Страница:
- Я сам тебе их принесу, - сказал Луи.
Возвратившись с прогулки, они долго ждали возле дома, когда зазвонит колокол, созывая всех к обеду. Колокол наконец прозвонил. Отец один сидел в гостиной и казался теперь не таким усталым.
- Да, да, - подтвердил он. - Я немного отдохнул.
И он улыбнулся Фердинанду. Мориссон спустился из своей мансарды. Рамело за столом не было. Быть может, она помогала Жозефе, так как Клеманс была нездорова и уже третий день не приходила из деревни.
- Наша славная Рамело просила не дожидаться ее, - сказал Буссардель.
Рамело наконец появилась; она вошла через отворенное парадное, но была без шали и без чепца. Старуха казалась очень усталой, как это нередко с ней случалось за последние два года; она молча села за стол и до конца обеда не промолвила ни слова. Отец, наоборот, говорил очень много, рассказывал детям о бунтах, о холере и, хотя недавно закусывал, ел с большим аппетитом.
Кончился этот необычный день. Настала ночь. Все улеглись в постель.
Но за час до рассвета Рамело, которая так же, как и Буссардель, спала в нижнем этаже, вышла из своей комнаты, одетая как будто для дальней поездки. В руке она держала зажженный фонарь, которым запаслась заранее. Осторожно спустившись с крыльца, она направилась к конюшне, бесшумно отворила ее, запрягла в тележку лошадь. Мальчишка-конюх, спавший на сеновале, вдруг проснулся и крикнул: "Кто там?" Она велела ему замолчать и не слезать с сеновала, не удостоив как-нибудь объяснить причину своего появления. Взяв лошадь под уздцы, она повела ее в обход, чтобы не проходить под окнами молодых Буссарделей, мирно покоившихся в объятиях сна, и выбралась наконец на тропинку, спускавшуюся к дороге. Там она с трудом взобралась в тележку и пустилась в путь. Луны не было, но какой-то неясный сумеречный свет позволял различать дорогу.
У конца тропинки ждала темная фигура. Почувствовав под копытами мощеную дорогу, лошадь, привыкшая ездить в Сансер, хотела было повернуть влево; Рамело сильно натянула вожжи и повернула ее в противоположную сторону. Проехали мимо закутанной фигуры, той пришлось догонять тележку, и она побежала за ней прихрамывая. Наконец Клеманс забралась на сидение. Без единого слова. Одно мгновение ничто не нарушало ночную тишину. Вдруг щелкнул бич, зацокали по булыжникам копыта, застучали колеса, и лошадь рысцой побежала по направлению к Буржу.
Утром за столом, когда дети и отец напились молока, Аделина, видя, что Рамело, так же как и вчера вечером, не показывается, осведомилась, где она; Буссардель сообщил, что их старому другу Рамело пришлось отлучиться по важному делу, касающемуся только ее одной. Она отправилась в Сансер, сказал он, а оттуда, может быть, поедет в другое место; вернется она лишь через несколько дней. Буссардель добавил, что до ее возвращения он поживет в усадьбе.
- Ах! - воскликнула Аделина. - Папенька, какое счастье, что ты немножко побудешь с нами! Благословляю обстоятельства, которым мы обязаны такой радостью!
Буссардель ничего не ответил, близнецы тоже не промолвили ни слова, только Мориссон пробормотал какую-то почтительно-вежливую фразу.
Пребывание отца в имении было ознаменовано прогулками, поездками по окрестностям, пикниками, которым благоприятствовала великолепная погода. Тележку взяла Рамело, и так как Буссардель не хотел покупать лошадей и экипажа, пока не будут отстроены конюшни и прочие службы в его усадьбе, конюх достал им наемную коляску. Во дворе появилась скрипучая и тряская дряхлая колымага, юный конюх правил лошадью, облачившись для этого в ливрею, которую он нашел в ящике под козлами, - ее давали напрокат вместе с экипажем и лошадью; мальчики смеялись над этой коляской и кучером, но сестра находила, что у него совсем неплохой вид. Аделина и отец, особенно она, оторванные от привычной парижской жизни, несколько растерялись в деревне, полагая, что они обязаны все видеть в ином свете, утратили прежнюю уверенность в суждениях.
В этой колеснице семейство Буссардель знакомилось с окрестностями. Они поднялись на холм Юмблиньи, чтобы полюбоваться оттуда красивым видом, ездили на озеро Морю, к истокам Большой Содры. В первый день близнецы хмурились, потом не устояли перед разнообразием развлечений. Буссардель явно старался как-нибудь убить время, разъезжая в этой коляске. Чтобы оправдать свое затянувшееся пребывание в Гранси, где единственным его занятием были поездки в старой колымаге, он заявлял, что делает это из соображений благоразумия, что работа в конторе страшно утомила его и отдых ему совершенно необходим. Меж тем он совсем не был создан для этого прозябания. Среди лихорадочного возбуждения парижской жизни он поражал всех своей степенностью, а здесь никак не мог приспособиться к дремотному существованию местных жителей, животных и растений. Все было таким вялым вокруг него; даже беррийское солнце, как ему казалось, медленно двигалось в небе.
Аделине доставляло, однако, большое удовольствие разъезжать по дорогам кантона. Сидя в коляске на почетном месте, потянувшись и крепко держа в руке, обтянутой митенкой, маленький зонтик с бахромой, она поглядывала направо и налево и милостиво отвечала на поклоны крестьян. У всех распятий, поставленных на перекрестках дорог, она вылезала из коляски и молилась. Как-то раз в течение прогулки ей пришлось восемь раз прочесть "Отче наш" и восемь раз "Богородицу". Это было в воскресенье. На дорогах встречалось довольно много народу. В другой раз она уговорила отца совершить вместе с нею объезд всех соседних поместий. Вдвоем (мальчики отказались ехать, сославшись на занятия с репетитором) они побывали в Бюссьере, в Вофрелане, в Порто, в Эпсайле; они добрались даже до Божо. Их принимали с совершенно незнакомой им старинной учтивостью, и эти обитатели Шоссе д'Антеи втайне признавались себе, что они удивлены и очарованы ею. Зато мадемуазель Буссардель говорила о парижских театрах,
0 новых книгах и описывала дамам последние моды.
- Папенька, - заявляла она, усаживаясь опять в коляску, - а ведь все это люди хорошего общества! Я буду поддерживать отношения с соседями. Они такие душки!
