Они начали заниматься любовью так часто, как не делали этого на протяжении многих лет. Как только Пункт Одиннадцать выходил из дома, они даже не удосуживались подняться в спальню и делали это прямо там, где находились в тот момент. Они занимались этим на красном кожаном диване в кабинете, в гостиной на софе, обивка которой была украшена синими птицами и красными ягодами, а несколько раз даже на полу в кухне. Единственным местом, куда они не заглядывали, был подвал, поскольку там не было телефона. Они любили друг друга медленно и элегично, подчиняясь непререкаемым законам своих страданий. Они уже не были молоды, и тела их утратили свою прелесть. Но с помощью этого акта они создали меня, и теперь они повторяли его снова и снова, словно он мог вернуть меня обратно. Иногда после этого Тесси начинала плакать. И тогда Мильтон крепко закрывал глаза. Их усилия редко приводили к чувственной разрядке.
   А потом через три месяца после моего исчезновения Тесси перестала ощущать сигналы, поступавшие по нашей духовной пуповине. Она лежала в постели, когда легкое подрагивание в области пупка вдруг прекратилось. Она резко села и приложила руку к животу.
   – Я больше ее не чувствую! – вскрикнула она.
   – Что?
   – Пуповина оборвалась! Кто-то оборвал пуповину!
   Мильтон попытался ее успокоить, но безрезультатно. И с этого момента моя мать уверилась в том, что со мной произошло нечто ужасное.
   И тогда гармония их страданий разрушилась. И чем больше Мильтон надеялся на лучшее, тем в большее отчаяние погружалась Тесси. Они начали ссориться. Иногда Мильтону удавалось подчинить Тесси своему оптимизму, и в течение нескольких дней она жила надеждой. В конце концов, уговаривала она себя, они ничего не знали наверняка. Но это состояние быстро проходило. Оставаясь в одиночестве, Тесси напряженно пыталась ощутить какиелибо признаки жизни в пуповине, но ей это не удавалось.
   К этому времени я отсутствовал уже четыре месяца. Наступил январь 1975 года. К моему пятнадцатилетию я так и не был найден. И вот в воскресное утро, когда Тесси молилась в церкви за мое возвращение, в доме раздался телефонный звонок. Мильтон снял трубку.
   – Алло!
   Сначала он услышал только тишину, если не считать звуков радио, включенного, возможно, в соседней комнате. А потом раздался приглушенный голос:
   – Я уверен, вы скучаете по своей дочери, Мильтон.
   – Кто это?
   – Ведь дочь – это замечательно.
   – Кто это? – переспросил Мильтон, но в трубке раздались гудки.
   Мильтон не стал рассказывать Тесси о звонке, решив, что это была злая шутка какого-нибудь ублюдка или уволенного служащего. Экономика в 1975 году переживала спад, и Мильтону пришлось закрыть несколько своих заведений. Однако в следующее воскресенье телефон зазвонил снова. На этот раз Мильтон схватил трубку после первого же звонка.
   – Алло!
   – Доброе утро, Мильтон. Я бы хотел задать вам один вопрос. Знаете какой?
   – Или вы скажете, кто вы, или я повешу трубку!
   – Сомневаюсь. Я для вас единственная возможность получить обратно дочь.
   И тогда Мильтон сделал то, что было ему свойственно. Он тяжело сглотнул, набычился и приготовился к неизбежному.
   – Ладно, – ответил он. – Я слушаю вас. Но трубку снова повесили.
   «Давным-давно в Древней Греции был волшебный источник…» – кажется, теперь я могу повторить этот текст, даже если меня разбудят. Впрочем, я и так постоянно находился в полусне, учитывая выкуриваемые косяки и реки «Аверны». Потом наступил День благодарения, а за ним Рождество. В канун Нового года Боб Престо закатил шикарный прием. Мы с Зорой пили шампанское, а когда наступило время моего выхода, я погрузился в резервуар. Я был пьян и поэтому сделал то, чего никогда раньше не делал, – открыл под водой глаза. Я увидел лица зрителей и понял, что на них не написано брезгливости. В ту ночь мое выступление возымело на меня терапевтическое действие. Судорожные узлы внутри Гермафродита начали расслабляться, освобождая его от напряжения, пережитого в школьной раздевалке. Меня начал покидать стыд за свое тело. Ощущение того, что я – чудовище, отступило. А вместе с исчезновением стыда и ненависти к себе стала затягиваться и другая рана – Гермафродит начал забывать о Смутном Объекте.
