Страница:
– Мы поедем по льду? – спрашивает дед.
– Сейчас так проще всего добраться до Канады.
– А ты уверен, что он выдержит?
Вместо ответа Зизмо открывает дверцу со своей стороны для облегчения бегства. Левти следует его примеру. Передние колеса «паккарда» съезжают на лед, и кажется, что весь ледяной покров содрогается. Затем раздается зубовный скрежет. Потом все затихает. Задние колеса сползают на лед, и он оседает.
Дед, не молившийся со времен Бурсы, начинает подумывать, не вернутся ли к этому средству. Озеро Сен-Клер контролируется Пурпурной бандой. Тут нет ни деревьев, за которыми можно было бы спрятаться, ни поворотов, куда можно свернуть. Левти закусывает большой палец, на котором нет ногтя.
В отсутствие луны они различают лишь то, что освещают фары: пятнадцать футов крупитчатой голубоватой поверхности, пересеченной следами от шин. Ветер воронками завивает снег. Зизмо рукавом протирает запотевшее стекло.
– Следи, не появится ли впереди темный лед.
– Зачем?
– Это значит, что там он слишком тонок.
Не проходит и нескольких минут, как впереди появляется промоина. На мелководье вода подтачивает лед, и Зизмо приходится объезжать. Однако вскоре появляется еще одна промоина, и он сворачивает в противоположную сторону. Направо. Налево. Снова направо. «Паккард» петляет по льду, двигаясь по следу других контрабандистов. Временами им преграждают путь торосы, и тогда приходится давать задний ход и возвращаться обратно. Направо, налево, назад, вперед в кромешной тьме по гладкому как мрамор льду. Зизмо склоняется над рулем и, сощурившись, смотрит вдаль, туда, куда не достигает луч фар. Дед держит дверцу открытой и прислушивается, не затрещит ли лед…
…И вот за шумом двигателя начинает проступать какой-то звук. В ту же самую ночь на другом конце города моей бабке снится кошмар. Она лежит в спасательной шлюпке на борту «Джулии». Капитан Контулис склоняется к ее раздвинутым ногам и снимает с нее свадебный корсет. Попыхивая сигареткой, он расшнуровывает и расстегивает его. Дездемона, смущенная собственной наготой, пытается рассмотреть, что же вызвало внезапное любопытство капитана, и видит, что из нее торчит тяжелый канат. «Раз-два, взяли!» – кричит капитан Контулис, и тут появляется встревоженный Левти. Он хватается за канат и начинает тянуть. А потом…
…Боль. Боль во сне, которая так реальна и в то же время нереальна. Глубоко внутри Дездемоны что-то лопается, и она ощущает тепло, по мере того как шлюпка заполняется кровью. Левти дергает канат еще раз, и кровь брызжет капитану на лицо, но он опускает поля шляпы и заслоняется. Дездемона кричит, шлюпка начинает раскачиваться, а потом раздается треск, и у нее возникает чувство, что ее разорвали на две половины, и там, на конце каната, оказывается ее ребенок – крохотный красный комочек, состоящий из мышечных сплетений.
Она пытается рассмотреть его ручки – и не может, пытается увидеть ножки – и тоже не может; потом он поднимает свою крохотную головку и она смотрит ему в лицо, на котором нет ни глаз, ни рта, ни носа, а только два смыкающихся и расходящихся в разные стороны зубика,…
Дездемона резко просыпается, и проходит несколько мгновений, прежде чем она понимает, что ее действительная, настоящая кровать абсолютно мокрая. У нее отошли воды…
…А на льду с каждым новым нажатием на акселератор фары у «паккарда» загораются все ярче и ярче. Они достигают фарватера и оказываются на одинаковом расстоянии от обоих берегов. Огромный черный котел неба прорезают звезды. Ни Зизмо, ни Левти уже не могут вспомнить, откуда они приехали, сколько раз сворачивали и в каких местах были промоины. Замерзшая поверхность покрыта следами, разбегающимися во все стороны. Они минуют останки ветхих, наполовину провалившихся под лед драндулетов, изрешеченных пулями, вокруг которых валяются ведущие мосты, колесные диски и шины. В темноте и снежной круговерти деду начинает отказывать зрение. Несколько раз он ловит себя на ощущении, что навстречу им едут машины. Они возникают то спереди, то сбоку, то сзади и движутся с такой скоростью, что он не успевает их рассмотреть. Теперь салон «паккарда» заполняется новым запахом – кожу и виски забивает другой, металлический привкус, пересиливающий даже аромат дезодоранта Левти, – запах страха. И именно в этот момент Зизмо спокойно спрашивает:
– Никогда не мог понять, почему ты никому не говоришь, что Лина приходится тебе двоюродной сестрой?
Этот вопрос, как удар грома средь ясного неба, застает моего деда врасплох.
– Мы не делаем из этого никакой тайны.
– Да? – переспрашивает Зизмо. – Однако я никогда не слышал, чтобы ты говорил об этом комунибудь.
– Там, где мы жили, все приходились друг другу родственниками, – пытается отшутиться Левти. – Нам еще далеко?
– На другую сторону фарватера. Мы все еще на американской стороне.
– Как ты их здесь отыщешь?
– Найдем. Хочешь побыстрее? – и, не дожидаясь ответа, Зизмо жмет на акселератор.
– Да нет. Притормози.
– И вот еще что меня очень интересует, – продолжает Зизмо, прибавляя скорость.
– Джимми, осторожнее.
– Почему Лине потребовалось уезжать, чтобы выйти замуж?
– Tы слишком быстро едешь. Я не успеваю смотреть на лед.
– Отвечай.
– Почему она уехала? Просто в деревне не было женихов. К тому же она хотела в Америку
– Серьезно? – и Зизмо еще больше прибавляет скорость.
– Джимми! Тормози.
Но Зизмо выжимает педаль до пола и кричит:
– Это ты!
– О чем ты?
– Это ты! – ревет Зизмо, двигатель начинает скулить, и машину заносит на льду. – Кто это? – требует Зизмо. – Говори! Кто он?
Но прежде чем мой дед успевает ответить, по льду ко мне несется другое воспоминание. Воскресный вечер, и отец ведет меня в кино в яхт-клуб Детройта. Мы поднимаемся по лестнице, покрытой красным ковром, проходим мимо серебряных морских призов и портрета гонщика на гидропланах Гара Вуда. На втором этаже расположен зал. Перед экраном – ряды деревянных складных стульев. Свет гаснет, и луч лязгнувшего прожектора высвечивает в воздухе миллион пылинок.
