Страница:
Ответа не последовало: Фуже в ярости швырнул трубку.
План не удался. Чтобы утешиться, Тесса поехал за город. Был чудесный день. Цвели сирень, жасмин, глицинии. Все благоухало. И Тесса умилился: весна наперекор всему.
Возвращаясь, он увидел в Венсенском лесу солдат; они рыли противотанковые рвы. Тесса поздоровался с ними и бодро сказал:
– Да, Парижа им не видать! Париж будет защищаться, как лев.
21
Это был крохотный город, похожий на все города Пикардии: площадь, а от нее длинная улица с кирпичными низкими домами. Площадь украшала ратуша шестнадцатого века. На башенке был золотой лев. Рядом с ратушей находились гостиница «Белая лошадь», два кафе и универсальный магазин.
Население состояло главным образом из рабочих велосипедного завода, расположенного в двух километрах от города. Среди женщин было много искусных кружевниц; они сидели у раскрытых дверей и стучали коклюшками. Летом иногда наезжали туристы, осматривали ратушу, пили на площади пиво. Зимой в кафе засиживались рабочие, курили длинные глиняные трубки, спорили о политике. До войны мэром был коммунист; Четырнадцатого июля над ратушей развевались два флага: трехцветный и красный. На стенках и теперь можно было увидеть: «Долой фашизм!» или «Да здравствует Народный фронт», а рядом с надписью – неуклюже нарисованные серп и молот. Под праздник пили можжевеловую настойку; смотрели на петушиные бои. В кино показывали фильм «Поцелуй, который убивает». Влюбленные гуляли вдоль канала, срывали кувшинки. Город засыпал рано; в одиннадцать на улицах не бывало ни души, только куранты ратуши мелодично вызванивали время да женщина в каком-нибудь из домишек вполголоса баюкала ребенка: «Я скажу кутенку – не кричи спросонку!..»
Первая бомба упала на дома возле станции; убила старого кузнеца, ранила двух женщин. Вторая разрушила ратушу. Площадь была завалена камнями. Среди мусора валялся золотой лев. Жители убежали, из восемнадцати тысяч осталась сотня.
Женщина принесла синий эмалированный кофейник, налила Мишо кофе и тихо спросила:
– Уйдете?
– Мы только пришли…
– Говорят, что уйдете. Все убежали. Я осталась – у меня мать больная. Я ей говорю – не уйдут…
Мишо улыбнулся:
– Конечно, не уйдем. Это безобразие, что делается! Люди несутся куда глаза глядят. И никто их не останавливает. Хороши! Хотели нас в Финляндию отправить… А только немцы сунулись – разбегаются. Позор! Эх, будь у нас другие люди!.. Но вы не отчаивайтесь – мы не уйдем. Погреб у вас есть? Тащите туда все и сидите. А мы как-нибудь справимся…
– Батальонный командир Фабр получил приказ: защищать город во что бы то ни стало. Фабра считали безобидным чудаком; он пил с раннего утра аперитивы и рассуждал о красоте кактусов. Но за последние дни он показал себя храбрым и находчивым. От Камбре батальон отошел с боем; два раза переходил в контратаки; отбили у немцев двенадцать солдат, отставших при переходе. Когда впервые напали пикирующие самолеты, Фабр выхватил у солдат винтовку, стал стрелять. Это всех успокоило; не было паники. Один бомбардировщик подбили. Однако за восемь дней батальон потерял треть состава; и, услышав приказ, Фабр смутился: «Хорошо им говорить – «во что бы то ни стало»!.. Как удержаться, если немцы бросят танки?..»
Фабр знал, что солдаты не чают души в Мишо. Когда полковник Керье с перепугу хотел расформировать две роты, Фабр воспротивился. И «бунт» в Гавре замял. Принимая какое-либо решение, Фабр спрашивал Мишо: «Что об этом думает господин Дон-Кихот?» Так поступил он и теперь. Мишо ответил:
– Надо удержаться.
Мишо не знал директив. Он давно потерял связь с Парижем. Нужно было решать самому… И Мишо не колебался. Нет, коммунисты не трусы! Мы покажем, как мы умеем сражаться. Теперь дело не в Рейно, не в Тесса, не в Даладье. Теперь идет бой за Францию.
Враги повсюду. Одни протягивают наручники, другие кидают бомбы. Пришли гитлеровцы: палачи Тельмана, люди, распявшие Испанию, рыцари смерти. А позади – те же фашисты, друзья Гитлера, Бретейль, Грандель, Пикар.
Мирной, беспечной Франции больше нет. Страну отдали на милость врага. Вот и здесь – развалины, слезы, женщины. «Неужели вы нас бросите?..» Мишо глядел на обломки здания; когда-то профессор Мале называл эту ратушу «жемчужиной Возрождения». На уцелевшей стене Мишо разобрал: «Хлеб. Мир. Свобода». Встал тридцать шестой год, забастовка, флаги, песни…
В несчастье Мишо с новой силой полюбил свою страну. И все мешалось в этом чувстве: горы Савойи, где он был мальчиком, с их звонкими потоками и яркими лугами, Париж, его Париж, «Париж – моя деревня», город серых домов и улыбок, город, где умер Жано, где живет Клеманс; Париж и Дениз… Он знал, что защищает маленькую, хрупкую женщину с синими глазами, похожими на альпийские цветы. Машинально повторял: «Франция… Дениз…»
Весь день рыли ямы; таскали мешки с землей, прикрывали противотанковые орудия, пулеметы. Вечером Фабр связался со штабом дивизии. Сказали: «Повсюду тесним противника. Подкрепления пришлем. Если отойдете, подставите под удар второй батальон».
Мишо заглянул на завод; там поставили пулеметы. Завод накануне бомбардировала авиация. В сборочном огромная воронка посвечивала водой – утром прошел сильный дождь. Из воды торчали части машин. В другом цехе он увидел уцелевший фрезерный станок и умилился, будто встретил подругу детства. Он любил материал, инструменты; оживлял их, корил, баловал. Вот его молодость!.. Он задумался: что же случилось с людьми?.. Все хотят работы, ласки, счастья. Но море разыгралось… Нужно доплыть! Не ему, его, наверно, убьют, другим. Останутся Пьер, Легре, старик Дюшен. Останутся дети, Дениз… Построят большие заводы. Как Магнитогорск (он видел фотографии в журнале). Вчера они шли полем. Хлеб пропадет: вытопчут. Да и убирать будет некому… А весной снова посеют. Жизнь победит. Но теперь трудно…
Мишо пошел к заставе. Товарищи, стряхивая с себя сон, уныло рассуждали: «Как удержаться?.. Триста человек… А у них танки…» Мишо подбодрял; рассказывал про бои в Испании:
– Бывало и тридцать. А у них батальон. Танки… Мы их ручными гранатами – ничего другого не было… Мальчик один, Пепе, он восемь танков подбил.
