Страница:
Они стали припоминать давние проказы. Люсьен подливал коктейль. Пьер размяк. Неожиданно для себя он начал рассказывать о своей любви:
– Я должен тебя познакомить с ней. Ты говоришь «восстание»… Вот такая пойдет на баррикады… У нее отец – рабочий, он знал хорошо Жореса, сидел в тюрьме. Она – учительница в Бельвилле. Если бы ты видел, как ее там любят – и ребятишки и взрослые! Она все переменила…
Люсьен улыбнулся:
– Очередной припадок или решил жениться?
– Брось шутить. Это очень серьезно. Для меня это вопрос жизни. Но между нами ничего нет. Аньес даже не подозревает…
– Еще Жюль Лафорг сказал: «Женщина – существо таинственное, но полезное».
Пьер возмутился:
– Значит, для тебя?..
Он не договорил: вошла Жаннет. Она сняла шляпу, перчатки; повертелась у зеркала; закурила; все это молча; потом сказала:
– Почему ты не позвал Андре?
Люсьен рассердился, но промолчал. А Жаннет, отодвинув стакан, обратилась к Пьеру:
– Как он вас развлекал? Рассказывал о благородстве своего отца? Или подготовлял за коктейлем восстание?
Люсьен удивленно посмотрел на Жаннет:
– Что с тобой? Откуда столько иронии?
– Иронии? Никакой. Просто мне скучно.
Пьер заерзал:
– Я пойду, мне ведь приходится вставать в шесть…
4
Мишо восхищенно сказал Пьеру:
– Вот это станок!
Потом они заговорили о политике. Пьер, как всегда, превозносил Виара. Мишо слушал молча. Это был коренастый человек лет тридцати; кепка; серые насмешливые глаза; на нижней губе погасший окурок; рубашка с короткими рукавами, видна татуировка: якорь и сердце – Мишо служил во флоте. Он хорошо работал, но язык у него был острый; на заводе его уважали, да и побаивались.
Пьер говорил с механиком как со старшим; он волновался – одобрит ли Мишо последнее выступление Виара? Мишо отмалчивался.
– Вы, может быть, не согласны с лозунгами?
– Почему? Это – лозунги Народного фронта. А на слова Виар мастер.
– Значит, не доверяете?
– Теперь – Народный фронт. Это – часть официальная. А если по душам… Часы или кошелек я ему доверю. Но не наше дело!..
– Я вас не понимаю, Мишо. Этот станок не ваш, не наш, а «Сэна», Дессера. Изготовляем мы моторы для бомбардировщиков, то есть для войны. Но для станка вы найдете ласковое слово. А о человеке, который всю свою жизнь посвятил нашему общему делу, вы говорите, как о враге.
– Станок – это не только денежки Дессера, это вещь, и хорошая. Сейчас не наш, завтра, может быть, будет нашим. За ним стоит присматривать. С бомбардировщиками тоже дело темное: против кого будут воевать, кто, как? А с Виаром все ясно. Сейчас мы вместе: это выгодно и ему, и нам. Потом или мы его пошлем к черту, или он нас. Не знаю, кто первый… Одно бесспорно: если мы его вовремя не приставим к стенке, он нас всех перестреляет. И еще как! Ну, я разболтался, а надо пресс проверить.
Пьер думал об этом разговоре, когда шел после работы к Аньес. Был час сумерек; все тогда кажется невесомым, призрачным; старые дома, днем, как сыпью, покрытые пятнами, становятся голубыми холмами; лица, измученные, обезображенные годами и горем, грубо расцвеченные косметикой, выглядят прекрасными: зримого мира касается очарование искусства.
Слова Мишо казались Пьеру нестерпимо сухими. Может быть, Мишо и прав, но тогда все неинтересно – и борьба, и победа. Тотчас Пьер спохватился: нет, Мишо не прав! Достаточно вспомнить жизнь Виара, как он отказался от розетки «Почетного легиона», как его травили шовинисты. Этот человек не пойдет на компромисс!
Пьер не понимал Мишо, его мысли, извилистой и, однако, прямой, похожей на горный ручей, сверлящий камни. Мишо был парижанином, насмешливым и строгим. А Пьер родился на юге, среди виноградников Русильона. Его отец был метранпажем в Перпиньяне. Там много резкого света, земля рыжая, а море настолько синее, что оно кажется расплавленной эмалью. Пьер любил громкий смех, порывистые движения, бурные слезы, стихи Гюго, предания о якобинцах, на эшафоте произносивших пылкие монологи, всю зримую, выразительную красоту жизни.
Глядя на каштаны бульвара, едва проступавшие сквозь синий туман, взволнованный началом весны, он говорил себе: мы победим, потому что людям хочется счастья, тепла рук, дружбы, доверия! Он вспомнил свои полудетские стихи: «Ветер и борьба – черный хлеб жизни…» Его мысли невольно обратились к Аньес: как она его встретит?
Пьер, живший вслух, склонный на словах преувеличивать все свои переживания, терялся перед сосредоточенным молчанием этой девушки. Он говорил себе: я не могу без нее жить! Он даже Люсьену рассказал о своей любви. Но ни разу он не посмел высказать свои чувства Аньес. Он часто приходил к ней, рассказывал о собраниях, о книгах, о моторах, расспрашивал про школу, про ребят. Вдруг они замолкали; слышно было, как дождь бьется о чердачное оконце.
Однажды он осмелился спросить: «Вы испытали это?» – перед тем он ей рассказывал о романе Гамсуна.
Втайне он надеялся, что она ответит: «Да. Теперь». Отвернувшись, Аньес угрюмо сказала: «У меня был любовник». С того дня к томлению прибавилась и ревность; Пьер толковал грусть Аньес, ее отчужденность, как тоску по неизвестному сопернику.
Зажглись фонари. Пьер подымался по улице Бельвилля. В окнах колбасных каменели свиные головы, убранные бумажными розами и залитые фиолетовым светом. У входа в кино нарисованная красавица, сжимая руку матроса, плакала чересчур крупными слезами. В десятках кафе нежно звенело стекло, а шары метались по зелени бильярда. Вечером эта улица блистала трогательной мишурой. От нее шли узкие темные переулки, похожие на каналы; там стояли запахи маргарина, лука, мочи; арабы играли в орлянку; переругивались старухи; дети и коты кричали. Это был один из самых бедных кварталов города, нищета здесь была лишена романтики; она сводилась к заплатам на заплатах, к пустой похлебке, к кропотливому подсчету дырявых су.
