– С сегодняшнего дня я вольная птица. Я покажу тебе несколько выставок на улице Боэси. Последние работы Дерена восхитительны.
   Он прошел в кабинет. Секретарь его ждал: неотложные дела. Префект Нижней Шаранты сообщал о наводнении; необходимо принять срочные меры для помощи пострадавшим. Еще вчера это известие взволновало бы Виара: он знал, как легко использовать стихийное бедствие для политической агитации. Но теперь он пожал плечами:
   – Этим займется мой преемник. Кстати, я ему не завидую. Префект Нижней Шаранты – приятель Бретейля. Да и вообще этот департамент – осиное гнездо. Вы говорите, что Шаранта сильно поднялась?
   И, не выслушав ответа секретаря, Виар задумался. Он видел большую реку, серую и молчаливую. Кое-где затопленные наполовину деревья. Вороньи гнезда… Для Виара, освобожденного от государственных забот, наводнение было только явлением природы, поэзией. К действительности вернул его непрошеный гость – Легре.
   – Коммунисты предлагают вам не сдаваться. Народный фронт победил на выборах, и только палата выражает волю страны.
   – Но конституция…
   – Конституция не обязывает вас считаться с вотумом сената. Вы хотите юридического оправдания? Пожалуйста! Когда сенат высказался против радикального кабинета, Леон Буржуа не ушел. А теперь – по существу. Если вы уйдете, вы откроете путь фашистам. Сначала Даладье, Бонне, Тесса. Потом – Бретейль.
   – Мой друг, зачем преувеличивать опасность? Даладье – организатор Народного фронта. Да и Тесса не так уж страшен. Если я не ошибаюсь, за него голосовали коммунисты. Это типичный радикал, колеблющийся, но честный…
   Легре не умел прикидываться. Он встал, повысил голос:
   – Вы как-то при мне сказали, что связали свою судьбу с судьбой рабочего класса. Рабочие хотят, чтобы вы остались. Я не стану вас обманывать. Часто мы осуждали вашу политику, вы это знаете. Но теперь не время для споров… Фашисты мечтают, как бы разгромить все рабочие организации. И мы готовы вас защищать. Вы обязаны остаться. На завтра назначена большая демонстрация перед зданием сената. Мы покажем старичкам, на чьей стороне сила.
   Виар едва заметно улыбнулся.
   – Я очень признателен вам и вашей партии за доверие. Но теперь это носит ретроспективный характер… Сегодня утром Блюм вручил президенту коллективную отставку.
   Легре сел, закрыл ладонью глаза.
   – Все это плохо кончится. Сначала они разгромят рабочих. Потом?.. Потом будет, как с Австрией, – придут немцы. Испания доживает последние дни. Чехов они выдадут. Бретейль пойдет с кем угодно, с Муссолини, с Гитлером, лишь бы «навести порядок»…
   Виар сочувственно кивнул головой. Теперь он был только левым депутатом; он мог свободно высказывать свои чувства.
   – Вы совершенно правы. С Испанией поступили отвратительно. Говоря откровенно, комитет по невмешательству – постыдная комедия. Итальянцы делают что хотят… Я вполне разделяю ваш пессимизм.
   Легре хотелось спросить: «А кто виноват?» Но он промолчал; он понимал бесполезность разговора. Виар патетично развел руками. Легре вспомнил, как два года тому назад на собрании Виар его обнял. Он повторил:
   – Постыдная комедия… До свидания. Мне незачем вас утомлять.
   Когда он ушел, Виар подумал: он не лишен деликатности, понял, что я смертельно устал. А другие не понимают, теребят… Да, я хотел что-то сказать секретарю…
   Секретарь уже стоял с блокнотом.
   – На завтра назначена демонстрация возле сената. Сообщите префекту полиции, что демонстрация запрещена. Я не хочу, чтобы меня могли упрекнуть в шантаже. Мы разбиты, и мы уходим: таковы правила честной парламентской игры.
   Он позвонил лакею:
   – Здесь очень холодно, затопите камин. И принесите мне туфли.