– Танки там были другие. У этих вот броня!..
– Можно и эти… Только люди нужны – как там, железные.
– Там вы знали, за что деретесь. Я сам хотел записаться… А за что мы здесь гибнем? Защищать кого? Тесса?
Мишо ответил не сразу: сам мучился, чувствовал, какая на нем ответственность; но ответил уверенно:
– Нет… С этими мы еще рассчитаемся! А здесь – наша земля. Видел женщин?.. Мужья на фронте, как мы. Нельзя уйти! Коммунисты должны подавать пример. И потом, скажи откровенно, разве это легко отдать?.. Я сегодня фрезерный станок видел…
Он не договорил: раздался грохот. Первые снаряды опередили рассвет. Еще видны были на бледном небе маленькие расплывчатые звезды. Разрывы показались особенно страшными: все думали, что начнется с солнцем… Мишо почувствовал холод, подумал – роса; но холод шел изнутри. Он ощупал пулемет и сразу успокоился.
Четверть часа спустя наступила пауза. Спокойно поднялось солнце; заверещали полевые птицы; вода стала розовой. Солдаты молчали. Мишо думал о Дениз. Как в Испании, он чувствовал тепло ее плеча, соль на губах; слышал запах хвои. «Милая ты моя!» – так говорил про себя. Вот и конец!.. Конечно, шутить нельзя – это большое, серьезное; но не страшно; только грустно, что не увидит больше Дениз…
Танки подошли к каналу. Все закричало; казалось, даже земля кричит. Оглянувшись, Мишо увидел Фабра; тот разводил руками.
– Ленту давай!..
И снова пауза.
– Сейчас начнут. Они теперь расположение знают…
– Руки коротки. (Мишо смеется.) Я их в Испании видел – любят, когда убегают. А когда так – этого фашисты не любят…
– Мишо, неужели удержимся?
– И еще как!
Около девяти часов немцы вторично начали атаку. Снаряды крошили злосчастные домики. В трехстах метрах от Мишо стоял сгоревший танк.
– Налево от картофельного поля…
Это были немецкие мотоциклисты. Их остановили. Тогда снова двинулись танки. Фабр вскрикнул – танки давили раненых:
– Сволочи! Звери! Своих!..
Снаряд убил ротного командира. Сержант не выдержал, забрался в погреб. К Мишо подполз Фабр.
– Никого не слушай… Бей!..
Сколько прошло с того времени – несколько минут или час? Грохот. Мишо трясет левой рукой: кровь.
– Ползи сюда!..
Но Мишо не уходит. Он не слышит.
– Ленту давай!.. Ну, получайте!
В полдень высокое торжественное солнце стояло над тихим миром: ни выстрела, ни крика. Даже раненые замолкли, как будто их придушила тишина. Потом раненых положили на грузовики. Мишо перевязали руку; он отказался уехать. Хоронили мертвых. Пили теплую воду: она пахла жестью. Всеми овладело изнеможение, как после тяжелой болезни; хотели улыбнуться и не могли, постепенно доходила до сознания простая и диковинная вещь – они отстояли город.
Фабр подошел к Мишо, бормочет:
– Молодец, Дон-Кихот! Ты кем был в Испании?
– Лейтенантом.
– Полковник тебя за это хотел посадить. А я… Я сегодня произвел бы тебя в генералы, будь моя воля. Ты, говорят, коммунист? Смешная история!.. Вот вы какие!..
Фабр вытер глаза и приложился к фляжке с ромом.
– Попробую со штабом связаться. Надо их порадовать…
Он услышал тот же равнодушный голос. Вчера ему сказали: «Держитесь во что бы то ни стало». Сегодня выслушали и ответили: «С темнотой оставьте город». Он крикнул: «Почему?..» – «Перегруппировка…» И Фабр, бросив трубку, выругался:
– Генерал?.. Кишка он, а не генерал!..
Мишо говорит товарищам:
– Изменники! Сдают страну…
Все поняли, знают, молчат.
Прощай, фрезерный станок! Прощай, золотой лев ратуши! Прощай, милая женщина, – у нее синий кофейник, больная мать и затравленные, сумасшедшие глаза! Мишо угрюмо шагает по пыльной дороге – это длинная дорога. И это – дорога отступления. Сегодня в полдень, среди зноя и тишины, ему померещилась победа… И глаза у нее были, как у женщины с кофейником… Прощай, мечта!..
22
Вечером Париж казался глухим лесом; погасили даже синие лампочки… Прохожих останавливали: проверяли документы. Говорили о шпионах, о парашютистах. На улице Шерш Миди схватили хромого хозяина молочной; уверяли, будто он подавал сигналы самолетам. Клялись, что в Париже сорок тысяч переодетых немецких солдат. Мандель приказал арестовать трех «верных»; у них нашли итальянские адреса и план Парижа с обозначением зенитных орудий. Бретейль негодовал: «Арестовывают честных французов!» На следующее утро «верных» освободили. Жена Бретейля плакала: «Они придут сюда!..» Бретейль отвечал: «Молись! Кто знает, может быть, маршал Петен спасет Францию…»
На улицах показались беженцы. Растерянные, они бродили возле вокзалов. Они глядели на парижан пустыми, невидящими глазами. Шум живого города не доходил до них. Напрасно шоферы гудели, ругались – беженцы не слышали, как будто в их ушах засели другие, страшные голоса.
Измученные женщины садились на тротуар; прохожие окружали их, разглядывали, спрашивали – откуда? Война представлялась парижанам бесконечно далекой: газеты писали о битвах за Полярным кругом. Только беженцы вносили беспокойство; они бормотали: «Немцы… Убивают… Еле выбрались…» И полиция отгоняла любопытных – зачем слушать страшные небылицы?
Люди поосторожней уезжали к родственникам в провинцию. Другие продолжали работать, торговать, развлекаться. Печать обсуждала: нужно ли открыть кабаре, закрытые в первые дни тревоги? Старики успокаивали молодых: «Отгонят, как в четырнадцатом…»
Виар не верил ни в гений Петена, ни в линию Вейгана, ни в чудо. Он был занят упаковкой своей коллекции. В квартире с раннего утра раздавался стук молотков. Приходили и уходили рабочие. Только судьба картин занимала теперь Виара. С нежностью провожал он каждое полотно, уходившее в темноту ящика. Потом равнодушно просматривал газеты. Он понимал, что все проиграно, и ему было скучно досматривать эпилог.
К скуке примешивалась злоба. В глазах Виара, обычно меланхоличных и приветливых, теперь вспыхивали злые огоньки. Ему не дали спокойно закончить трудную жизнь!.. Он не знал, кого винить, и ненавидел всех: немцев и Даладье, Тесса и коммунистов, англичан и бездарных генералов.