В одном из окаянных переулков недавно построили новый дом: для лавочников, служащих, чиновников. Крохотные квартиры были оклеены яркими обоями и заставлены причудливыми креслами: убогая роскошь. Верхний, седьмой этаж, как в дорогих домах, отвели под комнаты для прислуги; но лавочницы и жены делопроизводителей стряпали сами, и комнаты на чердаке сдавались одиноким беднякам. Здесь проживали безработный бухгалтер, старая массажистка, неудачливый коммивояжер; здесь жила и Аньес Лежандр, покорившая сердце Пьера.
В ее комнате стояла узкая складная кровать; стол, на нем кипа школьных тетрадок; два соломенных стула; умывальник. Стены голые: ни гравюр, ни фотографий. На полке книги: учебники, словарь, «Госпожа Бовари», биография Луизы Мишель. В оконце было видно небо с туманной, как бы театральной луной.
Трудно было назвать Аньес красивой: чересчур большой выпуклый лоб, серые близорукие глаза, вздернутый нос, красные рабочие руки; но была в ней привлекательность скрытых чувств, стойкости, воли к труду, может быть и к жертве; когда она улыбалась, ее лицо сразу становилось милым, простеньким – девушка, которая любит утро в лесу и ягоды, которую легко обмануть, обидеть. Улыбалась Аньес редко: не от веселья, но от глубокого спокойствия, а в минуты большой радости плакала.
Никогда еще Пьер не видал Аньес такой хмурой. Он рассказал ей о выступлении Люсьена. Она угрюмо сказала:
– Гадость! Они играют на имени его отца…
Пьер пытался спорить; говорил об искренности Люсьена, о конфликте между двумя поколениями, о необходимости пропаганды; но Аньес упрямо отвечала:
– Политика – это низость. Игра. А люди гибнут…
Пьер подумал: наверно, она влюблена в эстета. Он должен наконец-то узнать, кто его соперник.
– Скажите, человек, о котором вы раз упомянули?.. Вы знаете, про кого я говорю… Он что – поэт?
– Нет. Москательщик. Зачем вы об этом заговорили? Да еще сегодня… Мне и без того худо.
– Вы думаете о нем?
Аньес не ответила. Она посмотрела на Пьера, и глаза ее, обычно беспомощные, как у всех близоруких, стали жесткими, почти неприязненными. Она сухо сказала:
– Я сегодня узнала, что меня выгоняют из школы. Как видите, все куда прозаичней.
– Вас выгоняют?..
Пьер негодовал: ему было тесно в этой маленькой комнате; он выкрикивал:
– Кто вас выгоняет?.. Да как они смеют?.. Этого не может быть!..
Аньес рассказала: циркуляр министра. Один из родителей, владелец москательной лавки, заявил, что его сына заставили в школе написать «возмутительное сочинение».
– Вот прочтите… Мальчику восемь лет.
Пьер читал вслух: «У нас было шесть щенят. Мама утопила пять. Она сказала, что не хватит молока. Рене сказал, что у него скоро будет сестрица. Рене говорит, что у них нет молока. Я думаю, что сестрицу Рене тоже утопят. Когда я был маленьким, у нас было много молока. Мама говорит, что, когда я буду большой, меня убьют на войне. Я люблю играть в мяч и кататься на карусели».
– Я сказала детям: «Напишите, как вы живете». Много замечательных ответов. Вы как-нибудь посмотрите… А в циркуляре сказано: «антипатриотический дух». Меня сегодня вызывали к инспектору: «Перемените характер воспитания, тогда мы будем ходатайствовать о смягчении санкции». Я отказалась.
– А меня вы упрекаете за «политику»!
– Это не политика, это правда. Политики я не люблю: там все, как из гуттаперчи, – можно сжать или растянуть; неизвестно, что плохо, что хорошо; говорят, говорят, а люди не меняются…
– Что же вы теперь будете делать?
– Я умею шить. Пойду в мастерскую.
Она тихо добавила:
– Хуже другое – я люблю эту работу. Я девочкой тогда была, но помню, как отец горевал… Он работал у Рено. Они бастовали, долго, – мама плакала, что нечем нас кормить. А отец не унывал. Продал часы, угощал нас колбасой, шутил, пел – тогда песенка была про бегемота, который стал сенатором. Все-таки они сдались. Отца не взяли: «зачинщик». Он всю зиму ходил без работы; какая-то работенка перепадала – то починит швейную машину, то еще что. Но он ходил в цех и просил: «Пустите, я даром поработаю…» Он и нам говорил: «Я по машине скучаю».
Они молчали. Внизу кто-то одним пальцем играл на пианино модный романс: «Все прекрасно, госпожа маркиза». Пьер стоял возле стола. Детская тетрадка; малыш нарисовал человеческую мечту: синее море и кораблик. Пьер вдруг взял руку девушки:
– Аньес!..
Он столько месяцев не мог решиться; он думал, что нужно говорить, убеждать, доказывать; а теперь он только назвал ее по имени – больше у него не было слов, и Аньес все поняла; ее рука ответила руке Пьера.
– Милая!.. Вы знаете, я так намучился! Не умел сказать…
– Я думала, что это только я, что вам все равно… Мне казалось, что я в вашей жизни случайно, что у вас другая, другие… Не понимала, почему вы приходите…
Давно уже замолкло пианино; уснули все семь этажей; уснули злосчастные переулки; люди, в кино посмеявшись и поплакав, разошлись по домам; пропыхтел последний автобус; только луна все еще висела над крышами, как забытый фонарь, да кричали коты. Пьер вдруг вспомнил: у нее был другой! Она сказала: «Москательщик». Но ведь и донес на нее владелец москательной… Совпадение? нет, тот самый! Захотел отомстить. Какой страшный человек! Наверно, сечет сынишку. Стриженые усы с проседью, брюки в полоску, благонамеренный, запросто приходит в участок. Она жила с таким!.. Пьер весь съежился, притих; это было как возврат головной боли.
– Пьер, о чем ты думаешь?
– О нем. Ты сказала – москательщик…
– Да, Дюваль, он донес инспектору.
– Я не про то… Про любовь.
– Какой глупый! Поверил? Я сказала первое, что пришло в голову. Думала о доносе, вот и ответила: «москательщик».
– Но кто он?
– Ты. А до тебя никого.
Он обнял ее и вдруг щекой почувствовал, что она плачет.
– Аньес, тебе грустно?
– Глупый! Мне хорошо.
5
Окна длинной комнаты выходили на глухой двор; часто приходилось с утра зажигать электричество. Большой стол был завален папками, газетными вырезками, письмами. Под бумагами неожиданно оказывались пепельница с окурками, полицейский роман или сиротливая перчатка: хозяин не любил, чтобы на столе прибирали. Мебель была случайной: шкаф-ампир, кресло-модерн из металлических трубок, разрозненные стулья. На стене висел пейзаж Марке: зеленовато-серая вода и старая лодка; рядом – карта, вся исцарапанная красным карандашом с кружками нефтяных промыслов и треугольниками шахт. Здесь работал один из подлинных властителей Франции, финансист Жюль Дессер.