Отец считал, что единственным способом внушить мне национальное чувство является просмотр дублированных итальянских фильмов на сюжеты греческих мифов. Поэтому раз в неделю мы лицезрели Геракла, убивающего Немейского льва, похищающего пояс царицы амазонок («Видишь, Калл, это пояс») или без всякой текстовой поддержки беспричинно бросаемого в ямы со змеями. Но больше всего нам нравился Минотавр…
…На экране появлялся актер в плохом парике. «Это Тезей, – пояснял Мильтон. – Видишь, в руках у него клубок, который дала ему его подружка. И он использует его для того, чтобы найти выход из лабиринта».
Тезей входит в лабиринт. Его факел освещает каменные стены, сделанные из картона. Его путь усеивают кости и черепа. Искусственные стены покрыты кровавыми подтеками. Не отрывая глаз от экрана, я протягиваю руку. Отец лезет в карман спортивной куртки и достает сливочную конфету. «А вот и Минотавр!» – шепчет он. И я вздрагиваю от страха и удовольствия.
Печальна судьба этого существа, вызывавшего тогда во мне чисто академический интерес. Астерий не по собственной вине произвел на свет чудовище. Отравленный плод предательства и объект стыда – я мало что понимал в этом в свои восемь лет. Я болел за Тезея…
…Как и моя бабка, готовившаяся в 1923 году к встрече с существом, таящимся в ее чреве. Поддерживая живот, она садится на заднее сиденье такси, а Лина просит шофера поспешить. Дездемона тяжело вдыхает и выдыхает воздух, как бегун, старающийся выровнять дыхание, а Лина произносит:
– Я даже не сержусь на тебя за то, что ты меня разбудила. Кстати, утром мне все равно в больницу. Мне позволили взять девочку домой.
Но Дездемона не слушает ее. Она открывает заранее сложенную сумку и между ночной рубашкой и тапочками нащупывает свои четки. Янтарные, как застывший мед, и потрескавшиеся от огня, они уберегли ее от резни, хранили в бегстве и провели невредимой через горящий город, и она снова начинает перебирать их, пока такси дребезжа несется по темным улицам, пытаясь обогнать ее схватки…
…А Зизмо несется по льду в своем «паккарде». Стрелка спидометра ползет все дальше и дальше. Двигатель грохочет. Цепи оставляют на снегу следы, похожие на петушиные крылья. «Паккард» мчится во тьму, скользя и тормозя на просевшем льду.
– Вы все это заранее спланировали? – кричит Зизмо. – Лина вышла замуж за американца, чтобы потом спонсировать тебя?
– О чем ты говоришь? – пытается образумить его дед. – Когда вы с Линой поженились, я даже еще и не думал о переезде в Америку. Пожалуйста, притормози.
– Значит, это был заранее спланированный умысел? Найти ей мужа, а потом вселиться в его дом?
Беспроигрышное самомнение героев фильмов о Минотавре. Чудовище всегда появляется там, где его меньше всего ждут. Точно так же и на озере СенКлер, пока мой дед высматривал Пурпурную банду, чудовище оказалось прямо рядом с ним, за рулем машины. Курчавые волосы Зизмо развеваются от ветра, залетающего через открытую дверцу, и напоминают гриву льва. Голова его опущена, ноздри трепещут от гнева, в глазах блестит ярость.
– Кто это?!
– Джимми! Сворачивай! Лед! Ты не смотришь на лед!
– Я не остановлюсь, пока ты не признаешься.
– Мне не в чем тебе признаваться. Лина хорошая женщина. Она верная жена. Клянусь тебе!
Но «паккард» продолжает мчаться дальше. Дед распластывается на сиденье.
– А как же ребенок, Джимми? Подумай о своей дочери.
– Кто сказал, что она моя?
– Конечно твоя.
– Зачем я только на ней женился?!
Но Левти уже не остается времени на ответ – он выкатывается из машины через открытую дверцу. Ветер отталкивает его, словно он налетел на стену, и отбрасывает назад, ударяя о задний бампер. Левти видит, как, словно в замедленной съемке, его шарф накручивается на заднее колесо «паккарда». Он чувствует, как тот удавкой затягивается на его шее, потом срывается, и течение времени снова убыстряется по мере того, как автомобиль начинает удаляться. Прикрыв руками лицо, Левти падает на лед, и его по инерции относит в сторону. Когда он поднимает голову, то видит впереди удаляющийся «паккард». И теперь уже невозможно определить, пытается ли Зизмо затормозить или свернуть в сторону. Левти встает – кости целы – и смотрит вслед обезумевшему Зизмо, который мчится во тьме… шестьдесят ярдов… восемьдесят… сто… пока вдруг до него не доносится другой звук. Заглушая рев двигателя, раздается громкий треск, и под ногами начинают разбегаться трещины, когда «паккард» врезается в заплатку просевшего льда.
Человеческая жизнь трескается точно так же, как лед. Так разрушается личность. Джимми Зизмо, скрючившийся над рулем «паккарда», уже изменился до неузнаваемости. И на этом все заканчивается. Больше мне сказать нечего. Может, это было яростью ревности. А может, он прикинул свои возможности и соотнес размер приданого с тратами, необходимыми на воспитание ребенка, догадываясь, что сухой закон долго не продержится.
Не исключено и то, что все это было им подстроено.
Однако у нас нет времени на эти размышления. Потому что лед трещит, и передние колеса машины проваливаются под воду. «Паккард» с. изяществом слона, встающего на передние ноги, переворачивается на решетку радиатора. Еще какое-то время фары освещают лед и находящуюся под ним воду, как в плавательном бассейне, потом с целым фейерверком искр капот проваливается, и все погружается во тьму.
Роды Дездемоны длятся шесть часов, после чего доктор Филобозян извлекает на свет младенца, пол которого определяется как обычно – заглядыванием в промежность.
– Поздравляю. Сын.
– И волосы только на голове! – с огромным облегчением восклицает Дездемона.
