Страница:
- Сейчас уберу картинку, - сказала Рамело. Она прошла за кровать и сняла со стены гравюру в рамке, повешенную в алькове для украшения. Это была благочестивая картина, некогда полученная Лидией в пансионе "в награду за успехи и примерное поведение"; выйдя замуж, Лидия привезла ее с собою вместе со всей обстановкой своей девичьей комнаты. На картине изображен был страшный суд, в преисподней, представлявшей собою нижнюю часть композиции, кишмя кишели грешники и грешницы. Фигуры этих мертвецов, терзаемых адскими муками, по-видимому, пугали роженицу.
Рамело положила гравюру на столик и вернулась к постели. Лидия застонала. Просунув руку под одеяло, Рамело осторожно ощупала ей живот. С жалобными стонами роженица вглядывалась в наклонившееся над нею лицо, полное сосредоточенного внимания. Но в ответ на этот испуганный, вопрошающий взгляд Рамело только улыбнулась ей успокоительно; видя, что она тяжело дышит, что на лбу у нее выступили капли пота, она смочила мягкую тряпочку розоватым туалетным уксусом, провела ею по вискам Лидии у края чепчика, потом за ушами, по шее и верхней части груди. Вскоре боли стихли.
- Что Флоран делает? - спросила Лидия, переводя дыхание. - Почему его нет здесь? Который час?
- Буссарделя я послала в аптеку, ведь Батистина каждую минуту может мне понадобиться. Он сейчас вернется... Который час? Да уж одиннадцатый. Вам, поди, душно? - добавила Рамело, раскачивая створку распахнутого окна, чтобы в комнату влилось хоть немного вечерней прохлады.
С улицы доносились обычные городские шумы. В летний вечер люди любят постоять на пороге своего дома. Слышны были неторопливые разговоры.
- Рамело!.. - тихо позвала Лидия.
- Что, голубушка?
Рамело в сотый раз подошла к алькову. Со дней Революции она сохранила и даже несколько подчеркивала привычку называть людей просто по фамилии и требовала, чтобы и к ней так обращались. Впрочем, такая манера шла этой пятидесятилетней резкой, прямолинейной, непосредственной женщине, гордившейся своей прямотой, особе черноволосой, смуглой, с весьма заметным темным пушком над губой. Она придерживалась повадок и даже покроя платья, царивших в прошлое столетие. С трудом отвыкла она от обыкновения говорить со всеми на "ты", которое пустила в ход газета "Меркюр насиональ", когда Рамело было двадцать пять лет, и так и не признала новой моды на гладкие юбки без сборок и складок; ни за что на свете не отказалась бы она от чепца а-ля Шарлотта Корде, в котором с возрастом стала походить на мужчину, перерядившегося женщиной. Она носила такой чепец и зимой и летом и, полагая, что платит достаточную дань моде, изредка меняла цвет и материал ленты, украшавшей его. Когда ее корили за это пристрастие, она сердито отвечала, что кокетство, по ее мнению, черта презренная и в ее время женщины не нуждались в таком оружии. Но говорила она это не вполне искренне, ибо оставалась верна не столько эпохе Декларации прав человека, сколько поре своей молодости, - тут бывшая патриотка не так уж отличалась от тех старых дев, которые, упорно желая скрыть свое одиночество и увядание, наряжаются в старомодные одеяния, какие они носили в двадцать лет.
- Рамело... дорогая! - шептала Лидия. - Пока мы одни, поговорите со мной откровенно. Ничего не скрывайте. Вас удивляет мое состояние, да? Дело совсем не движется. Верно? Что со мной? Заклинаю вас, скажите правду!..
- Ничего, ничего, милочка. Лежите себе спокойно, не расстраивайтесь. Что вы там еще выдумали?
- Ах, зачем вы говорите со мной как с маленькой? Подумайте, ведь я уже два раза рожала. Я хорошо помню, как тогда себя чувствовала, поэтому-то я и тревожусь: оба ребенка дались мне так легко. Что же сейчас-то со мной?
Прерывисто дыша, она приподнялась и схватила за руки свою приятельницу. Лучше уж было ответить ей, не давать ей так волноваться.
- Прежде всего, - сказала Рамело, - ребенок, как видно, необыкновенно крупный. Вы это уже знаете и, конечно, можете только гордиться этим. Сколько ваши дочери весили, когда на свет появились?
- Аделина - семь с четвертью фунтов, а Жюли - восемь.
- Ну вот! А теперь ждите здоровяка фунтов на десять с половиной, а то и больше. Я даже подумываю... Во всяком случае, он больше своих сестриц, это уж наверняка.
- Все это не объясняет...
- Погодите, дайте договорить!.. К тому же очень много вам пришлось пережить. Столько волнений было за последний год, столько страхов! Не по вашей они натуре. Да еще и пища была скудная, плохая, когда вам нужно было кушать вдосталь. Вот силы-то у вас и подорвались, и нервы расстроились. Эх, будь вы такая же выносливая, какими были мы лет двадцать назад, - другое дело. Я вот, честное слово, собственными своими глазами видела, как одна гражданка родила на празднике Федерации и вернулась домой с младенчиком на руках. Вот это были женщины!
Вспоминая пережитые времена Революции, Рамело умолкла, глядя вдаль затуманенным взглядом, и тихонько покачивала головой, не замечая, что у Лидии опять начались боли. Но при первом же ее стоне Рамело возвратилась к своим обязанностям, засуетилась, захлопотала, давала советы, уговаривала, успокаивала.
- Ну, хотите, скажу вам, куда Буссардель отправился? - сказала она в заключение. - Пошел за повивальной бабкой. Очень знающая повитуха!
- Боже мой! - со стоном сказала Лидия, и чувствовалось, что она уже теряет силы от своих мучений. - Боже мой! Какая-то неизвестная женщина...
- Ах, нет! Моя приятельница. Сколько раз она при мне принимала роды. Во всем Париже не найдешь такой опытной повитухи. Ей на улице Анфер золотую медаль выдали. Успокойтесь, пожалуйста. Напрасно я с вами столько разговариваю, утомляю вас...
Через четверть часа раздался звонок - возвратился Флоран. Батистина, надевшая мягкие туфли, чтобы шагов ее не было слышно, прокралась по коридору из кухни к входной двери. Флоран вошел в спальню в сопровождении повивальной бабки. Рамело взяла ее под руку и подвела к постели. У порога стояли муж и служанка, оба вежливо улыбались, словно хотели помочь первому знакомству страдающей роженицы с той женщиной, которая могла избавить ее от страданий.
