– У меня была черепаха, но она убежала.
   – Правда?
   – Мама говорит, что она сможет выжить.
   – Наверное, она умерла, – сказал я.
   Клементина мужественно приняла это известие. Она подошла ближе и приложила свою руку к моей.
   – Видишь, у меня веснушек как звезд на небе, – сообщила она.
   Мы остановились перед большим зеркалом и принялись строить рожи. Края век у Клементины были розовыми. Она зевнула и потерла нос.
   – Хочешь научиться целоваться? – спросила она.
   Я не знал, что ответить. Я и так уже умел целоваться. Чему еще надо было учиться? Однако пока я размышлял над этим, Клементина уже приступила к уроку. Она встала лицом ко мне и с мрачной решимостью обняла меня за шею.
   Я не владею необходимым набором специальных эффектов, но мне бы хотелось, чтобы вы представили себе приближающееся ко мне бледное лицо Клементины, ее закрывающиеся сонные глаза, выпячивающиеся губы и наступление полной тишины: замирает шорох наших платьев, голос ее матери, считающей движения, звук самолета, выписывающего в небе восклицательный знак – все погружается в безмолвие, когда изощренные губы восьмилетней Клементины встречаются с моими.
   И лишь колотится мое сердце.
   Нет, не колотится и даже не замирает. Оно плюхает, как плюхается лягушка на болотистый берег. Мое сердце, эта амфибия, мечется между двумя состояниями – восторгом и страхом. Я стараюсь не обращать на это внимания. Я стараюсь справляться, но я и в подметки не гожусь Клементине. Она закидывает голову назад, как это делают в кино актрисы, я пытаюсь подражать ей, пока она язвительно не замечает: «Ты же мужчина». И я перестаю это делать, замирая и вытянув руки по швам. Наконец Клементина отрывается от моих губ, смотрит на меня с мгновение, а потом замечает:
   – Для первого раза неплохо.
   – Мама! – кричу я, возвращаясь домой в тот вечер. – Я подружилась с девочкой! – И я рассказываю Тесси о Клементине, коврах на стенах, ее красавицематери, занимающейся зарядкой, обо всем, за исключением поцелуев. С самого начала я понимал, что чувствую по отношению к Клементине Старк что-то неположенное, что-то такое, о чем я не могу рассказать собственной матери, хотя объяснить, что это, я не мог. Я тогда не связывал это чувство с сексом, потому что не знал, что это такое.
   – Можно я приглашу ее к нам?
   – Конечно, – отвечает Тесси, испытывая облегчение от того, что теперь я не буду чувствовать себя таким одиноким.
   – Могу поспорить, она никогда не видела такого дома, как у нас.
   Через неделю наступает серый прохладный октябрьский день. За желтым домом появляются две девочки, играющие в гейш. Волосы у них подняты наверх и заколоты китайскими палочками. На нас сандалии и шелковые шали. В руках мы держим зонтики. Пока мы пересекаем двор и поднимаемся по ступенькам купальни, я напеваю песню «Цветочный барабан». Мы входим внутрь, не замечая в углу темной тени. В купальне бурлит ярко-бирюзовая вода. Шелковые одеяния падают на пол. И две хихикающих фламинго – одна светлокожая, а другая с телом оливкового цвета – пробуют ногами воду.
   – Слишком горячая.
   – Так и должно быть.
   – Ты первая.
   – Нет, ты.
   – О'кей.