Спустя некоторое время в больницу приезжает Левти. Он пешком добрался до берега и поймал на дороге молоковоз, который довез его до дома. И теперь он, с разбитой в результате падения на лед правой щекой и распухшей нижней губой, стоит у окна детского отделения, все еще ощущая запах страха. По случайному совпадению в то же самое утро Линина девочка набрала достаточный вес, и ее вынули из инкубатора. Медсестры держали на руках обоих детей. Мальчика назвали Мильтиадом – в честь великого афинского полководца, но все называли его Мильтоном – в честь великого английского поэта. Девочка, которой суждено было расти без отца, была названа Теодорой – в честь распутной византийской императрицы, которой восхищалась Сурмелина. Но и она со временем получила американское прозвище.
Однако я хотел бы сказать еще кое-что об этих детях. То, что нельзя было рассмотреть невооруженным глазом. Вглядитесь. Вот. Видите?
У них обоих произошла мутация.
ФРИГИДНЫЙ БРАК
– Сейчас так проще всего добраться до Канады.
– А ты уверен, что он выдержит?
Вместо ответа Зизмо открывает дверцу со своей стороны для облегчения бегства. Левти следует его примеру. Передние колеса «паккарда» съезжают на лед, и кажется, что весь ледяной покров содрогается. Затем раздается зубовный скрежет. Потом все затихает. Задние колеса сползают на лед, и он оседает.
Дед, не молившийся со времен Бурсы, начинает подумывать, не вернутся ли к этому средству. Озеро Сен-Клер контролируется Пурпурной бандой. Тут нет ни деревьев, за которыми можно было бы спрятаться, ни поворотов, куда можно свернуть. Левти закусывает большой палец, на котором нет ногтя.
В отсутствие луны они различают лишь то, что освещают фары: пятнадцать футов крупитчатой голубоватой поверхности, пересеченной следами от шин. Ветер воронками завивает снег. Зизмо рукавом протирает запотевшее стекло.
– Следи, не появится ли впереди темный лед.
– Зачем?
– Это значит, что там он слишком тонок.
Не проходит и нескольких минут, как впереди появляется промоина. На мелководье вода подтачивает лед, и Зизмо приходится объезжать. Однако вскоре появляется еще одна промоина, и он сворачивает в противоположную сторону. Направо. Налево. Снова направо. «Паккард» петляет по льду, двигаясь по следу других контрабандистов. Временами им преграждают путь торосы, и тогда приходится давать задний ход и возвращаться обратно. Направо, налево, назад, вперед в кромешной тьме по гладкому как мрамор льду. Зизмо склоняется над рулем и, сощурившись, смотрит вдаль, туда, куда не достигает луч фар. Дед держит дверцу открытой и прислушивается, не затрещит ли лед…
…И вот за шумом двигателя начинает проступать какой-то звук. В ту же самую ночь на другом конце города моей бабке снится кошмар. Она лежит в спасательной шлюпке на борту «Джулии». Капитан Контулис склоняется к ее раздвинутым ногам и снимает с нее свадебный корсет. Попыхивая сигареткой, он расшнуровывает и расстегивает его. Дездемона, смущенная собственной наготой, пытается рассмотреть, что же вызвало внезапное любопытство капитана, и видит, что из нее торчит тяжелый канат. «Раз-два, взяли!» – кричит капитан Контулис, и тут появляется встревоженный Левти. Он хватается за канат и начинает тянуть. А потом…
…Боль. Боль во сне, которая так реальна и в то же время нереальна. Глубоко внутри Дездемоны что-то лопается, и она ощущает тепло, по мере того как шлюпка заполняется кровью. Левти дергает канат еще раз, и кровь брызжет капитану на лицо, но он опускает поля шляпы и заслоняется. Дездемона кричит, шлюпка начинает раскачиваться, а потом раздается треск, и у нее возникает чувство, что ее разорвали на две половины, и там, на конце каната, оказывается ее ребенок – крохотный красный комочек, состоящий из мышечных сплетений.
Она пытается рассмотреть его ручки – и не может, пытается увидеть ножки – и тоже не может; потом он поднимает свою крохотную головку и она смотрит ему в лицо, на котором нет ни глаз, ни рта, ни носа, а только два смыкающихся и расходящихся в разные стороны зубика,…
Дездемона резко просыпается, и проходит несколько мгновений, прежде чем она понимает, что ее действительная, настоящая кровать абсолютно мокрая. У нее отошли воды…
…А на льду с каждым новым нажатием на акселератор фары у «паккарда» загораются все ярче и ярче. Они достигают фарватера и оказываются на одинаковом расстоянии от обоих берегов. Огромный черный котел неба прорезают звезды. Ни Зизмо, ни Левти уже не могут вспомнить, откуда они приехали, сколько раз сворачивали и в каких местах были промоины. Замерзшая поверхность покрыта следами, разбегающимися во все стороны. Они минуют останки ветхих, наполовину провалившихся под лед драндулетов, изрешеченных пулями, вокруг которых валяются ведущие мосты, колесные диски и шины. В темноте и снежной круговерти деду начинает отказывать зрение. Несколько раз он ловит себя на ощущении, что навстречу им едут машины. Они возникают то спереди, то сбоку, то сзади и движутся с такой скоростью, что он не успевает их рассмотреть. Теперь салон «паккарда» заполняется новым запахом – кожу и виски забивает другой, металлический привкус, пересиливающий даже аромат дезодоранта Левти, – запах страха. И именно в этот момент Зизмо спокойно спрашивает:
– Никогда не мог понять, почему ты никому не говоришь, что Лина приходится тебе двоюродной сестрой?
Этот вопрос, как удар грома средь ясного неба, застает моего деда врасплох.
– Мы не делаем из этого никакой тайны.
– Да? – переспрашивает Зизмо. – Однако я никогда не слышал, чтобы ты говорил об этом комунибудь.
– Там, где мы жили, все приходились друг другу родственниками, – пытается отшутиться Левти. – Нам еще далеко?
– На другую сторону фарватера. Мы все еще на американской стороне.
– Как ты их здесь отыщешь?
– Найдем. Хочешь побыстрее? – и, не дожидаясь ответа, Зизмо жмет на акселератор.
– Да нет. Притормози.
– И вот еще что меня очень интересует, – продолжает Зизмо, прибавляя скорость.
– Джимми, осторожнее.
– Почему Лине потребовалось уезжать, чтобы выйти замуж?
– Tы слишком быстро едешь. Я не успеваю смотреть на лед.
– Отвечай.