Лидия протянула руки к этой почтенной особе и ухватилась за ее руки, сжимая их крепко, до боли. Таким же движением молила она о помощи и Рамело, но на этот раз слезы полились у нее из глаз и, хотя в эту минуту схватки отпустили ее, она не в силах была говорить.
- Полно, полно, - сказала повивальная бабка в качестве вступления. Давайте-ка посмотрим...
Она повернулась к Флорану и, подняв брови, многозначительно посмотрела на него, предлагая ему этим взглядом удалиться.
- Я бы лучше остался, - сказал он. - Ну хоть пока вы осмотрите ее. Мне хочется знать...
Вмешалась Рамело:
- Вы все будете знать. Ручаюсь. Отцу не следует быть при родах.
И она подтолкнула его к прихожей. Чувствуя себя неловко перед этим женским ареопагом, он покорно подчинился изгнанию и вышел бочком.
"Куда же мне деваться?" - думал он в смущении, озираясь вокруг, словно прихожая была для него местом незнакомым.
Ведь квартира еще не была свободна, и Париж еще не освободили... Весной три австрийских офицера съехали, но добрая слава, которую улица Сент-Круа заслужила своим радушием, привела к тому, что бюро реквизиции прислало вместо них нового постояльца. Присланный лейтенант один занимал две комнаты, а его денщик, исполнявший также обязанности конюха, помещался в конюшне вместе с его верховой лошадью... Семье Буссардель по-прежнему приходилось довольствоваться спальней и смежной с нею гардеробной.
- Посидите в гостиной, - сказала Рамело Флорану. - При таких обстоятельствах - можно. Хотите, я поговорю с лейтенантом?
Она с решительным видом вошла в гостиную, за ней последовал Флоран. Рамело через дверь спальни объяснила положение дел австрийцу, который еще не лег в постель. Он тотчас вышел, застегивая на ходу свой доломан, из уважения к хозяину и к причине его посещения. Усадив Флорана на софу, офицер тоже сел и принялся расспрашивать его, изъясняясь по-французски с трудом и очень медленно, но с большой словоохотливостью. Рамело, встав на скамеечку для ног, зажгла свечи в бронзовых бра. Флоран молча смотрел на ее хлопоты и по этим заботам о его материальных удобствах лучше понял, что положение серьезное и, возможно, ждать придется долго; обратившись к квартиранту, он сказал, что хоть его общество и чрезвычайно приятно ему, Флорану Буссарделю, но он просит господина офицера не считать себя обязанным бодрствовать вместе с ним. Австриец, желая щегольнуть своими лингвистическими познаниями и благовоспитанностью, в той форме, какая была принята в его стране, старательно подыскивая французские слова, соперничая с ним в учтивости, опять пустился в разговоры. Появление Батистины, принесшей им по распоряжению Рамело поднос с легким ужином, не остановило этого состязания в вежливости. Напротив, поданная закуска послужила поводом к новым любезностям; и в то время как в доме волнение все возрастало и люди готовились к тому, чтобы бессонной ночью вести борьбу за человеческую жизнь, двое мужчин, которых все разделяло, полуночничали за накрытым столом, беседовали, усердно соблюдая правила хорошего тона, принятые в обществе.
Лейтенант прежде всего спросил о состоянии Лидии. Из этой комнаты явственно были слышны ее крики. Он расспрашивал молодого отца, какие обычаи соблюдают французы при рождении ребенка. И в свою очередь рассказывал о нравах, установившихся в Австрии, Он знал старинные традиции, так как жил не в Вене, а в моравской провинции, в окрестностях Брюнна, где у его родителей было имение.
Флоран слушал его с неподдельным интересом и отвечал без всякой задней мысли. Уже давно определенный класс парижского общества жил в добром согласии с союзниками. Когда-то они были врагами, потом стали победителями, потом - оккупантами, а теперь в них парижане известного сорта склонны были видеть своего рода иностранную полицию, которую приходится терпеть в силу обстоятельств; в некоторых кругах, где кичились прямотой суждений, всегда находился какой-нибудь "поборник справедливости", отрицавший жестокие действия и беззакония оккупантов. Разве вступление союзных войск во Францию не является возмездием за долгие годы разрухи и кровопролития? И пусть иностранные войска находятся в стране подольше, ибо их пребывание гарантирует, что роковой режим второй раз не воскреснет. Вот что любили говорить господа, спешившие возродить деловую жизнь, и такие речи Флоран все чаще слышал вокруг себя. Каковы бы ни были его потаенные мысли, он умел, как и многие парижане, в беседе с офицерами союзных войск избегать опасных поворотов. И когда австриец, описывая пейзаж того края, в который он собирался возвратиться, как только кончится оккупация, упомянул, что за последние десять лет моравские холмы дважды изведали нашествие французов, Флоран живо увильнул в сторону и перевел разговор на менее скользкую тему: он вытащил на сцену герцога Ришелье, которого союзники весьма уважали. Вскоре на столе уже почти ничего не осталось, а беседа о герцоге только еще началась, но тут вдруг раздвинулись портьеры и на пороге показалась Рамело.
Уведя Флорана в прихожую, она тщательно затворила все двери и шепотом заговорила с ним. Свеча, горевшая на столике, у стены, слабо освещала эту сцену, большие тени обоих шептавшихся людей дрожали на низком потолке и, переламываясь в углу, вытягивались к полу. Разговор обрывался, когда из-за неистовых криков роженицы невозможно было что-нибудь расслышать и понять. Ее вопли, нарушавшие ночную тишину, переходили в протяжный вой. Он звучал то выше, то ниже тоном, прерывался выкриками, то замирал, то усиливался, словно в каком-то дикарском заклинании. Но как только вопли стихали, в прихожей опять начинали шушукаться. Тайное совещание вновь прерывалось, когда из комнаты, где развертывались события, выскакивала Батистина. Она пробегала бесшумно в мягких своих туфлях, не поправляя пряди волос, выбивавшиеся из-под чепца, и приносила из кухни то лохань, то кувшин с дымящейся горячей водой. Рамело придерживала створку двери и, затворив ее за Батистиной, поворачивалась к ошеломленному, застывшему Флорану.
- Ну как же, Буссардель?
Он не отвечал, вдруг утратив обычную свою самоуверенность, озабоченно хмурился. Очевидно, его подавляли происходившие события, - события, в которых он уже не мог принимать никакого участия, ибо они совершались сами по себе, а между тем от него требовали вмешаться в них. Дверь в спальню снова отворилась, но на этот раз вместо Батистины в передней появилась повивальная бабка. Она подошла к стулу и, тяжело дыша, опустилась на него, словно позволила себе передохнуть среди утомительного труда. Рукава у нее были засучены, голова повязана платком, кончиками вперед. Вся мокрая от пота, она шевелила онемевшими пальцами, потом принялась растирать себе запястья.
