Страница:
Народный фронт победил на выборах; к этой победе приложил руку и Дессер; он верил в изворотливость радикалов; среди новых министров были его старые приятели; разговор с Виаром окончательно его успокоил: из этого поджигателя выйдет отменный пожарный!.. Пылкие речи не смущали Дессера: зачем принимать бенгальский огонь за катастрофу? Он ждал забастовок: рабочие воспользуются выгодной для них ситуацией. Он готов был пойти навстречу и повысить ставки. Но требования, изложенные Мишо, его возмутили. Дессер – не государство, он всего-навсего предприниматель! Если Виар хочет посылать рабочих на морские купания, – пожалуйста! Пусть платит казна. Коллективный договор?
– Нет, господин Мишо! Я сторонник свободы. Вы можете оставаться на моем заводе или уйти, это ваше дело. Я могу вас оставить или уволить, это мое дело.
В субботу рабочие не стали на работу. Восемнадцать тысяч собрались во дворе перед литейным цехом. Легре сказал:
– Кто против, подымите руку.
Были среди рабочих малодушные, которые уговаривали не бастовать: они боялись попреков домашних, голода, разгрома. Но теперь, когда надо было перед всеми признаться в трусости, они уныло молчали: не поднялась ни одна рука.
Двинулись к воротам. Тогда раздался звонкий голос Мишо:
– Товарищи, стоп!.. Не уходи!..
Он стоял на грузовике и, поднеся ко рту рупор, кричал: «Не уходи», – и, как эхо, со всех сторон откликались голоса: «Не уходи».
– Товарищи, если мы уйдем, они наберут желтых. Мы должны оставаться на заводе, здесь ночевать, здесь жить – сутки, неделю, месяц, – пока не победим.
Раздались изумленные крики: никто не понимал, о чем говорит Мишо.
– Вот так забастовка!
– А жрать что будем?
– Все равно полиция выгонит!
Мишо продолжал кричать в рупор.
– Вопрос о продовольствии разрешит комитет. Возьмем деньги в нашем союзе. Никто нас отсюда не выгонит: руки коротки! Надо расставить посты. Не подпускать провокаторов. Господа из дирекции могут уйти домой, но назад мы их не пустим. Это правда, товарищи, что такой забастовки не было. А мы покажем…
Приятель Мишо, молоденький токарь Жано, влез на крышу корпуса, где помещалась дирекция, и повесил красный флаг. Он крикнул:
– Знамя над крепостью!
Так началась необычайная забастовка, которая потрясла страну.
Весь день толпы народу стояли на набережной и на улицах, прилегавших к заводу. Три тысячи полицейских, в боевых касках, с противогазами, готовились к штурму. Правительство, однако, колебалось, и полицейские отводили душу на женах забастовщиков, которые пытались пробраться к воротам, или на случайных прохожих. Вечером женщины все же прорвались к заводу; они принесли хлеб, колбасу, сыр, вишни, вино; некоторые притащили мячи для футбола, шахматы, книжки, гитары. Мать Жано принесла яйца и подушку. Жано, вместе с другими, влез на забор, а мать кричала ему снизу:
– Ты что придумал, бесстыдник? Иди домой спать!
Жано сконфуженно улыбался.
Из инженеров дирекции только Пьер присоединился к забастовщикам. Директор ему сказал: «Осторожно! Перебежчиков никто не любит…» Пьер вскипел: «Мой отец, сударь, был рабочим!»
Жано обрадовался, увидев Пьера: раз и Пьер пошел, значит, победим!.. Жано было девятнадцать лет, и он мечтал о баррикадах, выстрелах, знаменах. Но и Пьер не был равнодушен к романтике.
Ночью завод превратился в военный лагерь; повсюду были выставлены караулы. Пьер и Жано стояли возле главных ворот. Пьеру казалось, что он на войне: сейчас неприятель пойдет в атаку… А Жано шептал:
– Что, если нападут? У тебя револьвер есть?
– Есть. Но стрелять нельзя… Надо спросить Мишо.
Случилось так, что Мишо, дотоле известный только коммунистам да товарищам по цеху, стал сразу вождем. Говорили: «Спроси Мишо… Мишо приказал… Мишо против…»
Мишо работал без устали. Он раздобыл котлы для супа. Он подобрал оркестр. Он сносился с городским комитетом и диктовал отчеты для «Юманите». Он подбодрял малодушных: «Победим! И еще как!..» Он осматривал машины: надо глядеть в оба, чтобы не повредили…
Вечером музыканты заиграли «Интернационал». Им ответили тысячи голосов, и песня, выйдя из завода, пронеслась над полицейскими и дальше – над рекой, над черными домами встревоженного предместья. Женщины не спали, прислушиваясь к далекому пению. Что сулит им завтрашний день? Голод? Кровь? Счастье? Не спали и забастовщики; под частыми звездами летней ночи они молча мечтали о победе.
Опасаясь столкновений, правительство ночью решило отвести полицейских. В воскресенье народ свободно проходил по набережной к воротам; но завод по-прежнему казался осажденной крепостью. Кто его осаждал? Дессер? Тени желтых? Призрак голода? Надо было продержаться до победы.
В понедельник вечером, развернув газету, Мишо крикнул:
– И они! Все! И еще как!..
Он не мог говорить от волнения. Газета «Ла вуа нувель» сообщала, что непривычная забастовка, которая началась на заводе «Сэн», охватила Париж; бастуют все крупные заводы, в них заперлись сотни тысяч рабочих; забастовали универсальные магазины, вечером они ярко освещены, там затворились продавщицы; в кафе и ресторанах сидят забастовавшие официанты; мелкие чиновники одного из министерств, объявив забастовку, отказались покинуть канцелярию. Отчет о сенсационной стачке написал сам Жолио, написал с присущим ему пафосом: «Плебеи Парижа удалились на Авентинский холм…» Газета рассказывала, что рабочие кварталы Парижа опустели; на улицах встречаешь только женщин и детей. Жолио заканчивал статью поэтично: «Вспоминаются годы войны, когда мужчины тоже были далеко от своих семейств – на фронте…»
Дессер провел два дня у себя в поместье. Узнав о забастовке, он отменил все деловые свидания, выключил телефон и сел читать Овидия. Он выжидал. Захват завода показался ему настолько нелепым, что он предвидел быструю развязку: или забастовщики, опомнясь, разойдутся по домам, или вспыхнет бунт. В понедельник Дессеру сообщили, что забастовка перекинулась на другие предприятия. На следующее утро он поехал в Париж, и не было девяти, когда его машина остановилась перед воротами завода. Молодой рабочий, стоявший на карауле, загородил дорогу:
– Посторонним запрещено.