– Почему она уехала? Просто в деревне не было женихов. К тому же она хотела в Америку
– Серьезно? – и Зизмо еще больше прибавляет скорость.
– Джимми! Тормози.
Но Зизмо выжимает педаль до пола и кричит:
– Это ты!
– О чем ты?
– Это ты! – ревет Зизмо, двигатель начинает скулить, и машину заносит на льду. – Кто это? – требует Зизмо. – Говори! Кто он?
Но прежде чем мой дед успевает ответить, по льду ко мне несется другое воспоминание. Воскресный вечер, и отец ведет меня в кино в яхт-клуб Детройта. Мы поднимаемся по лестнице, покрытой красным ковром, проходим мимо серебряных морских призов и портрета гонщика на гидропланах Гара Вуда. На втором этаже расположен зал. Перед экраном – ряды деревянных складных стульев. Свет гаснет, и луч лязгнувшего прожектора высвечивает в воздухе миллион пылинок.
Отец считал, что единственным способом внушить мне национальное чувство является просмотр дублированных итальянских фильмов на сюжеты греческих мифов. Поэтому раз в неделю мы лицезрели Геракла, убивающего Немейского льва, похищающего пояс царицы амазонок («Видишь, Калл, это пояс») или без всякой текстовой поддержки беспричинно бросаемого в ямы со змеями. Но больше всего нам нравился Минотавр…
…На экране появлялся актер в плохом парике. «Это Тезей, – пояснял Мильтон. – Видишь, в руках у него клубок, который дала ему его подружка. И он использует его для того, чтобы найти выход из лабиринта».
Тезей входит в лабиринт. Его факел освещает каменные стены, сделанные из картона. Его путь усеивают кости и черепа. Искусственные стены покрыты кровавыми подтеками. Не отрывая глаз от экрана, я протягиваю руку. Отец лезет в карман спортивной куртки и достает сливочную конфету. «А вот и Минотавр!» – шепчет он. И я вздрагиваю от страха и удовольствия.
Печальна судьба этого существа, вызывавшего тогда во мне чисто академический интерес. Астерий не по собственной вине произвел на свет чудовище. Отравленный плод предательства и объект стыда – я мало что понимал в этом в свои восемь лет. Я болел за Тезея…
…Как и моя бабка, готовившаяся в 1923 году к встрече с существом, таящимся в ее чреве. Поддерживая живот, она садится на заднее сиденье такси, а Лина просит шофера поспешить. Дездемона тяжело вдыхает и выдыхает воздух, как бегун, старающийся выровнять дыхание, а Лина произносит:
– Я даже не сержусь на тебя за то, что ты меня разбудила. Кстати, утром мне все равно в больницу. Мне позволили взять девочку домой.
Но Дездемона не слушает ее. Она открывает заранее сложенную сумку и между ночной рубашкой и тапочками нащупывает свои четки. Янтарные, как застывший мед, и потрескавшиеся от огня, они уберегли ее от резни, хранили в бегстве и провели невредимой через горящий город, и она снова начинает перебирать их, пока такси дребезжа несется по темным улицам, пытаясь обогнать ее схватки…
…А Зизмо несется по льду в своем «паккарде». Стрелка спидометра ползет все дальше и дальше. Двигатель грохочет. Цепи оставляют на снегу следы, похожие на петушиные крылья. «Паккард» мчится во тьму, скользя и тормозя на просевшем льду.
– Вы все это заранее спланировали? – кричит Зизмо. – Лина вышла замуж за американца, чтобы потом спонсировать тебя?
– О чем ты говоришь? – пытается образумить его дед. – Когда вы с Линой поженились, я даже еще и не думал о переезде в Америку. Пожалуйста, притормози.
– Значит, это был заранее спланированный умысел? Найти ей мужа, а потом вселиться в его дом?
Беспроигрышное самомнение героев фильмов о Минотавре. Чудовище всегда появляется там, где его меньше всего ждут. Точно так же и на озере СенКлер, пока мой дед высматривал Пурпурную банду, чудовище оказалось прямо рядом с ним, за рулем машины. Курчавые волосы Зизмо развеваются от ветра, залетающего через открытую дверцу, и напоминают гриву льва. Голова его опущена, ноздри трепещут от гнева, в глазах блестит ярость.
– Кто это?!
– Джимми! Сворачивай! Лед! Ты не смотришь на лед!
– Я не остановлюсь, пока ты не признаешься.
– Мне не в чем тебе признаваться. Лина хорошая женщина. Она верная жена. Клянусь тебе!
Но «паккард» продолжает мчаться дальше. Дед распластывается на сиденье.
– А как же ребенок, Джимми? Подумай о своей дочери.
– Кто сказал, что она моя?
– Конечно твоя.
– Зачем я только на ней женился?!
Но Левти уже не остается времени на ответ – он выкатывается из машины через открытую дверцу. Ветер отталкивает его, словно он налетел на стену, и отбрасывает назад, ударяя о задний бампер. Левти видит, как, словно в замедленной съемке, его шарф накручивается на заднее колесо «паккарда». Он чувствует, как тот удавкой затягивается на его шее, потом срывается, и течение времени снова убыстряется по мере того, как автомобиль начинает удаляться. Прикрыв руками лицо, Левти падает на лед, и его по инерции относит в сторону. Когда он поднимает голову, то видит впереди удаляющийся «паккард». И теперь уже невозможно определить, пытается ли Зизмо затормозить или свернуть в сторону. Левти встает – кости целы – и смотрит вслед обезумевшему Зизмо, который мчится во тьме… шестьдесят ярдов… восемьдесят… сто… пока вдруг до него не доносится другой звук. Заглушая рев двигателя, раздается громкий треск, и под ногами начинают разбегаться трещины, когда «паккард» врезается в заплатку просевшего льда.
Человеческая жизнь трескается точно так же, как лед. Так разрушается личность. Джимми Зизмо, скрючившийся над рулем «паккарда», уже изменился до неузнаваемости. И на этом все заканчивается. Больше мне сказать нечего. Может, это было яростью ревности. А может, он прикинул свои возможности и соотнес размер приданого с тратами, необходимыми на воспитание ребенка, догадываясь, что сухой закон долго не продержится.
Не исключено и то, что все это было им подстроено.
Однако у нас нет времени на эти размышления. Потому что лед трещит, и передние колеса машины проваливаются под воду. «Паккард» с. изяществом слона, встающего на передние ноги, переворачивается на решетку радиатора. Еще какое-то время фары освещают лед и находящуюся под ним воду, как в плавательном бассейне, потом с целым фейерверком искр капот проваливается, и все погружается во тьму.