- Ну как? - спросила она в свою очередь Рамело. - Ты поставила отца в известность? Как он решил?
Флоран указал на отворенную дверь, знаком призывая к осторожности. Повивальная бабка пожала плечами.
- Она сейчас ничего не в состоянии услышать.
- Не в состоянии? - переспросил Флоран. - Ведь она перестала кричать.
Он хотел было войти в спальню. Повитуха ухватила его за полу сюртука и повторила:
- Ну как же?
Из спальни вдруг раздался отчаянный возглас:
- Помогите! - кричала Батистина. - Помогите! Скорее!
Толстая повитуха сразу вскочила и бросилась в комнату, вслед за нею помчалась Рамело, и дверь захлопнулась.
Флоран не сводил глаз с этой двери, с этой невысокой створки, которая то и дело отворялась, но для других, а ему не давала доступа в комнату, где решалась судьба его семьи.
Взгляд его приковывала к себе поперечная линия, разрывавшая покраску двери, вызванная, вероятно, трещиной в филенке. "Покоробилось дерево, подумал он, - надо сказать, чтобы оконной замазкой промазали щель". А может быть, удастся что-нибудь увидеть в эту щель? Только бы дверь не отворили сейчас... Он сделал шаг, устремив взгляд на дверь, но вдруг она распахнулась - и на пороге появилась Рамело, сама на себя непохожая; Флоран никогда еще такой ее не видел. Глаза ее выражали ужас, подбородок дрожал. Куда девалось ее обычное спокойствие! А вновь раздавшиеся стоны, сопровождавшие ее появление, тоже стали иными - хриплыми и звучали слабее от изнеможения. Совсем не было похоже на прежние роды - тогда в решающую минуту все проходило по-другому.
- Ну что? - спросил Флоран. - Что происходит?
Рамело хотела было ответить, но стоны, доносившиеся из алькова, которого не было видно, заглушали ее слова, и казалось, что стонет та женщина, которая стоит на пороге комнаты и шевелит губами. Ничего не понимая в этой путанице, Флоран болезненно морщился. Что говорит Рамело? Она, не оборачиваясь, протянула руку и затворила дверь; стоны звучали теперь глуше, и Флоран расслышал самое главное: опасения акушерки оправдались. Нужно немедленно принять решение - жизнь матери в опасности.
- Что, что? - недоверчиво переспросил он. - Вы, вероятно, преувеличиваете.
Он оставался рабом своего характера, он требовал доказательств, уточнений. Время не терпело отлагательства, а Рамело приходилось все разъяснять Флорану. Благодаря искусным действиям повивальной бабки уже показался ребенок, то есть первый из близнецов, ибо, несомненно, должна родиться двойня. У первого ребенка ягодичное положение, это мальчик. Но схватки прекратились, обычными средствами больше ничего сделать нельзя, природа отказывается помочь; мать ослабела, и от этого страдает ребенок. Необходимо немедленное вмешательство: или пожертвовать ребенком, извлекая его, или наложить щипцы. А наложение щипцов, когда роженица так ослабела, изнурена, грозит ей смертью...
Но Флоран с унылой покорностью склонил голову, словно выбор решения, который по праву и обычаям возлагался на мужа, был ему продиктован заранее некой высшей силой. Рамело в глубокой тревоге приоткрыла дверь - посмотреть, что творится в спальне, и тогда Флоран отшатнулся: он услыхал голос Лидии.
- Господи! - молила она задыхаясь. - Господи, сжалься надо мной! Сделай же, сделай так, чтобы мне не мучиться больше.
Она пробормотала несколько латинских слов и вдруг в порыве отчаяния воскликнула:
- Да помогите же мне!
Рамело схватила Флорана за плечо, с силой тряхнула его. Он закивал головой с таким видом, будто хотел сказать: "Да, да. Я сейчас объявлю свое решение!" Очевидно, оно уже не вызывало у него сомнений, он сомневался лишь в том, что положение так опасно: женщины трагически относятся ко всему, что зависит от них, сгущают краски... Наконец он собрался с духом и беззвучно пошевелил губами. Рамело приблизилась вплотную, встала на цыпочки, подставила ухо и, получив наконец ответ, вздрогнула. Подняв голову, она поглядела мужу Лидии прямо в глаза и выпустила его плечо. Через мгновение она скрылась в спальне.
- Присядьте, сударь, - сказал австриец, когда Флоран вошел в гостиную. - Вы побледнели. Выпейте вина.
Флоран рухнул на софу, взял протянутый ему бокал. Обрадовавшись случаю показать себя человеком сострадательным и образованным собеседником, австрийский лейтенант не собирался молчать.
- Такие минуты, господин Буссардель, всегда являются тяжелым испытанием - и не только для матери, но и для отца. Надеюсь, никаких осложнений нет?
Флоран ответил, что, напротив, имеются осложнения, сообщил, что будет двойня, а неправильное положение ребенка, который первым должен появиться на свет, вынуждает акушерку наложить щипцы.
- О-о! - протянул офицер. - Но, вероятно, акушерка у вас опытная.
Флоран уныло махнул рукой: увы, опасность исходит от тяжелого состояния матери. На этот раз он не стал прибегать к уклончивым оборотам, а говорил напрямик, вспоминал все, что Лидии пришлось увидеть и пережить за истекший год, все, что заранее подготовило угрозу ее материнству. Нет, нет, он не заблуждается: положение крайне опасное для матери. Но после такого утверждения Флоран умолк, не сказав, как можно было бы устранить эту опасность. И вот так установилось не правдивое, не ложное, а только туманное объяснение рокового события, о котором отцу пришлось в дальнейшем рассказывать много раз многим людям, и создавалось оно почти без его стараний! - просто потому, что он кое о чем умолчал в этом первом опыте объяснения, давая его первому слушателю еще до того, как произошло несчастье. Флорану больше не понадобилось разглагольствовать. От этого его избавляла полуложь, сказанная им в этой гостиной, стены которой видели, как счастливо жила тут молодая чета в первые весенние дни супружества.
Убранство этой гостиной, воспоминания, которыми она была полна, вдруг предстали перед его глазами с такой силой, что он невольно посмотрел вокруг внимательным взглядом. Австрийский офицер, расположившийся в этой комнате, почти ничего здесь не изменил. Только его подставка для трубок и коробка с табаком, стоявшая на столе, заняли место любимых безделушек Буссарделей, переселившихся отсюда в спальню.