   Какое это было наслаждение! Весело трещали дрова. Виар снял с себя тяжелые ботинки и в теплых туфлях на меховой подкладке, один, в одиннадцать часов утра, наслаждался свободой. Никуда не нужно идти. Мысли были ленивыми, уютными… Легре преувеличивает. Франция – загадочная страна; каждое десятилетие она гибнет и никогда не погибает. Не погибнет и теперь… Может быть, сенаторы правы. Международное положение обострилось. Тесса, Даладье, Сарро, даже Лаваль… Это – домашние туфли. Франция к ним привыкла; они разношены, их не замечаешь. А Народный фронт можно до поры до времени поставить в шкаф…
   Пришла Виолет. Он обрадовался: теперь есть время поговорить. Он расспрашивал про мужа, про дела, про квартиру.
   – Я надеялся, что у тебя будет мальчик. Хочу понянчить внука.
   У старшей дочери Виара были две девочки.
   – Морис говорит, что теперь не время… У нас в Нанси все ждут войны.
   Виолет хотелось расспросить отца о политике. Морис потом пристанет: «Что он говорил?»
   – Ты знаешь, папа, эти два года мне лично было очень тяжело. Тебя у нас не понимают. При мне, конечно, молчат. Но все-таки до меня доходит через Мориса, через Жанну… Почему-то все ополчились на тебя. Одни говорят, что ты распустил рабочих. Это и я слыхала. Даже в кабаре пели… А другие, наоборот, сердятся, что ты выпустил из тюрьмы кагуляров. Уже всего не помню… Но со всех сторон… Я часто плакала…
   Подбородок Виара задрожал от обиды. Что он мог ответить дочери? Что больших людей всегда осуждают при жизни? Что он в течение двух лет ограждал Францию от кровопролития? Но ему самому эти громкие слова казались неуместными. Он придвинулся еще ближе к камину и сказал:
   – Я знаю, что меня все ненавидят. У меня после смерти мамы никого не осталось.
   Потом он встал и тщательно накапал в стаканчик двадцать капель лекарства.
   – Чуть было не забыл… А это надо принимать за час до обеда для правильного обмена веществ.
 

6

 
   Почему Муш так привязалась к Люсьену? Он ее не любил, да и не говорил, что любит. Для него это была еще одна победа в послужном списке: хорошенькая, к тому же слывшая недоступной, женщина. Только теперь он понял, как сильно было его чувство к Жаннет: тогда он терзался от ревности, нетерпеливо ждал каждого свидания, боялся холода, отчужденности. С Муш он забавлялся. Только чтобы оживить приевшиеся ему объятия, он вдруг начинал упрекать ее за то, что она живет с мужем. Муш, плача, говорила: «Хочешь, я уйду от него?» Ей казалось счастьем перебраться в грязный номер, где жил Люсьен после ссоры с отцом, голодать, штопать носки любовника, носить в редакцию его статьи. Но он, поиграв в ревность, говорил: «Нет. Мне ты не нужна, а он тебя любит». Муш плакала еще сильнее. Он нетерпеливо морщился, и, пересилив себя, Муш шутила, пела гавайские песни…
   С Гранделем она познакомилась три года тому назад на маленьком пляже в Бретани. Она сразу ему приглянулась. Он бродил с ней по скалам и говорил о «космических бурях»: он тогда был начинающим автором. Зимой они поженились. Оба были молоды, красивы, остроумны. Гранделю к тому же везло: он стал депутатом, завелись деньги. Они сняли хорошую квартиру в Отейле, много принимали, Муш одевалась у лучших портных, выезжала в кадильяке, и шофер никогда не забывал украсить машину ее любимыми цветами – пармскими фиалками.