Наконец вернулась Рамело. Старуха и всегда-то скрытничала в отношении своих личных дел, а теперь была так молчалива и угрюма, что Аделина не посмела приступить к ней с расспросами. Клеманс, с которой барышня попробовала заговорить с глазу на глаз, оказалась не более словоохотливой. Она сказала только, отводя при этом взгляд от Аделины, что госпожа Рамело взяла ее с собою в качестве служанки, а хорошая горничная не должна ничего пересказывать. Чувствовалось, что она вытвердила урок. Аделина не стала к ней приставать.
В деревне она тоже ничего не узнала. Клеманс никому не сообщила там, по какому такому таинственному делу отлучалась Рамело. Деревенские кумушки намекали, что хозяйка, верно, не берегла горничную, девчонка вернулась такая вялая, худая и бледная... Словом, болтали всякую чепуху, ничего определенного. Неужели так и не удастся что-нибудь разузнать? Аделина расспрашивала конюха, в каком состоянии пришла лошадь. Мальчишка был привязан к лошади и не любил, когда она попадала в чужие руки, но ему пришлось признать, что за лошадью хорошо ухаживали; трудно было даже представить, что ее гоняли десять дней: вернувшись в конюшню, она отдохнула за одну ночь.
В маленькой Грансийской церкви "господа из замка", как их уже называли, хотя замок только еще начинал строиться, державшие себя как благодетели в своем приходе, имели свою особую скамью на клиросе, стоявшую под прямым углом к скамьям остальных прихожан; Аделина сидела на первом месте, Рамело на втором. В первое же воскресенье после возвращения старухи из поездки Аделина за обедней украдкой следила за своей соседкой, сердясь, что ничего не может угадать. И соответствовало ли это действительности или то было игрой разгоряченного воображения Аделины, но ей казалось, что Рамело прислушивается к словам священника более внимательно, чем обычно. Это произошло в промежутке между чтением евангелия и проповедью, когда сообщалось о предстоящих в течение недели богослужениях. "Во вторник, в восемь часов, - сказал священник, - обедня по особому заказу. В среду..." Рамело, почувствовав, что за ней наблюдают, повернула голову и посмотрела на Аделину сердитым взглядом, словно спрашивала: "Ну, тебе что надо?" Аделина смутилась. Уткнувшись в молитвенник, она принялась размышлять и вспомнила, что позавчера, производя розыски в деревне, она, к великому своему удивлению, увидела, что из церковной ризницы вышла старуха Рамело. Значит, она зачем-то ходила к священнику, а сегодня священник объявляет... Это что же, Рамело теперь стала заказывать обедни в церквах? Очень странно со стороны почти неверующей, этой полуатеистки.
А впрочем, заказные обедни не могли объяснить, где пропадала она десять дней вместе с Клеманс...
Но вскоре Аделина перестала думать об этом. Отец уехал, братья ее не интересовали, для вторичного объезда соседей надо было подождать, пока они ответят на первый ее визит. Словом, никакого занятия для ума и для сердца не было, и вдруг оно нашлось, причем куда увлекательнее жалких домашних интриг. Она вообразила, что репетитор братьев влюбился в нее, и принялась с ним кокетничать.
Для того чтобы завязка романа не затянулась и комедия стала бы забавной, Аделина решила ускорить ее развитие. Прежде всего она придумала предлог для сближения: попросить Эжена Мориссона позировать ей для портрета. Он человек низкого положения, подчиненный, думала она; такая честь повергнет его в смущение, он будет волноваться во время сеанса и выдаст свое чувство в немых признаниях. Но если сердце анемичного студента и казалось ей достойным страдать из-за нее, то большую голову Мориссона она все же не сочла достойной своего карандаша, привыкшего к изысканной натуре. Тогда Аделина изобрела другую уловку: она отправилась в мансарду, где усердно трудился Мориссон, и заявила, что желает брать у него уроки латинского языка. Он не посмел уклониться от этой ее прихоти. По распоряжению отца в Гранси должны были прожить все лето, а с мальчиками репетитор занимался только по утрам, значит, у него было достаточно свободного времени и он мог обучить начаткам латыни свою новую ученицу, которая совершенно искренне считала, что у нее есть способности ко всему на свете.
Стол для занятий она приказала поставить в собственной спальне, уроки происходили ежедневно - с двух до четырех, то есть в самые жаркие часы самого жаркого месяца в году. Эжен Мориссон, ослабевший от бессонных ночей, безумно хотел спать; борясь с дремотным оцепенением, он обучал хозяйскую дочку образцам склонения латинских существительных. Аделина, наоборот, полна была бодрости, комедия держала ее во всеоружии; к тому же, заботясь о своей талии, она кушала мало, и после обеда ее не клонило ко сну; будучи занята только сама собою, она спала по ночам прекрасно.
Но вскоре она обнаружила некоторый недочет в своей выдумке.
Какая ей польза от того, что Мориссон воспылал к ней страстью, раз она никому не может поведать об этом? Отца в Гранси не было, да он, как всегда, не стал бы слушать ее откровений; Рамело выслушает, но ничему не поверит; что касается братьев, им бы она все рассказала, хотя и считала, что оба они гораздо ниже ее, но близнецы имели глупость никогда не разлучаться, а попробуйте поведать такую деликатную тайну двум мальчишкам сразу! Снизойти до Жозефы Аделина не пожелала. Словом, ничего не оставалось, как открыть заветную тайну самому Мориссону, и она это сделала.
Аделина заставила его принять ее вымысел, согласиться с тем, что она угадала его чувства. Она разыграла роль оскорбленной, по сострадательной девушки, полной гуманности, и убеждала его так ловко, терпеливо, упорно, что бедняга Эжен, устав сопротивляться, чувствуя, что его покорность упростит положение, перестал заверять Аделину в глубочайшем своем уважении к ней. Тогда между двумя партнерами установилось нечто вроде равновесия, и недоразумение перешло в доброе согласие. Сказка об обожаемой ученице и обожающем ее учителе больше всего могла удовлетворить самолюбие девицы Буссардель, и бывший стипендиат, человек слабохарактерный, очень боявшийся, как бы не ускользнули от него заманчивые блага его синекуры, почитал себя счастливым, что отделался так дешево. Любопытнее всего, что при таких обстоятельствах Аделина выучилась латыни.
Так дело шло до последнего в августе воскресенья, то есть до дня престольного праздника и ярмарки в Гранси. Ранним утром, чуть только забрезжил свет, когда странствующие торговцы, расположившиеся в своих фургонах на деревенской площади, еще спали крепким сном, со стороны речки послышался грохот, значение которого грансийцы сразу же угадали. Из окон домов повысовывались головы, соседи перекликались, не видя друг друга в сумраке. Кумушки-сплетницы спрашивали с тягучим беррийским выговором:
- Кому это достается?
