Едва переступив порог дома Кафкалисов, Левти почувствовал запах уксуса.
   «Мы вас оставим наедине. Познакомьтесь друг с другом», – приветствовал его отец Люсиль.
   Родители вышли, а Левти, оставшись в сумрачной комнате, обернулся и… уронил корсет.
   Дездемона не учла того факта, что ее брат тоже просматривал «Парижское белье». Более того, он регулярно занимался этим с двенадцати до четырнадцати лет, пока не обнаружил настоящее сокровище – десять фотографий, спрятанных в старом чемодане, на которых была изображена скучающая двадцатипятилетняя красотка с грушевидной фигурой, она принимала разные позы на подушках с кисточками в декорациях сераля. Когда он нашел их в кармашке для туалетных принадлежностей, у него возникло ощущение, что он потер лампу с джинном. Она выпорхнула наружу в облаке сверкающей пыли, абсолютно обнаженная, если не считать туфель из «Тысячи и одной ночи» и шарфа, повязанного вокруг талии. Она томно возлежала на тигровой шкуре, лаская ятаган, или сидела на доске для игры в трик – трак. Именно эти десять раскрашенных фотографий и пробудили интерес Левти к городу. Однако он всегда помнил своих первых возлюбленных из «Парижского белья». Он мог вызвать их образы в любой момент. И когда он увидел Викторию Паппас, стоявшую, как модель на странице восемь, он резко ощутил разницу между ней и своим мальчишеским идеалом. Он попробовал представить себя женатым на Виктории и живущим с ней вместе, но во всех возникавших картинах зияла пустота, так как в них отсутствовал образ той, кого он больше всего любил и лучше всех знал. Но когда он сбежал от Виктории Паппас, то увидел, что Люсиль Кафкалис столь же удручающе не дотягивает до изображения, опубликованного на странице двадцать два…
   И вот тут-то все и произошло. Дездемона, заливаясь слезами, снимает корсет, складывает его и возвращает на место в сундук с приданым. После чего падает на кровать Левти, вздрагивая от рыданий. Подушка пахнет его лимонным лосьоном, и она, всхлипывая, вдыхает этот запах, пока не засыпает, захмелев от рыданий. Ей опять снится тот самый сон, который посещает ее в последнее время. В нем все так, как было раньше. Они с Левти снова дети, только со взрослыми телами. И лежат в родительской кровати. Тела их во сне переплетаются, что удивительно приятно, и простыня становится влажной… Тут Дездемона всегда просыпалась. Лицо ее горело, в низу живота она ощущала что-то странное, и, кажется, даже могла сказать, что именно…
   …И вот я сижу в своем космическом кресле, и в моей голове вертятся мысли Е. О. Вильсона. Что это было – любовь или стремление к воспроизводству? Случай или судьба? Преступление или сила природы? Может, этот ген обладал особой мощью, необходимой для его проявления, и именно этим объясняются слезы Дездемоны и пристрастие Левти к проституткам определенной внешности; возможно, это было не любовью и не симпатией, а лишь непременным условием появления на свет этой штуки, и отсюда уже все эти сердечные игры. Впрочем, я разбираюсь в этом не лучше, чем Дездемона, Левти или любой другой влюбленный, который не может отличить то, что определяется гормонами, от того, что содержит в себе божественное начало, и, возможно, я придерживаюсь идеи Бога из чистого альтруизма, объясняющегося стремлением к сохранению вида, – не знаю. Я пытаюсь мысленно вернуться к тому времени, когда генетики еще не было и никто не повторял по любому случаю: «Ну, это гены». Ко времени свободы, которая была гораздо шире нашей нынешней. Дездемона совершенно не понимала, что происходит. Она не могла рассматривать свою плоть как компьютерный код с единицами и нулями, как бесконечные последовательности, в одной из которых могла содержаться ошибка. Теперь мы уже знаем, что несем в себе эту схему. Даже когда мы просто останавливаемся, чтобы перейти улицу, она диктует нам нашу участь. Она покрывает наши лица теми же морщинами и старческими пятнами, которые были у наших родителей. Она заставляет нас чихать неповторимым, узнаваемым семейным способом. Гены укоренены в нас настолько глубоко, что они контролируют мышцы глаз, так что сестры будут одинаково мигать, а братья-близнецы одновременно пускать слюни. Иногда, когда меня что-нибудь беспокоит, я ловлю себя на том, что играю с хрящом носа точно так же, как это делает мой брат. Наши глотки и голосовые связки созданы по одной и той же схеме, чтобы мы могли издавать звуки одинаковой тональности и одинаковых децибелов. И все это можно экстраполировать в прошлое, так что одновременно со мной говорит Дездемона. Она же выводит своей рукой эти слова. Дездемона, которая даже не представляла себе, что в ней действует целая армия, выполняющая миллионы приказов, за исключением одного непослушного солдата, отправившегося в самоволку…
   …и сбежавшего, как Левти от Люсиль Кафкалис обратно к своей сестре. Она услышала его торопливые шаги, когда застегивала юбку. Зашвырнув корсет в сундук, она утерла слезы платком и улыбнулась как раз в тот момент, когда он входил в дом.
