Страница:
– Если вы видите верно, вы взяли на себя страшный крест. А если вы ошибаетесь… Нет, я не хочу об этом думать! Я привык повиноваться. Я теперь все отдаю: не только жизнь – честь…
Бретейль предложил отвезти Пикара в город; тот отказался: ему хотелось остаться одному. В автомобиле он снова закрыл глаза и погрузился в тревожный полусон. По-прежнему надоедливо ревели шарманки. В предместье Парижа машину остановили: демонстранты возвращались с площади Бастилии. Увидев на террасе кафе несколько солдат, рабочие весело крикнули: «Да здравствует республиканская армия!» Пикар приоткрыл глаза, поморщился и сказал шоферу:
– Поезжайте другой дорогой. Как знаете, но только скорее! У меня нет времени…
23
Демонстрация продолжалась весь день; в ней участвовало свыше миллиона парижан. Шествие казалось нескончаемым. Шли и шли: через площади Бастилии, Республики, Нации, по кривым, узким улицам, по широким проспектам; когда зрители говорили «кончилось», показывались новые колонны.
Добродушие победителей придало демонстрации неожиданный характер. Прошлым летом в тот же день по тем же улицам шли колонны, готовые к бою. Теперь шествие напоминало карнавал. Мало кто думал о грядущих битвах. Всех успокаивало ощущение силы: «Прошло восемьсот тысяч! Миллион! Полтора!..»
Полгорода оказалось без полиции: ее увели, чтобы избежать стычек; за порядком следили рабочие; и не было ни столкновений, ни перебранки, ни грубых слов; праздничный Париж пел песни и беззлобно шутил.
Приехали делегаты из различных областей. Пикардские углекопы шли в рабочей одежде, припудренные черной пылью, с лампами. Виноделы юга несли на длинных шестах картонные грозди. Женщины Эльзаса в старинных платьях пели народные песни; бретонцы дули в свои загадочные дудки; плясали горцы Савойи.
Шли бывшие фронтовики; везли безногих в тележках; слепых вели поводыри. Сто тысяч людей, искалеченных войной, с надеждой повторяли: «Долой войну!»
Шествие открывали бывшие участники Коммуны; их было немного – двадцать или тридцать сгорбленных стариков. Когда-то, подростками, они помогали строить последние баррикады на горбатых уличках Монмартра и Бельвилля. Теперь они глядели на торжество своих внуков, и запавшие выцветшие губы улыбались.
Комсомольцы гордились новенькими флагами; шелк на легком ветру рвался в бой. Было много портретов Горького (он умер незадолго до этого); чужое русское лицо стало знаменем.
Одна колонна сменяла другую; за металлистами шли кожевники, за ними писатели, потом студенты, потом служащие газового общества в форменных фуражках, потом актеры, пожарные, сиделки, и снова металлисты, и снова кожевники.
Париж был огромным плотом; на плоту держались люди различных стран, потерпевшие кораблекрушение. Эмигранты обжились в Париже, и они шли рядом с французами. Часто слышалась чужая речь, мелькали иностранные слова на флагах и транспарантах. Строительные рабочие из Неаполя и Сицилии, астурийские герои, австрийские портные и кондитеры, евреи из польского и румынского гетто, шлифовальщики, сапожники или живописцы, студенты из Шанхая, аннамиты, арабы, негры – все они пели «Интернационал».
Шляпники несли огромную кепку, классический убор французского рабочего; и под кепкой значилось: «Твоя корона, пролетарий!»
Сталевары несли цветы: анютины глазки и левкои. А за ними шли молодые смешливые цветочницы с серебряным молотом.
На всем пути от площади Бастилии до Венсенской заставы серые закопченные дома были украшены. Из окон выглядывали красные гардины, коврики, платки. На балконах стояли женщины в красных блузках; и кажется, все красные цветы Франции – маки, гвоздики, тюльпаны – пришли в этот день на парижские улицы.
На деревьях, как воробьи, повисли ребята, веселые и насмешливые. Сколько было в тот день забав! Жгли предателя Дорио, сделанного из соломы; на виселице покачивался тучный Муссолини; корчился тряпичный Гитлер; а человек на ходулях изображал длиннущего Фландена.
Восторженно встречали рабочих «Сэна». Они несли макет бастильской тюрьмы. Над ним значилось: «Помните о Бастилии, которая взята! Помните о Бастилии, которую нужно взять!» Впереди этой колонны шли Мишо, Легре, Пьер.
На трибунах стояли вперемежку министры и делегаты союзов, писатели и рабочие, коммунисты и радикалы. Блюм грустно улыбался. Даладье, приземистый, с упрямой складкой возле рта, не опускал кулака. Виар тихонько подпевал: «И решительный бой…»
Когда колонна «Сэна» проходила мимо трибуны, Пьера окликнули:
– Дюбуа, с тобой хочет познакомиться Виар.
Виару рассказали о талантливом инженере, члене социалистической партии, который принял активное участие в недавней забастовке, а Виар среди государственных дел не забывал своих партийных обязанностей. Он дружески пожал руку Пьеру:
– Молодчина! Вот коммунисты говорят, что у нас выветрился революционный дух; ты – лучший ответ.
Пьер настолько смутился, что преглупо ответил:
– Спасибо.
– Мне кажется, я знал твоего отца. Ты ведь из Перпиньяна?
Виар мог не узнать депутата, с которым разговаривал накануне, но он помнил все связанное со своей молодостью: товарищей по школе, города, где он читал лекции, делегатов давних съездов.
– Мы с ним вместе подготовляли демонстрацию против расстрела одного испанца. Ферреро… Для тебя это ничего не говорящее имя, а тогда вся страна всполошилась. Изумительный наш народ! Чувство международной солидарности, отзывчивость!.. Ну, желаю удачи!
Воспоминания растрогали Виара. Он почувствовал себя молодым и непримиримым, как этот инженер. Он теперь другими глазами глядел на демонстрантов; ему казалось, что он шагает с ними, с ними идет навстречу врагам. Он весело помахивал шляпой пионерам.
К действительности его вернул депутат Пиру, радикал. Никто не понимал, почему Пиру пришел на демонстрацию: знали, что он ненавидит Народный фронт. Может быть, он хотел проверить популярность того или иного министра? Он стоял на трибуне как истукан, не пел, не отвечал на приветствия. Очутившись рядом с Виаром, он решил поговорить о деле: он только вчера приехал из департамента Восточных Пиренеев, депутатом которого являлся.