Ведь по старинному обычаю день престольного праздника становился кому днем почета, а кому - днем позора: девушке, сумевшей соблюсти себя, оказывались почести, а ту, что в этом году потеряла невинность, покрывали позором. Мудрая дева отворив ставни окна, видела, что фасад ее домика украшен и ветвями виноградных лоз и цветочными гирляндами, а распутницу будили диким воем, и перед своими воротами она находила знак позора - скелет издохшей лошади. Выбор той и другой девушки не делали наобум: приговор выносил маленький трибунал, состоявший из почтенных матрон и собиравшийся ночью; и если данных для положительной или отрицательной оценки оказывалось недостаточно, решение откладывалось до следующего года. Но та, которой устроили кошачий концерт, к чьим воротам притащили падаль, лишалась возможности выйти замуж - разве только за того, с кем согрешила, или же уехав в другие края.
Босоногая девчонка в холщовой рубашке, успевшая уже сбегать к плотомойне, примчалась оттуда с криком:
- Гикают, воют под окном Клеманс. А мать-то давай ее колотить. Всю как есть избила.
- Клеманс?
Имя грешницы полетело от дома к дому, через всю проснувшуюся деревню. Вдова Блондо с двумя дочерьми жила на краю деревни, за плотомойней, в убогой лачуге с одним окном. При первых же завываниях они забаррикадировали дверь. Некоторое время парни еще орали, били палками о дырявые кастрюли, о котлы и горланили песню, в которой говорилось о зеленой роще, куда "с миленьким пойдешь вдвоем, а уж выйдешь обязательно втроем". Через четверть часа сборище рассеялось: вспомнив о празднике, все разошлись по домам и принялись готовиться к столь важному дню, прибираться, мыться, наряжаться.
Дождавшись этой минуты, Клеманс приотворила дверь и выскользнула на улицу. Полураздетая, в нижней юбчонке, прикрывая распухшее лицо косынкой, накинутой на голову, она прокралась у самой стены лачуги. Завернула за угол и бросилась бежать в бледнеющем сумраке прочь из деревни, помчалась через луг к дороге на Бурж, пересекла ее. Словно за ней пились по пятам, она неслась все дальше, дальше - к охотничьему домику, к тому окошку в нижнем этаже, в которое имела право постучаться. Всхлипывая, задыхаясь от рыданий, она кинулась на шею старухе Рамело и вдруг сомлела. Сквозь забытье она слышала, как ее поднимают, несут, укладывают, а очнувшись, почувствовала, что лежит на мягкой постели в уютой комнате, в тишине, далеко от деревни. Губы ее ощутили холодок металлической ложки, которую поднесли к ее рту, голову ее приподняли, и она услышала голос Рамело:
- Выпей! Выпей ложечку мелиссовой воды.
- Не надо... Не беспокойтесь... - бормотала Клеманс, растягивая слова, как все беррийцы. - Не надо, не надо, не беспокойтесь.
И выпила лекарство. Потом опять заплакала, но уже тихонько.
При первом же ее слове: "Осрамили!.." - Рамело все поняла. Она избавила свою подопечную от рассказа о случившемся, от объяснения старинного обычая, от излияний стыда и раскаяния. Старуха велела служанке повернуться и лечь ничком, задрала ей рубашку и увидела на ее молодой, белой и плотной спине черные и лиловые кровоподтеки. Мать крепко избила дочь деревянным башмаком.
- Помолчи, - сказала Рамело. - Закрой глаза и лежи тихонько, ни о чем не думай.
Старуха сделала ей примочки "из воды Сатурна" - лекарства, с которым никогда не расставалась, а потом погрузилась в размышления... Как же это могло быть, что все стало известно? Прошло уже больше двух месяцев со времени поездки в Бурж; неужели истина так медленно добралась до Гранси? И кто же это сообщил? Неужели повивальная бабка, несмотря на то что ей хорошо заплатили за услуги? Маловероятно: ведь тем самым она и себя выдала бы; своих пациенток она при этом подвела бы под ужасное наказание, но и сама ему подверглась бы. Так что ж, остается поверить в некое таинственное явление, в непонятное стихийное самозарождение возникших в деревне слухов, сперва смутных, туманных, а вскоре ставших четкими, реальными, связанными с определенными именами... Так же вот по какому-то наитию люди иногда раскрывают вслепую, наугад, но безошибочно какое-либо преступление, отыскивают его причины и указывают виновника...
- Отдохни, - сказала Рамело, подымаясь со стула, тяжело, с трудом - не то что в недавние еще годы. - Деревенские не посмеют прийти сюда и мучить тебя. Но я на всякий случай запру дверь на ключ и предупрежу Жозефу.
В нескольких шагах от дома старуха остановилась: не предупредить ли и самого Буссарделя? Обернувшись, она увидела, что слева от крыльца в окне, таком же, как ее окно, ставни заперты: маклер, приехавший на летний отдых в свое имение, еще почивал. Весь дом спал. Старуха в чепце с широкой оборкой окинула взглядом жилище, объятое мирным сном, отданное на попечение. По прихоти судьбы она стала хранительницей и защитницей чужого семейного очага. А ведь, в сущности, они для нее посторонние, в особенности с тех пор, как нет в семье двух, которых она действительно любила, - Лидии и Жюли; Семья эта принадлежит к ненавистной ей социальной среде, а вот она, Рамело, оказалась заодно с этими людьми, да еще стала их сообщницей в этаких делах!.. Весьма противоречивые чувства боролись в ее душе, когда она смотрела на спящий дом, над которым - она одна это знала - нависла самая ужасная и самая омерзительная опасность. Она повернулась и широким шагом пошла по дорожке.
Когда она пришла в Гранси, деревня гудела, как улей; все были взбудоражены двумя событиями - свеженьким скандалом и предстоящим праздником. Языки работали вовсю, люди без всякого стеснения сообщили обо всем Рамело. Возвратившись домой, она застала Клеманс все в том же состоянии мучительного страха; молитвы, которые на в отсутствие Рамело читала, не успокоили бедняжку.
- Полно тебе! - сказала Рамело, запирая дверь. - Пожалуйста, не смотри на меня такими глазами. Не так уж это страшно, как мы думали: они ничего не знают... Нет, знают, что ты согрешила, а с кем, при каких обстоятельствах никому не известно. Это твоя младшая сестрица за тобой шпионила и пустила сплетню... Пустяки какие-то... насчет белья... Ну видишь - не стоит так горевать. Через три месяца никто и не вспомнит.
Клеманс со страхом возразила, что госпожа Рамело, по-видимому, не знает здешних обычаев. Такой позор навеки заклеймит девушку... Никогда он не забудется.