   Казалось, все должно было способствовать семейному счастью. Но вот на четвертый год замужества, встретив Люсьена, Муш потеряла голову. Прежде всего ее поразила внешность Люсьена. Грандель был красив холодной, бесчувственной красотой; походил на гравюру. А в Люсьене все было порывистым: жесткие огненные волосы, яркие глаза, неясная, едва намеченная улыбка, длинные тонкие руки. Узнав его ближе, Муш поняла, что никогда прежде не встречала таких людей. Он весь загорался от одного слова, а потом погружался в беспричинную молчаливую печаль. Он часто играл, она это замечала, но и в игре он оставался самим собой, грубил, оскорблял себя, готов был на благородство и на подлость. Его завтрашний день представлялся загадкой для других, да и для него. Муш вдохновляла его биография, смены страстей, измены, глубокая нечестивость. Она выросла в благонравной, аккуратной семье мелкого колониального чиновника, где все было вымерено – и любовные шалости отца, и молитвы матери, и взятки, и гроши, выдаваемые старой служанке. Муш отдалась Гранделю потому, что он показался ей героем романа; но, прожив с ним три года, она знала, что он – черствый карьерист. Он сам как-то признался, что изменил ей с одной актрисой только для того, чтобы проникнуть в салон влиятельного депутата. Единственной страстью Гранделя была игра. Прежде он частенько бывал в казино Монте-Карло и Биарица. Сделавшись депутатом, он остепенился: говорил Муш, что политика для него – та же рулетка. Она ему не верила, презирала его; признавалась Люсьену: «У меня такое чувство, как будто он меня покупает…» Люсьен иногда в ответ ругался, раз даже ударил ее, но чаще посмеивался: «Я люблю проституток, это порядочные женщины».
   Разрыв Люсьена с отцом, то, что он пошел на полуголодную жизнь, еще сильнее привязало к нему Муш. Но она не понимала, почему ему вздумалось спасать репутацию Гранделя. Делами мужа она не интересовалась; никогда его ни о чем не спрашивала. Как-то ей почудилось, что муж подозревает о ее связи; она испугалась за Люсьена, убежденная, что Грандель способен на любую низость. Но Грандель, встречая Люсьена у Монтиньи, был с ним, как прежде, приветлив.
   Люсьен никому не рассказывал о своих семейных неприятностях, опасаясь, как бы дело не дошло до Жолио: тогда он лишится доходов. Тесса тоже предпочитал не говорить о своей ссоре с сыном. Только Муш знала все. Грандель теперь чуть ли не каждый день заговаривал с ней о Люсьене. Она молчала. Наконец он сказал: «Я знаю, что ты с ним дружна. Пожалуйста, не отпирайся. Я не ревную… Я только хочу, чтобы ты его позвала. Нам нужно поговорить с глазу на глаз».
   Взволнованная, она пришла на свидание. Она не знала, как передать Люсьену предложение Гранделя. Сердцем она чувствовала опасность. А Люсьен, как назло, был весел, потешался над ней. И впервые, когда он ее обнял, она ничего не почувствовала, кроме страха: как будто ее знобило. Потом она высвободилась и сказала:
   – Он тебя хочет видеть. Люсьен, я боюсь за тебя.
   – Чепуха! Грандель не Отелло.
   – Ты не понимаешь… Дело не в ревности. Это страшный человек. Он тебя запутает. Я знаю эту его улыбочку… Зачем только ты ему понадобился?
   – Наверно, не знает, что я поссорился с отцом. Хочет войти в доверие. Карьерист. Но довольно об этом…
   Он поцеловал Муш. Она отодвинулась и вдруг спросила:
   – От кого было то письмо?
   Он пожал плечами:
   – Глупая фальшивка. Обычная история с деньгами. А подписано – Кильман.
   Муш зарылась головой в подушку. Люсьен ее тряс за плечо:
   – Ты что-то знаешь? Говори!
   – Он тебя убьет…
   – Говори! Ты знаешь о письме?
   – Нет. О письме ничего… Но я знаю Кильмана. Только, ради бога, не говори!.. Он тебя убьет… В Люцерне… Он меня с ним оставил на несколько минут… У нас был двойной номер… Противный человек, затянут, как в корсете, а затылок выбрит наголо… Он смешно говорил по-французски, вместо «д» – «т»… Настоящий бош. Но ты никому не говори!.. Он мне тогда сказал, чтобы я не говорила… Он очень волновался… А ты знаешь, какой он спокойный… Ты не должен с ним связываться…
   Люсьен ее больше не слушал. Он поспешно одевался. Потом крикнул:
   – Одевайся!