Роды Дездемоны длятся шесть часов, после чего доктор Филобозян извлекает на свет младенца, пол которого определяется как обычно – заглядыванием в промежность.
– Поздравляю. Сын.
– И волосы только на голове! – с огромным облегчением восклицает Дездемона.
Спустя некоторое время в больницу приезжает Левти. Он пешком добрался до берега и поймал на дороге молоковоз, который довез его до дома. И теперь он, с разбитой в результате падения на лед правой щекой и распухшей нижней губой, стоит у окна детского отделения, все еще ощущая запах страха. По случайному совпадению в то же самое утро Линина девочка набрала достаточный вес, и ее вынули из инкубатора. Медсестры держали на руках обоих детей. Мальчика назвали Мильтиадом – в честь великого афинского полководца, но все называли его Мильтоном – в честь великого английского поэта. Девочка, которой суждено было расти без отца, была названа Теодорой – в честь распутной византийской императрицы, которой восхищалась Сурмелина. Но и она со временем получила американское прозвище.
Однако я хотел бы сказать еще кое-что об этих детях. То, что нельзя было рассмотреть невооруженным глазом. Вглядитесь. Вот. Видите?
У них обоих произошла мутация.
ФРИГИДНЫЙ БРАК
Похороны Джимми Зизмо состоялись через тринадцать дней с разрешения чикагского архимандрита. Почти две недели никто из членов семьи не выходил из дома, будучи оскверненным смертью, и лишь изредка они принимали случайных посетителей, заходивших для того, чтобы выразить им свои соболезнования. Зеркала были занавешены черными полотнищами. Двери закрыты жалюзи. Чтобы не проявлять тщеславие в присутствии смерти, Левти перестал бриться, и ко дню похорон у него уже отросла приличная борода.
Отсрочка была вызвана длительными поисками тела. На следующий день после трагедии на место происшествия отправились два детектива. За ночь там успела нарасти новая корка льда, которая на несколько дюймов была припорошена свежевыпавшим снегом. Детективы ходили взад и вперед, пытаясь отыскать следы колес, но через полчаса сдались. Их устроил рассказ Левти о том, что Зизмо поехал на зимнюю рыбалку и, вероятно, выпил. Один из детективов даже заверил Левти, что тела в прекрасной сохранности обычно всплывают по весне.
И все продолжили горевать. Отец Стилианопулос познакомил с делом архимандрита, и тот разрешил похороны по православному обряду, с обязательным условием провести на могиле службу, если тело будет найдено. Подготовку к похоронам взял на себя Левти. Он выбрал гроб, нашел участок на кладбище, заказал надгробную плиту и заплатил за некрологи в газетах. В это время греческие иммигранты уже начали пользоваться похоронными агентствами, но Сурмелина настояла на том, чтобы прощание проводилось дома. В течение недели соболезновавшие могли приходить в затемненную залу с опущенными шторами, которая была пропитана пряным запахом цветов. Приходили коллеги Зизмо по его сомнительному бизнесу, его клиенты, а также кое-какие друзья Лины. Они выражали вдове свои соболезнования и подходили к открытому гробу, где на подушке лежала вставленная в рамку фотография Джимми Зизмо. Джимми был изображен на ней вполоборота, с глазами, поднятыми в сторону небесного сияния студийного освещения. Сурмелина разрезала ленточку, соединявшую их свадебные венцы, и положила венец мужа в гроб.
lope Сурмелины, вызванное смертью Джимми, намного превосходило те чувства, которые она испытывала к нему при жизни. По десять часов в день она голосила, стоя перед его пустым гробом. В лучших деревенских традициях Сурмелина исторгала из себя душераздирающие плачи, в которых горевала о смерти своего мужа и корила его за столь ранний уход. Покончив с Зизмо, она набрасывалась на Господа, обвиняя его в том, что он так рано забрал его и оставил сиротой их новорожденную дочь.
– Ты во всем виноват! Tы! – кричала она. – Зачем ты умер? Зачем оставил меня вдовой? Теперь твоя дочь окажется на панели! – Время от времени она воздевала вверх младенца, чтобы Господь и Зизмо видели, что они наделали. При виде Лининых страданий иммигранты более старшего поколения вспоминали свое детство в Греции и похороны своих родителей, и все сходились во мнении, что проявление такого горя несомненно обеспечит Джимми Зизмо вечный покой.
В соответствии с церковными законами похороны были осуществлены в будний день. Отец Стилианопулос прибыл в дом в десять утра в высокой камилавке и с большим наперсным крестом. После произнесения молитвы Сурмелина поднесла ему горящую свечу, задула ее, и, когда дым рассеялся, отец Стилианопулос разломил ее надвое. Потом все вышли на улицу и направились к кладбищу. Левти для такого дела нанял лимузин, в который и усадил свою жену и кузину. Сев рядом с ними, он помахал рукой человеку, который должен был остаться и помешать духу Зизмо вернуться в дом. Этим человеком был будущий хиропрактик Питер Татакис. В соответствии с традицией дядя Пит охранял вход в дом более двух часов, пока длилась служба в церкви.
Церемония включала в себя полную погребальную литургию, за исключением лишь той части, где прихожанам предлагают попрощаться с усопшим. Вместо этого к гробу подошла лишь Сурмелина, поцеловавшая свадебный венец, а за ней Дездемона и Левти. Церковь Успения, располагавшаяся в то время в одноэтажном здании на Харт-стрит, была заполнена лишь на четверть. Джимми и Лина посещали ее не слишком часто. Большинство присутствующих составляли старые вдовы, для которых похороны превратились в своего рода развлечение. И наконец гроб вынесли на улицу, чтобы сделать последний снимок. Вот он: на фоне простого здания церкви стоит группа сгрудившихся людей. В изголовье – отец Стилианопулос. Гроб приоткрыт, и внутри на фоне плиссированного атласа видна фотография Джимми Зизмо. С обеих сторон склоняются флаги: с одной стороны греческий, с другой – американский. Лица у всех скорбные. Затем процессия направляется к кладбищу Форест-Лон, где гроб отдается на хранение до наступления весны. Тогда все еще сохранялась надежда на то, что с весенней оттепелью тело снова материализуется.