- Ну, там видно будет. А пока что ты останешься в доме, будешь горничной. Я им так и сказала. "Не верю я этому, - говорю, - ведь доказательств никаких нет". Я сразу поняла, что у них нет доказательств. "А что, говорю, если она останется без куска хлеба, это вернет ей невинность?"
Клеманс опять замолчала. Несомненно, она считала вполне естественным, что теперь все презирают ее как погибшую девушку, и смиренно готова была перенести любое наказание. Ей и в голову не приходила мысль просить о снисхождении, оправдываться, требовать, чтобы ее вызволили из беды. Ведь она сама виновата - зачем слушала молодого барина? А молодого барина тут вины нет, что говорил с ней. И ведь именно ее осрамили улюлюканьем и свистом, к ее двери притащили и бросили падаль - словом, покрыли ее несмываемым позором, из-за которого она еще больше заслуживала презрения, чем из-за своего греха. Ведь не столько сам грех приносит бесчестье, сколько то, что человека из-за него пригвоздили к позорному столбу. Нет, нет, госпожа Рамело жалеет ее по христианскому своему милосердию, но уж бесчестья не скрыть. Да как же ей остаться в господском доме? А старый барин? Что он скажет, когда узнает про ее срамоту?
- О-о! Барин? - протянула Рамело.
Она отвернулась от Клеманс, плакавшей в уголке, и устремила пристальный взгляд на другую сторону, словно могла через стены и переборки увидеть ничего не ведавшего Буссарделя, который спал безмятежным сном праведника.
- С барином я улажу дело.
Когда Клеманс убедилась, что ее действительно оставляют в доме, она чуть с ума не сошла от радости. Вся она исходила чувством благоговейной признательности, правда безмолвной и какой-то недоуменной, ибо все еще не могла поверить, что кара за грех обратилась в блаженство, и вся трепетала, ожидая, согласно своим понятиям о справедливости, что все-таки придется ей отвечать за совершенный грех, и потому старалась съежиться, стать совсем незаметной. Если кто-нибудь сталкивался с ней на лестнице, в кухне или на дворе, она прижималась к стенке и втягивала голову в плечи, как побитая собачонка, а если, случалось, на нее нападала смелость, бросала на господ растерянный взгляд, в котором к благодарности все еще примешивался ужас. То и дело она приносила извинения, это стало у нее манией; на самый обыкновенный вопрос она не могла ответить, не выразив при этом сокрушенным тоном смиренную покорность или сожаление. Она говорила: "Извините, барин, барышня велели передать, что они в саду гуляют". Или же приглашала: "Простите за беспокойство, обед подан".
Боясь, как бы такое поведение не напоминало слишком ясно Буссарделю о событии, которое ему хотелось позабыть, Рамело решила выдрессировать служанку, научить, как ей следует вести себя, для того чтобы ее желание стушеваться меньше бросалось в глаза, но достигла успеха только в одном: убедила беднягу Клеманс, что о позоре, которому она подверглась в деревне, известно в доме только им двоим. В конце концов, служанка всеми салами души привязалась к той, которая помогла ей в беде. Обязанность чистить башмаки лежала на Клеманс; однажды утром, в ранний час, Рамело, войдя в кухню, увидела, что девушка стоит неподвижно, прижав к щеке башмаки своей благодетельницы, и, закрыв глаза, застыла в экстазе, далекая от всего земного. Впервые в жизни старуха смутилась и, бесшумно шагая в войлочных домашних туфлях, поспешила уйти.
Буссардель держался весьма спокойно, никак нельзя было предположить, что он слышал какие-нибудь разговоры о позорном несчастье Клеманс. Это намеренное неведение было очень удобно во многих отношениях. Фердинанд подражал сдержанности отца. Юноша стремился достигнуть такого же самообладания, такого же умения устраняться от всего нежелательного, которое восхищало его в отце. Он уже инстинктивно чувствовал, как мужчина может и должен вести себя с женщинами, особенно с женщинами низкого звания. Событие, происшедшее в июне, а затем недавнее позорище в общем не так уж плохо кончилось для его жертвы, и юный соблазнитель не чувствовал ни малейшего раскаяния. Лишь немного жалости. Хотя он очень быстро лишился удовольствий, с которыми только что познакомился, и проснувшаяся чувственность не давала ему покоя все лето, исход первого его приключения охладил его, даже вызвал у него отвращение, и ему совсем не хотелось возобновлять интрижку. Он решил потерпеть до возвращения в Париж. В Париже женщин достаточно, и раз он теперь умеет взяться за дело...
В сущности, все эти происшествия мало его задели; зато в этих обстоятельствах он испытал, как много значит поддержка отца; меж ними возникло нечто новое - чувство мужской солидарности, возросло ощущение взаимной близости. Биржевой маклер, вдохновленный отеческой любовью, угадывая, что так он может навеки завладеть сердцем своего сына, заставил себя не делать ему никаких упреков.
- Ты меня не станешь бранить? - спросил Фердинанд в гостинице "Щит", когда отец молча выслушал его признание.
И это слово "бранить" взволновало отца, показав ему, до какой степени юный шалопай, слишком рано вообразивший себя мужчиной, был еще ребенком.
- Ты скоро убедишься, - ответил Буссардель, слегка откинув голову на спинку стула, - что я никогда не выражаю возмущения, если беда или несчастье уже произошли. Я стараюсь исправить последствия.
Но эта основа поведения, которую он выдавал за правило делового человека, была лишь хитростью, внушенной любовью.
А теперь, когда опасность миновала, когда все успокоились и повеселели, отец, быть может, еще больше любил Фердинанда именно за тот испуг, который пережил из-за него, за то зло, которое сын ему причинил. С удивлением и почти с нежностью смотрел Буссардель на эту юную и уже мужскую руку, нанесшую ему удар.
- Подумайте только! - сказал он Рамело. - Ведь он еще мальчик! Пятнадцать с половиной лет. Кто бы мог ожидать?..
Он притворялся подавленным, удрученным, хотя сердце его было полно снисходительности. - Вот озорник!
- Да уж! Можете гордиться! - заметила Рамело; она всегда читала в сердце Буссарделя и вовсе не желала оставлять его в заблуждении, будто ему удалось ее обмануть.
В сентябре произошла развязка всей этой истории. В один прекрасный день в Грансийской церкви сделано было оглашение предстоящего брака Клеманс Блондо и Эжена Мориссона. Эта потрясающая новость, ошеломившая всю деревню, положила конец сплетням, еще носившимся в воздухе, и стерла пятно позорной кары. Все восторгались "господами из замка". Стало известно, что все уладилось благодаря господину Буссарделю. Мало того, он еще дал приданое супругам. Ах, какая счастливица эта Клеманс! Выходит замуж за своего любезного, а любезный-то, оказывается, образованный господин, и она заживет сама себе хозяйкой.