   Она ничего не понимала; искала губами его руки:
   – Люсьен, не сердись!.. Я не виновата…
   Она плакала. Желая ему угодить, взяла пудреницу, чтобы привести себя в порядок. Он вырвал из ее руки пуховку:
   – Живее!
   Они вышли вместе. Она шептала:
   – Люсьен… Люблю… Мне так страшно!..
   Она заметила, что у нее не застегнута блузка; кинулась в первую подворотню. Когда она вышла, Люсьена не было. Она села на скамейку. Кругом толпились люди; это была остановка автобуса. Но она никого не замечала. Напугал ее газетчик; над самым ухом он крикнул: «Угроза не миновала!..» Тогда Муш истерически вскрикнула, а из глаз побежали слезы. К ней подошла какая-то женщина и ласково сказала:
   – Успокойтесь! Муж мне говорил, что войны не будет.
 

7

 
   Было восемь часов вечера, когда Люсьен пришел к Бретейлю. Служанка провела его в гостиную, попросила обождать: Бретейль обедал.
   Жил предводитель «верных», как буржуа средней руки. В гостиной стояло пианино, на котором никто не играл; мебель была в чехлах, чтобы не выгорел красный атлас. На круглом столе лежали альбомы с семейными фотографиями и огромная книга «Замки Луары». На стенах висели пейзажи: закат над морем и плодовый сад в цвету.
   Дверь была полуоткрыта в столовую с горкой, где красовался старинный хрусталь. Бретейль сидел напротив жены и молча ел компот из чернослива. В углу стоял детский стульчик: жена не захотела, чтобы его вынесли. Аккуратно свернув салфетку, Бретейль вышел к посетителю.
   Он поморщился, увидав возбужденное лицо Люсьена: не любил, когда к нему приходили без приглашения.
   А Люсьен даже не стал извиняться; он был слишком взволнован: не прошло и часа, как он расстался с Муш. Он сразу сказал:
   – Письмо не фальшивка.
   Бретейль улыбнулся:
   – Это вам сказал ваш достоуважаемый родитель?
   – Нет, ему я не поверил бы. Но теперь я знаю, что Кильман существует и Грандель с ним встречался.
   Бретейль шагал по длинной полутемной гостиной. Люсьен искоса следил за ним: хотел прочесть гнев, изумление, горечь. Но костистое сухое лицо Бретейля оставалось спокойным.
   – Кто вам это рассказал?
   – Не все ли равно… Я не могу назвать лица, но я ручаюсь…
   Бретейль повернул выключатель. От резкого света люстры Люсьен зажмурился. Бретейль стоял над ним, облокотившись рукой о высокую спинку стула.
   – Я вам советую забыть ваши слова. Вы стали игрушкой в чужих руках… Вы мне ручаетесь за человека, которого вы даже не хотите назвать. А я вам ручаюсь за Гранделя.
   Люсьен встал и, не прощаясь, вышел в переднюю. Он долго искал в темноте свою шляпу. Потом вдруг вернулся в гостиную. Бретейль стоял все в той же позе. Люсьен сказал неожиданно спокойно, даже задумчиво:
   – Я с вами провозился полтора года… И вот интересно… Вы что же, слепой? Или вы тоже знакомы с этим Кильманом?..
   Он ждал, что Бретейль ударит его или крикнет: «Негодяй». Но Бретейль не изменился в лице.
   – Вы слишком ничтожны, чтобы меня оскорбить. Мой вам совет: не занимайтесь политикой. Это не для вас. По природе вы воришка или сутенер. Ступайте!
   Кулаки Люсьена сжались, но он не бросился на Бретейля; он покорно ушел. Только на улице он подумал: «Почему я его не избил?..» И тотчас забыл об обиде: отвращение к себе заслоняло все. Он ходил по улицам, несмотря на холодный ветер. Был конец мая, но зима не унималась.