– Префект говорил мне, что в некоторых местах дошло до захвата земель: подражают испанцам. А во главе всегда пришлый элемент: у нас много каталонских рабочих. Раньше знали, что иностранцы не имеют права вмешиваться в политическую жизнь. Но теперь коммунисты организовывают этот сброд. Положение угрожающее…
Виар знал, что Пиру – друг Тесса; он был с ним исключительно предупредителен:
– Я сегодня же переговорю с Дормуа. Разумеется, надо запретить иностранцам участвовать в политических демонстрациях. Я вас уверяю, дорогой коллега, что мы не отступим от традиций. Немного доверия, и все образуется…
Пиру, поблагодарив, отошел в сторону. Виар шепнул одному из коммунистов:
– Если мы не укротим шайку Тесса, они нас уничтожат.
Виару казалось, что это – государственная мудрость и что, лавируя, он идет к победе.
Мимо трибуны шла делегация маленького города Лана. Делегаты – старик в бархатной куртке с окурком, прилипшим к нижней губе, и четверо молодых рабочих, по-праздничному принаряженных, несли флаг, на котором было написано: «Лан не допустит победы фашистов». Виар подумал: «В Лане, наверно, триста рабочих, не больше…» И Виар не то вздохнул, не то проворчал:
– Дети!..
Пьер, взволнованный и обрадованный, догнал свою колонну. Он не стал рассказывать о беседе с Виаром: боялся, что Мишо иронией нарушит обаяние.
Мишо давно забыл об утренней потасовке и о погибшем пиджаке. Болела спина, но он был весел: демонстрация удалась на славу. Только когда они подходили к заставе, он притих. Стемнело, и засветились фонари, диски, колонки с бензином, вывески, зеленые, оранжевые, красные – весь пестрый цветник пригорода.
– Мишо, ты что, приуныл?
– Нет. Жарко!
Он вытер рукавом лоб и вдруг сказал:
– Я недавно прочитал биографию Бланки и позавидовал. Хорошая жизнь, а главное – простая. Несколько дней – баррикады, все остальное время – тюрьма. Он даже про звезды писал… Тогда требовалось одно: умереть. А теперь нужно жить. Победить нужно. Во что бы то ни стало. А это труднее. Да и суше. Но нужно.
Пьер с удивлением его слушал; он вдруг понял, что мысль Мишо сложна, что под четкими формулами скрыта страстная природа, много боли, спутанной и горячей, как шерсть зверя или как степная трава.
– Ты вырос, Мишо. Я в тебе раньше видел только товарища. А теперь… Теперь ты можешь командовать.
Мишо в ответ состроил ребяческую гримасу и засвистел, как щегол: он чудесно свистел.
А демонстранты все шли и шли, и не замолкало: «Это есть наш последний…»
24
На следующее утро Пьер уехал в отпуск; перед ним был месяц покоя, и покой представлялся ему синим и золотым, как плакаты в бюро путешествий.
Аньес уехала на неделю раньше. Она сняла рыбацкий домик на берегу океана, возле Конкарно. Дом стоял на скале: белая квадратная коробка. Внизу женщины чинили голубые сети, и надувались на ветру рыжие паруса. Место было открытое: много ветра, сильные приливы, океан говорил день и ночь не умолкая.
Пьер увидел чистую беленую комнату, украшенную олеографиями. Все здесь пропахло рыбой: постельное белье, занавески, даже стены.
Пьер приехал еще переполненный парижскими событиями. Он с гордостью рассказал Аньес о своем разговоре с Виаром; описал подробно демонстрацию; говорил о происках фашистов. Аньес молчала. Пьер вскипел: неужели он никогда не сможет убедить ее в важности, в правоте своего дела?..
– Нет. И не хочу понять. Это – игра, но не детская, скверная игра. Я во всем этом чувствую ложь. Никто ничем не хочет поступиться. Виар?.. Да он предаст, как все! Разве ты не видишь, что люди те же?..
– Мы их перевоспитаем.
– Нет, вы заняты другим: вы их перекрашиваете. Это – легче, но, господи, как это скучно! Да и нечестно!..
Так они поспорили в первый день приезда Пьера. Потом он отдался покою. Три дня он ничего не делал, ни о чем не думал, купался, лежал на песке, карабкался по скалам и часами следил за нараставшими валами прибоя. Он не раз бывал у южного моря, знал его лень и негу. Океан поразил Пьера. Сначала все показалось ему нестерпимо тревожным, как будто сама природа жила здесь в предвидении близкой катастрофы. Вскоре он понял, что этот грохот отвечает его душевному состоянию. Он радовался силе ветра, который не давал приоткрыть дверь, старался сбить человека, гнул низкие крепкие деревья.
Так прошло три дня. Лицо Пьера обгорело, а весь он проветрился; сотни вещей, казавшихся в Париже значительными, здесь вызывали пренебрежительную улыбку. Зато открывались новые миры: жизнь сардинок, проплывающих по строго намеченным водным путям, запах водорослей, зрелище густых звезд.
Газеты приходили с таким запозданием, что за все дни Пьер не узнал ничего нового. Как-то он вытащил маленький приемник, который привез с собой, послушал: биржевые курсы, японско-китайский инцидент, речь Тесса на банкете у коммерсантов… И, махнув рукой, Пьер пошел ловить крабов.
Аньес расцвела: ее счастье теперь было полным. В Париже она и тревожилась за Пьера, и ревновала его к событиям. По своему происхождению, по жизни, трудной и тесно связанной с жизнью Бельвилля, она могла бы увлечься происходящим. Но ее отталкивало все общее, абстрактное, споры, программы, язык газет и митингов; она возмущенно называла это «политикой». Волновали ее только судьбы отдельных людей. Так, она отнеслась равнодушно к зрелищу забастовок; но когда Пьер рассказал ей о Клеманс, она отвернулась, чтобы он не заметил ее слез. Увлечение Пьера Народным фронтом казалось ей кружением на месте, какой-то словесной бурей. Она говорила себе: за такое не умирают!.. К этому примешивался безотчетный эгоизм: впервые она узнала спокойствие и боялась – вдруг все сразу кончится?.. Беременность придавала этому чувству плотность и упорство: Аньес отстаивала две жизни. И то, что Пьер не слушает радио, представлялось ей признаком спасения.
На четвертый день к вечеру началась буря. Поднялась она внезапно. Пьер сидел с Аньес на берегу; вдруг ветер закружил столб песку; Аньес зажмурилась. А несколько минут спустя все вокруг бесновалось. Море вышвырнуло на берег лодки. Дома кричали. С трудом Пьер и Аньес взобрались к себе.
Аньес шила у окна. Уже смеркалось; они не зажигали света: красив был разбушевавшийся темно-фиолетовый океан. Среди гневной стихии они были, как в скорлупе; они особенно остро ощущали теплоту любви, ее вязкость, живучесть.
Пьер лениво повернул выключатель приемника. Вспыхнул зеленый глаз, и к шуму моря примешался другой, родственный ему: хриплые всхлипывания, треск, цокот «морзе».
Женский голос. Это по-английски… «Общая тенденция биржи повышательная. «Роял-Детч» сегодня котировалась на два пункта выше…»
Джаз.