Стены были обтянуты лощеным ситцем кремового цвета с маленькими зелеными пальмами. На тисненом бархате обивки дивана и кресел повторялся тот же узор, но в более ярких тонах. Часы, стоявшие на камине, свадебный подарок, украшены были позолоченной фигурой: время, изображенное в виде полунагого дряхлого старца, сидит на низком верстовом столбе, сплетая венок из иммортелей и отложив в сторону свою роковую косу. Напротив камина застекленный шкаф с книгами в красивых переплетах и двумя небольшими бронзовыми бюстами - Александра Македонского и Юлия Цезаря. Под пару шкафу застекленная горка, в которой хранились безделушки - подарки, полученные Лидией по разным поводам: по случаю рождения старшей дочери, потом младшей, в годовщину свадьбы; когда уехали унтер-офицеры и вселился лейтенант, все эти безделушки поставили на прежнее место, потому что они представляли собою лучшее украшение гостиной. Словом, все тут говорило Флорану о прежней жизни вдвоем с Лидией и о былой их взаимной нежной любви.
Австриец поздравлял своего хозяина: подумайте только - двойня! Есть чем гордиться. А кто из близнецов получит по французским обычаям право старшинства - тот, кто первым появится на свет, или второй?
- Первый, конечно, - тотчас ответил Флоран. Очевидно, такого рода вопросы даже при самых горестных обстоятельствах никогда не могли застать его врасплох. - Наш кодекс законов не признает древней юрисдикции.
Офицер собрался было высказать свое мнение, как вдруг за стеной раздался дикий, нечеловеческий вопль, а за ним настала жуткая тишина. Флоран приложил руку ко лбу, затем взглянул на ладонь: она блестела от пота. Он достал из кармана носовой платок, вытер руку, вытер влажное лицо. Ни он, ни лейтенант не произнесли ни слова. Они прислушивались. Через мгновение послышался слабый писк.
- Слышите? - сказал австриец. - Это ребенок кричит. Вот он и родился. Вы что ж, не пойдете туда?
- Нет.
Флоран отвел взгляд в сторону.
- Нет. Я лучше подожду. Меня позовут.
Его не позвали. Но когда плачущего новорожденного пронесли через прихожую, желание посмотреть на сына взяло верх и Флоран решился выйти из гостиной. Рамело со своей живой ношей на руках уже шла по коридору в кухню. Он пошел вслед за ней и увидел, что она стоит наклонившись над столом, на котором пищит укутанный в пеленки еще не обмытый ребенок. Свеча, горевшая в кухне, давала очень мало света, и отец поспешил принести из прихожей канделябр. Тогда лучше стало видно новорожденного и ту, которая уже обтирала его. Чтобы помочь ей, Флоран взял у нее из рук склянку с оливковым маслом. Рамело молча отдала склянку, потом подставила комочек английской корпии, которым вытирала ребенка, и, не глядя на Флорана, не произнося ни слова, ждала, когда он смочит корпию маслом. Флоран сделал это, потом приподнял бутылочку, чтобы из горлышка не капало, и стоял, выжидая мгновения, когда Рамело вновь понадобится масло. Покончив с первой заботой о младенце, она многозначительно посмотрела на печурку, на которой грелась вода, затем устремила взгляд на стоявшую рядом пустую ножную ванну. Флоран понял и, налив в ванну воды, поставил ее на стол.
Рамело обмыла новорожденного. Из другого конца квартиры опять донеслись стоны роженицы, и Флоран сказал вдруг:
- Второй ребенок убьет ее.
Рамело отрицательно покачала головой: "Нет". Глядя на маленькое тельце, которое она заворачивала, она заявила, что теперь все пойдет легче.
- Да? - с надеждой воскликнул Флоран. И через мгновение, подойдя к Рамело, добавил гораздо тише: - А все-таки... Если это будет необходимо... тогда надо избавить мать...
И не решился договорить. Он замялся, чувствуя, что выдает себя, а Рамело, положив младенца, оторвалась от своих хлопот и подняла наконец голову. Чепец, который она так и не сняла, сполз на лоб и закрывал ей один глаз. Она запястьем поправила оборку и, насупив густые брови, впилась мрачным взглядом в глаза Флорану.
- Поздно! - сказала она. - Было очень сильное кровотечение. У нее не осталось больше крови в жилах... Погодите!
Она прислушалась. Крики Лидии все слабели и вдруг оборвались.
- Опять обморок. Стойте здесь. Ребенка не трогайте. Я пришлю сейчас Батистину...
Флоран остался один со своим сыном. Новорожденный тихонько шевелился, и движения его напоминали жесты настоящего человека. Ручки, ножки, крошечные пальчики, половой орган были хорошо сформированы. На груди маленькие пятнышки сосков, и возле одного из них родинка величиною с маковое зернышко - такой родинки не было ни у Флорана, ни у Лидии. Младенец всего лишь час живет на свете, еще не обсох от утробных жидкостей, а вот уже существует сам по себе, отдельно от матери, отличается своими особыми приметами, - на земле стало одним человеком больше. Глаза у него закрыты, но ротик открыт, он кричит, кричит с каждой минутой громче, как будто жалобный голос, внезапно умолкший в спальне, передался ему...
А Лидия лежала вытянувшись в постели, умолкнув наконец, дважды разрешившись от бремени. Второго ребенка, в котором женщины, принимавшие его, опытным взглядом определили больше весу, чем в первом, положили рядом с братом в кухне, обратившейся в детскую, так как повивальная бабка посоветовала держать новорожденных подальше от матери.
Коридор был очень длинный, двери заперты, и поэтому крика младенцев не было слышно в других комнатах, где воцарилась глубокая тишина с той минуты, как прекратились ужасные вопли, долгие часы раздававшиеся в этих стенах. Батистину посадили около близнецов. Две другие женщины молча прибирались в спальне. Они сменили белье на постели, откинули полотнища полога, чтобы родильнице легче было дышать. Дымок душистого курения, подымавшийся к низкому потолку, рассеивал миазмы и запах дезинфицирующих средств.
Рамело, наклонившись, собрала на полу в узел обагренные кровью простыни и пока что затолкала его в гардеробную. Затем она оправила фитиль в коптившей лампе и в конце концов убрала ее с ночного столика, стоявшего у изголовья, ибо там она уже была не нужна.
Лидия не замечала этих хлопот. Запавшие глаза ее блестели, она не сводила взгляда с мужа, появившегося в комнате. Подойдя к постели, он хотел заговорить, сказать что-нибудь ласковое. Слова замерли у него на губах: их остановил сверкающий луч взгляда, не отрывавшегося от него и внезапно пробудившего в нем ужасное подозрение. Почему Лидия так смотрит на него? Что она знает, что она слышала или угадала?