Проходя мимо заколоченных ящиков, он думал о будущем. Что станет с его домиком в Авалоне? Видел беседку, обвитую глициниями, игру солнечных пятен на ярко-рыжем песке. Париж пропал. Но вдруг немцы пойдут дальше?.. Нет, этого не может быть! Сдадут Париж, впустят на три дня немцев – придется удовлетворить их прусское честолюбие, а потом подпишут мир. В конечном счете Эльзас-Лотарингия – мяч, его перебрасывают. На двадцать или на сорок лет Страсбург станет немецким. Зато будет мир. Но тревога не унималась. А что, если Черчилль заставит Рейно воевать и после падения Парижа? Мы теперь английский доминион. Дойдя до этого, Виар кашлял и злобно глядел на своего лакея, на рабочих – что им?.. Работают, воруют, веселятся…
Увидав Тесса, он повеселел: его обрадовало, что Тесса измучен, небрит. Значит, и Тесса плохо!.. Что же, пусть расхлебывает!
Тесса начал с сенсации:
– Когда мы ввели в кабинет маршала Петена, мы думали, что этим разрешим все спорные вопросы. Но положение с каждым днем все усложняется. Я должен тебе сообщить страшную новость: бельгийский король капитулировал. (Тесса впился глазами в Виара; тот равнодушно протирал стеклышки пенсне.) Он даже не предупредил генерала Бланшара. Положение армии трагично. Ты понимаешь, какая это низость? Его отца, Альберта, называли «королем-рыцарем», а Леопольд войдет в историю как олицетворение коварства.
Виар спокойно ответил:
– Король по-своему прав. Что же ему оставалось делать? При известных обстоятельствах капитуляция – акт героизма.
– А ты подумал, какие условия нам продиктует Гитлер, если и мы проявим этот «героизм»? Он может потребовать Эльзас. Он может даже оккупировать Лилль.
– Надо было думать раньше. Я не хочу быть придирчивым. Но ты ничего не сделал, чтобы предотвратить разгром. Я тебя предупреждал за полгода до войны, что Даладье исключительно непопулярен. Вы сдали без боя все позиции. Поражение было подготовлено еще в Мюнхене. А ты тогда входил в кабинет.
– Который ты, кстати сказать, поддерживал. И потом, если говорить о причинах разгрома, следует вспомнить забастовки в тридцать шестом, сорокачасовую неделю… Кто разрушил промышленность? А Испания?.. Блюм восстановил против нас Муссолини. Вы озлобили Франко, потом помогли Франко победить. Трудно придумать что-нибудь бессмысленней!..
Тесса кричал: сказались волнения последних двух недель. Виар говорил отрывисто; глухой голос походил на лай. Долго они обвиняли друг друга; вспоминали парламентские интриги, необдуманные декларации, голосования. Тесса опомнился первый:
– Напрасно мы ругаемся! Это все нервы… А время страшное, нужно сплотиться. Я пришел предложить тебе войти в кабинет. Рейно готовит сюрприз. Министерский кризис произвел бы плохое впечатление за границей: поэтому мы решили сделать все по-семейному. Прежде всего нужно выкинуть Даладье. Этот осел чуть было не погубил Францию. Намечены и другие перемены. Уйдет Сарро. Приглашают Бодуэна, Пруво. Это – деловые люди. А ты нам дорог как совесть нации. И потом, ты – порука, что с нами рабочий класс.
Виар насмешливо улыбнулся: его считают простачком! Войти в правительство накануне капитуляции! Ведь это значит скомпрометировать себя, зачеркнуть пятьдесят лет борьбы за идеалы. Зачем? Чтобы Тесса сказал: «Виар тоже подписал…» Нет, на это он не пойдет!
– Благодарю тебя и Рейно. Я тронут, очень тронут. Но министерский портфель я не приму. Моя партия уже представлена в правительстве. Никто не посмеет сказать, что социалисты уклоняются от ответственности. А меня правые не выносят. Да и в Англии предпочтут кого-нибудь помоложе. Я буду только балластом.
Тесса спорил, уговаривал:
– Огюст, ты не можешь отказаться! Мы на краю пропасти. Гибнет все, что нам дорого, – Франция, парламентская система, идеи, которые мы впитали с молоком матери…
Тесса растрогался от своих слов; вспомнил смерть Амали, недавнюю встречу с Дениз, беженцев, карканье Петена, который на все отвечает: «Слишком поздно…» В его голосе послышались слезы. Виар почувствовал облегчение. Он, однако, не удовлетворился этим, хотел добить Тесса:
– О каких идеях ты говоришь? У нас разные мировоззрения. Конечно, твои идеи потерпели банкротство, поскольку ты цеплялся за экономический либерализм. А я иду в ногу с веком. Что несет Гитлер? Социализм. Конечно, сильно искаженный, я сказал бы – сшитый на немецкий вкус. Но если мы возьмем национал-социализм и дополним его моралью Сен-Симона, Прудона, наших синдикалистов, мы получим нечто реальное и в то же время глубоко французское…
Тесса перестал слушать: спор о доктринах его не прельщал. Он вдруг заметил беспорядок в кабинете: сундуки, ящики.
– Ты уезжаешь?
Виар смутился:
– Да. То есть лично я остаюсь. Я выпью чашу до дна. Но я отправляю картины. Я не вправе рисковать моей коллекцией! Здесь ведь собраны вершины французского гения. Государственные системы могут гибнуть, но нельзя допустить, чтобы от дурацкой бомбы погибли шедевры искусства.
Виар проводил гостя до передней. Прощаясь, Тесса вдруг обиделся и сказал:
– Я вот действительно остаюсь в Париже. Что бы мне ни грозило!.. У меня нет коллекций. И я должен думать о Франции…
23
Меже не поддался панике; он продолжал работать как обычно; только на ночь принимал веронал, чтобы не проснуться от грохота зениток. Его холодное лицо (он походил скорее на немца или на шведа, нежели на уроженца Лиона) сохраняло улыбку. Это был здоровый, красивый мужчина, заботившийся о своей внешности. Чтобы не потолстеть, он играл в теннис. В его пышной квартире царила торжественная тишина. В кабинете не было ни картин, ни безделушек. Напротив письменного стола стоял бронзовый бюст Наполеона. В библиотечном шкафу несколько справочников лежали на пустых полках. Меже не любил читать. Зато он ценил музыку; особенно его трогал Бах; он говорил: «Это заменяет мне религию».
Он вырастил двоих детей. Сын недавно окончил инженерное училище. Желая избежать кривотолков, Меже его отправил в армию, в штаб Леридо. Дочь вышла замуж за крупного финансиста, в короткий срок скупившего все никелевые акции; жила она в Швейцарии.