Дессеру было под пятьдесят: одутловатый человек с пронзительным взглядом под густыми, низко нависшими бровями. Иногда он выглядел много старше: бросались в глаза отеки, болезненная серость кожи, сутулость; иногда ему нельзя было дать и сорока: у него были движения юноши и поразительная живость глаз. Одет он был небрежно, много пил и не выпускал изо рта короткой прожженной трубки.
В отличие от других представителей денежной знати, Дессер не любил показной славы; он не подпускал к себе репортеров и фотографов; упорно отказывался от политических выступлений; отрицал свое влияние на государственные дела, хотя ни одно правительство без его одобрения не просуществовало бы и месяца. Дессер предпочитал кулисы. Невидимый, при помощи людей, широко им оплачиваемых и преданных ему, он диктовал законы, направлял иностранную политику, выбирал министров, а потом сваливал их.
Сила Дессера складывалась из цифр, их сплетения, их противоречий; здесь были и капиталы, вложенные в железные дороги Польши, и американская нефть, и каучук Индокитая, и владельцы авиационных заводов, заинтересованные в росте вооружений; здесь были биржевики, отвечавшие на каждую воинственную речь Гитлера радостным ажиотажем; короли боксита, продававшие в Германию сырье; трест обувных фабрикантов, мечтавший об уничтожении сапожного императора Бати, а с ним заодно и Бенеша; либеральные текстильщики, готовые предоставить неграм гражданские права, лишь бы негры облачились в импортированные кальсоны; непримиримые воротилы «Стального синдиката», взывавшие к авторитету римского папы, чтобы сохранить низкую заработную плату; здесь была война между шоссе и железными дорогами, пустые поезда и крахи автобусных компаний, мукомолы, богатевшие на канадской пшенице, и шовинизм землевладельцев округа Босс, требующих заградительных пошлин; здесь был клубок различных интересов, который бился, как человеческое сердце.
Дессер знал цены на хлопок и на цинк, знал, сколько надо заплатить тому или иному министру; его голова, как жужжанием мух, была заполнена цифрами: но никогда он не подсчитывал своих барышей; он работал над деньгами, как скульптор над камнем. В своей личной жизни он был скромен, семьи не имел, не занимался благотворительностью. Он мог бы прожить на заработок одного из своих служащих. Каучук или медь были для него отвлеченными понятиями. Он как-то спросил, где находится Сайгон. Наверно, он не сумел бы отличить пшеницу от овса.
Дессер окончил политехникум; года два он проработал как инженер и в душе считал, что деньги его погубили: ради них он изменил своему призванию. С болезненной мнительностью он следил за тем, как Пьер или другие инженеры принимали его замечания; будучи самолюбивым, он говорил: «Не обращайте внимания на мои слова – я дилетант…»
По природе Дессер был человеком страстным, влюбленным в опасность. Он мог бы стать летчиком-испытателем, путешественником или демагогом, помышляющим о государственном перевороте. Да и в своем деле он ценил риск: неожиданные реакции биржи Лондона или Нью-Йорка, похожие на капризы взбалмошной кокетки, сговор вчерашних врагов за спиной у вчерашнего друга, провал дипломатической конференции, словом, все, в чем легко было просчитаться.
Казалось, такой человек должен был пристраститься к фашизму, с его философией фатализма, с его культом иерархии, с его наклонностями к авантюре и сугубо трагическими декорациями. Действительно, до шестого февраля Дессер отпускал довольно крупные субсидии вожакам «Боевых крестов»; это было, однако, ходом игрока – он хотел свалить кабинет. Достигнув цели, он преспокойно сказал своему недавнему другу Бретейлю: «Теперь вам придется забыть мой адрес». Он «полевел», и это было последней сенсацией парламентских кулуаров; говорили даже, что он якшается с Виаром. Однако любимцами Дессера были радикал-социалисты – огромная и рыхлая партия «средних французов», объединявшая крупных негоциантов и бедных виноделов, знаменитых профессоров и полуграмотных лавочников; партия, изобиловавшая ораторами, которые в захолустьях разыгрывали кто Дантона, кто Гамбетту; радикальная партия, пуще всего боявшаяся радикальных мероприятий. Дессер ни по положению, ни по способностям не был средним французом, но болтовню этих прирученных якобинцев, за которой следовала трезвая кропотливая работа, он любил, как почву и воздух Франции. Он говорил: «Я циник». Однако у него был политический идеал: он хотел сохранить ту страну, которую знал с детства; ее богатство и косность; непоколебимые устои семьи, с интимными драмами, с ревностью, опережающей любовь, с эпическими тяжбами о наследстве; приятную скуку провинциальных городов; беспечность и в то же время бережливость, даже скаредность хозяек; трудолюбие, принуждающее зажиточных стариков копать грядки или чинить рыбачьи сети; цветники рантье с душистым горошком и зеленый горошек, равного которому нет в мире; жизнь, посвященную удочке, без надежды выловить хотя бы пескаря; мировые интриги в буфете парламента и академические споры – какой аперитив полезней для желудка; протекции, круговую поруку масонских лож, кумовство, придающее высокой политике уют и фамильярность; иронию, распространяющуюся на бога и на медицину, на Францию и на самого себя.
Вероятно, в этом сказалось происхождение Дессера: человек, которого знали в Нью-Йорке, даже в Мельбурне, был сыном содержателя небольшого кафе «Свидание друзей» в Анже; там перед выборами кандидаты обхаживали избирателей; старожилы рассказывали о бедах прошлого века: о наводнении, о тигре, убежавшем из зверинца, о нашествии пруссаков; а влюбленные, благословляя тусклость газового рожка, обменивались жаркими поцелуями. Отец Жюля Дессера не увидел величия своего отпрыска: он умер на войне от тифа. Нажив миллионы, Жюль Дессер остался верен привычкам детства: он отдыхал душой, играя в шашки со стариком садовником; обедая, он куском хлеба подбирал соус с тарелки; иногда в воскресный день ему удавалось выбраться за город; маленькие кафе на Марне или на Сене были сродни «Свиданию друзей», и Дессер, сняв пиджак, танцевал с потными, раскрасневшимися белошвейками.
Дессер жил под Парижем в небольшом поместье. Он вставал с петухами, шел на кухню и там ел помидор или кусок сыра, запивая его белым вином. Прочитав газеты, он уезжал в Париж. Он улыбался школьникам и собакам, но вскоре цифры заполняли все. До десяти он работал над сводками и телеграммами. Затем начинался прием. Гостиную, неуютную и пышную, похожую на приемную светского дантиста, хорошо знали министры, дипломаты, финансисты Парижа.