Флоран смутился. В его мыслях, в недавних воспоминаниях образовался некий провал. Ведь дверь из передней в спальню, где, как ему заявили, Лидия лежала без сознания и ничего не могла слышать, оставалась полуоткрытой. И он понял, что отныне, как бы он ни уверял себя, эта дверь навсегда останется приоткрытой.
Рамело положила гравюру на столик и вернулась к постели. Лидия застонала. Просунув руку под одеяло, Рамело осторожно ощупала ей живот. С жалобными стонами роженица вглядывалась в наклонившееся над нею лицо, полное сосредоточенного внимания. Но в ответ на этот испуганный, вопрошающий взгляд Рамело только улыбнулась ей успокоительно; видя, что она тяжело дышит, что на лбу у нее выступили капли пота, она смочила мягкую тряпочку розоватым туалетным уксусом, провела ею по вискам Лидии у края чепчика, потом за ушами, по шее и верхней части груди. Вскоре боли стихли.
- Что Флоран делает? - спросила Лидия, переводя дыхание. - Почему его нет здесь? Который час?
- Буссарделя я послала в аптеку, ведь Батистина каждую минуту может мне понадобиться. Он сейчас вернется... Который час? Да уж одиннадцатый. Вам, поди, душно? - добавила Рамело, раскачивая створку распахнутого окна, чтобы в комнату влилось хоть немного вечерней прохлады.
С улицы доносились обычные городские шумы. В летний вечер люди любят постоять на пороге своего дома. Слышны были неторопливые разговоры.
- Рамело!.. - тихо позвала Лидия.
- Что, голубушка?
Рамело в сотый раз подошла к алькову. Со дней Революции она сохранила и даже несколько подчеркивала привычку называть людей просто по фамилии и требовала, чтобы и к ней так обращались. Впрочем, такая манера шла этой пятидесятилетней резкой, прямолинейной, непосредственной женщине, гордившейся своей прямотой, особе черноволосой, смуглой, с весьма заметным темным пушком над губой. Она придерживалась повадок и даже покроя платья, царивших в прошлое столетие. С трудом отвыкла она от обыкновения говорить со всеми на "ты", которое пустила в ход газета "Меркюр насиональ", когда Рамело было двадцать пять лет, и так и не признала новой моды на гладкие юбки без сборок и складок; ни за что на свете не отказалась бы она от чепца а-ля Шарлотта Корде, в котором с возрастом стала походить на мужчину, перерядившегося женщиной. Она носила такой чепец и зимой и летом и, полагая, что платит достаточную дань моде, изредка меняла цвет и материал ленты, украшавшей его. Когда ее корили за это пристрастие, она сердито отвечала, что кокетство, по ее мнению, черта презренная и в ее время женщины не нуждались в таком оружии. Но говорила она это не вполне искренне, ибо оставалась верна не столько эпохе Декларации прав человека, сколько поре своей молодости, - тут бывшая патриотка не так уж отличалась от тех старых дев, которые, упорно желая скрыть свое одиночество и увядание, наряжаются в старомодные одеяния, какие они носили в двадцать лет.
- Рамело... дорогая! - шептала Лидия. - Пока мы одни, поговорите со мной откровенно. Ничего не скрывайте. Вас удивляет мое состояние, да? Дело совсем не движется. Верно? Что со мной? Заклинаю вас, скажите правду!..
- Ничего, ничего, милочка. Лежите себе спокойно, не расстраивайтесь. Что вы там еще выдумали?
- Ах, зачем вы говорите со мной как с маленькой? Подумайте, ведь я уже два раза рожала. Я хорошо помню, как тогда себя чувствовала, поэтому-то я и тревожусь: оба ребенка дались мне так легко. Что же сейчас-то со мной?
Прерывисто дыша, она приподнялась и схватила за руки свою приятельницу. Лучше уж было ответить ей, не давать ей так волноваться.
- Прежде всего, - сказала Рамело, - ребенок, как видно, необыкновенно крупный. Вы это уже знаете и, конечно, можете только гордиться этим. Сколько ваши дочери весили, когда на свет появились?
- Аделина - семь с четвертью фунтов, а Жюли - восемь.
- Ну вот! А теперь ждите здоровяка фунтов на десять с половиной, а то и больше. Я даже подумываю... Во всяком случае, он больше своих сестриц, это уж наверняка.
- Все это не объясняет...
- Погодите, дайте договорить!.. К тому же очень много вам пришлось пережить. Столько волнений было за последний год, столько страхов! Не по вашей они натуре. Да еще и пища была скудная, плохая, когда вам нужно было кушать вдосталь. Вот силы-то у вас и подорвались, и нервы расстроились. Эх, будь вы такая же выносливая, какими были мы лет двадцать назад, - другое дело. Я вот, честное слово, собственными своими глазами видела, как одна гражданка родила на празднике Федерации и вернулась домой с младенчиком на руках. Вот это были женщины!
Вспоминая пережитые времена Революции, Рамело умолкла, глядя вдаль затуманенным взглядом, и тихонько покачивала головой, не замечая, что у Лидии опять начались боли. Но при первом же ее стоне Рамело возвратилась к своим обязанностям, засуетилась, захлопотала, давала советы, уговаривала, успокаивала.
- Ну, хотите, скажу вам, куда Буссардель отправился? - сказала она в заключение. - Пошел за повивальной бабкой. Очень знающая повитуха!
- Боже мой! - со стоном сказала Лидия, и чувствовалось, что она уже теряет силы от своих мучений. - Боже мой! Какая-то неизвестная женщина...
- Ах, нет! Моя приятельница. Сколько раз она при мне принимала роды. Во всем Париже не найдешь такой опытной повитухи. Ей на улице Анфер золотую медаль выдали. Успокойтесь, пожалуйста. Напрасно я с вами столько разговариваю, утомляю вас...
Через четверть часа раздался звонок - возвратился Флоран. Батистина, надевшая мягкие туфли, чтобы шагов ее не было слышно, прокралась по коридору из кухни к входной двери. Флоран вошел в спальню в сопровождении повивальной бабки. Рамело взяла ее под руку и подвела к постели. У порога стояли муж и служанка, оба вежливо улыбались, словно хотели помочь первому знакомству страдающей роженицы с той женщиной, которая могла избавить ее от страданий.
Лидия протянула руки к этой почтенной особе и ухватилась за ее руки, сжимая их крепко, до боли. Таким же движением молила она о помощи и Рамело, но на этот раз слезы полились у нее из глаз и, хотя в эту минуту схватки отпустили ее, она не в силах была говорить.
- Полно, полно, - сказала повивальная бабка в качестве вступления. Давайте-ка посмотрим...