Немецкий романс «Ты была самой сладкой блондинкой…».
«Говорит Париж. Радиостанция «Иль де Франс». Длина волн… Морис Шевалье исполнит «Париж остается Парижем…».
«Покупайте пылесосы «люкс». Фирма «Люкс» счастлива поднести вниманию радиослушателей скетч «Пылинка-невидимка».
Италия. Речь секретаря фашистской партии: «Мы воспитаем юных легионеров в духе мужества…» И танцы.
Велосипедные гонки: «На этапе По – Каркассон бельгиец Грэне покрыл расстояние…»
«Слушайте точное время! При четвертом ударе будет девятнадцать часов по Гринвичу. События дня…»
«Две тысячи убитых…»
Аньес бросила шитье. Пьер сжал приемник, как будто хотел его удушить.
А диктор спокойно рассказывал. В Барселоне гостиница «Колумб» обстреляна из орудий; в Мадриде верные правительству части, вместе с рабочими, очистили от мятежников казармы Ла Монтанья; в Севилье идут бои за обладание кварталом Триана, заселенным беднотой; генерал Аранда захватил Овиедо; в Бургосе начались массовые расстрелы… И тем же голосом диктор объявил: «На выставке роз в Кур-ла-Рен первая премия присуждена…»
Пьер выбежал из дому. Буря завладела всем. Луч маяка вгрызался в высокие волны, которые, как цепи солдат, шли на землю. Внизу бились красные огни. Рев моря походил на мощную сирену. Пьер повернул к дому; лицо его было мокрым от брызг. Аньес стояла у двери. Она тихо сказала:
– Я посмотрела – поезд уходит в шесть утра. Вечером ты будешь в Париже.
Она поцеловала его в темноте, и молча они просидели до рассвета. А буря не унималась.
25
Десятки тысяч людей не могли попасть в зал. Выстрелы по ту сторону Пиренеев разбудили Париж. Взволнованные люди стояли в проходах, свисали с хоров, взбирались на трибуну. Когда Кашен заговорил о бадахосских расстрелах, его голос дрогнул. А с улицы доносилось пение «Интернационала», то торжественное, как присяга, то быстрое и задорное.
На трибуну поднялся старый человек, с теми бороздами на бритом сухом лице, которые придают испанским лицам трагический характер. Это был Муньес, учитель, один из руководителей мадридских синдикатов. Все замерли; сейчас будет говорить человек, приехавший оттуда! А Муньес молчал; его рот был мучительно приоткрыт. На трибуне кто-то громко сказал:
– У него сына убили…
Тогда испанец выкрикнул:
– Оружия!..
И по всему залу пронеслось: «Оружия!» И с улицы отвечали: «Оружия! Оружия!»
Потом говорил профессор, числившийся радикалом, старый чудак, защищавший в своей жизни с равным жаром виноделов Ода, боровшихся за право именовать свое вино «шампанским», и Дрейфуса, английских суфражисток и негуса. Профессор говорил о «рыцаре без страха и упрека» и предлагал испанцам «моральную поддержку».
Мишо выступил последним:
– На французской территории приземлился итальянский бомбардировщик, из тех, что Муссолини посылает Франко. Мы знаем детали: пятьдесят четвертая, пятьдесят седьмая, пятьдесят восьмая итальянские эскадрильи. Гитлер послал мятежникам свои «юнкерсы». А у наших товарищей охотничьи ружья… Мы должны сказать правительству Народного фронта: дайте самолеты Испании!
Снова зал заревел: «Самолеты Испании!» И на проспекте Ваграм, дальше – на площади Этуаль, обычно в этот час пустой и блестящей, как актовый зал, дальше – на двенадцати проспектах, уходящих от Этуаль, раздавались те же слова: «Самолеты Испании!» И когда на минуту смолкало человеческое море, чей-то тонкий, хрупкий голос начинал: «Самолеты…» И снова слова, идущие от сердца Парижа, покрывали шум города, врывались в дома, в туннели метро и, вылетая оттуда, будили сонные окраины.
Когда митинг закончился, Мишо отвел Пьера в сторону:
– Муньес приехал насчет самолетов… Ты можешь им помочь как специалист.
Муньеса послали в Париж, чтобы купить двадцать бомбардировщиков. Он проходил три дня по министерствам; ему дружески жали руку и говорили: «Этот вопрос следует обсудить». Он попал к крупному промышленнику Меже. Тот выслушал его, предложил сигару и, вежливо улыбаясь, сказал: «Чем скорее победит Франко, тем лучше».
Мишо сказал Пьеру:
– Попробуй поговорить с Дессером. Ведь это дело коммерческое. Может клюнуть.
Муньес вышел с Пьером. Он рассказывал:
– Идут с револьверами, с пугачами, с перочинными ножичками. Смешно глядеть и страшно! У крестьян допотопные мушкеты. А все может решиться в две недели: они быстро продвигаются. У них «савойя», «юнкерсы». А у нас десяток почтовых самолетов. Пробили дыры, чтобы скидывать бомбы. Старые калоши!.. Сбивают их почем зря. Я говорил здесь: «Если мы погибнем, и вам конец». Но они не понимают…
Кругом еще раздавалось: «Самолеты Испании!» Усмехаясь, Муньес сказал:
– Эти дали бы… Только самолеты не у них.
На следующее утро Пьер отправился к Дессеру; тот сразу его принял. Пьер решил говорить напрямик:
– Когда была забастовка, мы оказались по разные стороны баррикады. Сейчас дело не касается ваших заводов… В Испании у власти не коммунисты, а Хираль, Асанья – ваши единомышленники. Им нужны бомбардировщики. Они просят вас продать им за наличный расчет двадцать «А-68».
Дессер улыбнулся:
– Особенно мне нравится «за наличный расчет»! Вы убеждены, что Дессера можно соблазнить деньгами. Кстати, Меже мне вчера рассказывал, что испанцы приходили к нему. Он мне гордо заявил: «Я их выпроводил – я не предаю моего класса». Ничего не возразишь: человек рассуждает, как вы, – по-марксистски.
– Я пришел не к Меже. Меже – фашист. А вы…
– Я прежде всего француз. Мир для меня важнее Испании.
– Кто вам может запретить продать самолеты правительству соседней страны?
– Не прикидывайтесь наивным! Если я дам двадцать «А-68», итальянцы через неделю подкинут еще сорок «савойя». И так далее… Конечно, я предпочитаю Асанья генералу Франко. Я вам дам сто тысяч франков для испанцев; только не говорите, что вы получили их от меня. Пожалуйста. Но самолетов я не продам. Я не хочу рисковать судьбой Франции.
– Значит, мы должны глядеть, как они гибнут? Это низость! Я могу понять Меже… Но вы!.. Помните наш разговор ночью?.. Как я скажу Муньесу, что вы отказали?