Возвратившись с прогулки, они долго ждали возле дома, когда зазвонит колокол, созывая всех к обеду. Колокол наконец прозвонил. Отец один сидел в гостиной и казался теперь не таким усталым.
- Да, да, - подтвердил он. - Я немного отдохнул.
И он улыбнулся Фердинанду. Мориссон спустился из своей мансарды. Рамело за столом не было. Быть может, она помогала Жозефе, так как Клеманс была нездорова и уже третий день не приходила из деревни.
- Наша славная Рамело просила не дожидаться ее, - сказал Буссардель.
Рамело наконец появилась; она вошла через отворенное парадное, но была без шали и без чепца. Старуха казалась очень усталой, как это нередко с ней случалось за последние два года; она молча села за стол и до конца обеда не промолвила ни слова. Отец, наоборот, говорил очень много, рассказывал детям о бунтах, о холере и, хотя недавно закусывал, ел с большим аппетитом.
Кончился этот необычный день. Настала ночь. Все улеглись в постель.
Но за час до рассвета Рамело, которая так же, как и Буссардель, спала в нижнем этаже, вышла из своей комнаты, одетая как будто для дальней поездки. В руке она держала зажженный фонарь, которым запаслась заранее. Осторожно спустившись с крыльца, она направилась к конюшне, бесшумно отворила ее, запрягла в тележку лошадь. Мальчишка-конюх, спавший на сеновале, вдруг проснулся и крикнул: "Кто там?" Она велела ему замолчать и не слезать с сеновала, не удостоив как-нибудь объяснить причину своего появления. Взяв лошадь под уздцы, она повела ее в обход, чтобы не проходить под окнами молодых Буссарделей, мирно покоившихся в объятиях сна, и выбралась наконец на тропинку, спускавшуюся к дороге. Там она с трудом взобралась в тележку и пустилась в путь. Луны не было, но какой-то неясный сумеречный свет позволял различать дорогу.
У конца тропинки ждала темная фигура. Почувствовав под копытами мощеную дорогу, лошадь, привыкшая ездить в Сансер, хотела было повернуть влево; Рамело сильно натянула вожжи и повернула ее в противоположную сторону. Проехали мимо закутанной фигуры, той пришлось догонять тележку, и она побежала за ней прихрамывая. Наконец Клеманс забралась на сидение. Без единого слова. Одно мгновение ничто не нарушало ночную тишину. Вдруг щелкнул бич, зацокали по булыжникам копыта, застучали колеса, и лошадь рысцой побежала по направлению к Буржу.
Утром за столом, когда дети и отец напились молока, Аделина, видя, что Рамело, так же как и вчера вечером, не показывается, осведомилась, где она; Буссардель сообщил, что их старому другу Рамело пришлось отлучиться по важному делу, касающемуся только ее одной. Она отправилась в Сансер, сказал он, а оттуда, может быть, поедет в другое место; вернется она лишь через несколько дней. Буссардель добавил, что до ее возвращения он поживет в усадьбе.
- Ах! - воскликнула Аделина. - Папенька, какое счастье, что ты немножко побудешь с нами! Благословляю обстоятельства, которым мы обязаны такой радостью!
Буссардель ничего не ответил, близнецы тоже не промолвили ни слова, только Мориссон пробормотал какую-то почтительно-вежливую фразу.
Пребывание отца в имении было ознаменовано прогулками, поездками по окрестностям, пикниками, которым благоприятствовала великолепная погода. Тележку взяла Рамело, и так как Буссардель не хотел покупать лошадей и экипажа, пока не будут отстроены конюшни и прочие службы в его усадьбе, конюх достал им наемную коляску. Во дворе появилась скрипучая и тряская дряхлая колымага, юный конюх правил лошадью, облачившись для этого в ливрею, которую он нашел в ящике под козлами, - ее давали напрокат вместе с экипажем и лошадью; мальчики смеялись над этой коляской и кучером, но сестра находила, что у него совсем неплохой вид. Аделина и отец, особенно она, оторванные от привычной парижской жизни, несколько растерялись в деревне, полагая, что они обязаны все видеть в ином свете, утратили прежнюю уверенность в суждениях.
В этой колеснице семейство Буссардель знакомилось с окрестностями. Они поднялись на холм Юмблиньи, чтобы полюбоваться оттуда красивым видом, ездили на озеро Морю, к истокам Большой Содры. В первый день близнецы хмурились, потом не устояли перед разнообразием развлечений. Буссардель явно старался как-нибудь убить время, разъезжая в этой коляске. Чтобы оправдать свое затянувшееся пребывание в Гранси, где единственным его занятием были поездки в старой колымаге, он заявлял, что делает это из соображений благоразумия, что работа в конторе страшно утомила его и отдых ему совершенно необходим. Меж тем он совсем не был создан для этого прозябания. Среди лихорадочного возбуждения парижской жизни он поражал всех своей степенностью, а здесь никак не мог приспособиться к дремотному существованию местных жителей, животных и растений. Все было таким вялым вокруг него; даже беррийское солнце, как ему казалось, медленно двигалось в небе.
Аделине доставляло, однако, большое удовольствие разъезжать по дорогам кантона. Сидя в коляске на почетном месте, потянувшись и крепко держа в руке, обтянутой митенкой, маленький зонтик с бахромой, она поглядывала направо и налево и милостиво отвечала на поклоны крестьян. У всех распятий, поставленных на перекрестках дорог, она вылезала из коляски и молилась. Как-то раз в течение прогулки ей пришлось восемь раз прочесть "Отче наш" и восемь раз "Богородицу". Это было в воскресенье. На дорогах встречалось довольно много народу. В другой раз она уговорила отца совершить вместе с нею объезд всех соседних поместий. Вдвоем (мальчики отказались ехать, сославшись на занятия с репетитором) они побывали в Бюссьере, в Вофрелане, в Порто, в Эпсайле; они добрались даже до Божо. Их принимали с совершенно незнакомой им старинной учтивостью, и эти обитатели Шоссе д'Антеи втайне признавались себе, что они удивлены и очарованы ею. Зато мадемуазель Буссардель говорила о парижских театрах,
0 новых книгах и описывала дамам последние моды.
- Папенька, - заявляла она, усаживаясь опять в коляску, - а ведь все это люди хорошего общества! Я буду поддерживать отношения с соседями. Они такие душки!
Наконец вернулась Рамело. Старуха и всегда-то скрытничала в отношении своих личных дел, а теперь была так молчалива и угрюма, что Аделина не посмела приступить к ней с расспросами. Клеманс, с которой барышня попробовала заговорить с глазу на глаз, оказалась не более словоохотливой. Она сказала только, отводя при этом взгляд от Аделины, что госпожа Рамело взяла ее с собою в качестве служанки, а хорошая горничная не должна ничего пересказывать. Чувствовалось, что она вытвердила урок. Аделина не стала к ней приставать.