   И наконец обе ныряют. Запах красного дерева и эвкалипта. Аромат сандалового мыла. Мокрые волосы Клементины облепляют ее голову. То и дело из воды, как плавник акулы, высовывается ее нога. Мы смеемся, плаваем и транжирим пену для ванны моей мамы. вверх поднимается такой густой пар, что он скрывает стены, потолок и темную фигуру в углу. Я рассматриваю изгибы своих стоп, пытаясь понять, почему говорят, что у меня «низкий подъем», и в это время ко мне подплывает Клементина. Ее лицо возникает прямо из клубов пара. Я решаю, что мы сейчас снова будем целоваться, но вместо этого она обхватывает меня ногами за талию. Она истерически смеется, прикрывая рот рукой. Глаза ее расширяются, и она шепчет мне на ухо: «Расслабься». Потом она издает дикий вопль и оттесняет меня на сиденье. Я оказываюсь между ее ног, потом сверху, мы начинаем погружаться в воду… мы крутимся и вертимся, так что сверху оказывается то она, то я, мы хихикаем и издаем птичьи крики. Нас окутывает пар, свет отблескивает от бурлящей воды, а мы все вращаемся, пока в какой-то момент я уже не могу разобрать, где мои руки и ноги, а где ее. Мы не целуемся. Эта игра гораздо менее серьезная и гораздо более свободная, но мы держим друг друга, стараясь не упустить из рук скользкое тело, мы стукаемся коленками, шмякаемся животами и елозим бедрами друг по другу. Некоторые мягкие части тела Клементины становятся для меня источником ключевых сведений, которые я накапливал в памяти, до поры до времени не понимая их смысла. Сколько мы так вертелись? Не имею ни малейшего представления. Но в какой-то момент мы начинаем чувствовать усталость. Клементина залезает на сиденье.
   Я поднимаюсь на колени, чтобы взять свою одежду, и тело мое покрывается холодным потом, несмотря на температуру воды, потому что в углу сидит мой дед! Я вижу всего секунду, как он, не то смеясь, не то сердясь, раскачивается из стороны в сторону, а потом снова поднимается клуб пара, и он исчезает из виду. Я так потрясен, что не могу вымолвить ни слова. Когда он здесь появился? Что он видел?
   – Мы просто занимались водным балетом, – робко произносит Клементина.
   Пар рассеивается. Левти сидит не шевелясь, со склоненной набок головой. Лицо у него такое же бледное, как у Клементины. В какое-то мгновение мне в голову приходит дикая мысль, что он снова играет в нашу старую игру и делает вид, что заснул за рулем, но потом я понимаю, что он уже никогда ни во что не будет играть…
   А затем в доме начинают дребезжать все интеркомы. Я связываюсь сТесси, находящейся на кухне, Тесси с Мильтоном, находящимся в кабинете, а Мильтон с Дездемоной, пребывающей в гостевом доме.
   – Быстрей! С дедушкой что-то случилось! Крики усиливаются, появляется «скорая помощь», мигающая огнями, и моя мать говорит Клементине, что ей пора идти домой.
   Вечером в двух комнатах нашего дома загорается свет. В одном световом пятне крестится и молится пожилая женщина, а в другом – семилетняя девочка, просящая о прощении, потому что я понимаю – во всем виноват я. Из-за того что Левти увидел, чем я занимаюсь… И я обещаю больше никогда этого не делать, и прошу: «Не дай дедушке умереть», и клянусь: «Это все Клементина. Она заставила меня этим заниматься».
   (А теперь наступает момент для мистера Старка. Все его артерии как будто смазаны изнутри печеночным паштетом, и в один прекрасный день сердце у него останавливается. Он падает в душе. Внизу, почувствовав неладное, миссис Старк перестает делать свои упражнения; а через три недели она продает дом и уезжает вместе с дочерью. Больше я Клементину не видел…)
   Левти поправился и вернулся из больницы домой. Но это было лишь передышкой перед медленным наступлением неизбежного конца. На протяжении последующих трех лет все воспоминания на жестком диске его памяти начали истребляться, начиная с последних и уходя все дальше в прошлое. Сначала Левти забывал, куда он положил свою ручку или очки, потом – какой день, месяц и наконец год. Целые куски жизни исчезали из его памяти, и в то время как мы все двигались вперед, он уходил назад. В 1969-м мы поняли, что он живет в 1968-м, потому что он продолжал переживать из-за убийства Мартина Лютера Кинга и Роберта Кеннеди. Когда мы переместились в долину семидесятых, Левти скатился в пятидесятые. Он снова радовался завершению строительства фарватера Святого Лаврентия, а ко мне он и вовсе перестал обращаться, потому что я в то время еще не родился. Потом к нему опять вернулась его страсть к азартным играм и чувство ненужности, охватившее его после ухода от дел, однако это скоро прошло, потому что для него снова наступили сороковые, и он в своем воображении опять был владельцем бара и гриля. Каждое утро он вставал и собирался на работу. Дездемоне приходилось идти на самые изощренные уловки, чтобы успокоить его: она говорила ему, что наша кухня – это салон «Зебра», и жаловалась на плохое положение дел. Иногда она даже приглашала из церкви дам, которые заказывали кофе и оставляли на кухонном столе деньги.