Меже знал шесть языков; много ездил: повсюду он чувствовал себя дома; говорил, что ему одинаково нравятся и курица с бамбуком в шанхайском ресторане, и фрукты Калифорнии, и алжирский плов «кускус». Он не интересовался техникой, доверял инженерам. Но внимательно следил за мировыми ценами на сырье, за насыщенностью того или иного рынка. Дела он делал повсюду; был заинтересован и в химической промышленности Германии, и в норвежском азоте, и в платине Чако. Дессера он считал невеждой, дилетантом: «Такой мог выдвинуться только в послевоенные годы, среди распада». Внешность Дессера, его простонародные повадки и небрежность костюма заставляли Меже брезгливо улыбаться.
Закат Дессера несколько утешил Меже: в событиях есть логика! А время тяжелое… Конечно, дела идут хорошо; но что будет дальше? Истощение воюющих сторон не предвещает ничего отрадного. В случае поражения предстоит смута, может быть, революция; в случае победы выдвинутся люди вроде Дессера, калифы на час. Меже гордился своим происхождением, его дед владел двумя третями железнодорожной сети, а прадед-банкир был описан Бальзаком.
Война казалась Меже пережитком далеких времен. К патриотическим тирадам он относился с иронией. Конечно, насмешку он умел скрывать, чтобы не обидеть других; так, он никогда не вышучивал своей жены, верившей в лурдские чудеса: он пожимал плечами – средневековье, но давал ей деньги, которые она тратила на содержание различных часовен. Меже считал, что война была законной, когда нации жили замкнутой жизнью. Но теперь интересы народов переплелись. Американцы не могут жить без английского каучука. Немцам нужна нефть; они зависят от Детердинга или от большевиков. Французы зависят от всех… К чему же воевать? Если бы Европой правили не безумцы, но деловые люди вроде Меже, можно было бы договориться.
С первых дней войны Меже не верил в победу союзников; сомневался он и в немецкой победе; говорил себе – на этом выиграет третий. Он пытался остановить машину; ездил в Мадрид, разговаривал с немцами. Зимой ему казалось, что рассудок возьмет верх, но события развернулись иначе. Ушел Чемберлен. Затравили Бонне. И вот настал май…
Пока не поздно, нужно одуматься, спасти то, что еще можно спасти. Франция проиграла войну. Когда-то эти слова потрясли бы всех: для французов Франция была вселенной. А теперь… Конечно, Гитлеру приходится считаться с настроением немцев: они мстят за Версаль. Но Гитлер – умница. И потом, все это – вопрос чувств, для слезливых особ. Деруледы, слава богу, вывелись! Франция задолго до войны потеряла свое место. Плаксы поревут и успокоятся. А страна залечит свои раны…
И когда генерал Пикар, задыхаясь, сказал: «Но то, что вы предлагаете, – капитуляция», – Меже ответил: «Не будем бояться слов. Я предлагаю единственно целесообразное…»
Тогда произошло невероятное: в чопорном кабинете, возле бюста Наполеона, генерал заплакал. Понятно, если плачут мидинетки… Но Пикар не ребенок. Он знал, на что мы идем. Это друг Бретейля… Он сам много раз говорил: «Нас разобьют…» Почему же он испугался слова «капитуляция»?
– Я повторяю – это единственный выход. Судьба северной армии предрешена. Бельгийцы вышли из игры. Англичане еще разыгрывают неприступных девиц. Но когда немцы налетят на Лондон, добродетель кончится… Нам выгодней опередить англичан, хотя бы в сепаратном мире. Если мы будем продолжать войну, Гитлер займет Париж, итальянцы – Марсель. А в Лионе будет Коммуна. Что важнее сохранить: старые границы или цивилизацию? Еще две недели, и выступят коммунисты…
Все эти месяцы Пикар метался: по десять раз в день менял идеи, то говорил: «Нас побьют, и правильно, – покончат с позорной системой», то, вспоминая о славе французского оружия, мечтал: «А вдруг победим?..» Гитлера он уважал, не чувствовал к нему никакой неприязни и немецких эмигрантов презрительно называл «перебежчиками». Когда началось наступление, Пикар растерялся. Он отдавал приказы и тотчас отменял их, кричал, что надо сохранять хладнокровие, но сам смертельно боялся парашютистов – что, если нападут на штаб?.. Он запутался в политической игре. Обо всем запрашивал Бретейля, тот говорил: «Постарайтесь задержать противника хотя бы на месяц… Мы сбросим Рейно. И договоримся с немцами…» Пикар отдавал патетические приказы: «Солдаты, защищайте каждую пядь!», «Ни шагу назад!» Немцы за день продвигались на тридцать километров. Пикар кричал Бретейлю: «Мы не можем держаться…» И Бретейль спокойно отвечал: «Я и не думал, что вы удержитесь…»
Однако никто до сегодняшнего дня не говорил Пикару о капитуляции. А Меже ему просто поднес: «Мы должны последовать примеру Бельгии». И Пикар не выдержал – заплакал. Несколько успокоившись, он пробормотал:
– Они не оставят нам армии…
– Я понимаю, что вам тяжело. Но надо сохранять присутствие духа. В тридцать шестом я думал, что все кончено. Мои заводы были захвачены забастовщиками. И все же я продолжал работать. Армию нам оставят, может быть небольшую. Вы будете воспитывать молодых офицеров. Ваши знания не пропадут. У вас боевое прошлое. Вас ценит маршал. Теперь вы можете спасти Париж. Я говорю не о сопротивлении… Конечно, среди министров имеются трезвые люди. Вчера де Монзи предложил начать переговоры. Но Рейно закусил удила… И потом, нельзя забывать о роли Манделя. Это злой гений Франции. Он хочет защищать Париж. А это означает разрушение столицы и невиданную резню: коммунисты расправятся с «внуками версальцев» – так эти господа выражаются. Вы пользуетесь большим авторитетом, вы должны заявить правительству, что с военной точки зрения защита Парижа – утопия. Этим вы окажете великую услугу Франции.
Пикар вспомнил яркое июльское солнце, кулаки возле Триумфальной арки, красные флаги…
– Хорошо. Я выполню мой долг. Мы попытаемся задержать противника. Но если они прорвут линию Вейгана, я выскажусь за отход от Парижа. Город нужно передать противнику в полном порядке, с полицией на постах – сохранить Париж для детей, для внуков.
24
Охрана военных заводов была поручена эльзасцу Вайсу – его пригрел Грандель. Вайс действовал энергично; он предложил префекту послать на заводы агентов: переодетые полицейские должны были бороться с саботажем. Сыщики ничего не понимали в производстве; они раздражали рабочих нелепыми замечаниями, окриками, угрозами.
Особенно вызывающе вели себя полицейские на авиазаводе Меже. Они арестовали работницу, которая, обозлившись, крикнула: «Молодые… Пошли бы лучше воевать!.. Немцы в Бове… Разве вы не видите, что вы мешаете работать?..» В протоколе было сказано, что работница пыталась повредить станок.
Был душный предгрозовой день. Белый свет слепил; все задыхались. На заводе Меже гудели взволнованные рабочие: немцы подходят к Парижу! Солдаты говорят, что нет самолетов. Богачи удирают. А кто будет расхлебывать?..