– Какой же я посторонний? Я – председатель административного совета, Дессер.
Рабочий улыбнулся:
– Фамилия довольно знакомая… Но, видите ли, господин Дессер, если мы вас пропустим, вы не сможете потом уйти, тогда вам придется сидеть здесь, пока…
– Пока?
– Пока господин Дессер не уступит.
Они оба рассмеялись. Но в душе Дессер злился: что за балаган! Хороша свобода! Что сказали бы господа забастовщики, если бы их не впустили домой?.. Дессер не показал, что он возмущен; все с той же добродушной улыбкой он сказал:
– Вы остроумный человек, но вам придется меня пропустить.
Рабочий послал товарища к Мишо – за инструкциями, и минут пять спустя объявил:
– Можете идти. Уйдете, когда вам вздумается. Но в цеха вход запрещен – во избежание эксцессов.
Дессер хлопнул рабочего по спине:
– Значит, учитесь хозяйничать? Замечательно!
Дессер прошел по пустым комнатам дирекции. Курьер шел за ним вслед и сокрушительно вздыхал.
– Никого нет?
– Все ушли. Еще в субботу. Только господин Дюбуа остался, но он, прошу прощения, с рабочими.
– Машины осматривает?
– Прошу прощения, но господин Дюбуа забастовал.
Дессер рассмеялся: значит, и Пьер решил захватить завод!..
– Позовите господина Дюбуа.
Дессер попросил Пьера сесть, предложил ему сигарету и потом сказал:
– Простите, что я вас потревожил, но у меня к вам один вопрос. Чисто личный… Вы что же, решили захватить завод навсегда или на время? Мне надо знать, как располагать своим временем.
– Никто завода не захватывал. Это – забастовка. И я нахожу требования рабочих справедливыми.
– Очень интересно!.. По-вашему, это – забастовка? Нет, мой друг, это – насилие. Не думайте, что я дрожу за мое добро. Мне страшно за Францию: одно насилие рождает другое.
– Вы сами говорили, что дорожите чужим счастьем. Эти люди хотят жить, жить лучше, свободнее, веселее. Как же вы…
– Я вам говорил, что счастье нашей страны может погибнуть от простой случайности: это – неустойчивое равновесие. Теперь все катится вниз.
– Но это зависит от вас. Стоит вам подписать условия, и рабочие очистят завод.
– То есть капитулировать? Это не мое ремесло. Это и не в моем характере. Я предпочитаю подождать. Причем я не вызываю полицию. Я не требую от правительства защиты моих прав. Почему? Хотя бы потому, что я голосовал за Народный фронт. А что делаете вы? Вы срываете все. Вы не даете Виару провести реформы.
– Напротив, мы ему помогаем. Он теперь может опереться на движение масс. Виар, бесспорно, нас одобряет. Он…
Дессер вспомнил картины, пышную мебель, старика в пенсне и усмехнулся. Он сказал миролюбиво:
– Вы убеждены в этом? Что же, тем лучше для вас. Желаю вам успеха. Да, я забыл спросить, как здоровье вашей супруги? Очень приятно… Теперь я могу покинуть ваш завод, не правда ли? До свидания.
Пьер передал стачечному комитету содержание своей беседы с Дессером; потом он сказал Мишо:
– Я никогда не мог подумать, что он окажется таким…
Он не находил слова. Мишо засмеялся:
– Ты не думал, что Дессер окажется Дессером?
Вечером решили устроить концерт, чтобы развлечь забастовщиков. Мишо накануне позвонил в Дом культуры: просил помочь. Марешаль разыскал своих актеров. Некоторые ответили, что заняты. Жаннет сразу согласилась, хотя она не успела еще оправиться после операции.
Сцену построили в палисаднике перед домом дирекции. Цвел кругом жасмин. На лампочки надели пестрые бумажные фонарики. Музыканты настраивали трубы. Двор завода казался площадью провинциального городка в день местного праздника.
Программа концерта была разнообразной. Марешаль прочитал стихи Рембо о мертвом солдате; магия слов дошла до слушателей; стояла плотная тишина. Потом певица исполнила романсы Равеля; она покорно биссировала и улыбалась, среди красных флагов и листов железа. Кочегар-любитель спел песенку Мориса Шевалье «Париж остается Парижем». Все подтягивали и смеялись: нет, Париж уже не тот!.. Настал черед Жаннет.
Никогда она не чувствовала такого подъема. Ей казалось, что после долгих месяцев немоты, когда она повторяла перед микрофоном бездушные слова реклам, ей вернули дар речи. Ее огромные глаза пылали среди фонариков, а голос потрясал людей до слез. Она прочитала монолог из «Овечьего источника». Когда она кончила, ей ответила буря рук. Крики прерывали аплодисменты; это кричал народ Фуэнте Овехуна, который она, не бедная актриса Жаннет, но героиня Андалузии, вела к победе. Жано, подбежав к подмосткам, крикнул:
– Идем!
Он не знал, куда зовет, зачем; он только отвечал глазам Жаннет. А она тихо улыбалась, измученная и счастливая.
Подошел Пьер и, схватив руку Жаннет, сказал:
– Вы прекрасно читали!.. И как хорошо, что вы приехали! Видите, как они вас понимают! Это не театральная публика, это живые люди. Жаль, что Люсьен не пришел. Он что – занят?
– Не знаю. Я его теперь не вижу: мы разошлись.
На минуту Жаннет стало грустно: она вспомнила свое одиночество, маленькую неопрятную комнату в гостинице, куда она недавно переехала, тишину радиостудии и пошлые слова реклам. Но тогда раздалось пение; рабочие затянули: «Это юная гвардия…» Тысячи рук поднялись, как деревья невиданного леса, как мачты в гавани. И, ни о чем не думая, во власти шума и слез, Жаннет тоже подняла свой детский кулак. Потом она вздохнула и, не глядя ни на кого, пошла к воротам.
А огни корпусов горели всю ночь, и Мишо обходил часовых.
17
В тот вечер, когда Жаннет выступала на заводе «Сэн», Люсьен проиграл четырнадцать тысяч. Ему так не везло, что люди показывали на него пальцами. «Артистический клуб» был вульгарным игорным домом. Среди игроков, истомленных азартом и жарой, сновали шулера, ростовщики, проститутки. Разменяв последнюю тысячу, Люсьен вдруг почувствовал, что он задыхается. Он подошел к раскрытому окну. Позади раздался шепот:
– Звездами любуетесь?..