В деревне она тоже ничего не узнала. Клеманс никому не сообщила там, по какому такому таинственному делу отлучалась Рамело. Деревенские кумушки намекали, что хозяйка, верно, не берегла горничную, девчонка вернулась такая вялая, худая и бледная... Словом, болтали всякую чепуху, ничего определенного. Неужели так и не удастся что-нибудь разузнать? Аделина расспрашивала конюха, в каком состоянии пришла лошадь. Мальчишка был привязан к лошади и не любил, когда она попадала в чужие руки, но ему пришлось признать, что за лошадью хорошо ухаживали; трудно было даже представить, что ее гоняли десять дней: вернувшись в конюшню, она отдохнула за одну ночь.
В маленькой Грансийской церкви "господа из замка", как их уже называли, хотя замок только еще начинал строиться, державшие себя как благодетели в своем приходе, имели свою особую скамью на клиросе, стоявшую под прямым углом к скамьям остальных прихожан; Аделина сидела на первом месте, Рамело на втором. В первое же воскресенье после возвращения старухи из поездки Аделина за обедней украдкой следила за своей соседкой, сердясь, что ничего не может угадать. И соответствовало ли это действительности или то было игрой разгоряченного воображения Аделины, но ей казалось, что Рамело прислушивается к словам священника более внимательно, чем обычно. Это произошло в промежутке между чтением евангелия и проповедью, когда сообщалось о предстоящих в течение недели богослужениях. "Во вторник, в восемь часов, - сказал священник, - обедня по особому заказу. В среду..." Рамело, почувствовав, что за ней наблюдают, повернула голову и посмотрела на Аделину сердитым взглядом, словно спрашивала: "Ну, тебе что надо?" Аделина смутилась. Уткнувшись в молитвенник, она принялась размышлять и вспомнила, что позавчера, производя розыски в деревне, она, к великому своему удивлению, увидела, что из церковной ризницы вышла старуха Рамело. Значит, она зачем-то ходила к священнику, а сегодня священник объявляет... Это что же, Рамело теперь стала заказывать обедни в церквах? Очень странно со стороны почти неверующей, этой полуатеистки.
А впрочем, заказные обедни не могли объяснить, где пропадала она десять дней вместе с Клеманс...
Но вскоре Аделина перестала думать об этом. Отец уехал, братья ее не интересовали, для вторичного объезда соседей надо было подождать, пока они ответят на первый ее визит. Словом, никакого занятия для ума и для сердца не было, и вдруг оно нашлось, причем куда увлекательнее жалких домашних интриг. Она вообразила, что репетитор братьев влюбился в нее, и принялась с ним кокетничать.
Для того чтобы завязка романа не затянулась и комедия стала бы забавной, Аделина решила ускорить ее развитие. Прежде всего она придумала предлог для сближения: попросить Эжена Мориссона позировать ей для портрета. Он человек низкого положения, подчиненный, думала она; такая честь повергнет его в смущение, он будет волноваться во время сеанса и выдаст свое чувство в немых признаниях. Но если сердце анемичного студента и казалось ей достойным страдать из-за нее, то большую голову Мориссона она все же не сочла достойной своего карандаша, привыкшего к изысканной натуре. Тогда Аделина изобрела другую уловку: она отправилась в мансарду, где усердно трудился Мориссон, и заявила, что желает брать у него уроки латинского языка. Он не посмел уклониться от этой ее прихоти. По распоряжению отца в Гранси должны были прожить все лето, а с мальчиками репетитор занимался только по утрам, значит, у него было достаточно свободного времени и он мог обучить начаткам латыни свою новую ученицу, которая совершенно искренне считала, что у нее есть способности ко всему на свете.
Стол для занятий она приказала поставить в собственной спальне, уроки происходили ежедневно - с двух до четырех, то есть в самые жаркие часы самого жаркого месяца в году. Эжен Мориссон, ослабевший от бессонных ночей, безумно хотел спать; борясь с дремотным оцепенением, он обучал хозяйскую дочку образцам склонения латинских существительных. Аделина, наоборот, полна была бодрости, комедия держала ее во всеоружии; к тому же, заботясь о своей талии, она кушала мало, и после обеда ее не клонило ко сну; будучи занята только сама собою, она спала по ночам прекрасно.
Но вскоре она обнаружила некоторый недочет в своей выдумке.
Какая ей польза от того, что Мориссон воспылал к ней страстью, раз она никому не может поведать об этом? Отца в Гранси не было, да он, как всегда, не стал бы слушать ее откровений; Рамело выслушает, но ничему не поверит; что касается братьев, им бы она все рассказала, хотя и считала, что оба они гораздо ниже ее, но близнецы имели глупость никогда не разлучаться, а попробуйте поведать такую деликатную тайну двум мальчишкам сразу! Снизойти до Жозефы Аделина не пожелала. Словом, ничего не оставалось, как открыть заветную тайну самому Мориссону, и она это сделала.
Аделина заставила его принять ее вымысел, согласиться с тем, что она угадала его чувства. Она разыграла роль оскорбленной, по сострадательной девушки, полной гуманности, и убеждала его так ловко, терпеливо, упорно, что бедняга Эжен, устав сопротивляться, чувствуя, что его покорность упростит положение, перестал заверять Аделину в глубочайшем своем уважении к ней. Тогда между двумя партнерами установилось нечто вроде равновесия, и недоразумение перешло в доброе согласие. Сказка об обожаемой ученице и обожающем ее учителе больше всего могла удовлетворить самолюбие девицы Буссардель, и бывший стипендиат, человек слабохарактерный, очень боявшийся, как бы не ускользнули от него заманчивые блага его синекуры, почитал себя счастливым, что отделался так дешево. Любопытнее всего, что при таких обстоятельствах Аделина выучилась латыни.
Так дело шло до последнего в августе воскресенья, то есть до дня престольного праздника и ярмарки в Гранси. Ранним утром, чуть только забрезжил свет, когда странствующие торговцы, расположившиеся в своих фургонах на деревенской площади, еще спали крепким сном, со стороны речки послышался грохот, значение которого грансийцы сразу же угадали. Из окон домов повысовывались головы, соседи перекликались, не видя друг друга в сумраке. Кумушки-сплетницы спрашивали с тягучим беррийским выговором:
- Кому это достается?