   – Ну и кого ты выбрал?
   Левти ничего не ответил и принялся внимательно рассматривать сестру. Он всю жизнь спал с ней в одной спальне, поэтому не удивительно, что он мог определить, когда она плакала. Ее волосы были распущены и закрывали большую часть лица, но ее глаза были для него такими же родными, как свои собственные.
   – Никого, – ответил он.
   И Дездемона вдруг ощутила прилив невероятного счастья.
   – Что с тобой такое? – тем не менее осведомилась она. – Tы должен на ком-то остановить свой выбор.
   – Эти девицы похожи на пару шлюх.
   – Левти!
   – Правда-правда.
   – Tы не хочешь на них жениться?
   – Нет.
   – Но ты должен. – Она подняла кулак. – Если я выиграю, ты женишься на Люсиль.
   Левти, который был заядлым спорщиком, не смог удержаться и тоже сжал кулак.
   – Раз, два, три… пли!
   – Топор сильнее камня, – заявил Левти. – Я выиграл.
   – Еще раз, – потребовала Дездемона. – На этот раз, если я выиграю, ты женишься на Вики. Раз, два, три…
   – Змея проглотит топор. Я снова выиграл! Прощай, Вики!
   – Тогда на ком же ты собираешься жениться?
   – Не знаю… – он взял ее за руки, глядя на нее сверху вниз. – А как насчет того, чтобы на тебе?
   – Не пойдет. Я твоя сестра.
   – Ты не только родная моя сестра, но еще и троюродная. А на троюродных сестрах можно жениться.
   – Ты рехнулся, Левти.
   – Тогда все будет просто. Нам не потребуется перестраивать дом.
   И они обнялись наполовину в шутку, наполовину всерьез. Сначала это было обычным объятием, но уже через секунду оно начало меняться – положения рук и поглаживания пальцев совсем не напоминали проявления родственной привязанности, но образовывали их собственный язык, на котором они говорили в пустой комнате. Левти начал кружить Дездемону в вальсе, вальсируя вывел ее на улицу, во двор, к плантации коконов и обратно к винограднику, а она заливалась смехом, прикрывая рот рукой.
   – Ты прекрасно танцуешь, кузен, – промолвила она и почувствовала, как сердце у нее снова подпрыгнуло к самому горлу; она испугалась, что прямо сейчас умрет в объятиях Левти, но, конечно же, этого не произошло, и они продолжали кружиться.
   И давайте не будем забывать, что они танцевали в Вифинии, горной деревне, где принято жениться на своих двоюродных сестрах, а поэтому все в той или иной мере приходятся друг другу родственниками. И по мере того как они танцевали, они прижимались друг к другу все сильнее, как это иногда делают мужчина и женщина, оказавшись один на один.
   И в разгар этого танца, когда еще ничего не было сказано и никаких решений не было принято, еще до того, как страсть приняла эти решения за них, они услышали взрывы и, посмотрев вниз, увидели, что греческая армия отступает во всполохах пламени.

НЕСКРОМНОЕ ПРЕДЛОЖЕНИЕ

   Потомок выходцев из Малой Азии, я родился в Америке, а живу в Европе, конкретнее – в районе Шёнеберг в Берлине. Посольство делится на две части: сам дипломатический корпус и отдел культуры. Посол и его помощники осуществляют внешнюю политику из только что отстроенного и мощно укрепленного посольства на Нойштадтише-Кирхштрасе. Наш департамент, который занимается организацией лекций и концертов, расположен в старомодной высотной коробке, называемой Домом Америки.