В то утро приема ждали два банкира и советник румынского посольства. Пьер в смятении развернул газету и притворился, что увлечен статьей о женевских санкциях: ему казалось, что другие посетители видят, зачем он сюда пришел.
Лакей торжественным шепотом возвестил: «Господин Пьер Дюбуа», – Дессер принял Пьера первым. Ему нравился Пьер, его внешность порывистого южанина, наивные речи, особенно его бедность: способный инженер, едва сводивший концы с концами, напоминал Дессеру его молодость. Кроме того, Дессер хотел показать банкирам и дипломату, что в этой гостиной они не гости, но просители.
Он встретил Пьера ласково; тот мялся, не зная, с чего начать. Сбивчиво и чересчур пространно он рассказал Дессеру, как министр уволил Аньес.
– Дело не в том, что это моя знакомая… Конечно, я не скрываю, что меня интересует ее судьба… Но ведь это вопиющая несправедливость!..
Дессер улыбнулся:
– Справедливости, мой друг, нет. Что касается особы, о которой вы говорите, это дело мы сейчас уладим.
Он взял трубку телефона, набрал номер.
– Попросите господина Тесса. Дессер. Здравствуй, дорогой! Как супруга? Спасибо. У меня к тебе просьба. Ты, наверно, сегодня увидишь министра на комиссии. Да, да… речь идет об одной учительнице – Аньес Лежандр. Ее уволили за «антипатриотическое воспитание». Пустяки!.. Ты понимаешь, что теперь не время – накануне выборов! Потом, все это очень условно… Завтра и нас, чего доброго, объявят анархистами. Или предателями из Кобленца. Чудесно! Теперь скажи – ты свободен сегодня к завтраку? Нам надо о многом поговорить. Великолепно! Я заеду за тобой ровно в час.
Дессер сказал Пьеру:
– Все в порядке. Госпожа Лежандр сможет воспитывать детей, как ей вздумается – коммунистами, толстовцами, дикарями. Итак, вы решили жениться?
– Нет. То есть да. Я не знаю… Но почему вы догадались?
– Вы ничего не делаете сегодня вечером? Зайдите за мной. Я ночую в городе, побродим, поговорим. А сейчас мне надо принять трех идиотов. Директор банка и Кастельон пришли насчет польского займа. Придется им сказать: просчитались! Во-первых, Данциг не стоит французского мизинца, во-вторых, поляки все раскрадут. Видали дипломата? Это – Малая антанта. Негуса «макаронщики» уже слопали. Вероятно, мы отдадим им и Балканы. Ничего не поделаешь – мы хотим мира. До вечера!
6
Депутат Поль Тесса был известен своим чревоугодием, и Дессер повез его в ресторан «Догарно», рядом с бойнями. Это было скромное на вид заведение с лучшими в Париже антрекотами и с первоклассным погребом. Здесь завтракали крупные скототорговцы, знавшие толк в мясе. На стене висела доска: хозяин выписывал мелом, сколько голов скота было продано на бойнях и по какой цене. В «Догарно» приходили также тонкие гурманы, почетные члены гастрономических клубов, и снобы, которых умиляло сочетание высоких цен с грубыми манерами скототорговцев.
Дессер тщательно обдумал меню; он заказал устрицы, матлот из угрей, петуха в вине и, разумеется, антрекот. Предвкушая наслаждение, Тесса сказал метрдотелю:
– К антрекоту тот самый соус из мозгов, не правда ли?
– Конечно, господин Тесса.
Поль Тесса обладал изрядным аппетитом, но был худ; бледное длинное лицо с выдающимся подбородком и острым носом; вид больного или аскета. Однако это был бодрый, даже резвый человек. Если в буфете палаты депутатов слышался шепот, сопровождаемый раскатами смеха, можно было с уверенностью сказать, что это какой-нибудь нескромный коллега рассказывает о галантных похождениях пятидесятивосьмилетнего Тесса. При этом Тесса был отменным семьянином, обожал свою тучную супругу и детей – их было двое: Люсьен, причинявший отцу уйму хлопот, и красивая, но скромная студентка Дениз. Дочку Тесса боготворил. С неизъяснимой легкостью он переходил из будуара опереточной певицы в семейную спальню, где под распятьем, как алтарь, высилась двуспальная кровать, украшенная бронзовыми купидонами.
Этот тщедушный человек обладал зычным голосом приятного тембра. Он считался одним из лучших ораторов. На политическую арену он вышел относительно недавно, уже будучи знаменитым адвокатом. Тесса мог, показав на корыстного тупого убийцу, патетично воскликнуть: «Взгляните – перед вами исстрадавшийся мечтатель!» Присяжные сморкались и выносили оправдательный приговор.
В парламент Тесса был выдвинут радикалами одного из западных департаментов. Победа досталась легко: против Тесса боролись коммунист, слесарь депо, косноязычный и скупой на посулы, да отставной генерал, требовавший порки для несовершеннолетних. В палате Тесса выступал редко. Дважды он отказался от министерского портфеля; не будучи уверен в будущем радикальной партии, он осматривался и выжидал. В кулуарах поговаривали, что он хочет порвать с радикалами и перейти в одну из правых группировок.
Для Тесса кресло депутата стало новым источником обогащения; он брал деньги у концессионеров и поставщиков; за приличное вознаграждение входил в правления акционерных обществ и прикрывал своим именем различные аферы – венесуэльские копи или плантации Мартиники. Он не был жаден, но любил широко жить, не отказывал ни в чем семье и любовницам, легко залезал в долги.
Тесса знал «весь Париж»; с тысячами людей он был на «ты»; он кормил послов и прокуроров, задаривал журналистов, охотно исполнял просьбы своих избирателей, добиваясь у министров то ордена для финансового инспектора, то патента на табачную торговлю для вдовы бравого жандарма, то отмены судебных преследований, возбужденных против чересчур прыткого шантажиста.
Тесса прожевал устрицу, выпил глоток вина и сказал:
– Эта учительница коммунистка?
– Не знаю. Но прямой угрозы для Третьей республики она не представляет.
– Ты циник. Шабли здесь чудесное! Ты, значит, не чувствуешь опасности? Напрасно! Я считаю, что выборы будут катастрофой. Радикалы идут на самоубийство: если победит Народный фронт, их сглотнут… (Он проглотил устрицу.) Даже в парламентской фракции они поддались этой моде. Я лично против… Выставляю мою кандидатуру как национальный радикал, но боюсь… (Он выжал над раковиной лимон и грустно вздохнул.) Боюсь, что меня не выберут.