Люсьен не ответил. Перед ним была раскаленная улица, с писсуаром, на башенке которого светились слова: «Лучший сыр «Корова смеется». Доходил приторный запах эфира, как из операционного зала. Люсьен оглянулся и увидел слюнявую морду Берже: сейчас заговорит о векселе… Берже злобно сказал:
– Придется обратиться к вашему папаше…
Тогда Люсьен понял: уехать! Все последнее время он испытывал обиду отвергнутого. Честолюбие снедало его, как скрытая болезнь. Всем своим существом он ощущал смерть: звуки были приглушенными, контуры предметов расплывались, преследовал запах эфира. Вдруг ночью он бежал по улице за незнакомой женщиной: ему казалось, что перед ним Жаннет. Он видел в темноте ее глаза и тупо повторял: «Я не виноват», – как будто тень его в чем-то упрекала. Он был убежден, что Жаннет живет с Андре, и ненавидел тупого живописца. Решение уехать пришло сразу и показалось спасением: избавиться от мертвой любви, от пошляков из Дома культуры, от кредиторов!
Однако для поездки за границу нужны были деньги, и немалые. Люсьен решил попытать счастья. Теперь он рассчитывал не на карты, но на родительскую снисходительность Поля Тесса. Он тщательно обдумал, как лучше растрогать отца; но, когда дело дошло до объяснения, он забыл все и дал волю чувствам. Он начал с грубого попрека:
– Ты сидишь на деньгах, как собака на сене.
Тесса посмотрел на него маленькими глазками птицы и промолчал.
– Я хочу уехать. Здесь мне нечего делать. Может быть, я устроюсь в Америке. Но для этого мне нужно по меньшей мере пятьдесят тысяч.
Тесса тоскливо зевнул и вдруг предложил сыну:
– Поедем к «Максиму»?
Они попали в цветник женщин: красивые лица, холодные тела, элегантные вечерние платья, дорогие духи… Тесса приглянулась смуглая девушка, похожая на креолку, с большими белками глаз.
Он доверчиво шепнул Люсьену:
– Красотка?..
Люсьен кивнул головой. Это сразу их сблизило; они почувствовали себя товарищами. Шампанское способствовало душевной теплоте. Вспомнив о просьбе сына, Тесса сказал:
– Почему ты хочешь уехать? Здесь как раз время для тебя. По-моему, мы накануне революции.
– Нет, все окончится еще одним министерским кризисом. Для революции нужны люди, а их нет. Я теперь знаю эту публику… Когда я пришел к коммунистам, я рассчитывал на другое.
– Вот как!.. А я думал, что ты – коммунист. Браво, Люсьен!
– Ты-то чему радуешься? Твой мир я ненавижу еще сильнее, чем коммунисты, и я не хочу идти на компромисс.
Тесса весь день мучила изжога, он выпил стакан содовой и кротко сказал:
– Тебе тридцать два года, а рассуждаешь ты, как ребенок. Я был анархистом в восемнадцать лет, это все же простительней.
– Значит, ты меня осуждаешь за…
– Я тебя не осуждаю. Это ты после выборов заявил мне: «Низость». А ты подумал, что я должен поддерживать семью: твою мать, Дениз, тебя? Кто оплачивает твою непримиримость?
Люсьен рассмеялся:
– Ты.
– Тебе не нравится наш режим? Он никому не нравится. Но что ты предлагаешь взамен? Все другое будет еще хуже. Поверь мне, старая, пролежанная кровать лучше тюремных нар, даже новых. Ты говоришь: «твой мир», а ты в этом мире купаешься. У тебя талант памфлетиста, но ведь наше общество ты обличаешь изнутри. Коммунисты тебе могут аплодировать, но с ними у тебя нет общего языка. Ты сам это признал. Нужно сделать выводы… Пора тебе за что-нибудь взяться.
– Я занял достаточно резкую позицию…
– Это только плюс. У нас любят, когда человек начинает с эксцентрики. Во время войны Лаваль был красным, не желал со мной разговаривать… Ты хочешь поехать за границу? Идея неплохая. Но у меня нет денег. Все, что дал Дессер, ушло на выборы. Не знаю, когда теперь что-нибудь подвернется. Я говорю с тобой откровенно. Но я могу тебе предложить другое… Писатели любят дипломатические местечки. Посмотри – Клодель, Жироду, Моран… А это я могу устроить в два счета.
– Представлять Блюма и Виара?
– Почему бы нет?.. Ты не изменяешь своим идеям: сможешь писать все, что захочешь. И сразу освободишься от денежных забот.
Люсьен съежился, как будто проглотил кислое. До чего противно! Впрочем, как все в жизни. Разве это его вина?.. Он хотел быть с революцией, его не поняли. И Жаннет его не поняла. Лагранж, умирая, говорил: «Люсьен, мне холодно…» Холодно в жизни, ох, как холодно! А без цинизма не прожить. Лучше уж стать дипломатом, чем клянчить у отца деньги и унижаться… Когда Люсьен займет место в обществе, с ним будут считаться все, даже тупица из «Юманите»… А счастье? Счастья все равно нет. Жаннет с Андре…
И Люсьен злобно сказал отцу:
– Хорошо. Я согласен.
– Я так и думал. Все-таки ты – мой сын. Сейчас я это особенно остро чувствую.
Тесса вытер салфеткой мокрое лицо и шепнул Люсьену:
– Что, если мы подзовем эту креолочку?..
Весь следующий день Люсьен не выходил из комнаты, глотал таблетки от головной боли и угрюмо смотрел на обои. Ему не хотелось жить. За обедом Тесса сказал:
– Мамочка, поздравляю – твой сын назначен вице-консулом в Саламанку. Ха! Люсьен, ты сможешь наблюдать революцию. В чужой стране и с дипломатическим паспортом это куда приятней… А испанки?..
Он поглядел искоса на Дениз и замолк. Люсьен уныло сказал:
– Быстро…
– Я позвонил Виару. Он теперь хочет меня обольстить. Это такая комедия!..
На следующий день Люсьен возле Оперы встретил Андре. Он хотел пройти не поздоровавшись, но Андре его остановил.
– Какие дела! Решительно все бастуют. Объясни мне, пожалуйста, чем это все кончится? Ты-то, наверно, знаешь…
– Я уезжаю через три дня в Испанию.
– Вот что! Да, там тоже история… Я читал в газете…
Люсьен не сказал ему о месте вице-консула: зачем исповедоваться перед этим пошляком?.. Он молча протянул руку. Тогда Андре смущенно спросил:
– Жаннет едет с тобой?
Люсьен едва скрыл изумление: значит, Жаннет не с ним! На минуту он обрадовался: вот это хорошо! Пусть ничья!.. Но тотчас тоска покрыла все. Он вспомнил вечер у Жаннет: куклу из тряпок, пустые глаза, одиночество… Он упустил свое счастье, как птицу из руки, как карту – прозевал, не поставил… И, растерянно глядя на Андре, Люсьен пробормотал:
– Прости, у меня болит голова… Ты говоришь – Жаннет?.. Не знаю… Право, не знаю.