   Утром я добираюсь до него на метро. Поезд быстро доставляет меня к западу от Кляйста, к Берлинерштрасе, где я делаю пересадку и направляюсь на север, к Зоологическому саду. Мимо мелькают станции бывшего Западного Берлина. Большинство из них было реконструировано в семидесятых годах, и теперь они выкрашены в цвета пригородных кухонь моего детства – оттенки авокадо, корицы, ярко-желтого подсолнуха. На Шпихерн-штрасе поезд делает остановку, чтобы произвести обмен телами. На платформе уличный музыкант играет на аккордеоне слезливую славянскую мелодию. Волосы все еще влажные, и кончики поблескивают; я листаю «Франкфуртер Альгемайне», и тут она вкатывает в вагон свой немыслимый велосипед.
   Обычно национальность человека определяешь по его лицу. Процесс иммиграции положил этому конец, и национальность стали определять по обуви. Но глобализация покончила и с этим. Теперь уже не встретишь ни финских мокасин из тюленьей кожи, ни немецких бутс. Теперь все носят «Найк», будь ты баск, голландец или выходец из Сибири.
   Она была азиаткой, по крайней мере генетически. Черные волосы острижены и взлохмачены. На ней была короткая ветровка оливкового цвета, расклешенные черные лыжные штаны и бордовые туристские ботинки, похожие на туфли для боулинга. В корзинке, прикрепленной к велосипеду, лежал кофр.
   Мне почему-то показалось, что она американка. Велосипед был старый, в стиле ретро – хром с бирюзой, крылья как у «шевроле», колеса с широкими, как у тачки, шинами и весом не меньше ста фунтов. Не велосипед, а настоящая причуда экспатрианта. Я уже собрался использовать его в качестве повода для разговора, как поезд снова остановился. Велосипедистка подняла глаза, откинула волосы со своего прекрасного лица, и на мгновение мы встретились глазами. Гладкость кожи и полная невозмутимость делали его похожим на маску, за которой виднелись лишь живые, одухотворенные глаза. Она отвела от меня взгляд, взялась за руль, вывела свое огромное транспортное средство из поезда и покатила его по направлению к эскалаторам. Поезд тронулся, но мне не захотелось возвращаться к «Франкфуртер Альгемайне». До самой своей остановки я просидел в состоянии сладострастного возбуждения или возбужденной сладострастности. После чего вышел из метро.
   Я расстегнул пиджак и вынул из внутреннего кармана сигару. Из другого маленького кармашка я достал машинку для сигар и спички. Несмотря на то что до обеда было еще далеко, я закурил сигару «Гранд Давыдофф № 3», затянулся и остановился, чтобы успокоиться. От сигар и двубортных костюмов мало проку. Я это прекрасно понимаю. Но они нужны мне. Благодаря им я чувствую себя лучше. После того, что я пережил, я могу рассчитывать на некоторую компенсацию. И так я курил свою сигару среднего размера в своем сшитом на заказ костюме и клетчатой рубашке, пока пожар в моей крови не начал угасать.
   Я хочу, чтобы вы понимали, что я отнюдь не являюсь андрогином. Синдром дефицита 5-альфа-редуктазы обеспечивает нормальный биосинтез и периферическое действие тестостерона в матке как в младенческом, так и в пубертатном периоде. Иными словами, в обществе я функционирую как лицо мужского пола. Я пользуюсь мужскими туалетами. Правда, не писсуарами, а стульчаками. Я даже принимаю душ в мужских душевых после занятий спортом, правда делаю это осторожно. Я обладаю всеми вторичными половыми признаками мужчины, за исключением одного: моя неспособность к синтезу дегидротестостерона лишила меня возможности облысеть. Я прожил мужчиной уже большую часть жизни, и теперь все происходит естественно. Когда на поверхность всплывает Каллиопа, у меня это вызывает ощущение детского заикания. Она появляется внезапно и вдруг начинает рассматривать свои ногти или поправлять прическу. Это похоже на состояние одержимости. Во мне вдруг возникает Капли и натягивает на себя мою плоть, как свободную рубаху. Она пропихивает свои ручки в мешковатые рукава моих рук. Она вставляет свои обезьяньи ножки в мои штанины. И я вдруг ощущаю, что подчиняюсь ее девичьей походке, и пластика этих движений начинает вызывать во мне пустую, праздную симпатию к девочкам, возвращающимся домой из школы. Но это продолжается недолго. Волосы Каллиопы щекочут мне шею. Я чувствую, как она робко прижимается к моей груди – это ее старая привычка, – чтобы проверить, что там происходит. И болезненный жар подросткового отчаяния, пронизывающего ее, снова начинает поступать в мою кровь. Но потом так же внезапно она исчезает, съеживаясь и растворяясь внутри меня, и, когда я оборачиваюсь, чтобы бросить взгляд на свое отражение в витрине, я вижу сорокалетнего мужчину с длинными волнистыми волосами, тонкими усиками и эспаньолкой – что-то вроде современного мушкетера.