– Я должен тебя познакомить с ней. Ты говоришь «восстание»… Вот такая пойдет на баррикады… У нее отец – рабочий, он знал хорошо Жореса, сидел в тюрьме. Она – учительница в Бельвилле. Если бы ты видел, как ее там любят – и ребятишки и взрослые! Она все переменила…
Люсьен улыбнулся:
– Очередной припадок или решил жениться?
– Брось шутить. Это очень серьезно. Для меня это вопрос жизни. Но между нами ничего нет. Аньес даже не подозревает…
– Еще Жюль Лафорг сказал: «Женщина – существо таинственное, но полезное».
Пьер возмутился:
– Значит, для тебя?..
Он не договорил: вошла Жаннет. Она сняла шляпу, перчатки; повертелась у зеркала; закурила; все это молча; потом сказала:
– Почему ты не позвал Андре?
Люсьен рассердился, но промолчал. А Жаннет, отодвинув стакан, обратилась к Пьеру:
– Как он вас развлекал? Рассказывал о благородстве своего отца? Или подготовлял за коктейлем восстание?
Люсьен удивленно посмотрел на Жаннет:
– Что с тобой? Откуда столько иронии?
– Иронии? Никакой. Просто мне скучно.
Пьер заерзал:
– Я пойду, мне ведь приходится вставать в шесть…
4
Мишо восхищенно сказал Пьеру:
– Вот это станок!
Потом они заговорили о политике. Пьер, как всегда, превозносил Виара. Мишо слушал молча. Это был коренастый человек лет тридцати; кепка; серые насмешливые глаза; на нижней губе погасший окурок; рубашка с короткими рукавами, видна татуировка: якорь и сердце – Мишо служил во флоте. Он хорошо работал, но язык у него был острый; на заводе его уважали, да и побаивались.
Пьер говорил с механиком как со старшим; он волновался – одобрит ли Мишо последнее выступление Виара? Мишо отмалчивался.
– Вы, может быть, не согласны с лозунгами?
– Почему? Это – лозунги Народного фронта. А на слова Виар мастер.
– Значит, не доверяете?
– Теперь – Народный фронт. Это – часть официальная. А если по душам… Часы или кошелек я ему доверю. Но не наше дело!..
– Я вас не понимаю, Мишо. Этот станок не ваш, не наш, а «Сэна», Дессера. Изготовляем мы моторы для бомбардировщиков, то есть для войны. Но для станка вы найдете ласковое слово. А о человеке, который всю свою жизнь посвятил нашему общему делу, вы говорите, как о враге.
– Станок – это не только денежки Дессера, это вещь, и хорошая. Сейчас не наш, завтра, может быть, будет нашим. За ним стоит присматривать. С бомбардировщиками тоже дело темное: против кого будут воевать, кто, как? А с Виаром все ясно. Сейчас мы вместе: это выгодно и ему, и нам. Потом или мы его пошлем к черту, или он нас. Не знаю, кто первый… Одно бесспорно: если мы его вовремя не приставим к стенке, он нас всех перестреляет. И еще как! Ну, я разболтался, а надо пресс проверить.
Пьер думал об этом разговоре, когда шел после работы к Аньес. Был час сумерек; все тогда кажется невесомым, призрачным; старые дома, днем, как сыпью, покрытые пятнами, становятся голубыми холмами; лица, измученные, обезображенные годами и горем, грубо расцвеченные косметикой, выглядят прекрасными: зримого мира касается очарование искусства.
Слова Мишо казались Пьеру нестерпимо сухими. Может быть, Мишо и прав, но тогда все неинтересно – и борьба, и победа. Тотчас Пьер спохватился: нет, Мишо не прав! Достаточно вспомнить жизнь Виара, как он отказался от розетки «Почетного легиона», как его травили шовинисты. Этот человек не пойдет на компромисс!
Пьер не понимал Мишо, его мысли, извилистой и, однако, прямой, похожей на горный ручей, сверлящий камни. Мишо был парижанином, насмешливым и строгим. А Пьер родился на юге, среди виноградников Русильона. Его отец был метранпажем в Перпиньяне. Там много резкого света, земля рыжая, а море настолько синее, что оно кажется расплавленной эмалью. Пьер любил громкий смех, порывистые движения, бурные слезы, стихи Гюго, предания о якобинцах, на эшафоте произносивших пылкие монологи, всю зримую, выразительную красоту жизни.
Глядя на каштаны бульвара, едва проступавшие сквозь синий туман, взволнованный началом весны, он говорил себе: мы победим, потому что людям хочется счастья, тепла рук, дружбы, доверия! Он вспомнил свои полудетские стихи: «Ветер и борьба – черный хлеб жизни…» Его мысли невольно обратились к Аньес: как она его встретит?
Пьер, живший вслух, склонный на словах преувеличивать все свои переживания, терялся перед сосредоточенным молчанием этой девушки. Он говорил себе: я не могу без нее жить! Он даже Люсьену рассказал о своей любви. Но ни разу он не посмел высказать свои чувства Аньес. Он часто приходил к ней, рассказывал о собраниях, о книгах, о моторах, расспрашивал про школу, про ребят. Вдруг они замолкали; слышно было, как дождь бьется о чердачное оконце.
Однажды он осмелился спросить: «Вы испытали это?» – перед тем он ей рассказывал о романе Гамсуна.
Втайне он надеялся, что она ответит: «Да. Теперь». Отвернувшись, Аньес угрюмо сказала: «У меня был любовник». С того дня к томлению прибавилась и ревность; Пьер толковал грусть Аньес, ее отчужденность, как тоску по неизвестному сопернику.
Зажглись фонари. Пьер подымался по улице Бельвилля. В окнах колбасных каменели свиные головы, убранные бумажными розами и залитые фиолетовым светом. У входа в кино нарисованная красавица, сжимая руку матроса, плакала чересчур крупными слезами. В десятках кафе нежно звенело стекло, а шары метались по зелени бильярда. Вечером эта улица блистала трогательной мишурой. От нее шли узкие темные переулки, похожие на каналы; там стояли запахи маргарина, лука, мочи; арабы играли в орлянку; переругивались старухи; дети и коты кричали. Это был один из самых бедных кварталов города, нищета здесь была лишена романтики; она сводилась к заплатам на заплатах, к пустой похлебке, к кропотливому подсчету дырявых су.