   В уме Левти Стефанидис становился все моложе и моложе, хотя в действительности он продолжал стареть, так что порой он пытался поднять то, что ему было не под силу. Он падал. Вещи ломались и разбивались. И когда Дездемона наклонялась, чтобы помочь ему, она замечала в глазах мужа проблеск ясного сознания, словно он специально уходил в прошлое, чтобы не видеть настоящего. Но потом он начинал плакать, и Дездемона ложилась рядом, обнимала его и так ждала, пока приступ не закончится.
   Затем он вернулся в тридцатые и начал повсюду искать радио, чтобы послушать Рузвельта. Нашего молочника он стал принимать за Джимми Зизмо и периодически забирался в его грузовик, считая, что они едут за спиртным. С помощью своей грифельной доски он начал вовлекать молочника в обсуждение проблемы контрабанды спиртного, но даже если его тексты и были осмысленными, тот все равно ничего не мог понять, так как Левти в это время начал все хуже и хуже изъясняться на английском. Он постоянно допускал ошибки в грамматике и правописании, а потом и вовсе перестал писать на английском. Он постоянно упоминал Бурсу, и Дездемона начала беспокоиться. Она прекрасно понимала, что регрессивный ход сознания Левти неизбежно приведет к тому моменту, когда он был ей не мужем, а братом, и бессонными ночами она с ужасом ждала этого мгновения. В каком-то смысле ее жизнь тоже потекла вспять, так как она снова начала страдать от перебоев в сердце. «Господи, – молилась она, – позволь мне умереть, пока Левти не добрался до парохода». А потом однажды утром она застала Левти сидящим за столом с напомаженными волосами а-ля Валентине. На шее как шарф была повязана салфетка, а на столе лежала доска, на которой было по-гречески написано: «Доброе утро, сестренка».
   В течение трех дней он подтрунивал над ней, дергал ее за волосы и показывал сальные сценки. Дездемона спрятала его грифельную доску, но это не помогло. За воскресным обедом он вынул из нагрудного кармана дяди Пита шариковую ручку и написал на скатерти: «Скажите моей сестре, что она растолстела». Дездемона побледнела и закрыла лицо руками в ожидании грома небесного, удара которого она всегда опасалась. Но Питер Татакис просто забрал у Левти ручку и заметил: «Похоже, он теперь считает, что ты его сестра». Все рассмеялись. А что им еще оставалось делать? Весь день к Дездемоне все обращались «эй, сестренка», а она вский раз подскакивала, боясь, что ее сердце вот-вот остановится.
   Но это длилось недолго. Сознание деда, спускавшееся по спирали к могиле, скользило все быстрее по мере приближения к своему исчезновению, так что через три дня он уже агукал как младенец, а еще через день начал ходить под себя. Но когда от Левти Стефанидиса не осталось уже ничего, Господь предоставил ему еще три месяца жизни, вплоть до зимы 1970 года. Сознание его стало столь же отрывочным, как поэмы Сапфо, которые он так и не восстановил, и наконец однажды утром, взглянув на лицо женщины, которую он любил всю свою жизнь, он не узнал ее. А потом с ним случился третий удар: кровь хлынула в мозг, смывая последние остатки его личности.