Пьер бегал по кабинету, кричал, стучал кулаком. Дессер глядел на него насмешливыми, усталыми глазами; в душе он любовался Пьером. Когда Пьер хотел уйти, он его остановил:
– Одиннадцать «А-68» заказаны для Аргентины. Их должен получить некто Ману. Предложите ему отступные, и он отдаст вам. Как видите, я на этом ничего не заработаю. Если вы думаете, что это может их спасти, пожалуйста… А Ману на это пойдет, ручаюсь. И при такой комбинации не будет осложнений с отправкой. Я ведь убежден, что Блюм не пропустит ни одного самолета.
– Этого не может быть! В случае чего я пойду к Виару.
– Не хотел бы я сейчас ознакомиться со штанами вашего Виара. Эх вы, романтик!.. Вот вам лицензии для Ману. Вы удовлетворены?
Пьер рассеянно простился: он спешил к Ману.
По паспорту гражданин Гондураса, по происхождению румын, Ману давно поселился в Париже и считал себя французом. Занимался он различными темными делами и теперь был окрылен надеждой: испанские дела вдохновили всех посредников и спекулянтов. Из Мадрида, из Барселоны каждый день приезжали делегации с деньгами и с наказом раздобыть военное снаряжение. Приезжали представители разных министерств и союзов, военные и журналисты, республиканцы, коммунисты, анархисты. Делегаты зачастую не знали один другого, попадали к тем же дельцам; их водили за нос, обирали. Здесь же сновали агенты Бургоса; эти тоже искали оружие. Спекулянты каждый день подымали цены. Ману, услышав про «А-68», запросил втрое.
– Могут выйти неприятности с Буэнос-Айресом. Потом, со мной вы можете спать спокойно: товар выпустят. У меня ведь лицензии.
– Лицензии у меня.
Ману задумался: перед ним не испанец, которого легко провести, но специалист, инженер «Сэна», а ко всему – приятель Дессера. Такой может раздобыть самолеты и помимо Ману. Да, но он пришел сюда… И Ману ответил:
– Завтра я скажу вам окончательную цену.
Услышав «завтра», Муньес горестно вздохнул: уже скоро неделя!.. Ему казалось, что от этих самолетов зависит судьба Мадрида, республики. Он покупал по нескольку раз в день одни и те же газеты, надеясь найти в них свежие телеграммы; не отходил от приемника. Он встречал Пьера горячечными речами:
– Альто де Леон… Два броневика… В Ируне отбили… Главная опасность со стороны Эстремадуры: они подымаются к Медине. А Медина… Медина…
Он не мог понять, как вокруг него люди шутят, обедают, гуляют, ходят в театры. Париж его возмущал своим равнодушием, и не будь Пьера, он возненавидел бы французов. Но Пьер жил, как он, – от одного выпуска газет до другого.
На третий день Ману сдался и отпустил самолеты с надбавкой в двадцать процентов. Бомбардировщики находились на аэродроме возле Тулузы. Муньес сообщил шифром в Мадрид о покупке. Он должен был с Пьером выехать вечером в Тулузу. В последнюю минуту пришла телеграмма через посольство: закупленных бомбардировщиков недостаточно, необходимо раздобыть еще двадцать, а также тридцать истребителей типа «девуатин». Без помощи правительства достать такое количество самолетов было невозможно: авиазаводы принадлежали или Дессеру, или фашистам. Пьер хотел остаться, чтобы поговорить с Виаром. Но Муньес нервничал: боялся, что могут пропасть одиннадцать «А-68». Решили, что Пьер поедет в Тулузу, а Муньес пойдет один к Виару.
– Я с ним знаком. Мы встречались на международных конгрессах.
Пьер с вокзала послал открытку Аньес: «Уезжаю на неделю». Он сел в раскаленный переполненный поезд. Августовский зной гнал застрявших парижан на взморье или в горы. Кругом говорили о купанье, прогулках, яхтах, и Пьер чувствовал себя иностранцем. Он развернул газету и, не читая, как Муньес, маниакально повторял про себя: «Медина, Медина». Хоть бы скорей доехать! Хотелось выскочить, подталкивать поезд; остановки казались особенно мучительными. Вдруг Пьер вспомнил честное, хорошее лицо Виара, его слова о солидарности; и, раскачиваясь в полусне, среди дыма, духоты, среди разговоров о купальных костюмах, о подъеме на пиренейские вершины, Пьер смутно подумал: «Виар даст все, не покинет испанцев…» Он уснул.
26
Когда Муньес увидел Виара, перед ним встало далекое прошлое. Он вспомнил Базельский конгресс, речь старика Бебеля в соборе, колесницу с девушками, аллегории, клятвы, слезы. Потом он встретил Виара в Берне; это было вскоре после войны. Они пытались склеить Второй Интернационал как фарфоровую чашку; шли споры об ответственности за войну, о репарациях, о колониях. Прошло шестнадцать лет… У Виара тогда были темные волосы, звонкий голос. Он постарел. Как и Муньес.
Виар тоже отдался воспоминаниям. Старые товарищи вызывали из полузабвения тени молодости: Плеханова, Жореса, Иглесиаса. Виар сказал:
– Когда достигаешь известного возраста, все тропинки приводят к кладбищу. Куда ни глянь, могилы.
И слово «могилы» его пробудило: он вспомнил, зачем к нему пришел Муньес. С утра он готовился к этому свиданию. Он не может принять Муньеса как официального делегата правительства или партии. Муньес – старый товарищ, этого не вычеркнешь… И как забыть, что над ним только что стряслась беда?
– Мне рассказали о вашем горе.
Муньес отвернулся. Он скрывал от всех свою муку. В бессонные ночи он видел своего любимца, весельчака Пепе. Это было в полдень. Белые стены, белая пыль. Люди шатались от жары и усталости. Его нашли на чердаке, вывели и расстреляли.
Муньес почувствовал, что с него сняли кожу, заглянули внутрь; и от этого стало еще мучительней. Он молчал. Заговорил Виар:
– Мой друг, я вас понимаю. Три года тому назад я потерял жену. Это страшно – пережить близких! Очень страшно! Иногда спрашиваешь себя: к чему тянуть?..
Муньес еще не понимал, что именно в словах Виара его возмутило; но он встал, прошелся по комнате и вдруг заговорил громко, как на собраниях:
– Я пришел за самолетами. Вы знаете наше положение. Если вы нам не поможете, нас задавят. Народный фронт – последняя ставка социализма. Неужели вы нас выдадите с головой? Я сейчас говорю как социалист с социалистом. Ведь осталось что-то с тех времен!.. Да, моего сына убили. Я об этом не хочу говорить. Но они убивают каждый день… Сегодня мне сообщили о расстрелах в Кордове. Это иезуиты, изуверы! Они привезли марокканцев, самых отсталых, с колдунами, жгут, насилуют. Товарищ Виар!..