Она повернулась к Флорану и, подняв брови, многозначительно посмотрела на него, предлагая ему этим взглядом удалиться.
- Я бы лучше остался, - сказал он. - Ну хоть пока вы осмотрите ее. Мне хочется знать...
Вмешалась Рамело:
- Вы все будете знать. Ручаюсь. Отцу не следует быть при родах.
И она подтолкнула его к прихожей. Чувствуя себя неловко перед этим женским ареопагом, он покорно подчинился изгнанию и вышел бочком.
"Куда же мне деваться?" - думал он в смущении, озираясь вокруг, словно прихожая была для него местом незнакомым.
Ведь квартира еще не была свободна, и Париж еще не освободили... Весной три австрийских офицера съехали, но добрая слава, которую улица Сент-Круа заслужила своим радушием, привела к тому, что бюро реквизиции прислало вместо них нового постояльца. Присланный лейтенант один занимал две комнаты, а его денщик, исполнявший также обязанности конюха, помещался в конюшне вместе с его верховой лошадью... Семье Буссардель по-прежнему приходилось довольствоваться спальней и смежной с нею гардеробной.
- Посидите в гостиной, - сказала Рамело Флорану. - При таких обстоятельствах - можно. Хотите, я поговорю с лейтенантом?
Она с решительным видом вошла в гостиную, за ней последовал Флоран. Рамело через дверь спальни объяснила положение дел австрийцу, который еще не лег в постель. Он тотчас вышел, застегивая на ходу свой доломан, из уважения к хозяину и к причине его посещения. Усадив Флорана на софу, офицер тоже сел и принялся расспрашивать его, изъясняясь по-французски с трудом и очень медленно, но с большой словоохотливостью. Рамело, встав на скамеечку для ног, зажгла свечи в бронзовых бра. Флоран молча смотрел на ее хлопоты и по этим заботам о его материальных удобствах лучше понял, что положение серьезное и, возможно, ждать придется долго; обратившись к квартиранту, он сказал, что хоть его общество и чрезвычайно приятно ему, Флорану Буссарделю, но он просит господина офицера не считать себя обязанным бодрствовать вместе с ним. Австриец, желая щегольнуть своими лингвистическими познаниями и благовоспитанностью, в той форме, какая была принята в его стране, старательно подыскивая французские слова, соперничая с ним в учтивости, опять пустился в разговоры. Появление Батистины, принесшей им по распоряжению Рамело поднос с легким ужином, не остановило этого состязания в вежливости. Напротив, поданная закуска послужила поводом к новым любезностям; и в то время как в доме волнение все возрастало и люди готовились к тому, чтобы бессонной ночью вести борьбу за человеческую жизнь, двое мужчин, которых все разделяло, полуночничали за накрытым столом, беседовали, усердно соблюдая правила хорошего тона, принятые в обществе.
Лейтенант прежде всего спросил о состоянии Лидии. Из этой комнаты явственно были слышны ее крики. Он расспрашивал молодого отца, какие обычаи соблюдают французы при рождении ребенка. И в свою очередь рассказывал о нравах, установившихся в Австрии, Он знал старинные традиции, так как жил не в Вене, а в моравской провинции, в окрестностях Брюнна, где у его родителей было имение.
Флоран слушал его с неподдельным интересом и отвечал без всякой задней мысли. Уже давно определенный класс парижского общества жил в добром согласии с союзниками. Когда-то они были врагами, потом стали победителями, потом - оккупантами, а теперь в них парижане известного сорта склонны были видеть своего рода иностранную полицию, которую приходится терпеть в силу обстоятельств; в некоторых кругах, где кичились прямотой суждений, всегда находился какой-нибудь "поборник справедливости", отрицавший жестокие действия и беззакония оккупантов. Разве вступление союзных войск во Францию не является возмездием за долгие годы разрухи и кровопролития? И пусть иностранные войска находятся в стране подольше, ибо их пребывание гарантирует, что роковой режим второй раз не воскреснет. Вот что любили говорить господа, спешившие возродить деловую жизнь, и такие речи Флоран все чаще слышал вокруг себя. Каковы бы ни были его потаенные мысли, он умел, как и многие парижане, в беседе с офицерами союзных войск избегать опасных поворотов. И когда австриец, описывая пейзаж того края, в который он собирался возвратиться, как только кончится оккупация, упомянул, что за последние десять лет моравские холмы дважды изведали нашествие французов, Флоран живо увильнул в сторону и перевел разговор на менее скользкую тему: он вытащил на сцену герцога Ришелье, которого союзники весьма уважали. Вскоре на столе уже почти ничего не осталось, а беседа о герцоге только еще началась, но тут вдруг раздвинулись портьеры и на пороге показалась Рамело.
Уведя Флорана в прихожую, она тщательно затворила все двери и шепотом заговорила с ним. Свеча, горевшая на столике, у стены, слабо освещала эту сцену, большие тени обоих шептавшихся людей дрожали на низком потолке и, переламываясь в углу, вытягивались к полу. Разговор обрывался, когда из-за неистовых криков роженицы невозможно было что-нибудь расслышать и понять. Ее вопли, нарушавшие ночную тишину, переходили в протяжный вой. Он звучал то выше, то ниже тоном, прерывался выкриками, то замирал, то усиливался, словно в каком-то дикарском заклинании. Но как только вопли стихали, в прихожей опять начинали шушукаться. Тайное совещание вновь прерывалось, когда из комнаты, где развертывались события, выскакивала Батистина. Она пробегала бесшумно в мягких своих туфлях, не поправляя пряди волос, выбивавшиеся из-под чепца, и приносила из кухни то лохань, то кувшин с дымящейся горячей водой. Рамело придерживала створку двери и, затворив ее за Батистиной, поворачивалась к ошеломленному, застывшему Флорану.
- Ну как же, Буссардель?
Он не отвечал, вдруг утратив обычную свою самоуверенность, озабоченно хмурился. Очевидно, его подавляли происходившие события, - события, в которых он уже не мог принимать никакого участия, ибо они совершались сами по себе, а между тем от него требовали вмешаться в них. Дверь в спальню снова отворилась, но на этот раз вместо Батистины в передней появилась повивальная бабка. Она подошла к стулу и, тяжело дыша, опустилась на него, словно позволила себе передохнуть среди утомительного труда. Рукава у нее были засучены, голова повязана платком, кончиками вперед. Вся мокрая от пота, она шевелила онемевшими пальцами, потом принялась растирать себе запястья.
- Ну как? - спросила она в свою очередь Рамело. - Ты поставила отца в известность? Как он решил?
Флоран указал на отворенную дверь, знаком призывая к осторожности. Повивальная бабка пожала плечами.