   С самого начала между мной и дедом существовало странное равновесие. Стоило мне издать свой первый крик, как Левти замолчал, и по мере того как он утрачивал способность видеть, чувствовать, слышать, думать и даже помнить, я ее обретал. Во мне уже дремали и будущая подача теннисного гения со скоростью 120 миль в час, и способность к стереоскопическому пониманию обоих полов. Так, на поминках, оглядев сидящих за столами в «Греческих садах», я ощутил, что чувствует каждый из присутствующих. Мильтона душила буря переживаний, которые он пытался скрыть. Он боялся разрыдаться, поэтому молчал, затыкая себе рот хлебом. Тесси была охвачена безумной любовью ко мне и Пункту Одиннадцать и непрерывно обнимала нас и гладила по головам, так как дети – это единственная защита против смерти. Сурмелина вспоминала день на Главном вокзале, когда она сказала Левти, что повсюду сможет узнать его благодаря носу. Питер Татакис скорбел из-за того, что у него никогда не будет вдовы, чтобы оплакать его смерть. Отец Майк самодовольно вспоминал произнесенную им надгробную речь, а тетя Зоя жалела, что не вышла замуж за бизнесмена.
   И только чувств Дездемоны я не мог разобрать. Сидя на почетном месте во главе стола, она молча ковырялась в своей белой рыбе и пила вино, но ее мысли были от меня так же сокрыты, как и ее лицо за черной вуалью.
   И поскольку я не мог проникнуть в ее душу в тот день, то просто расскажу, что произошло дальше. После поминок родители, бабка и мы с братом залезли в отцовский «Флитвуд». С развевающимся похоронным пурпурным флажком на антенне мы выехали из греческого квартала и двинулись по улице Джефферсона. К тому времени «кадиллаку» исполнилось уже три года – все последующие отец менял гораздо быстрее. Когда мы проезжали мимо цементного завода, я услышал слабое шипение, но решил, что это моя бабка вздыхает над своим горем. Но потом я увидел, что сиденье опускается и Дездемона погружается вниз. Ее, всегда боявшуюся автомобилей, поглощало заднее сиденье.
   Мильтон включил пневматическую подкачку, которая требует, чтобы машина двигалась со скоростью по крайней мере тридцать миль в час. Однако отец, поглощенный своим горем, ехал со скоростью двадцать пять миль в час. Гидравлическая система сломалась, и пассажирские места так и остались в наклонном состоянии. После этого отец начал менять машины каждый год.
   Еле тащась, мы добрались до дома. Мама помогла Дездемоне выбраться из машины и двинулась с ней к колоннаде, которая вела к домику для гостей. Это было непросто, так как Дездемона то и дело останавливалась передохнуть, опираясь на свою палку.
   – Тесси, теперь я лягу, – сообщила она, когда они добрались до дома.
   – Конечно-конечно, отдыхай, – откликнулась моя мать.
   – Я лягу, – повторила Дездемона и вошла в дом. У кровати, по-прежнему открытая, стояла ее шкатулка. В то утро она вынула из нее свадебный венец Левти, отрезав его от своего, чтобы похоронить его в нем. Она заглянула внутрь, закрыла шкатулку, потом разделась, сняла свое черное платье и повесила в шкаф, набитый шариками нафталина. Потом положила туфли в коробку, надела ночную рубашку и, простирнув белье, повесила его в ванной. После чего легла в постель, хотя на часах было три часа дня.
   На протяжении последующих восьми лет, за исключением банного дня в пятницу, она ни разу не вставала.

СРЕДИЗЕМНОМОРСКАЯ ДИЕТА

   Ей больше не хочется оставаться на земле. Ей больше не хочется жить в Америке. Она устала от жизни. Ей все тяжелее и тяжелее подниматься по лестнице. После смерти мужа ее женская судьба окончена. Кто-то ее сглазил.