18
Бретейль стоял над кроватью своего пятилетнего сына. Ребенок хрипел; на лице был румянец жара. Жена Бретейля всхлипывала.
– Перестань! Бог даст, он поправится.
– Я говорила, что нельзя его ставить под холодный душ. Ведь он перед этим бегал, потный был…
– Перестань! Мальчика нужно закалять.
Стемнело, и жена не видела глаз Бретейля: он стоял, высокий, сухой, и плакал; слезы текли из тусклых глаз на запавшие щеки.
Бретейль был уроженцем Лотарингии; он вырос в бедной набожной семье; в двенадцати километрах от его родного города проходила граница. С детства Бретейль слышал рассказы об осаде Бельфора, о самодурстве какого-то обер-лейтенанта, о потерянных областях. Мечту о реванше он зазубрил, как катехизис. На войне он был дважды ранен. Он вошел с головным отрядом в Метц, и там тетка Бретейля лишилась чувств, увидев первый французский флаг. По характеру Бретейль не походил на француза: он не терпел шуток, не любил пафоса, не пил вина. Маниакально опрятный, педантичный, сухой, он в парижских салонах казался немцем. Политика приучила его к известной гибкости: приходилось якшаться с людьми склада Тесса. Бретейль в душе презирал своих товарищей по парламенту. Он дружил с военными, с мелкими помещиками, с учеными богословами. После войны он поверил в «возрождение Франции»: об этом говорил его земляк Пуанкаре. Но шли годы, и ничего не менялось; в стране хозяйничали масоны – Бриан, Эррио, Пенлеве. Теперь даже эти времена казались ему потерянным раем. Куда заведут Францию Блюм, Кот, Виар?.. Два года тому назад Бретейль понял, что выход в насильственном перевороте. Италию спас «поход на Рим». Гитлер железом выжег язву марксизма. Бретейль приступил к организации тайных отрядов. Каждый отряд состоял из пятидесяти человек, называемых «верными»; начальника именовали «латником».
К Бретейлю шли разные люди: романтики и тупицы, честолюбивые игроки и озлобленные мстители. Богатые видели в нем своего защитника. Лавочники и ремесленники верили, что Бретейль спасет их от разорения. Мелкие маклеры, приказчики, репортеры мечтали с его помощью выйти в люди.
Кого только не было среди «верных»! Метрдотель ресторана «Версаль» пришел к Бретейлю потому, что обожал иерархию; жизнь ему казалась пирамидой посетителей и лакеев, бокалов и вин. Флорио был венерологом; он ненавидел евреев, которые, по его словам, переманивали пациентов и лишали его куска хлеба; он пошел за Бретейлем потому, что Бретейль обещал очистить Францию от Ротшильдов и от врачей еврейского происхождения. Сын крупного мукомола Бомбар хотел вернуть Франции былой престиж и стать заодно послом. Бывший агент Второго бюро Дине, которого выгнали из разведки за растрату подотчетных, считал себя жертвой масонов; он жаждал разогнать парламент и повесить Эррио. Владелец конского завода Гримо ходил с хлыстиком, любил мулаток и презирал механический прогресс; он считал, что состоять в отряде «верных» – признак хорошего тона. Владелец посудного магазина Годе боялся, что коммунисты захватят его торговлю, перебьют товар и отберут сбережения; это был красномордый, широкоплечий детина; по утрам он занимался гимнастикой и всерьез готовился к бою. Служащий метро Обри был на редкость уродлив и нищ, как церковная крыса; говорили, будто его обидела одна девушка; он ненавидел людей и, глядя на Бретейля, ухмылялся: этот наведет порядок!..
Было среди «верных» немало полицейских, и «тайные отряды» не представляли тайны для префекта; но власти прикидывались, что они ничего не видят. Для камуфляжа Бретейль образовывал спортивные кружки и землячества. Дело требовало средств. Бретейль не раз обращался к крупным капиталистам, но нарывался на отказ: он говорил не о пропаганде, а об оружии, и пугал своей прямолинейностью. События последних недель его окрылили: воротилы различных трестов, прежде думавшие только о министерских комбинациях, а теперь испуганные забастовками, начали с надеждой поглядывать на непримиримого Бретейля.
Перекрестив больного ребенка, Бретейль направился в «Союз уроженцев Метца»; там он должен был встретиться с генералом Пикаром. На Больших бульварах светились витрины; в них были выставлены плакаты забастовщиков, украшенные красными лентами. Возле некоторых магазинов стояли девушки с кружками: «Для детей забастовщиков». Одни прохожие, хмурясь, ускоряли шаг, другие кидали в кружку монету. Когда девушка протянула кружку Бретейлю, он остановился и сурово сказал:
– В лагере вас научат работать.
Генерал Пикар уже ждал Бретейля. Это был сухощавый человек лет шестидесяти, с кривыми ногами кавалериста, со множеством орденов и с уничижительной усмешкой; он всех презирал: Даладье и Гамелена, английского короля и свою жену, театр, газеты, выборы. Доверял он только Бретейлю: этот может спасти Францию и армию.
Бретейль спросил:
– Как у вас?
– Дураки. И трусы. Боятся, что Блюм начнет чистить штаб.
– Настроение солдат?
– Гнусное. Коммунисты работают вовсю. Самое большее, на что мы можем рассчитывать, это – нейтралитет армии. Я не говорю, конечно, о колониальных частях. Кстати, мне удалось перетащить два марокканских полка в Венсенн.
– Одни марокканцы нас не вывезут. Я надеюсь только на «верных». Имеются две возможности: или вы нас снабжаете оружием, или мы берем то, что нам предлагают.
– Кто?..
Бретейль посмотрел на Пикара и раздраженно ответил:
– Важно не «кто», а «что». Шестьдесят тысяч винтовок, четыреста пулеметов, боеприпасы. Из Дюссельдорфа. При этом никаких обязательств, кроме тех, которые вытекают из нашей программы: порядок и мир.
Пикар, подумав, сказал:
– Неплохо. Я лично предпочитаю для такой операции автоматы. Ну что же, берите. Одно не мешает другому. Я тоже наскребу в арсеналах…
– Мы должны начать с локальных действий, чтобы дискредитировать правительство. Виар хочет придать захвату заводов оттенок законности. Необходимо подмешать к его речам немного крови…
Они еще долго беседовали. А в соседней комнате, едва освещенной тусклой лампочкой, «латник» Грине, поджидая Бретейля, зевал и напильничком точил ногти. Грине, как-то учинивший скандал в Доме культуры, слепо верил в Бретейля. Это был сирота из воспитательного дома, коммивояжер, развозивший по провинциальным городам ортопедические приборы, бедный фат, часами обдумывавший, какой галстук надеть к перелицованному, но тщательно отглаженному костюму, урод, мечтавший о любви красавицы, истерический крикун и озлобленный неудачник. Он стал «латником» первого отряда «верных», и его-то Бретейль выбрал для боевой разведки.