План не удался. Чтобы утешиться, Тесса поехал за город. Был чудесный день. Цвели сирень, жасмин, глицинии. Все благоухало. И Тесса умилился: весна наперекор всему.
Возвращаясь, он увидел в Венсенском лесу солдат; они рыли противотанковые рвы. Тесса поздоровался с ними и бодро сказал:
– Да, Парижа им не видать! Париж будет защищаться, как лев.
21
Это был крохотный город, похожий на все города Пикардии: площадь, а от нее длинная улица с кирпичными низкими домами. Площадь украшала ратуша шестнадцатого века. На башенке был золотой лев. Рядом с ратушей находились гостиница «Белая лошадь», два кафе и универсальный магазин.
Население состояло главным образом из рабочих велосипедного завода, расположенного в двух километрах от города. Среди женщин было много искусных кружевниц; они сидели у раскрытых дверей и стучали коклюшками. Летом иногда наезжали туристы, осматривали ратушу, пили на площади пиво. Зимой в кафе засиживались рабочие, курили длинные глиняные трубки, спорили о политике. До войны мэром был коммунист; Четырнадцатого июля над ратушей развевались два флага: трехцветный и красный. На стенках и теперь можно было увидеть: «Долой фашизм!» или «Да здравствует Народный фронт», а рядом с надписью – неуклюже нарисованные серп и молот. Под праздник пили можжевеловую настойку; смотрели на петушиные бои. В кино показывали фильм «Поцелуй, который убивает». Влюбленные гуляли вдоль канала, срывали кувшинки. Город засыпал рано; в одиннадцать на улицах не бывало ни души, только куранты ратуши мелодично вызванивали время да женщина в каком-нибудь из домишек вполголоса баюкала ребенка: «Я скажу кутенку – не кричи спросонку!..»
Первая бомба упала на дома возле станции; убила старого кузнеца, ранила двух женщин. Вторая разрушила ратушу. Площадь была завалена камнями. Среди мусора валялся золотой лев. Жители убежали, из восемнадцати тысяч осталась сотня.
Женщина принесла синий эмалированный кофейник, налила Мишо кофе и тихо спросила:
– Уйдете?
– Мы только пришли…
– Говорят, что уйдете. Все убежали. Я осталась – у меня мать больная. Я ей говорю – не уйдут…
Мишо улыбнулся:
– Конечно, не уйдем. Это безобразие, что делается! Люди несутся куда глаза глядят. И никто их не останавливает. Хороши! Хотели нас в Финляндию отправить… А только немцы сунулись – разбегаются. Позор! Эх, будь у нас другие люди!.. Но вы не отчаивайтесь – мы не уйдем. Погреб у вас есть? Тащите туда все и сидите. А мы как-нибудь справимся…
– Батальонный командир Фабр получил приказ: защищать город во что бы то ни стало. Фабра считали безобидным чудаком; он пил с раннего утра аперитивы и рассуждал о красоте кактусов. Но за последние дни он показал себя храбрым и находчивым. От Камбре батальон отошел с боем; два раза переходил в контратаки; отбили у немцев двенадцать солдат, отставших при переходе. Когда впервые напали пикирующие самолеты, Фабр выхватил у солдат винтовку, стал стрелять. Это всех успокоило; не было паники. Один бомбардировщик подбили. Однако за восемь дней батальон потерял треть состава; и, услышав приказ, Фабр смутился: «Хорошо им говорить – «во что бы то ни стало»!.. Как удержаться, если немцы бросят танки?..»
Фабр знал, что солдаты не чают души в Мишо. Когда полковник Керье с перепугу хотел расформировать две роты, Фабр воспротивился. И «бунт» в Гавре замял. Принимая какое-либо решение, Фабр спрашивал Мишо: «Что об этом думает господин Дон-Кихот?» Так поступил он и теперь. Мишо ответил:
– Надо удержаться.
Мишо не знал директив. Он давно потерял связь с Парижем. Нужно было решать самому… И Мишо не колебался. Нет, коммунисты не трусы! Мы покажем, как мы умеем сражаться. Теперь дело не в Рейно, не в Тесса, не в Даладье. Теперь идет бой за Францию.
Враги повсюду. Одни протягивают наручники, другие кидают бомбы. Пришли гитлеровцы: палачи Тельмана, люди, распявшие Испанию, рыцари смерти. А позади – те же фашисты, друзья Гитлера, Бретейль, Грандель, Пикар.
Мирной, беспечной Франции больше нет. Страну отдали на милость врага. Вот и здесь – развалины, слезы, женщины. «Неужели вы нас бросите?..» Мишо глядел на обломки здания; когда-то профессор Мале называл эту ратушу «жемчужиной Возрождения». На уцелевшей стене Мишо разобрал: «Хлеб. Мир. Свобода». Встал тридцать шестой год, забастовка, флаги, песни…
В несчастье Мишо с новой силой полюбил свою страну. И все мешалось в этом чувстве: горы Савойи, где он был мальчиком, с их звонкими потоками и яркими лугами, Париж, его Париж, «Париж – моя деревня», город серых домов и улыбок, город, где умер Жано, где живет Клеманс; Париж и Дениз… Он знал, что защищает маленькую, хрупкую женщину с синими глазами, похожими на альпийские цветы. Машинально повторял: «Франция… Дениз…»
Весь день рыли ямы; таскали мешки с землей, прикрывали противотанковые орудия, пулеметы. Вечером Фабр связался со штабом дивизии. Сказали: «Повсюду тесним противника. Подкрепления пришлем. Если отойдете, подставите под удар второй батальон».
Мишо заглянул на завод; там поставили пулеметы. Завод накануне бомбардировала авиация. В сборочном огромная воронка посвечивала водой – утром прошел сильный дождь. Из воды торчали части машин. В другом цехе он увидел уцелевший фрезерный станок и умилился, будто встретил подругу детства. Он любил материал, инструменты; оживлял их, корил, баловал. Вот его молодость!.. Он задумался: что же случилось с людьми?.. Все хотят работы, ласки, счастья. Но море разыгралось… Нужно доплыть! Не ему, его, наверно, убьют, другим. Останутся Пьер, Легре, старик Дюшен. Останутся дети, Дениз… Построят большие заводы. Как Магнитогорск (он видел фотографии в журнале). Вчера они шли полем. Хлеб пропадет: вытопчут. Да и убирать будет некому… А весной снова посеют. Жизнь победит. Но теперь трудно…
Мишо пошел к заставе. Товарищи, стряхивая с себя сон, уныло рассуждали: «Как удержаться?.. Триста человек… А у них танки…» Мишо подбодрял; рассказывал про бои в Испании:
– Бывало и тридцать. А у них батальон. Танки… Мы их ручными гранатами – ничего другого не было… Мальчик один, Пепе, он восемь танков подбил.
– Танки там были другие. У этих вот броня!..