   Но довольно обо мне. Я вернусь туда, где вчера меня прервали взрывы. Потому что ни Калл, ни Каллиопа не смогли бы появиться на свет, если бы за этим ничего не последовало.
   Довольно обо мне.
 
   – Я же говорила! – закричала Дездемона изо всех сил. – Я же говорила, что все это счастье до добра не доведет. Это так они нас освобождают?! Только греки могут быть такими глупыми.
   К утру, после вальса, все дурные предчувствия Дездемоны подтвердились. Великая Идея потерпела полный крах. Турки захватили Афийон. Разгромленная греческая армия бежала к морю, по дороге поджигая все, что попадалось на ее пути. В лучах рассвета Дездемона и Левти стояли на склоне горы и наблюдали за производимыми разрушениями. Черный дым окутывал всю долину, расстилаясь на много миль в разные стороны. 1орело все, вплоть до последнего дерева.
   – Здесь нельзя оставаться, – промолвил Левти. – Турки начнут мстить.
   – Можно подумать, что им для этого нужен повод.
   – Мы поедем в Америку. Можно будет остановиться у Сурмелины.
   – Я не хочу в Америку, – затрясла головой Дездемона. – Лининым письмам нельзя верить. Она все преувеличивает.
   – Пока мы вместе, все будет хорошо.
   Он снова посмотрел на нее так, как накануне вечером, и Дездемона залилась краской. Он попытался обнять ее, но она его остановила:
   – Смотри.
   Дым внизу поредел, и они увидели дороги, забитые толпами беженцев, – целые потоки телег и повозок, запряженных буйволами и мулами.
   – Где можно добыть судно? В Константинополе?
   – Мы отправимся в Смирну, – ответил Левти. – Все говорят, что дорога через Смирну самая безопасная.
   Дездемона умолкла, пытаясь осознать эту новую реальность. Из всех домов доносились негодующие голоса, проклинавшие турок и греков. Люди начинали собираться.
   – Я возьму шкатулку с шелковичными червями, тогда мы сможем зарабатывать деньги, – решительно заявила Дездемона.
   Левти схватил ее за локоть и игриво потряс.
   – В Америке не занимаются шелководством.
   – Но ведь там что-то надевают на себя? Или все ходят голыми? А если надевают, то, значит, им нужен шелк. И его станут покупать у меня.
   – Ладно, как хочешь. Только поторапливайся. Элевтериос и Дездемона Стефанидис покинули
   Вифинию 31 августа 1922 года. Они ушли пешком с двумя чемоданами, в которых была одежда, туалетные принадлежности, сонник и четки Дездемоны и пара антологий Левти на древнегреческом. Кроме этого под мышкой Дездемона несла шкатулку с несколькими десятками яиц тутовых шелкопрядов, завернутых в белую ткань. А карманы Левти были набиты записями не карточных долгов, а адресов в Афинах и Астории. В течение недели все жители Вифинии упаковали свои пожитки и двинулись на материковую Грецию, намереваясь в дальнейшем перебраться в Америку. Диаспора, которая могла помешать моему появлению на свет. Однако этого не произошло.
   Перед уходом Дездемона вышла во двор и перекрестилась на православный манер, сложив пальцы большим кверху. Она простилась с туалетом, гнилостным запахом шелковичной плантации, тутовыми деревьями, росшими вдоль стены дома, и лестницей, по которой ей уже не суждено было подниматься, но главное – с этим ощущением жизни над всем остальным миром, после чего в последний раз зашла взглянуть на своих гусениц. Ни одна из них не пряла коконы. Дездемона протянула руку, сняла с веточки один кокон и положила его себе в карман.
   Шестого сентября 1922 года главнокомандующий греческими войсками в Малой Азии генерал Хаджинестис проснулся с ощущением, что его ноги остекленели. Боясь вылезти из постели, он пренебрег утренним бритьем и отослал брадобрея. Днем он отказался выходить на берег, где обычно наслаждался лимонным мороженым. Вместо этого он продолжал лежать на спине, требуя от своих адъютантов, прибывавших с донесениями с фронта, чтобы те не топали ногами и не хлопали дверью. Этот день стал для командующего одним из самых светлых и продуктивных. Когда двумя неделями ранее турецкая армия захватила Афийон, Хаджинестис решил, что он уже умер, а всполохи света на стенах его каюты – пиротехническое шоу в преддверии рая.