– Нет, господин Мишо! Я сторонник свободы. Вы можете оставаться на моем заводе или уйти, это ваше дело. Я могу вас оставить или уволить, это мое дело.
В субботу рабочие не стали на работу. Восемнадцать тысяч собрались во дворе перед литейным цехом. Легре сказал:
– Кто против, подымите руку.
Были среди рабочих малодушные, которые уговаривали не бастовать: они боялись попреков домашних, голода, разгрома. Но теперь, когда надо было перед всеми признаться в трусости, они уныло молчали: не поднялась ни одна рука.
Двинулись к воротам. Тогда раздался звонкий голос Мишо:
– Товарищи, стоп!.. Не уходи!..
Он стоял на грузовике и, поднеся ко рту рупор, кричал: «Не уходи», – и, как эхо, со всех сторон откликались голоса: «Не уходи».
– Товарищи, если мы уйдем, они наберут желтых. Мы должны оставаться на заводе, здесь ночевать, здесь жить – сутки, неделю, месяц, – пока не победим.
Раздались изумленные крики: никто не понимал, о чем говорит Мишо.
– Вот так забастовка!
– А жрать что будем?
– Все равно полиция выгонит!
Мишо продолжал кричать в рупор.
– Вопрос о продовольствии разрешит комитет. Возьмем деньги в нашем союзе. Никто нас отсюда не выгонит: руки коротки! Надо расставить посты. Не подпускать провокаторов. Господа из дирекции могут уйти домой, но назад мы их не пустим. Это правда, товарищи, что такой забастовки не было. А мы покажем…
Приятель Мишо, молоденький токарь Жано, влез на крышу корпуса, где помещалась дирекция, и повесил красный флаг. Он крикнул:
– Знамя над крепостью!
Так началась необычайная забастовка, которая потрясла страну.
Весь день толпы народу стояли на набережной и на улицах, прилегавших к заводу. Три тысячи полицейских, в боевых касках, с противогазами, готовились к штурму. Правительство, однако, колебалось, и полицейские отводили душу на женах забастовщиков, которые пытались пробраться к воротам, или на случайных прохожих. Вечером женщины все же прорвались к заводу; они принесли хлеб, колбасу, сыр, вишни, вино; некоторые притащили мячи для футбола, шахматы, книжки, гитары. Мать Жано принесла яйца и подушку. Жано, вместе с другими, влез на забор, а мать кричала ему снизу:
– Ты что придумал, бесстыдник? Иди домой спать!
Жано сконфуженно улыбался.
Из инженеров дирекции только Пьер присоединился к забастовщикам. Директор ему сказал: «Осторожно! Перебежчиков никто не любит…» Пьер вскипел: «Мой отец, сударь, был рабочим!»
Жано обрадовался, увидев Пьера: раз и Пьер пошел, значит, победим!.. Жано было девятнадцать лет, и он мечтал о баррикадах, выстрелах, знаменах. Но и Пьер не был равнодушен к романтике.
Ночью завод превратился в военный лагерь; повсюду были выставлены караулы. Пьер и Жано стояли возле главных ворот. Пьеру казалось, что он на войне: сейчас неприятель пойдет в атаку… А Жано шептал:
– Что, если нападут? У тебя револьвер есть?
– Есть. Но стрелять нельзя… Надо спросить Мишо.
Случилось так, что Мишо, дотоле известный только коммунистам да товарищам по цеху, стал сразу вождем. Говорили: «Спроси Мишо… Мишо приказал… Мишо против…»
Мишо работал без устали. Он раздобыл котлы для супа. Он подобрал оркестр. Он сносился с городским комитетом и диктовал отчеты для «Юманите». Он подбодрял малодушных: «Победим! И еще как!..» Он осматривал машины: надо глядеть в оба, чтобы не повредили…
Вечером музыканты заиграли «Интернационал». Им ответили тысячи голосов, и песня, выйдя из завода, пронеслась над полицейскими и дальше – над рекой, над черными домами встревоженного предместья. Женщины не спали, прислушиваясь к далекому пению. Что сулит им завтрашний день? Голод? Кровь? Счастье? Не спали и забастовщики; под частыми звездами летней ночи они молча мечтали о победе.
Опасаясь столкновений, правительство ночью решило отвести полицейских. В воскресенье народ свободно проходил по набережной к воротам; но завод по-прежнему казался осажденной крепостью. Кто его осаждал? Дессер? Тени желтых? Призрак голода? Надо было продержаться до победы.
В понедельник вечером, развернув газету, Мишо крикнул:
– И они! Все! И еще как!..
Он не мог говорить от волнения. Газета «Ла вуа нувель» сообщала, что непривычная забастовка, которая началась на заводе «Сэн», охватила Париж; бастуют все крупные заводы, в них заперлись сотни тысяч рабочих; забастовали универсальные магазины, вечером они ярко освещены, там затворились продавщицы; в кафе и ресторанах сидят забастовавшие официанты; мелкие чиновники одного из министерств, объявив забастовку, отказались покинуть канцелярию. Отчет о сенсационной стачке написал сам Жолио, написал с присущим ему пафосом: «Плебеи Парижа удалились на Авентинский холм…» Газета рассказывала, что рабочие кварталы Парижа опустели; на улицах встречаешь только женщин и детей. Жолио заканчивал статью поэтично: «Вспоминаются годы войны, когда мужчины тоже были далеко от своих семейств – на фронте…»
Дессер провел два дня у себя в поместье. Узнав о забастовке, он отменил все деловые свидания, выключил телефон и сел читать Овидия. Он выжидал. Захват завода показался ему настолько нелепым, что он предвидел быструю развязку: или забастовщики, опомнясь, разойдутся по домам, или вспыхнет бунт. В понедельник Дессеру сообщили, что забастовка перекинулась на другие предприятия. На следующее утро он поехал в Париж, и не было девяти, когда его машина остановилась перед воротами завода. Молодой рабочий, стоявший на карауле, загородил дорогу:
– Посторонним запрещено.
– Какой же я посторонний? Я – председатель административного совета, Дессер.
Рабочий улыбнулся:
– Фамилия довольно знакомая… Но, видите ли, господин Дессер, если мы вас пропустим, вы не сможете потом уйти, тогда вам придется сидеть здесь, пока…
– Пока?
– Пока господин Дессер не уступит.