Несмотря на выполнение всех предписанных обрядов, члены семьи не сомневались в том, что душа Джимми не обрела покоя. У православных после смерти души не сразу направляются на небеса. Им нравится задерживаться на земле и досаждать живущим. В течение последующих сорока дней всякий раз, когда моя бабка теряла свой сонник или четки, она начинала винить в этом дух Зизмо. Он витал в доме, то задувая лампаду, то похищая мыло. Когда период траура подошел к концу, Дездемона и Сурмелина испекли поминальный торт, напоминающий свадебный и состоящий из трех белоснежных слоев. По периметру верхнего слоя шла ограда, за которой находились елки, сделанные из зеленого желатина. В центре располагался пруд из голубого желе, а рядом серебристыми драже было выложено имя Зизмо. На сороковой день отслужили панихиду, после которой все были приглашены в дом. Пришедшие обступили торт, посыпанный сахарной пудрой вечной жизни и усыпанный бессмертными зернами граната, и, начав его есть, все ощутили, что наконец-то душа Джимми Зизмо покидает землю и поднимается на небеса, откуда она уже никого не сможет тревожить. В разгар церемонии Сурмелина чуть было не вызвала скандал, появившись из своей комнаты в яркооранжевом платье.
– Что ты делаешь? – прошипела Дездемона. – Вдова должна ходить в черном до конца своей жизни.
– Сорока дней вполне достаточно, – ответила Лина и принялась за торт.
И только после этого детей можно было покрестить. В следующую субботу Дездемона, обуреваемая противоречивыми чувствами, взирала на то, как крестные отцы держали младенцев над купелями. Входя в церковь, она испытывала невероятную гордость. Всем хотелось взглянуть на ее новорожденного сына, которой обладал фантастической способностью даже старух превращать в юных матерей. Во время обряда отец Стилианопулос отрезал у Мильтона прядь волос и бросил их в купель, после чего начертал крест на его лбу и погрузил младенца в воду. Но в то самое время, когда Мильтона освобождали от первородного греха, Дездемона с новой силой осознала свою неправедность и вновь повторила про себя клятву больше никогда не иметь детей.
– Лина, – покраснев, обратилась она к кузине через несколько дней.
– Что?
– Да так. Ничего.
– Нет, ты что-то хотела спросить. Что?
– Просто интересно. Что надо делать… если не хочешь… Как надо предохраняться, чтобы не забеременеть? – наконец выпалила она.
Лина тихо рассмеялась.
– Ну я-то могу больше об этом не беспокоиться.
– Но ты знаешь как? Для этого есть какиенибудь способы?
– Моя мать всегда утверждала, что, пока ты кормишь, забеременеть невозможно. Не знаю, насколько это соответствует действительности, но она, по крайней мере, говорила именно так.
– А потом? Что делать потом?
– Просто не спать с мужем.
В тот момент это было вполне возможно, так как после рождения ребенка моя бабка охладела к занятиям любовью. По ночам она кормила его грудью и посто янно чувствовала усталость. К тому же во время родов она разорвала промежность, которая заживала очень медленно. Левти учтиво воздерживался от каких бы то ни было поползновений, но по прошествии двух месяцев он снова перекатился на ее половину кровати. Дездемона сдерживала его столько, сколько могла.
– Слишком рано, – убеждала она. – Нам же не нужен еще один ребенок.
– Почему? Мильтону нужен братик.
– Tы делаешь мне больно.
– Я буду осторожно. Иди сюда.
– Нет, пожалуйста, только не сегодня.
– Ты что, превратилась в Сурмелину? Раз в год?
– Тихо. Ты разбудишь ребенка.
– А мне наплевать.
– Перестань кричать. Ну хорошо. Пожалуйста.
– В чем дело? – спрашивает Левти через пять минут.
– Ни в чем.
– Что значит ни в чем? Ты ведешь себя как статуя.
– Левти! – вскрикивает Дездемона и разражается рыданиями.
Левти утешает ее и извиняется, но, отвернувшись, чувствует себя заточенным в одиночество отцовства. С рождением сына Элевтериос Стефанидис начинает отчетливо видеть свое будущее и постепенное уменьшение своей роли, и сейчас, зарывшись лицом в подушку, он начинает понимать сетования отцов, живущих в своих домах как постояльцы. Он начинает испытывать бешеную ненависть к своему новорожденному сыну, кроме криков которого Дездемона, похоже, ничего больше не слышит и чье тельце стало объектом ее непрерывных забот и ласки. С помощью какой-то немыслимой уловки он отнял у собственного отца любовь Дездемоны, как божество, превратившееся в поросенка, чтобы насосаться женского молока. И на протяжении последующих месяцев Левти наблюдает из своей ссылки, как расцветает эта любовь между матерью и младенцем. Он видит, как его жена прижимается к нему лицом и агукает, поражается ее полному отсутствию брезгливости и той нежности, с которой она вытирает и припудривает ему попку, а однажды, к своему ужасу, даже замечает, как она раздвигает ему ягодицы, чтобы смазать маслом.
С этого момента отношения между моими дедом и бабкой начинают меняться. До рождения Мильтона Левти и Дездемона наслаждались своей редкой по тем временам близостью и равноправием. Однако по мере того как Левти начал ощущать себя брошенным, он стал возвращаться к традиции. Он перестал называть свою жену куклой и начал называть ее «мадам». Он восстановил в доме половую сегрегацию, отвоевав залу для своих мужских компаний и изгнав Дездемону на кухню. Он начал отдавать распоряжения: «Мадам, обед» или «Мадам, выпивку». Это поведение полностью соответствовало тому, как вели себя его современники, и никто не видел в этом ничего необычного, за исключением Сурмелины. Но и она не могла полностью избавиться от цепей прошлого, поэтому, когда Левти приводил в дом своих друзей и они начинали курить сигары и распевать песни, она попросту уходила в свою спальню.