Бретейль предложил отвезти Пикара в город; тот отказался: ему хотелось остаться одному. В автомобиле он снова закрыл глаза и погрузился в тревожный полусон. По-прежнему надоедливо ревели шарманки. В предместье Парижа машину остановили: демонстранты возвращались с площади Бастилии. Увидев на террасе кафе несколько солдат, рабочие весело крикнули: «Да здравствует республиканская армия!» Пикар приоткрыл глаза, поморщился и сказал шоферу:
– Поезжайте другой дорогой. Как знаете, но только скорее! У меня нет времени…
23
Демонстрация продолжалась весь день; в ней участвовало свыше миллиона парижан. Шествие казалось нескончаемым. Шли и шли: через площади Бастилии, Республики, Нации, по кривым, узким улицам, по широким проспектам; когда зрители говорили «кончилось», показывались новые колонны.
Добродушие победителей придало демонстрации неожиданный характер. Прошлым летом в тот же день по тем же улицам шли колонны, готовые к бою. Теперь шествие напоминало карнавал. Мало кто думал о грядущих битвах. Всех успокаивало ощущение силы: «Прошло восемьсот тысяч! Миллион! Полтора!..»
Полгорода оказалось без полиции: ее увели, чтобы избежать стычек; за порядком следили рабочие; и не было ни столкновений, ни перебранки, ни грубых слов; праздничный Париж пел песни и беззлобно шутил.
Приехали делегаты из различных областей. Пикардские углекопы шли в рабочей одежде, припудренные черной пылью, с лампами. Виноделы юга несли на длинных шестах картонные грозди. Женщины Эльзаса в старинных платьях пели народные песни; бретонцы дули в свои загадочные дудки; плясали горцы Савойи.
Шли бывшие фронтовики; везли безногих в тележках; слепых вели поводыри. Сто тысяч людей, искалеченных войной, с надеждой повторяли: «Долой войну!»
Шествие открывали бывшие участники Коммуны; их было немного – двадцать или тридцать сгорбленных стариков. Когда-то, подростками, они помогали строить последние баррикады на горбатых уличках Монмартра и Бельвилля. Теперь они глядели на торжество своих внуков, и запавшие выцветшие губы улыбались.
Комсомольцы гордились новенькими флагами; шелк на легком ветру рвался в бой. Было много портретов Горького (он умер незадолго до этого); чужое русское лицо стало знаменем.
Одна колонна сменяла другую; за металлистами шли кожевники, за ними писатели, потом студенты, потом служащие газового общества в форменных фуражках, потом актеры, пожарные, сиделки, и снова металлисты, и снова кожевники.
Париж был огромным плотом; на плоту держались люди различных стран, потерпевшие кораблекрушение. Эмигранты обжились в Париже, и они шли рядом с французами. Часто слышалась чужая речь, мелькали иностранные слова на флагах и транспарантах. Строительные рабочие из Неаполя и Сицилии, астурийские герои, австрийские портные и кондитеры, евреи из польского и румынского гетто, шлифовальщики, сапожники или живописцы, студенты из Шанхая, аннамиты, арабы, негры – все они пели «Интернационал».
Шляпники несли огромную кепку, классический убор французского рабочего; и под кепкой значилось: «Твоя корона, пролетарий!»
Сталевары несли цветы: анютины глазки и левкои. А за ними шли молодые смешливые цветочницы с серебряным молотом.
На всем пути от площади Бастилии до Венсенской заставы серые закопченные дома были украшены. Из окон выглядывали красные гардины, коврики, платки. На балконах стояли женщины в красных блузках; и кажется, все красные цветы Франции – маки, гвоздики, тюльпаны – пришли в этот день на парижские улицы.
На деревьях, как воробьи, повисли ребята, веселые и насмешливые. Сколько было в тот день забав! Жгли предателя Дорио, сделанного из соломы; на виселице покачивался тучный Муссолини; корчился тряпичный Гитлер; а человек на ходулях изображал длиннущего Фландена.
Восторженно встречали рабочих «Сэна». Они несли макет бастильской тюрьмы. Над ним значилось: «Помните о Бастилии, которая взята! Помните о Бастилии, которую нужно взять!» Впереди этой колонны шли Мишо, Легре, Пьер.
На трибунах стояли вперемежку министры и делегаты союзов, писатели и рабочие, коммунисты и радикалы. Блюм грустно улыбался. Даладье, приземистый, с упрямой складкой возле рта, не опускал кулака. Виар тихонько подпевал: «И решительный бой…»
Когда колонна «Сэна» проходила мимо трибуны, Пьера окликнули:
– Дюбуа, с тобой хочет познакомиться Виар.
Виару рассказали о талантливом инженере, члене социалистической партии, который принял активное участие в недавней забастовке, а Виар среди государственных дел не забывал своих партийных обязанностей. Он дружески пожал руку Пьеру:
– Молодчина! Вот коммунисты говорят, что у нас выветрился революционный дух; ты – лучший ответ.
Пьер настолько смутился, что преглупо ответил:
– Спасибо.
– Мне кажется, я знал твоего отца. Ты ведь из Перпиньяна?
Виар мог не узнать депутата, с которым разговаривал накануне, но он помнил все связанное со своей молодостью: товарищей по школе, города, где он читал лекции, делегатов давних съездов.
– Мы с ним вместе подготовляли демонстрацию против расстрела одного испанца. Ферреро… Для тебя это ничего не говорящее имя, а тогда вся страна всполошилась. Изумительный наш народ! Чувство международной солидарности, отзывчивость!.. Ну, желаю удачи!
Воспоминания растрогали Виара. Он почувствовал себя молодым и непримиримым, как этот инженер. Он теперь другими глазами глядел на демонстрантов; ему казалось, что он шагает с ними, с ними идет навстречу врагам. Он весело помахивал шляпой пионерам.
К действительности его вернул депутат Пиру, радикал. Никто не понимал, почему Пиру пришел на демонстрацию: знали, что он ненавидит Народный фронт. Может быть, он хотел проверить популярность того или иного министра? Он стоял на трибуне как истукан, не пел, не отвечал на приветствия. Очутившись рядом с Виаром, он решил поговорить о деле: он только вчера приехал из департамента Восточных Пиренеев, депутатом которого являлся.
– Префект говорил мне, что в некоторых местах дошло до захвата земель: подражают испанцам. А во главе всегда пришлый элемент: у нас много каталонских рабочих. Раньше знали, что иностранцы не имеют права вмешиваться в политическую жизнь. Но теперь коммунисты организовывают этот сброд. Положение угрожающее…
Виар знал, что Пиру – друг Тесса; он был с ним исключительно предупредителен:
– Я сегодня же переговорю с Дормуа. Разумеется, надо запретить иностранцам участвовать в политических демонстрациях. Я вас уверяю, дорогой коллега, что мы не отступим от традиций. Немного доверия, и все образуется…
Пиру, поблагодарив, отошел в сторону. Виар шепнул одному из коммунистов:
– Если мы не укротим шайку Тесса, они нас уничтожат.