   Эти предположения были высказаны отцом Майком через три дня после того, как Дездемона слегла. Мама попросила его поговорить с ней, и он вернулся из гостевого домика, раздраженно нахмурившись в стиле Фра Анжелико.
   – Не волнуйтесь, это пройдет, – сообщил он. – С вдовами такое регулярно происходит.
   Мы ему поверили. Однако с течением времени Дездемона становилась все более отрешенной. Бывший жаворонок, она превратилась в сову. Когда моя мать приносила ей завтрак, она открывала один глаз и рукой показывала, чтобы та оставила поднос. Яичница остывала. Кофе подергивался пленкой. Единственное, что ее пробуждало к жизни, так это ежедневные сериалы мыльных опер. Она как всегда внимательно следила за обманщиками-мужьями и интриганками-женами, но больше уже не осуждала их, словно ей надоело исправлять мирские пороки. Полулежащая на подушках со сползшей на лоб, как диадема, сеточкой для волос Дездемона выглядела столь же непобедимой, как престарелая королева Виктория. Она казалась владычицей острова, состоявшего из одной спальни, заполненной птицами. Она была королевой в изгнании со всего лишь двумя прислужницами, одной из которых была Тесси, а другой я.
   – Молись, чтобы Господь забрал меня, – наставляла она меня. – Молись, чтобы твоя бабка умерла и воссоединилась с твоим дедом.
   …Но прежде чем продолжить историю Дездемоны, я хочу ввести вас в курс развития событий с Джулией Кикучи. С целью подчеркнуть лишь то, что никакого развития не последовало. В последний день нашего пребывания в Померании у нас с Джулией было отличное настроение. Померания в свое время входила в состав Восточной Германии. И прибрежные виллы Херингсдорфа разрушались в течение пятидесяти лет. Теперь же, после объединения, наступил настоящий бум по продаже недвижимости. Будучи американцами, мы с Джулией не могли не обратить на это внимания. Прогуливаясь по дорожкам взявшись за руки, мы рассуждали о том, чтобы купить то или иное поместье и привести его в порядок.
   – Мы сумеем привыкнуть к нудистам, – говорила Джулия.
   – Мы могли бы стать померанцами, – отвечал я. Это «мы» – не знаю, что на нас нашло, – мы не скупились на это местоимение и не задумывались о последствиях. Всем художникам свойственно чутье на недвижимость, и Херингсдорф просто окрылял Джулию. Мы расспросили о нескольких кооперативах, которые были здесь новым явлением, и заглянули в дватри особняка. Мы вели себя как супружеская пара. Под влиянием этого старого аристократического летнего курорта мы с Джулией тоже старались вести себя старомодно. Мы обсуждали обустройство дома, даже ни разу не переспав, и ни любовь, ни свадьба ни разу не были нами упомянуты. Речь шла лишь о суммах выплат.
   Однако по дороге в Берлин меня снова охватил знакомый страх. Я начал заглядывать в будущее. Я начал думать о следующем шаге и о том, что от меня потребуется. Длительный период подготовки, объяснение, а дальше потрясение, ужас, отстранение и категорический отказ. Все как всегда.
   – В чем дело? – спрашивает Джулия.
   – Ни в чем.
   – Ты такой тихий.
   – Просто устал.