- Она сейчас ничего не в состоянии услышать.
- Не в состоянии? - переспросил Флоран. - Ведь она перестала кричать.
Он хотел было войти в спальню. Повитуха ухватила его за полу сюртука и повторила:
- Ну как же?
Из спальни вдруг раздался отчаянный возглас:
- Помогите! - кричала Батистина. - Помогите! Скорее!
Толстая повитуха сразу вскочила и бросилась в комнату, вслед за нею помчалась Рамело, и дверь захлопнулась.
Флоран не сводил глаз с этой двери, с этой невысокой створки, которая то и дело отворялась, но для других, а ему не давала доступа в комнату, где решалась судьба его семьи.
Взгляд его приковывала к себе поперечная линия, разрывавшая покраску двери, вызванная, вероятно, трещиной в филенке. "Покоробилось дерево, подумал он, - надо сказать, чтобы оконной замазкой промазали щель". А может быть, удастся что-нибудь увидеть в эту щель? Только бы дверь не отворили сейчас... Он сделал шаг, устремив взгляд на дверь, но вдруг она распахнулась - и на пороге появилась Рамело, сама на себя непохожая; Флоран никогда еще такой ее не видел. Глаза ее выражали ужас, подбородок дрожал. Куда девалось ее обычное спокойствие! А вновь раздавшиеся стоны, сопровождавшие ее появление, тоже стали иными - хриплыми и звучали слабее от изнеможения. Совсем не было похоже на прежние роды - тогда в решающую минуту все проходило по-другому.
- Ну что? - спросил Флоран. - Что происходит?
Рамело хотела было ответить, но стоны, доносившиеся из алькова, которого не было видно, заглушали ее слова, и казалось, что стонет та женщина, которая стоит на пороге комнаты и шевелит губами. Ничего не понимая в этой путанице, Флоран болезненно морщился. Что говорит Рамело? Она, не оборачиваясь, протянула руку и затворила дверь; стоны звучали теперь глуше, и Флоран расслышал самое главное: опасения акушерки оправдались. Нужно немедленно принять решение - жизнь матери в опасности.
- Что, что? - недоверчиво переспросил он. - Вы, вероятно, преувеличиваете.
Он оставался рабом своего характера, он требовал доказательств, уточнений. Время не терпело отлагательства, а Рамело приходилось все разъяснять Флорану. Благодаря искусным действиям повивальной бабки уже показался ребенок, то есть первый из близнецов, ибо, несомненно, должна родиться двойня. У первого ребенка ягодичное положение, это мальчик. Но схватки прекратились, обычными средствами больше ничего сделать нельзя, природа отказывается помочь; мать ослабела, и от этого страдает ребенок. Необходимо немедленное вмешательство: или пожертвовать ребенком, извлекая его, или наложить щипцы. А наложение щипцов, когда роженица так ослабела, изнурена, грозит ей смертью...
Но Флоран с унылой покорностью склонил голову, словно выбор решения, который по праву и обычаям возлагался на мужа, был ему продиктован заранее некой высшей силой. Рамело в глубокой тревоге приоткрыла дверь - посмотреть, что творится в спальне, и тогда Флоран отшатнулся: он услыхал голос Лидии.
- Господи! - молила она задыхаясь. - Господи, сжалься надо мной! Сделай же, сделай так, чтобы мне не мучиться больше.
Она пробормотала несколько латинских слов и вдруг в порыве отчаяния воскликнула:
- Да помогите же мне!
Рамело схватила Флорана за плечо, с силой тряхнула его. Он закивал головой с таким видом, будто хотел сказать: "Да, да. Я сейчас объявлю свое решение!" Очевидно, оно уже не вызывало у него сомнений, он сомневался лишь в том, что положение так опасно: женщины трагически относятся ко всему, что зависит от них, сгущают краски... Наконец он собрался с духом и беззвучно пошевелил губами. Рамело приблизилась вплотную, встала на цыпочки, подставила ухо и, получив наконец ответ, вздрогнула. Подняв голову, она поглядела мужу Лидии прямо в глаза и выпустила его плечо. Через мгновение она скрылась в спальне.
- Присядьте, сударь, - сказал австриец, когда Флоран вошел в гостиную. - Вы побледнели. Выпейте вина.
Флоран рухнул на софу, взял протянутый ему бокал. Обрадовавшись случаю показать себя человеком сострадательным и образованным собеседником, австрийский лейтенант не собирался молчать.
- Такие минуты, господин Буссардель, всегда являются тяжелым испытанием - и не только для матери, но и для отца. Надеюсь, никаких осложнений нет?
Флоран ответил, что, напротив, имеются осложнения, сообщил, что будет двойня, а неправильное положение ребенка, который первым должен появиться на свет, вынуждает акушерку наложить щипцы.
- О-о! - протянул офицер. - Но, вероятно, акушерка у вас опытная.
Флоран уныло махнул рукой: увы, опасность исходит от тяжелого состояния матери. На этот раз он не стал прибегать к уклончивым оборотам, а говорил напрямик, вспоминал все, что Лидии пришлось увидеть и пережить за истекший год, все, что заранее подготовило угрозу ее материнству. Нет, нет, он не заблуждается: положение крайне опасное для матери. Но после такого утверждения Флоран умолк, не сказав, как можно было бы устранить эту опасность. И вот так установилось не правдивое, не ложное, а только туманное объяснение рокового события, о котором отцу пришлось в дальнейшем рассказывать много раз многим людям, и создавалось оно почти без его стараний! - просто потому, что он кое о чем умолчал в этом первом опыте объяснения, давая его первому слушателю еще до того, как произошло несчастье. Флорану больше не понадобилось разглагольствовать. От этого его избавляла полуложь, сказанная им в этой гостиной, стены которой видели, как счастливо жила тут молодая чета в первые весенние дни супружества.
Убранство этой гостиной, воспоминания, которыми она была полна, вдруг предстали перед его глазами с такой силой, что он невольно посмотрел вокруг внимательным взглядом. Австрийский офицер, расположившийся в этой комнате, почти ничего здесь не изменил. Только его подставка для трубок и коробка с табаком, стоявшая на столе, заняли место любимых безделушек Буссарделей, переселившихся отсюда в спальню.