Виару казалось, что это – государственная мудрость и что, лавируя, он идет к победе.
Мимо трибуны шла делегация маленького города Лана. Делегаты – старик в бархатной куртке с окурком, прилипшим к нижней губе, и четверо молодых рабочих, по-праздничному принаряженных, несли флаг, на котором было написано: «Лан не допустит победы фашистов». Виар подумал: «В Лане, наверно, триста рабочих, не больше…» И Виар не то вздохнул, не то проворчал:
– Дети!..
Пьер, взволнованный и обрадованный, догнал свою колонну. Он не стал рассказывать о беседе с Виаром: боялся, что Мишо иронией нарушит обаяние.
Мишо давно забыл об утренней потасовке и о погибшем пиджаке. Болела спина, но он был весел: демонстрация удалась на славу. Только когда они подходили к заставе, он притих. Стемнело, и засветились фонари, диски, колонки с бензином, вывески, зеленые, оранжевые, красные – весь пестрый цветник пригорода.
– Мишо, ты что, приуныл?
– Нет. Жарко!
Он вытер рукавом лоб и вдруг сказал:
– Я недавно прочитал биографию Бланки и позавидовал. Хорошая жизнь, а главное – простая. Несколько дней – баррикады, все остальное время – тюрьма. Он даже про звезды писал… Тогда требовалось одно: умереть. А теперь нужно жить. Победить нужно. Во что бы то ни стало. А это труднее. Да и суше. Но нужно.
Пьер с удивлением его слушал; он вдруг понял, что мысль Мишо сложна, что под четкими формулами скрыта страстная природа, много боли, спутанной и горячей, как шерсть зверя или как степная трава.
– Ты вырос, Мишо. Я в тебе раньше видел только товарища. А теперь… Теперь ты можешь командовать.
Мишо в ответ состроил ребяческую гримасу и засвистел, как щегол: он чудесно свистел.
А демонстранты все шли и шли, и не замолкало: «Это есть наш последний…»
24
На следующее утро Пьер уехал в отпуск; перед ним был месяц покоя, и покой представлялся ему синим и золотым, как плакаты в бюро путешествий.
Аньес уехала на неделю раньше. Она сняла рыбацкий домик на берегу океана, возле Конкарно. Дом стоял на скале: белая квадратная коробка. Внизу женщины чинили голубые сети, и надувались на ветру рыжие паруса. Место было открытое: много ветра, сильные приливы, океан говорил день и ночь не умолкая.
Пьер увидел чистую беленую комнату, украшенную олеографиями. Все здесь пропахло рыбой: постельное белье, занавески, даже стены.
Пьер приехал еще переполненный парижскими событиями. Он с гордостью рассказал Аньес о своем разговоре с Виаром; описал подробно демонстрацию; говорил о происках фашистов. Аньес молчала. Пьер вскипел: неужели он никогда не сможет убедить ее в важности, в правоте своего дела?..
– Нет. И не хочу понять. Это – игра, но не детская, скверная игра. Я во всем этом чувствую ложь. Никто ничем не хочет поступиться. Виар?.. Да он предаст, как все! Разве ты не видишь, что люди те же?..
– Мы их перевоспитаем.
– Нет, вы заняты другим: вы их перекрашиваете. Это – легче, но, господи, как это скучно! Да и нечестно!..
Так они поспорили в первый день приезда Пьера. Потом он отдался покою. Три дня он ничего не делал, ни о чем не думал, купался, лежал на песке, карабкался по скалам и часами следил за нараставшими валами прибоя. Он не раз бывал у южного моря, знал его лень и негу. Океан поразил Пьера. Сначала все показалось ему нестерпимо тревожным, как будто сама природа жила здесь в предвидении близкой катастрофы. Вскоре он понял, что этот грохот отвечает его душевному состоянию. Он радовался силе ветра, который не давал приоткрыть дверь, старался сбить человека, гнул низкие крепкие деревья.
Так прошло три дня. Лицо Пьера обгорело, а весь он проветрился; сотни вещей, казавшихся в Париже значительными, здесь вызывали пренебрежительную улыбку. Зато открывались новые миры: жизнь сардинок, проплывающих по строго намеченным водным путям, запах водорослей, зрелище густых звезд.
Газеты приходили с таким запозданием, что за все дни Пьер не узнал ничего нового. Как-то он вытащил маленький приемник, который привез с собой, послушал: биржевые курсы, японско-китайский инцидент, речь Тесса на банкете у коммерсантов… И, махнув рукой, Пьер пошел ловить крабов.
Аньес расцвела: ее счастье теперь было полным. В Париже она и тревожилась за Пьера, и ревновала его к событиям. По своему происхождению, по жизни, трудной и тесно связанной с жизнью Бельвилля, она могла бы увлечься происходящим. Но ее отталкивало все общее, абстрактное, споры, программы, язык газет и митингов; она возмущенно называла это «политикой». Волновали ее только судьбы отдельных людей. Так, она отнеслась равнодушно к зрелищу забастовок; но когда Пьер рассказал ей о Клеманс, она отвернулась, чтобы он не заметил ее слез. Увлечение Пьера Народным фронтом казалось ей кружением на месте, какой-то словесной бурей. Она говорила себе: за такое не умирают!.. К этому примешивался безотчетный эгоизм: впервые она узнала спокойствие и боялась – вдруг все сразу кончится?.. Беременность придавала этому чувству плотность и упорство: Аньес отстаивала две жизни. И то, что Пьер не слушает радио, представлялось ей признаком спасения.
На четвертый день к вечеру началась буря. Поднялась она внезапно. Пьер сидел с Аньес на берегу; вдруг ветер закружил столб песку; Аньес зажмурилась. А несколько минут спустя все вокруг бесновалось. Море вышвырнуло на берег лодки. Дома кричали. С трудом Пьер и Аньес взобрались к себе.
Аньес шила у окна. Уже смеркалось; они не зажигали света: красив был разбушевавшийся темно-фиолетовый океан. Среди гневной стихии они были, как в скорлупе; они особенно остро ощущали теплоту любви, ее вязкость, живучесть.
Пьер лениво повернул выключатель приемника. Вспыхнул зеленый глаз, и к шуму моря примешался другой, родственный ему: хриплые всхлипывания, треск, цокот «морзе».
Женский голос. Это по-английски… «Общая тенденция биржи повышательная. «Роял-Детч» сегодня котировалась на два пункта выше…»
Джаз.
Немецкий романс «Ты была самой сладкой блондинкой…».