   В два часа к нему явился его адъютант.
   – Сэр, я жду ваших распоряжений по организации контратаки, – шепотом произнес он.
   – Вы слышите, как они скрипят?
   – Кто, сэр?
   – Мои ноги. Мои худые остекленевшие ноги.
   – Сэр, я знаю, что у моего генерала больные ноги, но при всем уважении, сэр, должен вам заявить, – и далее чуть громче, – что сейчас не время заниматься этими проблемами.
   – Ах вы думаете, что это шутка, лейтенант? Вы бы отнеслись к этому иначе, если бы ваши ноги остекленели. Я не могу выйти на берег. Именно на это и рассчитывает Кемаль. На то, что я встану и мои ноги разобьются вдребезги.
   – Вот последние сообщения, генерал, – адъютант поднес к лицу Хаджинестиса листок бумаги. – Турецкая кавалерия была замечена в ста милях к востоку от Смирны, – прочитал он. – Число беженцев составило сто восемьдесят тысяч человек. Это на тридцать тысяч больше, чем вчера.
   – Я и представить себе не мог, что смерть будет такой, лейтенант. Я вижу вас совсем рядом, хотя меня уже нет. Я уже на пути в Аид. Знаете что? Смерть – это не конец. Вот что я обнаружил. Мы никуда не деваемся. И мертвые видят, что я уже один из них. Вот они окружили меня. Вы не можете их увидеть, но они здесь. Женщины с детьми, старухи – все здесь. Попросите повара принести мне завтрак.
   А знаменитый порт Смирны был забит судами. Торговые суда были пришвартованы к длинному причалу рядом с баржами и деревянными шлюпками. Дальше в море стояли на якоре военные корабли Объединенных сил. Их вид обнадеживал греков и армян, обитавших в Смирне, а также сотню тысяч беженцев, наводнивших ее, несмотря на распространявшиеся слухи: только накануне одна армянская газета заявила, что союзники, желая компенсировать свою помощь грекам, намерены передать город победоносной армии турок. Горожане взирали на французские эсминцы и английские боевые корабли, все еще готовые защищать европейские торговые интересы в Смирне, и их опасения отступали.
   Доктор Нишан Филобозян двинулся в тот день в порт с целью обретения именно такой уверенности. Он поцеловал на прощание жену Туки и своих дочерей Розу и Аниту, похлопал по спине сыновей Гарегина и Степана и, указывая на шахматную доску, заметил с напускной серьезностью: «Фигуры не трогать». Затем он запер за собой входную дверь, плечом проверив крепость замка, и двинулся мимо закрытых магазинов и захлопнутых ставень армянского квартала. Помедлив у пекарни Берберяна, он задумался над тем, вывез ли Карл свою семью из города или они прячутся на чердаке, как и его домочадцы. Уже пять дней они находились в добровольном заточении: доктор Филобозян бесконечно играл с сыновьями в шахматы. Роза и Анита читали сборник сценариев, который он прихватил для них во время своего последнего посещения американского предместья, а Туки денно и нощно стояла у плиты, потому что только едой можно было заглушить тревогу. На двери пекарни висело объявление «Скоро откроемся» и портрет Кемаля – решительного турецкого военачальника в каракулевой шапке и с меховым воротником; из-под его изогнутых бровей пронзительно смотрели голубые глаза. Доктор Филобозян отвернулся и двинулся дальше, приводя себе доводы, в соответствии с которыми не следовало вывешивать этот портрет. Во-первых, как он всю неделю убеждал свою жену, европейские силы никогда не позволят туркам занять город. Во-вторых, даже если это и произойдет, присутствие в порту военных кораблей не позволит туркам устроить резню. Даже во время погромов 1915 года армян в Смирне никто не трогал. И наконец, что касается лично их, у него было письмо, которое как раз сейчас он собирался забрать из офиса. Рассуждая таким образом, он спустился вниз и достиг европейского квартала. Здесь дома выглядели более зажиточно. По обеим сторонам улицы за высокими укрепленными стенами возвышались двухэтажные виллы с балконами, увитыми цветами. Обитатели этих вилл никогда не приглашали доктора Филобозяна в гости, зато его частенько вызывали туда к левантийским барышням – девицам восемнадцати-девятнадцати лет, дожидавшимся его в «водяных дворцах» или томно возлежавшим в шезлонгах среди фруктовых деревьев. Вследствие их отчаянного желания заполучить европейских мужей им предоставлялась немыслимая свобода, а так как Смирна славилась своим исключительным радушием по отношению к военным офицерам, то оно и было повинно в появлении на их лицах лихорадочного румянца, а также объясняло характер их жалоб – от подвернутой на танцплощадке лодыжки до травм в более интимных местах. Все это демонстрировалось без всякого стеснения, и шелковые пеньюары они распахивали со словами «Доктор, сделайте что-нибудь. В одиннадцать я должна быть в казино». Теперь виллы стояли пустые – родители вывезли своих дочерей после первых же недель военных действий в Париж и Лондон, где как раз начинался сезон, а воспоминания обо всех этих распахнутых пеньюарах явно успокоили доктора Филобозяна. Однако когда он завернул за угол и достиг причала, тревога снова охватила его.