   Люсьен еще раз пережил крушение всего, чем жил; и теперь он знал, что это непоправимо. Он работал на какого-то Кильмана с бритым затылком… Мерзость! А Муш живет с Гранделем… Люсьен не подумал, что Муш много раз порывалась уйти от Гранделя. Тогда Люсьен уговаривал ее остаться с мужем. Теперь она была для него соучастницей преступления. Кто знает, не жила ли она с Кильманом?.. Одна шайка! Отец прав: «на немцев работаешь». Но к отцу он не вернется. Не вернется и к дурачкам из Дома культуры. Назад дорога закрыта. А впереди ничего… Завтра Жолио узнает, что отец его выгнал. Тогда исчезнут и доходы: зачем Жолио с кем-то делиться… Бретейль думал его оскорбить. А это правда – завтра он начнет воровать, сделается котом. Это все-таки лучше их политики!..
   Он вдруг остановился в изумлении: навстречу ползли карнавальные колесницы. Полураздетые девушки, ежась на холодном ветру, пытались улыбаться редким зевакам. Все было залито белым едким светом, от которого становилось еще холодней. И Люсьен вспомнил льды, смерть Анри… Белая колесница, огромные гипсовые лебеди, девушки в крахмальных чепцах с густо припудренными лицами… Почему сегодня карнавал?.. С трудом Люсьен припомнил: да, в газетах писали… Это Поль Тесса забавляет добрый французский народ. Довольно поднятых кулаков, красных флагов, бездушной политики! Да здравствуют веселье и торговля! Тесса решил показать всему миру, что Париж не боится ни революции, ни войны. Карнавальным шествием открывается весенний сезон: премьеры в театрах, розыгрыши крупных призов на ипподроме, балы, выставки мод. Спешите, американцы и англичане! Тащите валюту. Вас ждут все кафешантаны, все портные, все парфюмеры, все проститутки. Вас ждет спаситель Франции – Поль Тесса.
   Еще одна колесница. Тучная женщина с трехцветным шарфом на плечах держит электрический факел: это Франция. Ей холодно, у нее грустные глаза и лиловые губы. Люсьен остановился, поглядел на нее и вдруг, как мальчишка, показал ей язык.
 

8

 
   Еще недавно слово «война» было связано с воспоминаниями: люди пятидесяти лет, мирные виноделы или счетоводы, в длинные зимние вечера любили возвращаться к бурям молодости. Свои рассказы они начинали: «Тогда была война…» Некоторые не щадили слушателей, преувеличивали пережитые опасности, старались звукоподражаниями и жестикуляцией передать грохот снарядов, бой, стоны умирающих. Другим годы войны казались увлекательными похождениями, за которыми последовала серая, неказистая жизнь; забывая о грязи окопов, о вшах и страхе, с восторгом они описывали героические разведки, солдатские пирушки, любовные проказы. Детям давно надоели и бедствия, и удаль отцовской молодости. Война для них была чем-то вышедшим из употребления, как фиакры и керосиновые лампы. И вот знакомое слово обернулось, оно стало предчувствием, томлением; оно заслонило завтрашний день. Говорили: «Если не будет войны, мы осенью поженимся», или: «В июне сдам экзамены, если только не будет войны»…
   В ту весну много писали о никому дотоле не ведомых Судетах, и, глядя на карту Чехословакии, люди боязливо ежились; они вспоминали четырнадцатый год, сербов, горячий день, когда беленькие листочки и смутный бой барабанов оповестили о всеобщей мобилизации.
   Майская тревога оказалась ложной; но все боялись заглянуть в белесый туман знойного лета. Опять эти судеты!.. Что же тут было ответить приятелю, который спрашивал о каникулах? Тупо повторяли: «Если не будет войны…»
   А каникулы приближались. И, отгоняя страх, парижане занялись выбором рыбацкого поселка или горной деревушки. Не сидеть же в раскаленном городе из-за проклятых судетов!..