Они оба рассмеялись. Но в душе Дессер злился: что за балаган! Хороша свобода! Что сказали бы господа забастовщики, если бы их не впустили домой?.. Дессер не показал, что он возмущен; все с той же добродушной улыбкой он сказал:
– Вы остроумный человек, но вам придется меня пропустить.
Рабочий послал товарища к Мишо – за инструкциями, и минут пять спустя объявил:
– Можете идти. Уйдете, когда вам вздумается. Но в цеха вход запрещен – во избежание эксцессов.
Дессер хлопнул рабочего по спине:
– Значит, учитесь хозяйничать? Замечательно!
Дессер прошел по пустым комнатам дирекции. Курьер шел за ним вслед и сокрушительно вздыхал.
– Никого нет?
– Все ушли. Еще в субботу. Только господин Дюбуа остался, но он, прошу прощения, с рабочими.
– Машины осматривает?
– Прошу прощения, но господин Дюбуа забастовал.
Дессер рассмеялся: значит, и Пьер решил захватить завод!..
– Позовите господина Дюбуа.
Дессер попросил Пьера сесть, предложил ему сигарету и потом сказал:
– Простите, что я вас потревожил, но у меня к вам один вопрос. Чисто личный… Вы что же, решили захватить завод навсегда или на время? Мне надо знать, как располагать своим временем.
– Никто завода не захватывал. Это – забастовка. И я нахожу требования рабочих справедливыми.
– Очень интересно!.. По-вашему, это – забастовка? Нет, мой друг, это – насилие. Не думайте, что я дрожу за мое добро. Мне страшно за Францию: одно насилие рождает другое.
– Вы сами говорили, что дорожите чужим счастьем. Эти люди хотят жить, жить лучше, свободнее, веселее. Как же вы…
– Я вам говорил, что счастье нашей страны может погибнуть от простой случайности: это – неустойчивое равновесие. Теперь все катится вниз.
– Но это зависит от вас. Стоит вам подписать условия, и рабочие очистят завод.
– То есть капитулировать? Это не мое ремесло. Это и не в моем характере. Я предпочитаю подождать. Причем я не вызываю полицию. Я не требую от правительства защиты моих прав. Почему? Хотя бы потому, что я голосовал за Народный фронт. А что делаете вы? Вы срываете все. Вы не даете Виару провести реформы.
– Напротив, мы ему помогаем. Он теперь может опереться на движение масс. Виар, бесспорно, нас одобряет. Он…
Дессер вспомнил картины, пышную мебель, старика в пенсне и усмехнулся. Он сказал миролюбиво:
– Вы убеждены в этом? Что же, тем лучше для вас. Желаю вам успеха. Да, я забыл спросить, как здоровье вашей супруги? Очень приятно… Теперь я могу покинуть ваш завод, не правда ли? До свидания.
Пьер передал стачечному комитету содержание своей беседы с Дессером; потом он сказал Мишо:
– Я никогда не мог подумать, что он окажется таким…
Он не находил слова. Мишо засмеялся:
– Ты не думал, что Дессер окажется Дессером?
Вечером решили устроить концерт, чтобы развлечь забастовщиков. Мишо накануне позвонил в Дом культуры: просил помочь. Марешаль разыскал своих актеров. Некоторые ответили, что заняты. Жаннет сразу согласилась, хотя она не успела еще оправиться после операции.
Сцену построили в палисаднике перед домом дирекции. Цвел кругом жасмин. На лампочки надели пестрые бумажные фонарики. Музыканты настраивали трубы. Двор завода казался площадью провинциального городка в день местного праздника.
Программа концерта была разнообразной. Марешаль прочитал стихи Рембо о мертвом солдате; магия слов дошла до слушателей; стояла плотная тишина. Потом певица исполнила романсы Равеля; она покорно биссировала и улыбалась, среди красных флагов и листов железа. Кочегар-любитель спел песенку Мориса Шевалье «Париж остается Парижем». Все подтягивали и смеялись: нет, Париж уже не тот!.. Настал черед Жаннет.
Никогда она не чувствовала такого подъема. Ей казалось, что после долгих месяцев немоты, когда она повторяла перед микрофоном бездушные слова реклам, ей вернули дар речи. Ее огромные глаза пылали среди фонариков, а голос потрясал людей до слез. Она прочитала монолог из «Овечьего источника». Когда она кончила, ей ответила буря рук. Крики прерывали аплодисменты; это кричал народ Фуэнте Овехуна, который она, не бедная актриса Жаннет, но героиня Андалузии, вела к победе. Жано, подбежав к подмосткам, крикнул:
– Идем!
Он не знал, куда зовет, зачем; он только отвечал глазам Жаннет. А она тихо улыбалась, измученная и счастливая.
Подошел Пьер и, схватив руку Жаннет, сказал:
– Вы прекрасно читали!.. И как хорошо, что вы приехали! Видите, как они вас понимают! Это не театральная публика, это живые люди. Жаль, что Люсьен не пришел. Он что – занят?
– Не знаю. Я его теперь не вижу: мы разошлись.
На минуту Жаннет стало грустно: она вспомнила свое одиночество, маленькую неопрятную комнату в гостинице, куда она недавно переехала, тишину радиостудии и пошлые слова реклам. Но тогда раздалось пение; рабочие затянули: «Это юная гвардия…» Тысячи рук поднялись, как деревья невиданного леса, как мачты в гавани. И, ни о чем не думая, во власти шума и слез, Жаннет тоже подняла свой детский кулак. Потом она вздохнула и, не глядя ни на кого, пошла к воротам.
А огни корпусов горели всю ночь, и Мишо обходил часовых.
17
В тот вечер, когда Жаннет выступала на заводе «Сэн», Люсьен проиграл четырнадцать тысяч. Ему так не везло, что люди показывали на него пальцами. «Артистический клуб» был вульгарным игорным домом. Среди игроков, истомленных азартом и жарой, сновали шулера, ростовщики, проститутки. Разменяв последнюю тысячу, Люсьен вдруг почувствовал, что он задыхается. Он подошел к раскрытому окну. Позади раздался шепот:
– Звездами любуетесь?..
Люсьен не ответил. Перед ним была раскаленная улица, с писсуаром, на башенке которого светились слова: «Лучший сыр «Корова смеется». Доходил приторный запах эфира, как из операционного зала. Люсьен оглянулся и увидел слюнявую морду Берже: сейчас заговорит о векселе… Берже злобно сказал:
– Придется обратиться к вашему папаше…
Тогда Люсьен понял: уехать! Все последнее время он испытывал обиду отвергнутого. Честолюбие снедало его, как скрытая болезнь. Всем своим существом он ощущал смерть: звуки были приглушенными, контуры предметов расплывались, преследовал запах эфира. Вдруг ночью он бежал по улице за незнакомой женщиной: ему казалось, что перед ним Жаннет. Он видел в темноте ее глаза и тупо повторял: «Я не виноват», – как будто тень его в чем-то упрекала. Он был убежден, что Жаннет живет с Андре, и ненавидел тупого живописца. Решение уехать пришло сразу и показалось спасением: избавиться от мертвой любви, от пошляков из Дома культуры, от кредиторов!