   Изможденные, грязные и мертвенно-бледные греческие солдаты ковыляли к месту погрузки в Чесме в ожидании эвакуации. Порванная форма была черна от копоти сожженных ими при отступлении деревень. Всего неделю назад элегантные открытые кафе на набережной были полны морских офицеров и дипломатов, сейчас причал напоминал свалку. Первые беженцы тащили с собой ковры, кресла, радио, викторолы, торшеры и кухонные столы, расставляя их на берегу прямо под открытым небом. Потом шли уже только с мешками или чемоданами. И среди всего этого нагромождения сновали грузчики, переносившие к судам табак, фиги, благовония, шелк и мохер. Склады надо было очистить до появления турок.
   Доктор Филобозян заметил беженца, рывшегося в куче отбросов и выбиравшего оттуда куриные кости и картофельные очистки. Это был молодой человек в хорошо скроенном, но грязном костюме. Даже издали доктор Филобозян своим врачебным оком различил порез на его руке и бледность, вызванную недоеданием. Однако когда тот поднял голову, вместо лица доктор увидел лишь белое пятно, ничем не отличавшееся от других белых пятен, запрудивших причал. И тем не менее, подойдя ближе, он спросил:
   – Вы больны?
   – Я не ел три дня, – ответил молодой человек.
   – Пойдемте со мной, – вздохнул доктор и окольным путем повел пациента к своему офису. Проведя его внутрь, он достал из аптечки бинт, антисептик, пластырь и принялся осматривать рану на большом пальце – ноготь на нем отсутствовал.
   – Как это произошло?
   – Сначала пришли греки, – ответил беженец. – Потом их снова оттеснили турки. А моя рука оказалась у них на пути.
   Доктор Филобозян промолчал, очищая рану.
   – Я могу вам выписать только чек, – промолвил беженец. – Надеюсь, вы не возражаете. В данный момент у меня при себе нет денег.
   Доктор Филобозян сунул руку в карман.
   – Зато у меня есть немного. Вот, возьмите. Беженец помедлил.
   – Спасибо, доктор. Я отплачу вам, как только доберусь до Соединенных Штатов. Дайте мне свой адрес, пожалуйста.
   – Будьте осторожны с питьем, – произнес доктор Филобозян, пропустив просьбу мимо ушей. – При любой возможности кипятите воду. С божьей помощью, возможно, скоро подойдут корабли.
   Беженец кивнул.
   – Вы армянин, доктор?
   – Да.
   – И вы не собираетесь уезжать отсюда?
   – Смирна – моя родина.
   – Тогда удачи вам, и да благословит вас Господь.
   – И вас также, – и с этими словами доктор Филобозян вывел его на улицу и проводил взглядом. «Он обречен, – подумалось ему. – Через неделю он будет трупом. Не тиф, так что-нибудь еще». Впрочем, его это не касалось. Он вернулся обратно и, подняв крышку пишущей машинки, извлек из-под катушки с лентой толстую стопку купюр. Потом порылся в ящиках, достал свой диплом и выцветшее письмо, отпечатанное на машинке: «Сим письмом подтверждается, что 3 апреля 1919 года доктор Нишан Филобозян излечил Мустафу Кемаля от дивертикула, вследствие чего Кемаль-паша со всей почтительностью рекомендует обращаться с доктором Филобозяном уважительно и препоручает его опеке любого, кому он сочтет нужным предъявить это письмо». Филобозян сложил письмо и запихал его в карман.
   А беженец в это время уже покупал на причале хлеб. И только сейчас, когда он оборачивается, пряча под грязным пиджаком теплую буханку, отблеск солнца освещает его лицо и черты становятся узнаваемыми: орлиный нос, зоркий взгляд и нежность, таящаяся в глубине карих глаз.