«Говорит Париж. Радиостанция «Иль де Франс». Длина волн… Морис Шевалье исполнит «Париж остается Парижем…».
«Покупайте пылесосы «люкс». Фирма «Люкс» счастлива поднести вниманию радиослушателей скетч «Пылинка-невидимка».
Италия. Речь секретаря фашистской партии: «Мы воспитаем юных легионеров в духе мужества…» И танцы.
Велосипедные гонки: «На этапе По – Каркассон бельгиец Грэне покрыл расстояние…»
«Слушайте точное время! При четвертом ударе будет девятнадцать часов по Гринвичу. События дня…»
«Две тысячи убитых…»
Аньес бросила шитье. Пьер сжал приемник, как будто хотел его удушить.
А диктор спокойно рассказывал. В Барселоне гостиница «Колумб» обстреляна из орудий; в Мадриде верные правительству части, вместе с рабочими, очистили от мятежников казармы Ла Монтанья; в Севилье идут бои за обладание кварталом Триана, заселенным беднотой; генерал Аранда захватил Овиедо; в Бургосе начались массовые расстрелы… И тем же голосом диктор объявил: «На выставке роз в Кур-ла-Рен первая премия присуждена…»
Пьер выбежал из дому. Буря завладела всем. Луч маяка вгрызался в высокие волны, которые, как цепи солдат, шли на землю. Внизу бились красные огни. Рев моря походил на мощную сирену. Пьер повернул к дому; лицо его было мокрым от брызг. Аньес стояла у двери. Она тихо сказала:
– Я посмотрела – поезд уходит в шесть утра. Вечером ты будешь в Париже.
Она поцеловала его в темноте, и молча они просидели до рассвета. А буря не унималась.
25
Десятки тысяч людей не могли попасть в зал. Выстрелы по ту сторону Пиренеев разбудили Париж. Взволнованные люди стояли в проходах, свисали с хоров, взбирались на трибуну. Когда Кашен заговорил о бадахосских расстрелах, его голос дрогнул. А с улицы доносилось пение «Интернационала», то торжественное, как присяга, то быстрое и задорное.
На трибуну поднялся старый человек, с теми бороздами на бритом сухом лице, которые придают испанским лицам трагический характер. Это был Муньес, учитель, один из руководителей мадридских синдикатов. Все замерли; сейчас будет говорить человек, приехавший оттуда! А Муньес молчал; его рот был мучительно приоткрыт. На трибуне кто-то громко сказал:
– У него сына убили…
Тогда испанец выкрикнул:
– Оружия!..
И по всему залу пронеслось: «Оружия!» И с улицы отвечали: «Оружия! Оружия!»
Потом говорил профессор, числившийся радикалом, старый чудак, защищавший в своей жизни с равным жаром виноделов Ода, боровшихся за право именовать свое вино «шампанским», и Дрейфуса, английских суфражисток и негуса. Профессор говорил о «рыцаре без страха и упрека» и предлагал испанцам «моральную поддержку».
Мишо выступил последним:
– На французской территории приземлился итальянский бомбардировщик, из тех, что Муссолини посылает Франко. Мы знаем детали: пятьдесят четвертая, пятьдесят седьмая, пятьдесят восьмая итальянские эскадрильи. Гитлер послал мятежникам свои «юнкерсы». А у наших товарищей охотничьи ружья… Мы должны сказать правительству Народного фронта: дайте самолеты Испании!
Снова зал заревел: «Самолеты Испании!» И на проспекте Ваграм, дальше – на площади Этуаль, обычно в этот час пустой и блестящей, как актовый зал, дальше – на двенадцати проспектах, уходящих от Этуаль, раздавались те же слова: «Самолеты Испании!» И когда на минуту смолкало человеческое море, чей-то тонкий, хрупкий голос начинал: «Самолеты…» И снова слова, идущие от сердца Парижа, покрывали шум города, врывались в дома, в туннели метро и, вылетая оттуда, будили сонные окраины.
Когда митинг закончился, Мишо отвел Пьера в сторону:
– Муньес приехал насчет самолетов… Ты можешь им помочь как специалист.
Муньеса послали в Париж, чтобы купить двадцать бомбардировщиков. Он проходил три дня по министерствам; ему дружески жали руку и говорили: «Этот вопрос следует обсудить». Он попал к крупному промышленнику Меже. Тот выслушал его, предложил сигару и, вежливо улыбаясь, сказал: «Чем скорее победит Франко, тем лучше».
Мишо сказал Пьеру:
– Попробуй поговорить с Дессером. Ведь это дело коммерческое. Может клюнуть.
Муньес вышел с Пьером. Он рассказывал:
– Идут с револьверами, с пугачами, с перочинными ножичками. Смешно глядеть и страшно! У крестьян допотопные мушкеты. А все может решиться в две недели: они быстро продвигаются. У них «савойя», «юнкерсы». А у нас десяток почтовых самолетов. Пробили дыры, чтобы скидывать бомбы. Старые калоши!.. Сбивают их почем зря. Я говорил здесь: «Если мы погибнем, и вам конец». Но они не понимают…
Кругом еще раздавалось: «Самолеты Испании!» Усмехаясь, Муньес сказал:
– Эти дали бы… Только самолеты не у них.
На следующее утро Пьер отправился к Дессеру; тот сразу его принял. Пьер решил говорить напрямик:
– Когда была забастовка, мы оказались по разные стороны баррикады. Сейчас дело не касается ваших заводов… В Испании у власти не коммунисты, а Хираль, Асанья – ваши единомышленники. Им нужны бомбардировщики. Они просят вас продать им за наличный расчет двадцать «А-68».
Дессер улыбнулся:
– Особенно мне нравится «за наличный расчет»! Вы убеждены, что Дессера можно соблазнить деньгами. Кстати, Меже мне вчера рассказывал, что испанцы приходили к нему. Он мне гордо заявил: «Я их выпроводил – я не предаю моего класса». Ничего не возразишь: человек рассуждает, как вы, – по-марксистски.
– Я пришел не к Меже. Меже – фашист. А вы…
– Я прежде всего француз. Мир для меня важнее Испании.
– Кто вам может запретить продать самолеты правительству соседней страны?
– Не прикидывайтесь наивным! Если я дам двадцать «А-68», итальянцы через неделю подкинут еще сорок «савойя». И так далее… Конечно, я предпочитаю Асанья генералу Франко. Я вам дам сто тысяч франков для испанцев; только не говорите, что вы получили их от меня. Пожалуйста. Но самолетов я не продам. Я не хочу рисковать судьбой Франции.
– Значит, мы должны глядеть, как они гибнут? Это низость! Я могу понять Меже… Но вы!.. Помните наш разговор ночью?.. Как я скажу Муньесу, что вы отказали?