   Тесса твердо верил в счастливую звезду, свою и Франции; он заявил: «Наша страна – оазис мира!» Тотчас газеты и радио начали рекламировать спокойствие Франции, как патентованные пилюли или высокой марки аперитив. Куда ехать американцам? В Висбаден? Помилуйте, там штурмовики, военные маневры, концлагеря, эрзацы. Не в Карлсбад, ведь там-то и живут эти самые Судеты. В Италии госпитали с ранеными, прибывающими из Испании, суматоха – чернорубашечники готовятся к новым походам. А Виши, Трувиль, Биариц ждут гостей. Это воистину оазисы мира! И Жаннет каждый вечер повторяла в микрофон: «Оазисы мира… Заказывайте заранее комнаты… Изумрудное побережье… Не забудьте о красотах Макона, воспетых Ламартином… «О, благовест и мяты аромат!» Отменное белое вино и «траурная пулярка», начиненная трюфелями…»
   Отпуск Жаннет начался пятнадцатого августа. Она поехала на Лионский вокзал по пустым улицам. Как и в другие годы, Париж казался вымершим. Несколько провинциалов; автокар с англичанами. Опустевший город был живым, уютным. Толстяки на террасах кафе бесцеремонно расстегивали воротнички. Консьержки в шлепанцах сидели с вязаньем возле подъездов. Во всем была приятная истома. Люди благодушно улыбались, и шофер такси пожелал Жаннет: «Веселых каникул».
   В вагоне снова говорили о Судетах, о Гитлере, о войне. Жаннет не слушала: разговоры казались ей абстрактными, не связанными с жизнью. Но вот и Флери…
   Почему она выбрала эту деревню, знойную и белую, среди синих виноградников, известную только виноторговцам? Может быть, она запомнила красивое имя с детства: Флери.
   Жаннет давно не выезжала из Парижа. Она потеряла голову от воздуха, зелени, тишины. Дыша, она чувствовала, что дышит; она смаковала свежесть глубокого утра, бегала по полянам, взбиралась на холмы. Все здесь было спокойным, невозмутимым; вот такие же домики и виноградники Жаннет видела много лет тому назад, девчонкой… И, смеясь, она повторяла: «Оазис мира…» Хоть раз она не солгала!..
   Виноделы опрыскивали лозы. Все было голубым: блузы, руки. Люди любовно осматривали каждую лозу; по-хозяйски, удовлетворенно, поглядывали на безоблачное небо, говоря Жаннет: «Вино в этом году будет хорошее…» Они помнили прожитую жизнь год за годом по тому, какое было лето: много ли солнца, удалось ли вино. Счастливые годы красовались на этикетках старых бутылок и жили в памяти, связанные с молчаливым торжественным зноем августа. А грозди уже темнели…
   Внизу, в долинах, стояли деревья. Каждое жило своей жизнью; вязы, дубы, ясени были старше людей; и люди уважали деревья, заискивали перед их тенью, приходили к ним в часы изнеможения или любви. Под деревом закусывали, спали, целовались. Было среди деревьев у Жаннет любимое: на берегу узкой мутной речки стоял высокий ясень. На белом небе чернели как бы вырезанные листья. Ясень стоял прямо, не уступал ветрам, и Жаннет часто думала, что он, у въезда в деревню, сторожит мир.
   Разговоры о войне дошли и до Флери. В полутемном кафе, где всегда бывало прохладно и где крестьяне медленно отхлебывали из тяжелых стаканов густое вино, вдруг раздавался голос диктора, этого недружелюбного чужого горожанина. Он говорил о Судетах, о каком-то Генлейне. Виноделы хмурились: война подбиралась к их домам. Но вот приходил забулдыга Южень, неизвестно почему прозванный «Австрийцем», хотя родился он в соседней деревушке, усатый и красномордый, который восторженно объявлял: «А я сегодня съел сорок раков…» Позабыв про Генлейна, все обступали «Австрийца», хотели выведать, в какой речушке нашел он раков, но мошенник молча ухмылялся. Бывали и другие происшествия: из Лиона приезжали за вином для рабочего праздника; старик Боже продал туристам штопор, сделанный из лозы; у хозяина кафе сбежала коза. Все это было жизнью, а газеты и радио глухо говорили о смерти, и живые старались не вникать в их темные речи.