В одном из окаянных переулков недавно построили новый дом: для лавочников, служащих, чиновников. Крохотные квартиры были оклеены яркими обоями и заставлены причудливыми креслами: убогая роскошь. Верхний, седьмой этаж, как в дорогих домах, отвели под комнаты для прислуги; но лавочницы и жены делопроизводителей стряпали сами, и комнаты на чердаке сдавались одиноким беднякам. Здесь проживали безработный бухгалтер, старая массажистка, неудачливый коммивояжер; здесь жила и Аньес Лежандр, покорившая сердце Пьера.
В ее комнате стояла узкая складная кровать; стол, на нем кипа школьных тетрадок; два соломенных стула; умывальник. Стены голые: ни гравюр, ни фотографий. На полке книги: учебники, словарь, «Госпожа Бовари», биография Луизы Мишель. В оконце было видно небо с туманной, как бы театральной луной.
Трудно было назвать Аньес красивой: чересчур большой выпуклый лоб, серые близорукие глаза, вздернутый нос, красные рабочие руки; но была в ней привлекательность скрытых чувств, стойкости, воли к труду, может быть и к жертве; когда она улыбалась, ее лицо сразу становилось милым, простеньким – девушка, которая любит утро в лесу и ягоды, которую легко обмануть, обидеть. Улыбалась Аньес редко: не от веселья, но от глубокого спокойствия, а в минуты большой радости плакала.
Никогда еще Пьер не видал Аньес такой хмурой. Он рассказал ей о выступлении Люсьена. Она угрюмо сказала:
– Гадость! Они играют на имени его отца…
Пьер пытался спорить; говорил об искренности Люсьена, о конфликте между двумя поколениями, о необходимости пропаганды; но Аньес упрямо отвечала:
– Политика – это низость. Игра. А люди гибнут…
Пьер подумал: наверно, она влюблена в эстета. Он должен наконец-то узнать, кто его соперник.
– Скажите, человек, о котором вы раз упомянули?.. Вы знаете, про кого я говорю… Он что – поэт?
– Нет. Москательщик. Зачем вы об этом заговорили? Да еще сегодня… Мне и без того худо.
– Вы думаете о нем?
Аньес не ответила. Она посмотрела на Пьера, и глаза ее, обычно беспомощные, как у всех близоруких, стали жесткими, почти неприязненными. Она сухо сказала:
– Я сегодня узнала, что меня выгоняют из школы. Как видите, все куда прозаичней.
– Вас выгоняют?..
Пьер негодовал: ему было тесно в этой маленькой комнате; он выкрикивал:
– Кто вас выгоняет?.. Да как они смеют?.. Этого не может быть!..
Аньес рассказала: циркуляр министра. Один из родителей, владелец москательной лавки, заявил, что его сына заставили в школе написать «возмутительное сочинение».
– Вот прочтите… Мальчику восемь лет.
Пьер читал вслух: «У нас было шесть щенят. Мама утопила пять. Она сказала, что не хватит молока. Рене сказал, что у него скоро будет сестрица. Рене говорит, что у них нет молока. Я думаю, что сестрицу Рене тоже утопят. Когда я был маленьким, у нас было много молока. Мама говорит, что, когда я буду большой, меня убьют на войне. Я люблю играть в мяч и кататься на карусели».
– Я сказала детям: «Напишите, как вы живете». Много замечательных ответов. Вы как-нибудь посмотрите… А в циркуляре сказано: «антипатриотический дух». Меня сегодня вызывали к инспектору: «Перемените характер воспитания, тогда мы будем ходатайствовать о смягчении санкции». Я отказалась.
– А меня вы упрекаете за «политику»!
– Это не политика, это правда. Политики я не люблю: там все, как из гуттаперчи, – можно сжать или растянуть; неизвестно, что плохо, что хорошо; говорят, говорят, а люди не меняются…
– Что же вы теперь будете делать?
– Я умею шить. Пойду в мастерскую.
Она тихо добавила:
– Хуже другое – я люблю эту работу. Я девочкой тогда была, но помню, как отец горевал… Он работал у Рено. Они бастовали, долго, – мама плакала, что нечем нас кормить. А отец не унывал. Продал часы, угощал нас колбасой, шутил, пел – тогда песенка была про бегемота, который стал сенатором. Все-таки они сдались. Отца не взяли: «зачинщик». Он всю зиму ходил без работы; какая-то работенка перепадала – то починит швейную машину, то еще что. Но он ходил в цех и просил: «Пустите, я даром поработаю…» Он и нам говорил: «Я по машине скучаю».
Они молчали. Внизу кто-то одним пальцем играл на пианино модный романс: «Все прекрасно, госпожа маркиза». Пьер стоял возле стола. Детская тетрадка; малыш нарисовал человеческую мечту: синее море и кораблик. Пьер вдруг взял руку девушки:
– Аньес!..
Он столько месяцев не мог решиться; он думал, что нужно говорить, убеждать, доказывать; а теперь он только назвал ее по имени – больше у него не было слов, и Аньес все поняла; ее рука ответила руке Пьера.
– Милая!.. Вы знаете, я так намучился! Не умел сказать…
– Я думала, что это только я, что вам все равно… Мне казалось, что я в вашей жизни случайно, что у вас другая, другие… Не понимала, почему вы приходите…
Давно уже замолкло пианино; уснули все семь этажей; уснули злосчастные переулки; люди, в кино посмеявшись и поплакав, разошлись по домам; пропыхтел последний автобус; только луна все еще висела над крышами, как забытый фонарь, да кричали коты. Пьер вдруг вспомнил: у нее был другой! Она сказала: «Москательщик». Но ведь и донес на нее владелец москательной… Совпадение? нет, тот самый! Захотел отомстить. Какой страшный человек! Наверно, сечет сынишку. Стриженые усы с проседью, брюки в полоску, благонамеренный, запросто приходит в участок. Она жила с таким!.. Пьер весь съежился, притих; это было как возврат головной боли.
– Пьер, о чем ты думаешь?
– О нем. Ты сказала – москательщик…
– Да, Дюваль, он донес инспектору.
– Я не про то… Про любовь.
– Какой глупый! Поверил? Я сказала первое, что пришло в голову. Думала о доносе, вот и ответила: «москательщик».
– Но кто он?
– Ты. А до тебя никого.
Он обнял ее и вдруг щекой почувствовал, что она плачет.
– Аньес, тебе грустно?
– Глупый! Мне хорошо.
5
Окна длинной комнаты выходили на глухой двор; часто приходилось с утра зажигать электричество. Большой стол был завален папками, газетными вырезками, письмами. Под бумагами неожиданно оказывались пепельница с окурками, полицейский роман или сиротливая перчатка: хозяин не любил, чтобы на столе прибирали. Мебель была случайной: шкаф-ампир, кресло-модерн из металлических трубок, разрозненные стулья. На стене висел пейзаж Марке: зеленовато-серая вода и старая лодка; рядом – карта, вся исцарапанная красным карандашом с кружками нефтяных промыслов и треугольниками шахт. Здесь работал один из подлинных властителей Франции, финансист Жюль Дессер.