Однако для поездки за границу нужны были деньги, и немалые. Люсьен решил попытать счастья. Теперь он рассчитывал не на карты, но на родительскую снисходительность Поля Тесса. Он тщательно обдумал, как лучше растрогать отца; но, когда дело дошло до объяснения, он забыл все и дал волю чувствам. Он начал с грубого попрека:
– Ты сидишь на деньгах, как собака на сене.
Тесса посмотрел на него маленькими глазками птицы и промолчал.
– Я хочу уехать. Здесь мне нечего делать. Может быть, я устроюсь в Америке. Но для этого мне нужно по меньшей мере пятьдесят тысяч.
Тесса тоскливо зевнул и вдруг предложил сыну:
– Поедем к «Максиму»?
Они попали в цветник женщин: красивые лица, холодные тела, элегантные вечерние платья, дорогие духи… Тесса приглянулась смуглая девушка, похожая на креолку, с большими белками глаз.
Он доверчиво шепнул Люсьену:
– Красотка?..
Люсьен кивнул головой. Это сразу их сблизило; они почувствовали себя товарищами. Шампанское способствовало душевной теплоте. Вспомнив о просьбе сына, Тесса сказал:
– Почему ты хочешь уехать? Здесь как раз время для тебя. По-моему, мы накануне революции.
– Нет, все окончится еще одним министерским кризисом. Для революции нужны люди, а их нет. Я теперь знаю эту публику… Когда я пришел к коммунистам, я рассчитывал на другое.
– Вот как!.. А я думал, что ты – коммунист. Браво, Люсьен!
– Ты-то чему радуешься? Твой мир я ненавижу еще сильнее, чем коммунисты, и я не хочу идти на компромисс.
Тесса весь день мучила изжога, он выпил стакан содовой и кротко сказал:
– Тебе тридцать два года, а рассуждаешь ты, как ребенок. Я был анархистом в восемнадцать лет, это все же простительней.
– Значит, ты меня осуждаешь за…
– Я тебя не осуждаю. Это ты после выборов заявил мне: «Низость». А ты подумал, что я должен поддерживать семью: твою мать, Дениз, тебя? Кто оплачивает твою непримиримость?
Люсьен рассмеялся:
– Ты.
– Тебе не нравится наш режим? Он никому не нравится. Но что ты предлагаешь взамен? Все другое будет еще хуже. Поверь мне, старая, пролежанная кровать лучше тюремных нар, даже новых. Ты говоришь: «твой мир», а ты в этом мире купаешься. У тебя талант памфлетиста, но ведь наше общество ты обличаешь изнутри. Коммунисты тебе могут аплодировать, но с ними у тебя нет общего языка. Ты сам это признал. Нужно сделать выводы… Пора тебе за что-нибудь взяться.
– Я занял достаточно резкую позицию…
– Это только плюс. У нас любят, когда человек начинает с эксцентрики. Во время войны Лаваль был красным, не желал со мной разговаривать… Ты хочешь поехать за границу? Идея неплохая. Но у меня нет денег. Все, что дал Дессер, ушло на выборы. Не знаю, когда теперь что-нибудь подвернется. Я говорю с тобой откровенно. Но я могу тебе предложить другое… Писатели любят дипломатические местечки. Посмотри – Клодель, Жироду, Моран… А это я могу устроить в два счета.
– Представлять Блюма и Виара?
– Почему бы нет?.. Ты не изменяешь своим идеям: сможешь писать все, что захочешь. И сразу освободишься от денежных забот.
Люсьен съежился, как будто проглотил кислое. До чего противно! Впрочем, как все в жизни. Разве это его вина?.. Он хотел быть с революцией, его не поняли. И Жаннет его не поняла. Лагранж, умирая, говорил: «Люсьен, мне холодно…» Холодно в жизни, ох, как холодно! А без цинизма не прожить. Лучше уж стать дипломатом, чем клянчить у отца деньги и унижаться… Когда Люсьен займет место в обществе, с ним будут считаться все, даже тупица из «Юманите»… А счастье? Счастья все равно нет. Жаннет с Андре…
И Люсьен злобно сказал отцу:
– Хорошо. Я согласен.
– Я так и думал. Все-таки ты – мой сын. Сейчас я это особенно остро чувствую.
Тесса вытер салфеткой мокрое лицо и шепнул Люсьену:
– Что, если мы подзовем эту креолочку?..
Весь следующий день Люсьен не выходил из комнаты, глотал таблетки от головной боли и угрюмо смотрел на обои. Ему не хотелось жить. За обедом Тесса сказал:
– Мамочка, поздравляю – твой сын назначен вице-консулом в Саламанку. Ха! Люсьен, ты сможешь наблюдать революцию. В чужой стране и с дипломатическим паспортом это куда приятней… А испанки?..
Он поглядел искоса на Дениз и замолк. Люсьен уныло сказал:
– Быстро…
– Я позвонил Виару. Он теперь хочет меня обольстить. Это такая комедия!..
На следующий день Люсьен возле Оперы встретил Андре. Он хотел пройти не поздоровавшись, но Андре его остановил.
– Какие дела! Решительно все бастуют. Объясни мне, пожалуйста, чем это все кончится? Ты-то, наверно, знаешь…
– Я уезжаю через три дня в Испанию.
– Вот что! Да, там тоже история… Я читал в газете…
Люсьен не сказал ему о месте вице-консула: зачем исповедоваться перед этим пошляком?.. Он молча протянул руку. Тогда Андре смущенно спросил:
– Жаннет едет с тобой?
Люсьен едва скрыл изумление: значит, Жаннет не с ним! На минуту он обрадовался: вот это хорошо! Пусть ничья!.. Но тотчас тоска покрыла все. Он вспомнил вечер у Жаннет: куклу из тряпок, пустые глаза, одиночество… Он упустил свое счастье, как птицу из руки, как карту – прозевал, не поставил… И, растерянно глядя на Андре, Люсьен пробормотал:
– Прости, у меня болит голова… Ты говоришь – Жаннет?.. Не знаю… Право, не знаю.
18
Бретейль стоял над кроватью своего пятилетнего сына. Ребенок хрипел; на лице был румянец жара. Жена Бретейля всхлипывала.
– Перестань! Бог даст, он поправится.