   Жаннет вошла в пейзаж, слилась с окрестным миром. Крестьяне угощали ее вином, шутили с ней. Друг другу говорили: «Забавная девушка»; означало это – «славная, приятная». Она сразу забыла Париж, где оставила только одиночество да скучную, изнурительную работу. Автомобили на шоссе с нарядными парижанками напоминали ей о враждебном мире; она в страхе думала: «Скоро конец…»
   И вот в один из самых спокойных, самых бездумных дней, когда неистовое солнце августа загоняло людей в прохладное кафе, с ней заговорил парижанин. Одет он был по-дачному: без воротничка, полотняные туфли. Веселый, с прогоревшей трубкой, с лицом обрюзгшим и насмешливым, с живыми внимательными глазами, он походил на виноторговца из Макона или Дижона. Вино он пил со смаком, прищелкивая языком и раздувая щеки. В тот день все засыпали от жары. А хозяйка кафе даже похрапывала. Но человек с трубкой был весел. Он рассмешил Жаннет, передразнив хозяйку и «Австрийца». Потом рассказал марсельский анекдот. Олив взволнован: «Иду вчера по Канебьер и вижу Мариуса. Кричу: «Здравствуй, Мариус!» А он не оборачивается. И представьте себе, оказалось, что это не он и не я!» Жаннет смеялась: «Как глупо! Не он и не я…» Смеялась она так заразительно, что хозяйка, проснувшись, улыбнулась, а потом снова уснула.
   Незнакомец понравился Жаннет, хотя был он немолод и некрасив. Привлекала его простота, ласковая насмешка, какая-то живучесть. Жаннет жила в мире актеров; там были лживыми все жесты, все интонации. Этот человек (про себя она называла его виноторговцем) пришелся ей по сердцу. Они весело болтали. А когда жара спала, вышли вместе, и Жаннет повела его к своему любимому дереву. Он сел на траву, снял шляпу, вытер большим фуляром лоб, сказал: «Удивительно хорошо», – и сразу стал грустным. Помрачнела и Жаннет. Он сказал:
   – И вы приуныли. Такой у меня талант: все замораживаю. В сказках есть люди, берут песок, а в руке золото. У меня – наоборот: вместо золота песок…
   – Я это понимаю…
   Жаннет в тоске вспомнила другое дерево, пыльное и сонное на парижской площади, рядом с каруселью. Она могла быть счастлива. Почему она сама отказалась от счастья? Как он… Вместо золота – песок. И чужой человек стал ей вдвойне мил. Она удивленно сказала:
   – Вот мы и подружились. А я даже не знаю, кто вы. Я – актриса. Только не думайте, что вы знаете мое имя. Я – маленькая актриса. Работаю в радио. Жанна Ламбер, Жаннет… А вас как зовут?
   – Дессер. Во Франции, наверно, сто тысяч Дессеров.
   – Дюпонов больше. Я слыхала про какого-то Дессера… Миллионер. Говорят, чудак, но, как все они, мерзавец…
   Дессер улыбнулся:
   – Конечно… Давайте закончим представления; скажем, как мудрый Олив: не вы и не я. Хорошо? Вам это легко, поскольку вы актриса. Вы играете инженю? Обманутых любовниц? Деревенских служанок? Маргариту Готье?
   – Я рекламирую вермут «синзано» и кровати «насиональ». И еще благоденствие Франции. Видите, какое ничтожество! Раз я должна была играть… Но меня заменили: вопрос имени, то есть денег. У меня есть приятель – режиссер Марешаль. Вы, наверно, слыхали… Он очень способный. Он придумывает постановки и не ставит: нет денег. У него революционный театр, а теперь это не в моде. Он чудесно придумал постановку «Нуманции». Я должна была играть главную роль… Все это мечты! Буду восхвалять искусственный жемчуг или новое слабительное. Все равно!.. Обидно, что скоро возвращаться в Париж…