Будучи запертым в одиночной камере своего отцовства, Левти Стефанидис сосредоточился на том, чтобы отыскать более безопасный способ получения дохода. Он написал письмо в издательскую компанию «Атлантис» в Нью-Йорке и предложил свои услуги в качестве переводчика, но в ответ получил лишь благодарность за проявленный интерес и каталог изданных книг. Каталог он отдал Дездемоне, которая тут же заказала себе новый сонник. В своем синем протестантском костюме Левти обошел местные университеты и колледжи, предлагая себя в качестве преподавателя греческого языка. Но мест было мало, и все они были заняты. У моего деда не было степени, он и университета-то не заканчивал. И несмотря на то что он научился бегло говорить по-английски, письменным языком он овладел крайне посредственно. А имея на руках жену и ребенка, которых надо было обеспечивать, он не мог снова сесть за парту. Несмотря на эти препятствия, а может благодаря им, Левти во время сорокадневного траура организовал себе в гостиной кабинет и вновь вернулся к своим ученым занятиям, принявшись упрямо и исключительно в целях самоизоляции переводить на английский Гомера и Мимнермоса. Он записывал тексты в роскошные, очень дорогие миланские блокноты изумрудно-зеленой шариковой ручкой. По вечерам к нему приходили другие молодые иммигранты, и они пили контрабандное виски и играли в трик-трак. Иногда сквозь неплотно закрытую дверь до Дездемоны долетал знакомый мускусно-сладкий аромат.
Отсрочка была вызвана длительными поисками тела. На следующий день после трагедии на место происшествия отправились два детектива. За ночь там успела нарасти новая корка льда, которая на несколько дюймов была припорошена свежевыпавшим снегом. Детективы ходили взад и вперед, пытаясь отыскать следы колес, но через полчаса сдались. Их устроил рассказ Левти о том, что Зизмо поехал на зимнюю рыбалку и, вероятно, выпил. Один из детективов даже заверил Левти, что тела в прекрасной сохранности обычно всплывают по весне.
И все продолжили горевать. Отец Стилианопулос познакомил с делом архимандрита, и тот разрешил похороны по православному обряду, с обязательным условием провести на могиле службу, если тело будет найдено. Подготовку к похоронам взял на себя Левти. Он выбрал гроб, нашел участок на кладбище, заказал надгробную плиту и заплатил за некрологи в газетах. В это время греческие иммигранты уже начали пользоваться похоронными агентствами, но Сурмелина настояла на том, чтобы прощание проводилось дома. В течение недели соболезновавшие могли приходить в затемненную залу с опущенными шторами, которая была пропитана пряным запахом цветов. Приходили коллеги Зизмо по его сомнительному бизнесу, его клиенты, а также кое-какие друзья Лины. Они выражали вдове свои соболезнования и подходили к открытому гробу, где на подушке лежала вставленная в рамку фотография Джимми Зизмо. Джимми был изображен на ней вполоборота, с глазами, поднятыми в сторону небесного сияния студийного освещения. Сурмелина разрезала ленточку, соединявшую их свадебные венцы, и положила венец мужа в гроб.
lope Сурмелины, вызванное смертью Джимми, намного превосходило те чувства, которые она испытывала к нему при жизни. По десять часов в день она голосила, стоя перед его пустым гробом. В лучших деревенских традициях Сурмелина исторгала из себя душераздирающие плачи, в которых горевала о смерти своего мужа и корила его за столь ранний уход. Покончив с Зизмо, она набрасывалась на Господа, обвиняя его в том, что он так рано забрал его и оставил сиротой их новорожденную дочь.
– Ты во всем виноват! Tы! – кричала она. – Зачем ты умер? Зачем оставил меня вдовой? Теперь твоя дочь окажется на панели! – Время от времени она воздевала вверх младенца, чтобы Господь и Зизмо видели, что они наделали. При виде Лининых страданий иммигранты более старшего поколения вспоминали свое детство в Греции и похороны своих родителей, и все сходились во мнении, что проявление такого горя несомненно обеспечит Джимми Зизмо вечный покой.
В соответствии с церковными законами похороны были осуществлены в будний день. Отец Стилианопулос прибыл в дом в десять утра в высокой камилавке и с большим наперсным крестом. После произнесения молитвы Сурмелина поднесла ему горящую свечу, задула ее, и, когда дым рассеялся, отец Стилианопулос разломил ее надвое. Потом все вышли на улицу и направились к кладбищу. Левти для такого дела нанял лимузин, в который и усадил свою жену и кузину. Сев рядом с ними, он помахал рукой человеку, который должен был остаться и помешать духу Зизмо вернуться в дом. Этим человеком был будущий хиропрактик Питер Татакис. В соответствии с традицией дядя Пит охранял вход в дом более двух часов, пока длилась служба в церкви.
Церемония включала в себя полную погребальную литургию, за исключением лишь той части, где прихожанам предлагают попрощаться с усопшим. Вместо этого к гробу подошла лишь Сурмелина, поцеловавшая свадебный венец, а за ней Дездемона и Левти. Церковь Успения, располагавшаяся в то время в одноэтажном здании на Харт-стрит, была заполнена лишь на четверть. Джимми и Лина посещали ее не слишком часто. Большинство присутствующих составляли старые вдовы, для которых похороны превратились в своего рода развлечение. И наконец гроб вынесли на улицу, чтобы сделать последний снимок. Вот он: на фоне простого здания церкви стоит группа сгрудившихся людей. В изголовье – отец Стилианопулос. Гроб приоткрыт, и внутри на фоне плиссированного атласа видна фотография Джимми Зизмо. С обеих сторон склоняются флаги: с одной стороны греческий, с другой – американский. Лица у всех скорбные. Затем процессия направляется к кладбищу Форест-Лон, где гроб отдается на хранение до наступления весны. Тогда все еще сохранялась надежда на то, что с весенней оттепелью тело снова материализуется.
Несмотря на выполнение всех предписанных обрядов, члены семьи не сомневались в том, что душа Джимми не обрела покоя. У православных после смерти души не сразу направляются на небеса. Им нравится задерживаться на земле и досаждать живущим. В течение последующих сорока дней всякий раз, когда моя бабка теряла свой сонник или четки, она начинала винить в этом дух Зизмо. Он витал в доме, то задувая лампаду, то похищая мыло. Когда период траура подошел к концу, Дездемона и Сурмелина испекли поминальный торт, напоминающий свадебный и состоящий из трех белоснежных слоев. По периметру верхнего слоя шла ограда, за которой находились елки, сделанные из зеленого желатина. В центре располагался пруд из голубого желе, а рядом серебристыми драже было выложено имя Зизмо. На сороковой день отслужили панихиду, после которой все были приглашены в дом. Пришедшие обступили торт, посыпанный сахарной пудрой вечной жизни и усыпанный бессмертными зернами граната, и, начав его есть, все ощутили, что наконец-то душа Джимми Зизмо покидает землю и поднимается на небеса, откуда она уже никого не сможет тревожить. В разгар церемонии Сурмелина чуть было не вызвала скандал, появившись из своей комнаты в яркооранжевом платье.