– Можно и эти… Только люди нужны – как там, железные.
– Там вы знали, за что деретесь. Я сам хотел записаться… А за что мы здесь гибнем? Защищать кого? Тесса?
Мишо ответил не сразу: сам мучился, чувствовал, какая на нем ответственность; но ответил уверенно:
– Нет… С этими мы еще рассчитаемся! А здесь – наша земля. Видел женщин?.. Мужья на фронте, как мы. Нельзя уйти! Коммунисты должны подавать пример. И потом, скажи откровенно, разве это легко отдать?.. Я сегодня фрезерный станок видел…
Он не договорил: раздался грохот. Первые снаряды опередили рассвет. Еще видны были на бледном небе маленькие расплывчатые звезды. Разрывы показались особенно страшными: все думали, что начнется с солнцем… Мишо почувствовал холод, подумал – роса; но холод шел изнутри. Он ощупал пулемет и сразу успокоился.
Четверть часа спустя наступила пауза. Спокойно поднялось солнце; заверещали полевые птицы; вода стала розовой. Солдаты молчали. Мишо думал о Дениз. Как в Испании, он чувствовал тепло ее плеча, соль на губах; слышал запах хвои. «Милая ты моя!» – так говорил про себя. Вот и конец!.. Конечно, шутить нельзя – это большое, серьезное; но не страшно; только грустно, что не увидит больше Дениз…
Танки подошли к каналу. Все закричало; казалось, даже земля кричит. Оглянувшись, Мишо увидел Фабра; тот разводил руками.
– Ленту давай!..
И снова пауза.
– Сейчас начнут. Они теперь расположение знают…
– Руки коротки. (Мишо смеется.) Я их в Испании видел – любят, когда убегают. А когда так – этого фашисты не любят…
– Мишо, неужели удержимся?
– И еще как!
Около девяти часов немцы вторично начали атаку. Снаряды крошили злосчастные домики. В трехстах метрах от Мишо стоял сгоревший танк.
– Налево от картофельного поля…
Это были немецкие мотоциклисты. Их остановили. Тогда снова двинулись танки. Фабр вскрикнул – танки давили раненых:
– Сволочи! Звери! Своих!..
Снаряд убил ротного командира. Сержант не выдержал, забрался в погреб. К Мишо подполз Фабр.
– Никого не слушай… Бей!..
Сколько прошло с того времени – несколько минут или час? Грохот. Мишо трясет левой рукой: кровь.
– Ползи сюда!..
Но Мишо не уходит. Он не слышит.
– Ленту давай!.. Ну, получайте!
В полдень высокое торжественное солнце стояло над тихим миром: ни выстрела, ни крика. Даже раненые замолкли, как будто их придушила тишина. Потом раненых положили на грузовики. Мишо перевязали руку; он отказался уехать. Хоронили мертвых. Пили теплую воду: она пахла жестью. Всеми овладело изнеможение, как после тяжелой болезни; хотели улыбнуться и не могли, постепенно доходила до сознания простая и диковинная вещь – они отстояли город.
Фабр подошел к Мишо, бормочет:
– Молодец, Дон-Кихот! Ты кем был в Испании?
– Лейтенантом.
– Полковник тебя за это хотел посадить. А я… Я сегодня произвел бы тебя в генералы, будь моя воля. Ты, говорят, коммунист? Смешная история!.. Вот вы какие!..
Фабр вытер глаза и приложился к фляжке с ромом.
– Попробую со штабом связаться. Надо их порадовать…
Он услышал тот же равнодушный голос. Вчера ему сказали: «Держитесь во что бы то ни стало». Сегодня выслушали и ответили: «С темнотой оставьте город». Он крикнул: «Почему?..» – «Перегруппировка…» И Фабр, бросив трубку, выругался:
– Генерал?.. Кишка он, а не генерал!..
Мишо говорит товарищам:
– Изменники! Сдают страну…
Все поняли, знают, молчат.
Прощай, фрезерный станок! Прощай, золотой лев ратуши! Прощай, милая женщина, – у нее синий кофейник, больная мать и затравленные, сумасшедшие глаза! Мишо угрюмо шагает по пыльной дороге – это длинная дорога. И это – дорога отступления. Сегодня в полдень, среди зноя и тишины, ему померещилась победа… И глаза у нее были, как у женщины с кофейником… Прощай, мечта!..
22
Вечером Париж казался глухим лесом; погасили даже синие лампочки… Прохожих останавливали: проверяли документы. Говорили о шпионах, о парашютистах. На улице Шерш Миди схватили хромого хозяина молочной; уверяли, будто он подавал сигналы самолетам. Клялись, что в Париже сорок тысяч переодетых немецких солдат. Мандель приказал арестовать трех «верных»; у них нашли итальянские адреса и план Парижа с обозначением зенитных орудий. Бретейль негодовал: «Арестовывают честных французов!» На следующее утро «верных» освободили. Жена Бретейля плакала: «Они придут сюда!..» Бретейль отвечал: «Молись! Кто знает, может быть, маршал Петен спасет Францию…»
На улицах показались беженцы. Растерянные, они бродили возле вокзалов. Они глядели на парижан пустыми, невидящими глазами. Шум живого города не доходил до них. Напрасно шоферы гудели, ругались – беженцы не слышали, как будто в их ушах засели другие, страшные голоса.
Измученные женщины садились на тротуар; прохожие окружали их, разглядывали, спрашивали – откуда? Война представлялась парижанам бесконечно далекой: газеты писали о битвах за Полярным кругом. Только беженцы вносили беспокойство; они бормотали: «Немцы… Убивают… Еле выбрались…» И полиция отгоняла любопытных – зачем слушать страшные небылицы?
Люди поосторожней уезжали к родственникам в провинцию. Другие продолжали работать, торговать, развлекаться. Печать обсуждала: нужно ли открыть кабаре, закрытые в первые дни тревоги? Старики успокаивали молодых: «Отгонят, как в четырнадцатом…»
Виар не верил ни в гений Петена, ни в линию Вейгана, ни в чудо. Он был занят упаковкой своей коллекции. В квартире с раннего утра раздавался стук молотков. Приходили и уходили рабочие. Только судьба картин занимала теперь Виара. С нежностью провожал он каждое полотно, уходившее в темноту ящика. Потом равнодушно просматривал газеты. Он понимал, что все проиграно, и ему было скучно досматривать эпилог.
К скуке примешивалась злоба. В глазах Виара, обычно меланхоличных и приветливых, теперь вспыхивали злые огоньки. Ему не дали спокойно закончить трудную жизнь!.. Он не знал, кого винить, и ненавидел всех: немцев и Даладье, Тесса и коммунистов, англичан и бездарных генералов.