   В Берлине я с ней прощаюсь. Я обнимаю ее холодно и властно, после чего перестаю ей звонить. Она несколько раз оставляет мне сообщения. Но я не отвечаю. А теперь она тоже перестала мне звонить. Так что с Джулией все кончено. Все кончилось, не успев начаться. И вот я опять, вместо того чтобы думать с кем-нибудь о будущем, остаюсь с прошлым, с Дездемоной, которой никакое будущее не нужно…
   Я приносил ей обед и иногда ланч. Я ходил с подносами по дорожке, огражденной металлическими столбиками, под никому не нужной верандой. Справа от меня – литое, гладкое строение купальни, гостевой домик повторяет чистые прямые контуры главного дома. Вся архитектура Мидлсекса – это попытка вскрыть первоосновы. Тогда я мало что понимал в этом. Однако входя в освещенный через верхний люк гостевой дом, я чувствовал какую-то дисгармонию. Похожая на ящик комната, напрочь лишенная светских украшений, без какой-либо аляповатости и существующая вне времени, в центре которой возлежала моя утомленная историческими перипетиями бабка. В Мидлсексе все говорило о забывчивости, в Дездемоне же все свидетельствовало о непреодолимости памяти. Она возлежала на горе подушек, распространяя вокруг себя ауру непреодолимого горя, от которой, впрочем, веяло добром. Этим отличалась моя бабка и все гречанки ее поколения – они были добры в своем отчаянии. Они стонали и сетовали, предлагая сладости. Они жаловались на недуги, нежно похлопывая тебя по колену. Мои визиты всегда подбадривали Дездемону.
   – Привет, куколка, – улыбалась она. Я садился на кровать, и она гладила меня по голове, приговаривая ласковые слова на греческом языке. В присутствии моего брата Дездемона лучилась счастьем не переставая, а при мне глаза ее через десять минут затухали, и она говорила то, что чувствовала на самом деле:
   – Я слишком стара, детка. Слишком стара.
   Ипохондрия, преследовавшая ее всю жизнь, расцвела теперь полным цветом. Вначале, когда она только приковала себя к своему чистилищу из красного дерева под балдахином, она жаловалась лишь на перебои в сердце. Но уже через неделю у нее начались головокружения, тошнота и проблемы с кровоснабжением.
   – У меня болят ноги. Кровь совсем не движется.
   – С ней все в порядке, – сообщил доктор Филобозян моим родителям после получасового осмотра. – Конечно, уже не девочка, но ничего серьезного я не нахожу.
   – Я не могу дышать, – возражала Дездемона.
   – Легкие совершенно чистые.
   – Ногу колет как иголками.
   – Попробуй растереть ее, чтобы восстановить кровообращение.
   – Он тоже уже старик, – заявила Дездемона после ухода доктора Фила. – Пригласите другого врача, помоложе.
   Мои родители согласились. Нарушив семейную верность доктору Филу, они за его спиной пригласили нового врача. Доктора Таттлсворта. А потом доктора Каца и доктора Колда. И все они поставили один и тот же диагноз, сообщив Дездемоне, что с ней все в порядке. Они заглядывали в сморщенные черносливины ее глаз, сушеные абрикосы ушей, слушали непобедимый стук ее сердца и убеждали ее в том, что она здорова.
   Мы пытались выманивать ее из постели, приглашая посмотреть «Только не в воскресенье» по большому телевизору. Мы позвонили в Нью-Мексико тете Лине и подсоединили телефон к интеркому.
   – Слушай, Дез, почему бы тебе не навестить меня? Здесь так жарко, прямо как на родине.
   – Я тебя не слышу, Лина! – выкрикнула Дездемона невзирая на проблемы с легкими. – Этот аппарат не работает.
   И наконец, взывая к страху Божьему, Тесси заявила Дездемоне, что грешно не ходить в церковь, когда физически способен на это. Но Дездемона только похлопала рукой по матрацу:
   – Следующий раз меня внесут в церковь в гробу. И она начала готовиться. Лежа в кровати, она отдавала распоряжения моей матери, чтобы та вынула все из шкафов.
   – Дедушкины костюмы можешь раздать, мои платья тоже. Оставь только то, в котором будете меня хоронить.
   Необходимость заботиться о муже влила в Дездемону недюжинные силы. Еще недавно она готовила ему жидкую и протертую пищу, меняла прокладки, стирала постельное белье и пижамы, терзала его плоть мокрыми полотенцами и салфетками. Но лишившись объекта забот в свои семьдесят лет, она состарилась за одну ночь. Ее волосы окончательно поседели, а в цветущей фигуре словно образовалась течь, так что она стала худеть день ото дня. Лицо залила бледность. Проступили вены. На груди появились маленькие красные веснушки. Она перестала смотреться в зеркало. Из-за плохих протезов Дездемона и так в течение многих лет поджимала губы, а теперь, когда она перестала красить их, они и вовсе исчезли с ее лица.