Стены были обтянуты лощеным ситцем кремового цвета с маленькими зелеными пальмами. На тисненом бархате обивки дивана и кресел повторялся тот же узор, но в более ярких тонах. Часы, стоявшие на камине, свадебный подарок, украшены были позолоченной фигурой: время, изображенное в виде полунагого дряхлого старца, сидит на низком верстовом столбе, сплетая венок из иммортелей и отложив в сторону свою роковую косу. Напротив камина застекленный шкаф с книгами в красивых переплетах и двумя небольшими бронзовыми бюстами - Александра Македонского и Юлия Цезаря. Под пару шкафу застекленная горка, в которой хранились безделушки - подарки, полученные Лидией по разным поводам: по случаю рождения старшей дочери, потом младшей, в годовщину свадьбы; когда уехали унтер-офицеры и вселился лейтенант, все эти безделушки поставили на прежнее место, потому что они представляли собою лучшее украшение гостиной. Словом, все тут говорило Флорану о прежней жизни вдвоем с Лидией и о былой их взаимной нежной любви.
Австриец поздравлял своего хозяина: подумайте только - двойня! Есть чем гордиться. А кто из близнецов получит по французским обычаям право старшинства - тот, кто первым появится на свет, или второй?
- Первый, конечно, - тотчас ответил Флоран. Очевидно, такого рода вопросы даже при самых горестных обстоятельствах никогда не могли застать его врасплох. - Наш кодекс законов не признает древней юрисдикции.
Офицер собрался было высказать свое мнение, как вдруг за стеной раздался дикий, нечеловеческий вопль, а за ним настала жуткая тишина. Флоран приложил руку ко лбу, затем взглянул на ладонь: она блестела от пота. Он достал из кармана носовой платок, вытер руку, вытер влажное лицо. Ни он, ни лейтенант не произнесли ни слова. Они прислушивались. Через мгновение послышался слабый писк.
- Слышите? - сказал австриец. - Это ребенок кричит. Вот он и родился. Вы что ж, не пойдете туда?
- Нет.
Флоран отвел взгляд в сторону.
- Нет. Я лучше подожду. Меня позовут.
Его не позвали. Но когда плачущего новорожденного пронесли через прихожую, желание посмотреть на сына взяло верх и Флоран решился выйти из гостиной. Рамело со своей живой ношей на руках уже шла по коридору в кухню. Он пошел вслед за ней и увидел, что она стоит наклонившись над столом, на котором пищит укутанный в пеленки еще не обмытый ребенок. Свеча, горевшая в кухне, давала очень мало света, и отец поспешил принести из прихожей канделябр. Тогда лучше стало видно новорожденного и ту, которая уже обтирала его. Чтобы помочь ей, Флоран взял у нее из рук склянку с оливковым маслом. Рамело молча отдала склянку, потом подставила комочек английской корпии, которым вытирала ребенка, и, не глядя на Флорана, не произнося ни слова, ждала, когда он смочит корпию маслом. Флоран сделал это, потом приподнял бутылочку, чтобы из горлышка не капало, и стоял, выжидая мгновения, когда Рамело вновь понадобится масло. Покончив с первой заботой о младенце, она многозначительно посмотрела на печурку, на которой грелась вода, затем устремила взгляд на стоявшую рядом пустую ножную ванну. Флоран понял и, налив в ванну воды, поставил ее на стол.
Рамело обмыла новорожденного. Из другого конца квартиры опять донеслись стоны роженицы, и Флоран сказал вдруг:
- Второй ребенок убьет ее.
Рамело отрицательно покачала головой: "Нет". Глядя на маленькое тельце, которое она заворачивала, она заявила, что теперь все пойдет легче.
- Да? - с надеждой воскликнул Флоран. И через мгновение, подойдя к Рамело, добавил гораздо тише: - А все-таки... Если это будет необходимо... тогда надо избавить мать...
И не решился договорить. Он замялся, чувствуя, что выдает себя, а Рамело, положив младенца, оторвалась от своих хлопот и подняла наконец голову. Чепец, который она так и не сняла, сполз на лоб и закрывал ей один глаз. Она запястьем поправила оборку и, насупив густые брови, впилась мрачным взглядом в глаза Флорану.
- Поздно! - сказала она. - Было очень сильное кровотечение. У нее не осталось больше крови в жилах... Погодите!
Она прислушалась. Крики Лидии все слабели и вдруг оборвались.
- Опять обморок. Стойте здесь. Ребенка не трогайте. Я пришлю сейчас Батистину...
Флоран остался один со своим сыном. Новорожденный тихонько шевелился, и движения его напоминали жесты настоящего человека. Ручки, ножки, крошечные пальчики, половой орган были хорошо сформированы. На груди маленькие пятнышки сосков, и возле одного из них родинка величиною с маковое зернышко - такой родинки не было ни у Флорана, ни у Лидии. Младенец всего лишь час живет на свете, еще не обсох от утробных жидкостей, а вот уже существует сам по себе, отдельно от матери, отличается своими особыми приметами, - на земле стало одним человеком больше. Глаза у него закрыты, но ротик открыт, он кричит, кричит с каждой минутой громче, как будто жалобный голос, внезапно умолкший в спальне, передался ему...
А Лидия лежала вытянувшись в постели, умолкнув наконец, дважды разрешившись от бремени. Второго ребенка, в котором женщины, принимавшие его, опытным взглядом определили больше весу, чем в первом, положили рядом с братом в кухне, обратившейся в детскую, так как повивальная бабка посоветовала держать новорожденных подальше от матери.
Коридор был очень длинный, двери заперты, и поэтому крика младенцев не было слышно в других комнатах, где воцарилась глубокая тишина с той минуты, как прекратились ужасные вопли, долгие часы раздававшиеся в этих стенах. Батистину посадили около близнецов. Две другие женщины молча прибирались в спальне. Они сменили белье на постели, откинули полотнища полога, чтобы родильнице легче было дышать. Дымок душистого курения, подымавшийся к низкому потолку, рассеивал миазмы и запах дезинфицирующих средств.
Рамело, наклонившись, собрала на полу в узел обагренные кровью простыни и пока что затолкала его в гардеробную. Затем она оправила фитиль в коптившей лампе и в конце концов убрала ее с ночного столика, стоявшего у изголовья, ибо там она уже была не нужна.
Лидия не замечала этих хлопот. Запавшие глаза ее блестели, она не сводила взгляда с мужа, появившегося в комнате. Подойдя к постели, он хотел заговорить, сказать что-нибудь ласковое. Слова замерли у него на губах: их остановил сверкающий луч взгляда, не отрывавшегося от него и внезапно пробудившего в нем ужасное подозрение. Почему Лидия так смотрит на него? Что она знает, что она слышала или угадала?
Флоран смутился. В его мыслях, в недавних воспоминаниях образовался некий провал. Ведь дверь из передней в спальню, где, как ему заявили, Лидия лежала без сознания и ничего не могла слышать, оставалась полуоткрытой. И он понял, что отныне, как бы он ни уверял себя, эта дверь навсегда останется приоткрытой.