Проходя мимо заколоченных ящиков, он думал о будущем. Что станет с его домиком в Авалоне? Видел беседку, обвитую глициниями, игру солнечных пятен на ярко-рыжем песке. Париж пропал. Но вдруг немцы пойдут дальше?.. Нет, этого не может быть! Сдадут Париж, впустят на три дня немцев – придется удовлетворить их прусское честолюбие, а потом подпишут мир. В конечном счете Эльзас-Лотарингия – мяч, его перебрасывают. На двадцать или на сорок лет Страсбург станет немецким. Зато будет мир. Но тревога не унималась. А что, если Черчилль заставит Рейно воевать и после падения Парижа? Мы теперь английский доминион. Дойдя до этого, Виар кашлял и злобно глядел на своего лакея, на рабочих – что им?.. Работают, воруют, веселятся…
Увидав Тесса, он повеселел: его обрадовало, что Тесса измучен, небрит. Значит, и Тесса плохо!.. Что же, пусть расхлебывает!
Тесса начал с сенсации:
– Когда мы ввели в кабинет маршала Петена, мы думали, что этим разрешим все спорные вопросы. Но положение с каждым днем все усложняется. Я должен тебе сообщить страшную новость: бельгийский король капитулировал. (Тесса впился глазами в Виара; тот равнодушно протирал стеклышки пенсне.) Он даже не предупредил генерала Бланшара. Положение армии трагично. Ты понимаешь, какая это низость? Его отца, Альберта, называли «королем-рыцарем», а Леопольд войдет в историю как олицетворение коварства.
Виар спокойно ответил:
– Король по-своему прав. Что же ему оставалось делать? При известных обстоятельствах капитуляция – акт героизма.
– А ты подумал, какие условия нам продиктует Гитлер, если и мы проявим этот «героизм»? Он может потребовать Эльзас. Он может даже оккупировать Лилль.
– Надо было думать раньше. Я не хочу быть придирчивым. Но ты ничего не сделал, чтобы предотвратить разгром. Я тебя предупреждал за полгода до войны, что Даладье исключительно непопулярен. Вы сдали без боя все позиции. Поражение было подготовлено еще в Мюнхене. А ты тогда входил в кабинет.
– Который ты, кстати сказать, поддерживал. И потом, если говорить о причинах разгрома, следует вспомнить забастовки в тридцать шестом, сорокачасовую неделю… Кто разрушил промышленность? А Испания?.. Блюм восстановил против нас Муссолини. Вы озлобили Франко, потом помогли Франко победить. Трудно придумать что-нибудь бессмысленней!..
Тесса кричал: сказались волнения последних двух недель. Виар говорил отрывисто; глухой голос походил на лай. Долго они обвиняли друг друга; вспоминали парламентские интриги, необдуманные декларации, голосования. Тесса опомнился первый:
– Напрасно мы ругаемся! Это все нервы… А время страшное, нужно сплотиться. Я пришел предложить тебе войти в кабинет. Рейно готовит сюрприз. Министерский кризис произвел бы плохое впечатление за границей: поэтому мы решили сделать все по-семейному. Прежде всего нужно выкинуть Даладье. Этот осел чуть было не погубил Францию. Намечены и другие перемены. Уйдет Сарро. Приглашают Бодуэна, Пруво. Это – деловые люди. А ты нам дорог как совесть нации. И потом, ты – порука, что с нами рабочий класс.
Виар насмешливо улыбнулся: его считают простачком! Войти в правительство накануне капитуляции! Ведь это значит скомпрометировать себя, зачеркнуть пятьдесят лет борьбы за идеалы. Зачем? Чтобы Тесса сказал: «Виар тоже подписал…» Нет, на это он не пойдет!
– Благодарю тебя и Рейно. Я тронут, очень тронут. Но министерский портфель я не приму. Моя партия уже представлена в правительстве. Никто не посмеет сказать, что социалисты уклоняются от ответственности. А меня правые не выносят. Да и в Англии предпочтут кого-нибудь помоложе. Я буду только балластом.
Тесса спорил, уговаривал:
– Огюст, ты не можешь отказаться! Мы на краю пропасти. Гибнет все, что нам дорого, – Франция, парламентская система, идеи, которые мы впитали с молоком матери…
Тесса растрогался от своих слов; вспомнил смерть Амали, недавнюю встречу с Дениз, беженцев, карканье Петена, который на все отвечает: «Слишком поздно…» В его голосе послышались слезы. Виар почувствовал облегчение. Он, однако, не удовлетворился этим, хотел добить Тесса:
– О каких идеях ты говоришь? У нас разные мировоззрения. Конечно, твои идеи потерпели банкротство, поскольку ты цеплялся за экономический либерализм. А я иду в ногу с веком. Что несет Гитлер? Социализм. Конечно, сильно искаженный, я сказал бы – сшитый на немецкий вкус. Но если мы возьмем национал-социализм и дополним его моралью Сен-Симона, Прудона, наших синдикалистов, мы получим нечто реальное и в то же время глубоко французское…
Тесса перестал слушать: спор о доктринах его не прельщал. Он вдруг заметил беспорядок в кабинете: сундуки, ящики.
– Ты уезжаешь?
Виар смутился:
– Да. То есть лично я остаюсь. Я выпью чашу до дна. Но я отправляю картины. Я не вправе рисковать моей коллекцией! Здесь ведь собраны вершины французского гения. Государственные системы могут гибнуть, но нельзя допустить, чтобы от дурацкой бомбы погибли шедевры искусства.
Виар проводил гостя до передней. Прощаясь, Тесса вдруг обиделся и сказал:
– Я вот действительно остаюсь в Париже. Что бы мне ни грозило!.. У меня нет коллекций. И я должен думать о Франции…
23
Меже не поддался панике; он продолжал работать как обычно; только на ночь принимал веронал, чтобы не проснуться от грохота зениток. Его холодное лицо (он походил скорее на немца или на шведа, нежели на уроженца Лиона) сохраняло улыбку. Это был здоровый, красивый мужчина, заботившийся о своей внешности. Чтобы не потолстеть, он играл в теннис. В его пышной квартире царила торжественная тишина. В кабинете не было ни картин, ни безделушек. Напротив письменного стола стоял бронзовый бюст Наполеона. В библиотечном шкафу несколько справочников лежали на пустых полках. Меже не любил читать. Зато он ценил музыку; особенно его трогал Бах; он говорил: «Это заменяет мне религию».
Он вырастил двоих детей. Сын недавно окончил инженерное училище. Желая избежать кривотолков, Меже его отправил в армию, в штаб Леридо. Дочь вышла замуж за крупного финансиста, в короткий срок скупившего все никелевые акции; жила она в Швейцарии.
Меже знал шесть языков; много ездил: повсюду он чувствовал себя дома; говорил, что ему одинаково нравятся и курица с бамбуком в шанхайском ресторане, и фрукты Калифорнии, и алжирский плов «кускус». Он не интересовался техникой, доверял инженерам. Но внимательно следил за мировыми ценами на сырье, за насыщенностью того или иного рынка. Дела он делал повсюду; был заинтересован и в химической промышленности Германии, и в норвежском азоте, и в платине Чако. Дессера он считал невеждой, дилетантом: «Такой мог выдвинуться только в послевоенные годы, среди распада». Внешность Дессера, его простонародные повадки и небрежность костюма заставляли Меже брезгливо улыбаться.