– Что ты делаешь? – прошипела Дездемона. – Вдова должна ходить в черном до конца своей жизни.
– Сорока дней вполне достаточно, – ответила Лина и принялась за торт.
И только после этого детей можно было покрестить. В следующую субботу Дездемона, обуреваемая противоречивыми чувствами, взирала на то, как крестные отцы держали младенцев над купелями. Входя в церковь, она испытывала невероятную гордость. Всем хотелось взглянуть на ее новорожденного сына, которой обладал фантастической способностью даже старух превращать в юных матерей. Во время обряда отец Стилианопулос отрезал у Мильтона прядь волос и бросил их в купель, после чего начертал крест на его лбу и погрузил младенца в воду. Но в то самое время, когда Мильтона освобождали от первородного греха, Дездемона с новой силой осознала свою неправедность и вновь повторила про себя клятву больше никогда не иметь детей.
– Лина, – покраснев, обратилась она к кузине через несколько дней.
– Что?
– Да так. Ничего.
– Нет, ты что-то хотела спросить. Что?
– Просто интересно. Что надо делать… если не хочешь… Как надо предохраняться, чтобы не забеременеть? – наконец выпалила она.
Лина тихо рассмеялась.
– Ну я-то могу больше об этом не беспокоиться.
– Но ты знаешь как? Для этого есть какиенибудь способы?
– Моя мать всегда утверждала, что, пока ты кормишь, забеременеть невозможно. Не знаю, насколько это соответствует действительности, но она, по крайней мере, говорила именно так.
– А потом? Что делать потом?
– Просто не спать с мужем.
В тот момент это было вполне возможно, так как после рождения ребенка моя бабка охладела к занятиям любовью. По ночам она кормила его грудью и посто янно чувствовала усталость. К тому же во время родов она разорвала промежность, которая заживала очень медленно. Левти учтиво воздерживался от каких бы то ни было поползновений, но по прошествии двух месяцев он снова перекатился на ее половину кровати. Дездемона сдерживала его столько, сколько могла.
– Слишком рано, – убеждала она. – Нам же не нужен еще один ребенок.
– Почему? Мильтону нужен братик.
– Tы делаешь мне больно.
– Я буду осторожно. Иди сюда.
– Нет, пожалуйста, только не сегодня.
– Ты что, превратилась в Сурмелину? Раз в год?
– Тихо. Ты разбудишь ребенка.
– А мне наплевать.
– Перестань кричать. Ну хорошо. Пожалуйста.
– В чем дело? – спрашивает Левти через пять минут.
– Ни в чем.
– Что значит ни в чем? Ты ведешь себя как статуя.
– Левти! – вскрикивает Дездемона и разражается рыданиями.
Левти утешает ее и извиняется, но, отвернувшись, чувствует себя заточенным в одиночество отцовства. С рождением сына Элевтериос Стефанидис начинает отчетливо видеть свое будущее и постепенное уменьшение своей роли, и сейчас, зарывшись лицом в подушку, он начинает понимать сетования отцов, живущих в своих домах как постояльцы. Он начинает испытывать бешеную ненависть к своему новорожденному сыну, кроме криков которого Дездемона, похоже, ничего больше не слышит и чье тельце стало объектом ее непрерывных забот и ласки. С помощью какой-то немыслимой уловки он отнял у собственного отца любовь Дездемоны, как божество, превратившееся в поросенка, чтобы насосаться женского молока. И на протяжении последующих месяцев Левти наблюдает из своей ссылки, как расцветает эта любовь между матерью и младенцем. Он видит, как его жена прижимается к нему лицом и агукает, поражается ее полному отсутствию брезгливости и той нежности, с которой она вытирает и припудривает ему попку, а однажды, к своему ужасу, даже замечает, как она раздвигает ему ягодицы, чтобы смазать маслом.
С этого момента отношения между моими дедом и бабкой начинают меняться. До рождения Мильтона Левти и Дездемона наслаждались своей редкой по тем временам близостью и равноправием. Однако по мере того как Левти начал ощущать себя брошенным, он стал возвращаться к традиции. Он перестал называть свою жену куклой и начал называть ее «мадам». Он восстановил в доме половую сегрегацию, отвоевав залу для своих мужских компаний и изгнав Дездемону на кухню. Он начал отдавать распоряжения: «Мадам, обед» или «Мадам, выпивку». Это поведение полностью соответствовало тому, как вели себя его современники, и никто не видел в этом ничего необычного, за исключением Сурмелины. Но и она не могла полностью избавиться от цепей прошлого, поэтому, когда Левти приводил в дом своих друзей и они начинали курить сигары и распевать песни, она попросту уходила в свою спальню.
Будучи запертым в одиночной камере своего отцовства, Левти Стефанидис сосредоточился на том, чтобы отыскать более безопасный способ получения дохода. Он написал письмо в издательскую компанию «Атлантис» в Нью-Йорке и предложил свои услуги в качестве переводчика, но в ответ получил лишь благодарность за проявленный интерес и каталог изданных книг. Каталог он отдал Дездемоне, которая тут же заказала себе новый сонник. В своем синем протестантском костюме Левти обошел местные университеты и колледжи, предлагая себя в качестве преподавателя греческого языка. Но мест было мало, и все они были заняты. У моего деда не было степени, он и университета-то не заканчивал. И несмотря на то что он научился бегло говорить по-английски, письменным языком он овладел крайне посредственно. А имея на руках жену и ребенка, которых надо было обеспечивать, он не мог снова сесть за парту. Несмотря на эти препятствия, а может благодаря им, Левти во время сорокадневного траура организовал себе в гостиной кабинет и вновь вернулся к своим ученым занятиям, принявшись упрямо и исключительно в целях самоизоляции переводить на английский Гомера и Мимнермоса. Он записывал тексты в роскошные, очень дорогие миланские блокноты изумрудно-зеленой шариковой ручкой. По вечерам к нему приходили другие молодые иммигранты, и они пили контрабандное виски и играли в трик-трак. Иногда сквозь неплотно закрытую дверь до Дездемоны долетал знакомый мускусно-сладкий аромат.