Ведь по старинному обычаю день престольного праздника становился кому днем почета, а кому - днем позора: девушке, сумевшей соблюсти себя, оказывались почести, а ту, что в этом году потеряла невинность, покрывали позором. Мудрая дева отворив ставни окна, видела, что фасад ее домика украшен и ветвями виноградных лоз и цветочными гирляндами, а распутницу будили диким воем, и перед своими воротами она находила знак позора - скелет издохшей лошади. Выбор той и другой девушки не делали наобум: приговор выносил маленький трибунал, состоявший из почтенных матрон и собиравшийся ночью; и если данных для положительной или отрицательной оценки оказывалось недостаточно, решение откладывалось до следующего года. Но та, которой устроили кошачий концерт, к чьим воротам притащили падаль, лишалась возможности выйти замуж - разве только за того, с кем согрешила, или же уехав в другие края.
Босоногая девчонка в холщовой рубашке, успевшая уже сбегать к плотомойне, примчалась оттуда с криком:
- Гикают, воют под окном Клеманс. А мать-то давай ее колотить. Всю как есть избила.
- Клеманс?
Имя грешницы полетело от дома к дому, через всю проснувшуюся деревню. Вдова Блондо с двумя дочерьми жила на краю деревни, за плотомойней, в убогой лачуге с одним окном. При первых же завываниях они забаррикадировали дверь. Некоторое время парни еще орали, били палками о дырявые кастрюли, о котлы и горланили песню, в которой говорилось о зеленой роще, куда "с миленьким пойдешь вдвоем, а уж выйдешь обязательно втроем". Через четверть часа сборище рассеялось: вспомнив о празднике, все разошлись по домам и принялись готовиться к столь важному дню, прибираться, мыться, наряжаться.
Дождавшись этой минуты, Клеманс приотворила дверь и выскользнула на улицу. Полураздетая, в нижней юбчонке, прикрывая распухшее лицо косынкой, накинутой на голову, она прокралась у самой стены лачуги. Завернула за угол и бросилась бежать в бледнеющем сумраке прочь из деревни, помчалась через луг к дороге на Бурж, пересекла ее. Словно за ней пились по пятам, она неслась все дальше, дальше - к охотничьему домику, к тому окошку в нижнем этаже, в которое имела право постучаться. Всхлипывая, задыхаясь от рыданий, она кинулась на шею старухе Рамело и вдруг сомлела. Сквозь забытье она слышала, как ее поднимают, несут, укладывают, а очнувшись, почувствовала, что лежит на мягкой постели в уютой комнате, в тишине, далеко от деревни. Губы ее ощутили холодок металлической ложки, которую поднесли к ее рту, голову ее приподняли, и она услышала голос Рамело:
- Выпей! Выпей ложечку мелиссовой воды.
- Не надо... Не беспокойтесь... - бормотала Клеманс, растягивая слова, как все беррийцы. - Не надо, не надо, не беспокойтесь.
И выпила лекарство. Потом опять заплакала, но уже тихонько.
При первом же ее слове: "Осрамили!.." - Рамело все поняла. Она избавила свою подопечную от рассказа о случившемся, от объяснения старинного обычая, от излияний стыда и раскаяния. Старуха велела служанке повернуться и лечь ничком, задрала ей рубашку и увидела на ее молодой, белой и плотной спине черные и лиловые кровоподтеки. Мать крепко избила дочь деревянным башмаком.
- Помолчи, - сказала Рамело. - Закрой глаза и лежи тихонько, ни о чем не думай.
Старуха сделала ей примочки "из воды Сатурна" - лекарства, с которым никогда не расставалась, а потом погрузилась в размышления... Как же это могло быть, что все стало известно? Прошло уже больше двух месяцев со времени поездки в Бурж; неужели истина так медленно добралась до Гранси? И кто же это сообщил? Неужели повивальная бабка, несмотря на то что ей хорошо заплатили за услуги? Маловероятно: ведь тем самым она и себя выдала бы; своих пациенток она при этом подвела бы под ужасное наказание, но и сама ему подверглась бы. Так что ж, остается поверить в некое таинственное явление, в непонятное стихийное самозарождение возникших в деревне слухов, сперва смутных, туманных, а вскоре ставших четкими, реальными, связанными с определенными именами... Так же вот по какому-то наитию люди иногда раскрывают вслепую, наугад, но безошибочно какое-либо преступление, отыскивают его причины и указывают виновника...
- Отдохни, - сказала Рамело, подымаясь со стула, тяжело, с трудом - не то что в недавние еще годы. - Деревенские не посмеют прийти сюда и мучить тебя. Но я на всякий случай запру дверь на ключ и предупрежу Жозефу.
В нескольких шагах от дома старуха остановилась: не предупредить ли и самого Буссарделя? Обернувшись, она увидела, что слева от крыльца в окне, таком же, как ее окно, ставни заперты: маклер, приехавший на летний отдых в свое имение, еще почивал. Весь дом спал. Старуха в чепце с широкой оборкой окинула взглядом жилище, объятое мирным сном, отданное на попечение. По прихоти судьбы она стала хранительницей и защитницей чужого семейного очага. А ведь, в сущности, они для нее посторонние, в особенности с тех пор, как нет в семье двух, которых она действительно любила, - Лидии и Жюли; Семья эта принадлежит к ненавистной ей социальной среде, а вот она, Рамело, оказалась заодно с этими людьми, да еще стала их сообщницей в этаких делах!.. Весьма противоречивые чувства боролись в ее душе, когда она смотрела на спящий дом, над которым - она одна это знала - нависла самая ужасная и самая омерзительная опасность. Она повернулась и широким шагом пошла по дорожке.
Когда она пришла в Гранси, деревня гудела, как улей; все были взбудоражены двумя событиями - свеженьким скандалом и предстоящим праздником. Языки работали вовсю, люди без всякого стеснения сообщили обо всем Рамело. Возвратившись домой, она застала Клеманс все в том же состоянии мучительного страха; молитвы, которые на в отсутствие Рамело читала, не успокоили бедняжку.
- Полно тебе! - сказала Рамело, запирая дверь. - Пожалуйста, не смотри на меня такими глазами. Не так уж это страшно, как мы думали: они ничего не знают... Нет, знают, что ты согрешила, а с кем, при каких обстоятельствах никому не известно. Это твоя младшая сестрица за тобой шпионила и пустила сплетню... Пустяки какие-то... насчет белья... Ну видишь - не стоит так горевать. Через три месяца никто и не вспомнит.
Клеманс со страхом возразила, что госпожа Рамело, по-видимому, не знает здешних обычаев. Такой позор навеки заклеймит девушку... Никогда он не забудется.
- Ну, там видно будет. А пока что ты останешься в доме, будешь горничной. Я им так и сказала. "Не верю я этому, - говорю, - ведь доказательств никаких нет". Я сразу поняла, что у них нет доказательств. "А что, говорю, если она останется без куска хлеба, это вернет ей невинность?"