Дессеру было под пятьдесят: одутловатый человек с пронзительным взглядом под густыми, низко нависшими бровями. Иногда он выглядел много старше: бросались в глаза отеки, болезненная серость кожи, сутулость; иногда ему нельзя было дать и сорока: у него были движения юноши и поразительная живость глаз. Одет он был небрежно, много пил и не выпускал изо рта короткой прожженной трубки.
В отличие от других представителей денежной знати, Дессер не любил показной славы; он не подпускал к себе репортеров и фотографов; упорно отказывался от политических выступлений; отрицал свое влияние на государственные дела, хотя ни одно правительство без его одобрения не просуществовало бы и месяца. Дессер предпочитал кулисы. Невидимый, при помощи людей, широко им оплачиваемых и преданных ему, он диктовал законы, направлял иностранную политику, выбирал министров, а потом сваливал их.
Сила Дессера складывалась из цифр, их сплетения, их противоречий; здесь были и капиталы, вложенные в железные дороги Польши, и американская нефть, и каучук Индокитая, и владельцы авиационных заводов, заинтересованные в росте вооружений; здесь были биржевики, отвечавшие на каждую воинственную речь Гитлера радостным ажиотажем; короли боксита, продававшие в Германию сырье; трест обувных фабрикантов, мечтавший об уничтожении сапожного императора Бати, а с ним заодно и Бенеша; либеральные текстильщики, готовые предоставить неграм гражданские права, лишь бы негры облачились в импортированные кальсоны; непримиримые воротилы «Стального синдиката», взывавшие к авторитету римского папы, чтобы сохранить низкую заработную плату; здесь была война между шоссе и железными дорогами, пустые поезда и крахи автобусных компаний, мукомолы, богатевшие на канадской пшенице, и шовинизм землевладельцев округа Босс, требующих заградительных пошлин; здесь был клубок различных интересов, который бился, как человеческое сердце.
Дессер знал цены на хлопок и на цинк, знал, сколько надо заплатить тому или иному министру; его голова, как жужжанием мух, была заполнена цифрами: но никогда он не подсчитывал своих барышей; он работал над деньгами, как скульптор над камнем. В своей личной жизни он был скромен, семьи не имел, не занимался благотворительностью. Он мог бы прожить на заработок одного из своих служащих. Каучук или медь были для него отвлеченными понятиями. Он как-то спросил, где находится Сайгон. Наверно, он не сумел бы отличить пшеницу от овса.
Дессер окончил политехникум; года два он проработал как инженер и в душе считал, что деньги его погубили: ради них он изменил своему призванию. С болезненной мнительностью он следил за тем, как Пьер или другие инженеры принимали его замечания; будучи самолюбивым, он говорил: «Не обращайте внимания на мои слова – я дилетант…»
По природе Дессер был человеком страстным, влюбленным в опасность. Он мог бы стать летчиком-испытателем, путешественником или демагогом, помышляющим о государственном перевороте. Да и в своем деле он ценил риск: неожиданные реакции биржи Лондона или Нью-Йорка, похожие на капризы взбалмошной кокетки, сговор вчерашних врагов за спиной у вчерашнего друга, провал дипломатической конференции, словом, все, в чем легко было просчитаться.
Казалось, такой человек должен был пристраститься к фашизму, с его философией фатализма, с его культом иерархии, с его наклонностями к авантюре и сугубо трагическими декорациями. Действительно, до шестого февраля Дессер отпускал довольно крупные субсидии вожакам «Боевых крестов»; это было, однако, ходом игрока – он хотел свалить кабинет. Достигнув цели, он преспокойно сказал своему недавнему другу Бретейлю: «Теперь вам придется забыть мой адрес». Он «полевел», и это было последней сенсацией парламентских кулуаров; говорили даже, что он якшается с Виаром. Однако любимцами Дессера были радикал-социалисты – огромная и рыхлая партия «средних французов», объединявшая крупных негоциантов и бедных виноделов, знаменитых профессоров и полуграмотных лавочников; партия, изобиловавшая ораторами, которые в захолустьях разыгрывали кто Дантона, кто Гамбетту; радикальная партия, пуще всего боявшаяся радикальных мероприятий. Дессер ни по положению, ни по способностям не был средним французом, но болтовню этих прирученных якобинцев, за которой следовала трезвая кропотливая работа, он любил, как почву и воздух Франции. Он говорил: «Я циник». Однако у него был политический идеал: он хотел сохранить ту страну, которую знал с детства; ее богатство и косность; непоколебимые устои семьи, с интимными драмами, с ревностью, опережающей любовь, с эпическими тяжбами о наследстве; приятную скуку провинциальных городов; беспечность и в то же время бережливость, даже скаредность хозяек; трудолюбие, принуждающее зажиточных стариков копать грядки или чинить рыбачьи сети; цветники рантье с душистым горошком и зеленый горошек, равного которому нет в мире; жизнь, посвященную удочке, без надежды выловить хотя бы пескаря; мировые интриги в буфете парламента и академические споры – какой аперитив полезней для желудка; протекции, круговую поруку масонских лож, кумовство, придающее высокой политике уют и фамильярность; иронию, распространяющуюся на бога и на медицину, на Францию и на самого себя.
Вероятно, в этом сказалось происхождение Дессера: человек, которого знали в Нью-Йорке, даже в Мельбурне, был сыном содержателя небольшого кафе «Свидание друзей» в Анже; там перед выборами кандидаты обхаживали избирателей; старожилы рассказывали о бедах прошлого века: о наводнении, о тигре, убежавшем из зверинца, о нашествии пруссаков; а влюбленные, благословляя тусклость газового рожка, обменивались жаркими поцелуями. Отец Жюля Дессера не увидел величия своего отпрыска: он умер на войне от тифа. Нажив миллионы, Жюль Дессер остался верен привычкам детства: он отдыхал душой, играя в шашки со стариком садовником; обедая, он куском хлеба подбирал соус с тарелки; иногда в воскресный день ему удавалось выбраться за город; маленькие кафе на Марне или на Сене были сродни «Свиданию друзей», и Дессер, сняв пиджак, танцевал с потными, раскрасневшимися белошвейками.
Дессер жил под Парижем в небольшом поместье. Он вставал с петухами, шел на кухню и там ел помидор или кусок сыра, запивая его белым вином. Прочитав газеты, он уезжал в Париж. Он улыбался школьникам и собакам, но вскоре цифры заполняли все. До десяти он работал над сводками и телеграммами. Затем начинался прием. Гостиную, неуютную и пышную, похожую на приемную светского дантиста, хорошо знали министры, дипломаты, финансисты Парижа.