– Я говорила, что нельзя его ставить под холодный душ. Ведь он перед этим бегал, потный был…
– Перестань! Мальчика нужно закалять.
Стемнело, и жена не видела глаз Бретейля: он стоял, высокий, сухой, и плакал; слезы текли из тусклых глаз на запавшие щеки.
Бретейль был уроженцем Лотарингии; он вырос в бедной набожной семье; в двенадцати километрах от его родного города проходила граница. С детства Бретейль слышал рассказы об осаде Бельфора, о самодурстве какого-то обер-лейтенанта, о потерянных областях. Мечту о реванше он зазубрил, как катехизис. На войне он был дважды ранен. Он вошел с головным отрядом в Метц, и там тетка Бретейля лишилась чувств, увидев первый французский флаг. По характеру Бретейль не походил на француза: он не терпел шуток, не любил пафоса, не пил вина. Маниакально опрятный, педантичный, сухой, он в парижских салонах казался немцем. Политика приучила его к известной гибкости: приходилось якшаться с людьми склада Тесса. Бретейль в душе презирал своих товарищей по парламенту. Он дружил с военными, с мелкими помещиками, с учеными богословами. После войны он поверил в «возрождение Франции»: об этом говорил его земляк Пуанкаре. Но шли годы, и ничего не менялось; в стране хозяйничали масоны – Бриан, Эррио, Пенлеве. Теперь даже эти времена казались ему потерянным раем. Куда заведут Францию Блюм, Кот, Виар?.. Два года тому назад Бретейль понял, что выход в насильственном перевороте. Италию спас «поход на Рим». Гитлер железом выжег язву марксизма. Бретейль приступил к организации тайных отрядов. Каждый отряд состоял из пятидесяти человек, называемых «верными»; начальника именовали «латником».
К Бретейлю шли разные люди: романтики и тупицы, честолюбивые игроки и озлобленные мстители. Богатые видели в нем своего защитника. Лавочники и ремесленники верили, что Бретейль спасет их от разорения. Мелкие маклеры, приказчики, репортеры мечтали с его помощью выйти в люди.
Кого только не было среди «верных»! Метрдотель ресторана «Версаль» пришел к Бретейлю потому, что обожал иерархию; жизнь ему казалась пирамидой посетителей и лакеев, бокалов и вин. Флорио был венерологом; он ненавидел евреев, которые, по его словам, переманивали пациентов и лишали его куска хлеба; он пошел за Бретейлем потому, что Бретейль обещал очистить Францию от Ротшильдов и от врачей еврейского происхождения. Сын крупного мукомола Бомбар хотел вернуть Франции былой престиж и стать заодно послом. Бывший агент Второго бюро Дине, которого выгнали из разведки за растрату подотчетных, считал себя жертвой масонов; он жаждал разогнать парламент и повесить Эррио. Владелец конского завода Гримо ходил с хлыстиком, любил мулаток и презирал механический прогресс; он считал, что состоять в отряде «верных» – признак хорошего тона. Владелец посудного магазина Годе боялся, что коммунисты захватят его торговлю, перебьют товар и отберут сбережения; это был красномордый, широкоплечий детина; по утрам он занимался гимнастикой и всерьез готовился к бою. Служащий метро Обри был на редкость уродлив и нищ, как церковная крыса; говорили, будто его обидела одна девушка; он ненавидел людей и, глядя на Бретейля, ухмылялся: этот наведет порядок!..
Было среди «верных» немало полицейских, и «тайные отряды» не представляли тайны для префекта; но власти прикидывались, что они ничего не видят. Для камуфляжа Бретейль образовывал спортивные кружки и землячества. Дело требовало средств. Бретейль не раз обращался к крупным капиталистам, но нарывался на отказ: он говорил не о пропаганде, а об оружии, и пугал своей прямолинейностью. События последних недель его окрылили: воротилы различных трестов, прежде думавшие только о министерских комбинациях, а теперь испуганные забастовками, начали с надеждой поглядывать на непримиримого Бретейля.
Перекрестив больного ребенка, Бретейль направился в «Союз уроженцев Метца»; там он должен был встретиться с генералом Пикаром. На Больших бульварах светились витрины; в них были выставлены плакаты забастовщиков, украшенные красными лентами. Возле некоторых магазинов стояли девушки с кружками: «Для детей забастовщиков». Одни прохожие, хмурясь, ускоряли шаг, другие кидали в кружку монету. Когда девушка протянула кружку Бретейлю, он остановился и сурово сказал:
– В лагере вас научат работать.
Генерал Пикар уже ждал Бретейля. Это был сухощавый человек лет шестидесяти, с кривыми ногами кавалериста, со множеством орденов и с уничижительной усмешкой; он всех презирал: Даладье и Гамелена, английского короля и свою жену, театр, газеты, выборы. Доверял он только Бретейлю: этот может спасти Францию и армию.
Бретейль спросил:
– Как у вас?
– Дураки. И трусы. Боятся, что Блюм начнет чистить штаб.
– Настроение солдат?
– Гнусное. Коммунисты работают вовсю. Самое большее, на что мы можем рассчитывать, это – нейтралитет армии. Я не говорю, конечно, о колониальных частях. Кстати, мне удалось перетащить два марокканских полка в Венсенн.
– Одни марокканцы нас не вывезут. Я надеюсь только на «верных». Имеются две возможности: или вы нас снабжаете оружием, или мы берем то, что нам предлагают.
– Кто?..
Бретейль посмотрел на Пикара и раздраженно ответил:
– Важно не «кто», а «что». Шестьдесят тысяч винтовок, четыреста пулеметов, боеприпасы. Из Дюссельдорфа. При этом никаких обязательств, кроме тех, которые вытекают из нашей программы: порядок и мир.
Пикар, подумав, сказал:
– Неплохо. Я лично предпочитаю для такой операции автоматы. Ну что же, берите. Одно не мешает другому. Я тоже наскребу в арсеналах…
– Мы должны начать с локальных действий, чтобы дискредитировать правительство. Виар хочет придать захвату заводов оттенок законности. Необходимо подмешать к его речам немного крови…
Они еще долго беседовали. А в соседней комнате, едва освещенной тусклой лампочкой, «латник» Грине, поджидая Бретейля, зевал и напильничком точил ногти. Грине, как-то учинивший скандал в Доме культуры, слепо верил в Бретейля. Это был сирота из воспитательного дома, коммивояжер, развозивший по провинциальным городам ортопедические приборы, бедный фат, часами обдумывавший, какой галстук надеть к перелицованному, но тщательно отглаженному костюму, урод, мечтавший о любви красавицы, истерический крикун и озлобленный неудачник. Он стал «латником» первого отряда «верных», и его-то Бретейль выбрал для боевой разведки.