Клеманс опять замолчала. Несомненно, она считала вполне естественным, что теперь все презирают ее как погибшую девушку, и смиренно готова была перенести любое наказание. Ей и в голову не приходила мысль просить о снисхождении, оправдываться, требовать, чтобы ее вызволили из беды. Ведь она сама виновата - зачем слушала молодого барина? А молодого барина тут вины нет, что говорил с ней. И ведь именно ее осрамили улюлюканьем и свистом, к ее двери притащили и бросили падаль - словом, покрыли ее несмываемым позором, из-за которого она еще больше заслуживала презрения, чем из-за своего греха. Ведь не столько сам грех приносит бесчестье, сколько то, что человека из-за него пригвоздили к позорному столбу. Нет, нет, госпожа Рамело жалеет ее по христианскому своему милосердию, но уж бесчестья не скрыть. Да как же ей остаться в господском доме? А старый барин? Что он скажет, когда узнает про ее срамоту?
- О-о! Барин? - протянула Рамело.
Она отвернулась от Клеманс, плакавшей в уголке, и устремила пристальный взгляд на другую сторону, словно могла через стены и переборки увидеть ничего не ведавшего Буссарделя, который спал безмятежным сном праведника.
- С барином я улажу дело.
Когда Клеманс убедилась, что ее действительно оставляют в доме, она чуть с ума не сошла от радости. Вся она исходила чувством благоговейной признательности, правда безмолвной и какой-то недоуменной, ибо все еще не могла поверить, что кара за грех обратилась в блаженство, и вся трепетала, ожидая, согласно своим понятиям о справедливости, что все-таки придется ей отвечать за совершенный грех, и потому старалась съежиться, стать совсем незаметной. Если кто-нибудь сталкивался с ней на лестнице, в кухне или на дворе, она прижималась к стенке и втягивала голову в плечи, как побитая собачонка, а если, случалось, на нее нападала смелость, бросала на господ растерянный взгляд, в котором к благодарности все еще примешивался ужас. То и дело она приносила извинения, это стало у нее манией; на самый обыкновенный вопрос она не могла ответить, не выразив при этом сокрушенным тоном смиренную покорность или сожаление. Она говорила: "Извините, барин, барышня велели передать, что они в саду гуляют". Или же приглашала: "Простите за беспокойство, обед подан".
Боясь, как бы такое поведение не напоминало слишком ясно Буссарделю о событии, которое ему хотелось позабыть, Рамело решила выдрессировать служанку, научить, как ей следует вести себя, для того чтобы ее желание стушеваться меньше бросалось в глаза, но достигла успеха только в одном: убедила беднягу Клеманс, что о позоре, которому она подверглась в деревне, известно в доме только им двоим. В конце концов, служанка всеми салами души привязалась к той, которая помогла ей в беде. Обязанность чистить башмаки лежала на Клеманс; однажды утром, в ранний час, Рамело, войдя в кухню, увидела, что девушка стоит неподвижно, прижав к щеке башмаки своей благодетельницы, и, закрыв глаза, застыла в экстазе, далекая от всего земного. Впервые в жизни старуха смутилась и, бесшумно шагая в войлочных домашних туфлях, поспешила уйти.
Буссардель держался весьма спокойно, никак нельзя было предположить, что он слышал какие-нибудь разговоры о позорном несчастье Клеманс. Это намеренное неведение было очень удобно во многих отношениях. Фердинанд подражал сдержанности отца. Юноша стремился достигнуть такого же самообладания, такого же умения устраняться от всего нежелательного, которое восхищало его в отце. Он уже инстинктивно чувствовал, как мужчина может и должен вести себя с женщинами, особенно с женщинами низкого звания. Событие, происшедшее в июне, а затем недавнее позорище в общем не так уж плохо кончилось для его жертвы, и юный соблазнитель не чувствовал ни малейшего раскаяния. Лишь немного жалости. Хотя он очень быстро лишился удовольствий, с которыми только что познакомился, и проснувшаяся чувственность не давала ему покоя все лето, исход первого его приключения охладил его, даже вызвал у него отвращение, и ему совсем не хотелось возобновлять интрижку. Он решил потерпеть до возвращения в Париж. В Париже женщин достаточно, и раз он теперь умеет взяться за дело...
В сущности, все эти происшествия мало его задели; зато в этих обстоятельствах он испытал, как много значит поддержка отца; меж ними возникло нечто новое - чувство мужской солидарности, возросло ощущение взаимной близости. Биржевой маклер, вдохновленный отеческой любовью, угадывая, что так он может навеки завладеть сердцем своего сына, заставил себя не делать ему никаких упреков.
- Ты меня не станешь бранить? - спросил Фердинанд в гостинице "Щит", когда отец молча выслушал его признание.
И это слово "бранить" взволновало отца, показав ему, до какой степени юный шалопай, слишком рано вообразивший себя мужчиной, был еще ребенком.
- Ты скоро убедишься, - ответил Буссардель, слегка откинув голову на спинку стула, - что я никогда не выражаю возмущения, если беда или несчастье уже произошли. Я стараюсь исправить последствия.
Но эта основа поведения, которую он выдавал за правило делового человека, была лишь хитростью, внушенной любовью.
А теперь, когда опасность миновала, когда все успокоились и повеселели, отец, быть может, еще больше любил Фердинанда именно за тот испуг, который пережил из-за него, за то зло, которое сын ему причинил. С удивлением и почти с нежностью смотрел Буссардель на эту юную и уже мужскую руку, нанесшую ему удар.
- Подумайте только! - сказал он Рамело. - Ведь он еще мальчик! Пятнадцать с половиной лет. Кто бы мог ожидать?..
Он притворялся подавленным, удрученным, хотя сердце его было полно снисходительности. - Вот озорник!
- Да уж! Можете гордиться! - заметила Рамело; она всегда читала в сердце Буссарделя и вовсе не желала оставлять его в заблуждении, будто ему удалось ее обмануть.
В сентябре произошла развязка всей этой истории. В один прекрасный день в Грансийской церкви сделано было оглашение предстоящего брака Клеманс Блондо и Эжена Мориссона. Эта потрясающая новость, ошеломившая всю деревню, положила конец сплетням, еще носившимся в воздухе, и стерла пятно позорной кары. Все восторгались "господами из замка". Стало известно, что все уладилось благодаря господину Буссарделю. Мало того, он еще дал приданое супругам. Ах, какая счастливица эта Клеманс! Выходит замуж за своего любезного, а любезный-то, оказывается, образованный господин, и она заживет сама себе хозяйкой.