В то утро приема ждали два банкира и советник румынского посольства. Пьер в смятении развернул газету и притворился, что увлечен статьей о женевских санкциях: ему казалось, что другие посетители видят, зачем он сюда пришел.
Лакей торжественным шепотом возвестил: «Господин Пьер Дюбуа», – Дессер принял Пьера первым. Ему нравился Пьер, его внешность порывистого южанина, наивные речи, особенно его бедность: способный инженер, едва сводивший концы с концами, напоминал Дессеру его молодость. Кроме того, Дессер хотел показать банкирам и дипломату, что в этой гостиной они не гости, но просители.
Он встретил Пьера ласково; тот мялся, не зная, с чего начать. Сбивчиво и чересчур пространно он рассказал Дессеру, как министр уволил Аньес.
– Дело не в том, что это моя знакомая… Конечно, я не скрываю, что меня интересует ее судьба… Но ведь это вопиющая несправедливость!..
Дессер улыбнулся:
– Справедливости, мой друг, нет. Что касается особы, о которой вы говорите, это дело мы сейчас уладим.
Он взял трубку телефона, набрал номер.
– Попросите господина Тесса. Дессер. Здравствуй, дорогой! Как супруга? Спасибо. У меня к тебе просьба. Ты, наверно, сегодня увидишь министра на комиссии. Да, да… речь идет об одной учительнице – Аньес Лежандр. Ее уволили за «антипатриотическое воспитание». Пустяки!.. Ты понимаешь, что теперь не время – накануне выборов! Потом, все это очень условно… Завтра и нас, чего доброго, объявят анархистами. Или предателями из Кобленца. Чудесно! Теперь скажи – ты свободен сегодня к завтраку? Нам надо о многом поговорить. Великолепно! Я заеду за тобой ровно в час.
Дессер сказал Пьеру:
– Все в порядке. Госпожа Лежандр сможет воспитывать детей, как ей вздумается – коммунистами, толстовцами, дикарями. Итак, вы решили жениться?
– Нет. То есть да. Я не знаю… Но почему вы догадались?
– Вы ничего не делаете сегодня вечером? Зайдите за мной. Я ночую в городе, побродим, поговорим. А сейчас мне надо принять трех идиотов. Директор банка и Кастельон пришли насчет польского займа. Придется им сказать: просчитались! Во-первых, Данциг не стоит французского мизинца, во-вторых, поляки все раскрадут. Видали дипломата? Это – Малая антанта. Негуса «макаронщики» уже слопали. Вероятно, мы отдадим им и Балканы. Ничего не поделаешь – мы хотим мира. До вечера!
6
Депутат Поль Тесса был известен своим чревоугодием, и Дессер повез его в ресторан «Догарно», рядом с бойнями. Это было скромное на вид заведение с лучшими в Париже антрекотами и с первоклассным погребом. Здесь завтракали крупные скототорговцы, знавшие толк в мясе. На стене висела доска: хозяин выписывал мелом, сколько голов скота было продано на бойнях и по какой цене. В «Догарно» приходили также тонкие гурманы, почетные члены гастрономических клубов, и снобы, которых умиляло сочетание высоких цен с грубыми манерами скототорговцев.
Дессер тщательно обдумал меню; он заказал устрицы, матлот из угрей, петуха в вине и, разумеется, антрекот. Предвкушая наслаждение, Тесса сказал метрдотелю:
– К антрекоту тот самый соус из мозгов, не правда ли?
– Конечно, господин Тесса.
Поль Тесса обладал изрядным аппетитом, но был худ; бледное длинное лицо с выдающимся подбородком и острым носом; вид больного или аскета. Однако это был бодрый, даже резвый человек. Если в буфете палаты депутатов слышался шепот, сопровождаемый раскатами смеха, можно было с уверенностью сказать, что это какой-нибудь нескромный коллега рассказывает о галантных похождениях пятидесятивосьмилетнего Тесса. При этом Тесса был отменным семьянином, обожал свою тучную супругу и детей – их было двое: Люсьен, причинявший отцу уйму хлопот, и красивая, но скромная студентка Дениз. Дочку Тесса боготворил. С неизъяснимой легкостью он переходил из будуара опереточной певицы в семейную спальню, где под распятьем, как алтарь, высилась двуспальная кровать, украшенная бронзовыми купидонами.
Этот тщедушный человек обладал зычным голосом приятного тембра. Он считался одним из лучших ораторов. На политическую арену он вышел относительно недавно, уже будучи знаменитым адвокатом. Тесса мог, показав на корыстного тупого убийцу, патетично воскликнуть: «Взгляните – перед вами исстрадавшийся мечтатель!» Присяжные сморкались и выносили оправдательный приговор.
В парламент Тесса был выдвинут радикалами одного из западных департаментов. Победа досталась легко: против Тесса боролись коммунист, слесарь депо, косноязычный и скупой на посулы, да отставной генерал, требовавший порки для несовершеннолетних. В палате Тесса выступал редко. Дважды он отказался от министерского портфеля; не будучи уверен в будущем радикальной партии, он осматривался и выжидал. В кулуарах поговаривали, что он хочет порвать с радикалами и перейти в одну из правых группировок.
Для Тесса кресло депутата стало новым источником обогащения; он брал деньги у концессионеров и поставщиков; за приличное вознаграждение входил в правления акционерных обществ и прикрывал своим именем различные аферы – венесуэльские копи или плантации Мартиники. Он не был жаден, но любил широко жить, не отказывал ни в чем семье и любовницам, легко залезал в долги.
Тесса знал «весь Париж»; с тысячами людей он был на «ты»; он кормил послов и прокуроров, задаривал журналистов, охотно исполнял просьбы своих избирателей, добиваясь у министров то ордена для финансового инспектора, то патента на табачную торговлю для вдовы бравого жандарма, то отмены судебных преследований, возбужденных против чересчур прыткого шантажиста.
Тесса прожевал устрицу, выпил глоток вина и сказал:
– Эта учительница коммунистка?
– Не знаю. Но прямой угрозы для Третьей республики она не представляет.
– Ты циник. Шабли здесь чудесное! Ты, значит, не чувствуешь опасности? Напрасно! Я считаю, что выборы будут катастрофой. Радикалы идут на самоубийство: если победит Народный фронт, их сглотнут… (Он проглотил устрицу.) Даже в парламентской фракции они поддались этой моде. Я лично против… Выставляю мою кандидатуру как национальный радикал, но боюсь… (Он выжал над раковиной лимон и грустно вздохнул.) Боюсь, что меня не выберут.