   – Милти, – однажды спросила она отца, – ты уже купил мне место рядом с дедушкой?
   – Не волнуйся, мама. Там участок на двоих.
   – И никто его не заберет?
   – Все оформлено на твое имя.
   – Нет, Милти, там нет моего имени! Поэтому я и беспокоюсь. С одной стороны – дедушкино имя, а с другой – одна трава. Я хочу, чтобы ты поставил там табличку, что это мое место. Вдруг какая-нибудь другая дама захочет лежать рядом с моим мужем.
   Но и на этом ее похоронные приготовления не заканчивались. Дездемона выбрала себе не только участок, но и гробовщика. В апреле, когда вспышка пневмонии приняла угрожающие размеры, в Мидлсекс приехал брат Софьи Сассун – Георгий Паппас, который работал в похоронном бюро Т. Дж. Томаса. Он принес образцы гробов, урн и венков и сел рядом с Дездемоной, пока та возбужденно рассматривала фотографии, словно это были туристические проспекты. Потом она поинтересовалась у Мильтона, какой суммой денег он располагает.
   – Я не хочу это обсуждать, мама. Ты еще не умираешь.
   – Я не прошу тебя хоронить меня по высшему разряду. Георгий говорит, что императорские похороны самые дорогие. С меня будет достаточно и президентских.
   – Когда придет время, ты получишь все что хочешь, а пока…
   – С атласной обивкой. Пожалуйста. И подушечку. Вот такую. На восьмой странице, номер пять. Запомни! И пусть Георгий не снимает с меня очки.
   Дездемона воспринимала смерть как еще один способ эмиграции. Вместо путешествия из Турции в Америку теперь ей предстояло перебраться с земли на небеса, где Левти уже получил гражданство и приготовил для нее место.
   Постепенно мы начали привыкать к отстранению Дездемоны от семейных дел. В это время – а стояла весна 1971 года – Мильтон был занят новым «деловым предприятием». После катастрофы на Пингристрит он поклялся больше никогда не совершать таких ошибок. Но как можно было обойти основной закон недвижимости, заключающийся в постоянстве ее местоположения? Очень просто: одновременно находясь повсюду.
   – Прилавки с хот-догами, – заявил он однажды за обедом. – Начать с трех-четырех и постепенно увеличивать их количество.
   На оставшиеся от страховки деньги он арендовал три места на разных аллеях Детройта, а на листке желтой бумаги набросал дизайн лотков.
   – У Макдоналда золотые арки? А у нас будут Геркулесовы столбы.
   Если в 1971–1978 годах вы ездили из Мичигана во Флориду, то могли видеть ярко-белые неоновые колонны, обрамлявшие целую цепь ресторанов моего отца. Они сочетали в себе греческое наследство с колониальной архитектурой его любимой родины. Они напоминали Парфенон и здание Верховного суда одновременно, сочетая в себе мифического Геракла с голливудским Геркулесом. Естественно, что они привлекали внимание.
   Мильтон начал с трех Геракловых хот-догов, но как только доходы позволили, добавил к ним еще несколько. Он начал с Мичигана, потом перебрался в Огайо и оттуда уже двинулся вдоль шоссе на юг. Формат заведений скорее напоминал «Дэри Квин», нежели «Макдоналдс»: минимальное количество сидячих мест или их полное отсутствие и пара столов для пикников. Никаких мест для игр, никакого тотализатора, никаких «Счастливых трапез», никакой рекламы и никаких распродаж по сниженным ценам. Только хот-доги с чили и луком. Геракловы хот-доги располагались по обочинам дорог, и, как правило, не самых лучших: у боулингов и вокзалов в маленьких городках, где недвижимость была дешевой и через которые проезжало много машин.