Закат Дессера несколько утешил Меже: в событиях есть логика! А время тяжелое… Конечно, дела идут хорошо; но что будет дальше? Истощение воюющих сторон не предвещает ничего отрадного. В случае поражения предстоит смута, может быть, революция; в случае победы выдвинутся люди вроде Дессера, калифы на час. Меже гордился своим происхождением, его дед владел двумя третями железнодорожной сети, а прадед-банкир был описан Бальзаком.
Война казалась Меже пережитком далеких времен. К патриотическим тирадам он относился с иронией. Конечно, насмешку он умел скрывать, чтобы не обидеть других; так, он никогда не вышучивал своей жены, верившей в лурдские чудеса: он пожимал плечами – средневековье, но давал ей деньги, которые она тратила на содержание различных часовен. Меже считал, что война была законной, когда нации жили замкнутой жизнью. Но теперь интересы народов переплелись. Американцы не могут жить без английского каучука. Немцам нужна нефть; они зависят от Детердинга или от большевиков. Французы зависят от всех… К чему же воевать? Если бы Европой правили не безумцы, но деловые люди вроде Меже, можно было бы договориться.
С первых дней войны Меже не верил в победу союзников; сомневался он и в немецкой победе; говорил себе – на этом выиграет третий. Он пытался остановить машину; ездил в Мадрид, разговаривал с немцами. Зимой ему казалось, что рассудок возьмет верх, но события развернулись иначе. Ушел Чемберлен. Затравили Бонне. И вот настал май…
Пока не поздно, нужно одуматься, спасти то, что еще можно спасти. Франция проиграла войну. Когда-то эти слова потрясли бы всех: для французов Франция была вселенной. А теперь… Конечно, Гитлеру приходится считаться с настроением немцев: они мстят за Версаль. Но Гитлер – умница. И потом, все это – вопрос чувств, для слезливых особ. Деруледы, слава богу, вывелись! Франция задолго до войны потеряла свое место. Плаксы поревут и успокоятся. А страна залечит свои раны…
И когда генерал Пикар, задыхаясь, сказал: «Но то, что вы предлагаете, – капитуляция», – Меже ответил: «Не будем бояться слов. Я предлагаю единственно целесообразное…»
Тогда произошло невероятное: в чопорном кабинете, возле бюста Наполеона, генерал заплакал. Понятно, если плачут мидинетки… Но Пикар не ребенок. Он знал, на что мы идем. Это друг Бретейля… Он сам много раз говорил: «Нас разобьют…» Почему же он испугался слова «капитуляция»?
– Я повторяю – это единственный выход. Судьба северной армии предрешена. Бельгийцы вышли из игры. Англичане еще разыгрывают неприступных девиц. Но когда немцы налетят на Лондон, добродетель кончится… Нам выгодней опередить англичан, хотя бы в сепаратном мире. Если мы будем продолжать войну, Гитлер займет Париж, итальянцы – Марсель. А в Лионе будет Коммуна. Что важнее сохранить: старые границы или цивилизацию? Еще две недели, и выступят коммунисты…
Все эти месяцы Пикар метался: по десять раз в день менял идеи, то говорил: «Нас побьют, и правильно, – покончат с позорной системой», то, вспоминая о славе французского оружия, мечтал: «А вдруг победим?..» Гитлера он уважал, не чувствовал к нему никакой неприязни и немецких эмигрантов презрительно называл «перебежчиками». Когда началось наступление, Пикар растерялся. Он отдавал приказы и тотчас отменял их, кричал, что надо сохранять хладнокровие, но сам смертельно боялся парашютистов – что, если нападут на штаб?.. Он запутался в политической игре. Обо всем запрашивал Бретейля, тот говорил: «Постарайтесь задержать противника хотя бы на месяц… Мы сбросим Рейно. И договоримся с немцами…» Пикар отдавал патетические приказы: «Солдаты, защищайте каждую пядь!», «Ни шагу назад!» Немцы за день продвигались на тридцать километров. Пикар кричал Бретейлю: «Мы не можем держаться…» И Бретейль спокойно отвечал: «Я и не думал, что вы удержитесь…»
Однако никто до сегодняшнего дня не говорил Пикару о капитуляции. А Меже ему просто поднес: «Мы должны последовать примеру Бельгии». И Пикар не выдержал – заплакал. Несколько успокоившись, он пробормотал:
– Они не оставят нам армии…
– Я понимаю, что вам тяжело. Но надо сохранять присутствие духа. В тридцать шестом я думал, что все кончено. Мои заводы были захвачены забастовщиками. И все же я продолжал работать. Армию нам оставят, может быть небольшую. Вы будете воспитывать молодых офицеров. Ваши знания не пропадут. У вас боевое прошлое. Вас ценит маршал. Теперь вы можете спасти Париж. Я говорю не о сопротивлении… Конечно, среди министров имеются трезвые люди. Вчера де Монзи предложил начать переговоры. Но Рейно закусил удила… И потом, нельзя забывать о роли Манделя. Это злой гений Франции. Он хочет защищать Париж. А это означает разрушение столицы и невиданную резню: коммунисты расправятся с «внуками версальцев» – так эти господа выражаются. Вы пользуетесь большим авторитетом, вы должны заявить правительству, что с военной точки зрения защита Парижа – утопия. Этим вы окажете великую услугу Франции.
Пикар вспомнил яркое июльское солнце, кулаки возле Триумфальной арки, красные флаги…
– Хорошо. Я выполню мой долг. Мы попытаемся задержать противника. Но если они прорвут линию Вейгана, я выскажусь за отход от Парижа. Город нужно передать противнику в полном порядке, с полицией на постах – сохранить Париж для детей, для внуков.
24
Охрана военных заводов была поручена эльзасцу Вайсу – его пригрел Грандель. Вайс действовал энергично; он предложил префекту послать на заводы агентов: переодетые полицейские должны были бороться с саботажем. Сыщики ничего не понимали в производстве; они раздражали рабочих нелепыми замечаниями, окриками, угрозами.
Особенно вызывающе вели себя полицейские на авиазаводе Меже. Они арестовали работницу, которая, обозлившись, крикнула: «Молодые… Пошли бы лучше воевать!.. Немцы в Бове… Разве вы не видите, что вы мешаете работать?..» В протоколе было сказано, что работница пыталась повредить станок.
Был душный предгрозовой день. Белый свет слепил; все задыхались. На заводе Меже гудели взволнованные рабочие: немцы подходят к Парижу! Солдаты говорят, что нет самолетов. Богачи удирают. А кто будет расхлебывать?..