Пьер бегал по кабинету, кричал, стучал кулаком. Дессер глядел на него насмешливыми, усталыми глазами; в душе он любовался Пьером. Когда Пьер хотел уйти, он его остановил:
– Одиннадцать «А-68» заказаны для Аргентины. Их должен получить некто Ману. Предложите ему отступные, и он отдаст вам. Как видите, я на этом ничего не заработаю. Если вы думаете, что это может их спасти, пожалуйста… А Ману на это пойдет, ручаюсь. И при такой комбинации не будет осложнений с отправкой. Я ведь убежден, что Блюм не пропустит ни одного самолета.
– Этого не может быть! В случае чего я пойду к Виару.
– Не хотел бы я сейчас ознакомиться со штанами вашего Виара. Эх вы, романтик!.. Вот вам лицензии для Ману. Вы удовлетворены?
Пьер рассеянно простился: он спешил к Ману.
По паспорту гражданин Гондураса, по происхождению румын, Ману давно поселился в Париже и считал себя французом. Занимался он различными темными делами и теперь был окрылен надеждой: испанские дела вдохновили всех посредников и спекулянтов. Из Мадрида, из Барселоны каждый день приезжали делегации с деньгами и с наказом раздобыть военное снаряжение. Приезжали представители разных министерств и союзов, военные и журналисты, республиканцы, коммунисты, анархисты. Делегаты зачастую не знали один другого, попадали к тем же дельцам; их водили за нос, обирали. Здесь же сновали агенты Бургоса; эти тоже искали оружие. Спекулянты каждый день подымали цены. Ману, услышав про «А-68», запросил втрое.
– Могут выйти неприятности с Буэнос-Айресом. Потом, со мной вы можете спать спокойно: товар выпустят. У меня ведь лицензии.
– Лицензии у меня.
Ману задумался: перед ним не испанец, которого легко провести, но специалист, инженер «Сэна», а ко всему – приятель Дессера. Такой может раздобыть самолеты и помимо Ману. Да, но он пришел сюда… И Ману ответил:
– Завтра я скажу вам окончательную цену.
Услышав «завтра», Муньес горестно вздохнул: уже скоро неделя!.. Ему казалось, что от этих самолетов зависит судьба Мадрида, республики. Он покупал по нескольку раз в день одни и те же газеты, надеясь найти в них свежие телеграммы; не отходил от приемника. Он встречал Пьера горячечными речами:
– Альто де Леон… Два броневика… В Ируне отбили… Главная опасность со стороны Эстремадуры: они подымаются к Медине. А Медина… Медина…
Он не мог понять, как вокруг него люди шутят, обедают, гуляют, ходят в театры. Париж его возмущал своим равнодушием, и не будь Пьера, он возненавидел бы французов. Но Пьер жил, как он, – от одного выпуска газет до другого.
На третий день Ману сдался и отпустил самолеты с надбавкой в двадцать процентов. Бомбардировщики находились на аэродроме возле Тулузы. Муньес сообщил шифром в Мадрид о покупке. Он должен был с Пьером выехать вечером в Тулузу. В последнюю минуту пришла телеграмма через посольство: закупленных бомбардировщиков недостаточно, необходимо раздобыть еще двадцать, а также тридцать истребителей типа «девуатин». Без помощи правительства достать такое количество самолетов было невозможно: авиазаводы принадлежали или Дессеру, или фашистам. Пьер хотел остаться, чтобы поговорить с Виаром. Но Муньес нервничал: боялся, что могут пропасть одиннадцать «А-68». Решили, что Пьер поедет в Тулузу, а Муньес пойдет один к Виару.
– Я с ним знаком. Мы встречались на международных конгрессах.
Пьер с вокзала послал открытку Аньес: «Уезжаю на неделю». Он сел в раскаленный переполненный поезд. Августовский зной гнал застрявших парижан на взморье или в горы. Кругом говорили о купанье, прогулках, яхтах, и Пьер чувствовал себя иностранцем. Он развернул газету и, не читая, как Муньес, маниакально повторял про себя: «Медина, Медина». Хоть бы скорей доехать! Хотелось выскочить, подталкивать поезд; остановки казались особенно мучительными. Вдруг Пьер вспомнил честное, хорошее лицо Виара, его слова о солидарности; и, раскачиваясь в полусне, среди дыма, духоты, среди разговоров о купальных костюмах, о подъеме на пиренейские вершины, Пьер смутно подумал: «Виар даст все, не покинет испанцев…» Он уснул.
26
Когда Муньес увидел Виара, перед ним встало далекое прошлое. Он вспомнил Базельский конгресс, речь старика Бебеля в соборе, колесницу с девушками, аллегории, клятвы, слезы. Потом он встретил Виара в Берне; это было вскоре после войны. Они пытались склеить Второй Интернационал как фарфоровую чашку; шли споры об ответственности за войну, о репарациях, о колониях. Прошло шестнадцать лет… У Виара тогда были темные волосы, звонкий голос. Он постарел. Как и Муньес.
Виар тоже отдался воспоминаниям. Старые товарищи вызывали из полузабвения тени молодости: Плеханова, Жореса, Иглесиаса. Виар сказал:
– Когда достигаешь известного возраста, все тропинки приводят к кладбищу. Куда ни глянь, могилы.
И слово «могилы» его пробудило: он вспомнил, зачем к нему пришел Муньес. С утра он готовился к этому свиданию. Он не может принять Муньеса как официального делегата правительства или партии. Муньес – старый товарищ, этого не вычеркнешь… И как забыть, что над ним только что стряслась беда?
– Мне рассказали о вашем горе.
Муньес отвернулся. Он скрывал от всех свою муку. В бессонные ночи он видел своего любимца, весельчака Пепе. Это было в полдень. Белые стены, белая пыль. Люди шатались от жары и усталости. Его нашли на чердаке, вывели и расстреляли.
Муньес почувствовал, что с него сняли кожу, заглянули внутрь; и от этого стало еще мучительней. Он молчал. Заговорил Виар:
– Мой друг, я вас понимаю. Три года тому назад я потерял жену. Это страшно – пережить близких! Очень страшно! Иногда спрашиваешь себя: к чему тянуть?..
Муньес еще не понимал, что именно в словах Виара его возмутило; но он встал, прошелся по комнате и вдруг заговорил громко, как на собраниях:
– Я пришел за самолетами. Вы знаете наше положение. Если вы нам не поможете, нас задавят. Народный фронт – последняя ставка социализма. Неужели вы нас выдадите с головой? Я сейчас говорю как социалист с социалистом. Ведь осталось что-то с тех времен!.. Да, моего сына убили. Я об этом не хочу говорить. Но они убивают каждый день… Сегодня мне сообщили о расстрелах в Кордове. Это иезуиты, изуверы! Они привезли марокканцев, самых отсталых, с колдунами, жгут, насилуют. Товарищ Виар!..