   В эти недели в Сан-Франциско я читал все, что мне давала Зора. Я узнал о том, какие у нас, гермафродитов, бывают разновидности. Я прочитал о гиперадренокортизме, феминизированных яичках и крипторхизме, которым страдал я. Я прочитал о синдроме Кляйнфельтера, при котором лишняя Х-хромосома придает человеку черты евнуха и определяет его дурной характер. Хотя меня больше интересовали исторические данные, нежели медицинские. Карл Генрих Ульрихс, писавший в Германии в 1860 году, говорил о третьем поле. Он сам называл себя уранистом и утверждал, что у него женская душа в мужском теле. Во многих культурах речь шла не о двух полах, а о трех. И именно третий всегда был одарен таинственными способностями.
   И однажды холодным дождливым вечером я решил попробовать. Зора куда-то ушла. Это было воскресенье, и мы не работали. Я сел в полулотос на пол и закрыл глаза. Сосредоточившись в молитвенном состоянии, я стал ждать, когда моя душа покинет тело. Я пытался впасть в транс или превратиться в животное. Я прилагал к этому все усилия, но у меня ничего не получалось. Похоже, у меня не было особых способностей, и я не годился в Тиресии.
   В связи с этим мне вспоминается один вечер в конце января. Было уже за полночь. В резервуаре была Кармен. Мы с Зорой сидели в гримерке, поддерживая традиции – термос и конопля. Зоре в русалочьем костюме было трудно передвигаться, поэтому она с видом рыбьей одалиски возлежала на кушетке. Со свисающего с валика хвоста стекала вода. Сверху на ней была надета футболка с изображением Эмили Дикинсон.
   Звуки из резервуара транслировались в гримерку. Боб Престо произносил свой монолог: «Дамы и господа, готовы ли вы к поистине потрясающему зрелищу?…» Мы с Зорой безмолвно произносили за ним следующий текст: «Готовы ли вы вынести шок высокого напряжения?»
   – Мне здесь надоело, – промолвила Зора.
   – Может, уйдем?
   – Да, пора.
   – И что мы будем делать?
   – Заниматься банковскими закладными.
   Из резервуара донесся всплеск. «А где же сегодня угорь Элли? Кажется, он прячется, дамы и господа. Может, он умер? Может, его выловили рыбаки? Может, его выставили на продажу на Рыбачьей ярмарке?»
   – Боб считает себя страшно остроумным человеком, – заметила Зора.
   «Нет, не волнуйтесь, дамы и господа, Элли нас не разочарует. Вот он! Смотрите на ее электрического угря!»
   Из динамика раздается странный звук – стук двери, а вслед за ним крик Боба Престо: «Эй! Что за черт! Сюда нельзя!»
   И радио замолкает.
   За восемь лет до этого полиция устроила рейд в детройтском баре, где незаконно торговали спиртным, теперь то же самое происходило в «Шестидесятниках». Все было довольно спокойно. Посетители быстро покинули кабинки и выскочили на улицу. Нас проводили вниз к остальным девушкам.
   – Ну привет, – произнес подошедший ко мне офицер. – И сколько же нам лет?
   В участке мне позволили сделать один телефонный звонок. И я, наконец сломавшись, набрал домашний номер.
   К телефону подошел брат.
   – Это я, – сказал я. – Калл. – И прежде чем Пункт Одиннадцать успел что-либо мне ответить, я вывалил на него всё. Я сообщил ему, где я и что произошло. – Только не говори маме с папой, – добавил я.
   – Я не смогу сказать папе, – ответил Пункт Одиннадцать. – Я уже не смогу это сделать. – И далее с какими-то вопросительными интонациями, словно сам не мог поверить в то, о чем говорил, он сообщил мне, что Мильтон погиб в автомобильной катастрофе.

ПОЛЕТ

   Выполняя обязанности помощника атташе по культуре, я отправился на открытие выставки Уорхола в Новой национальной галерее. Войдя в знаменитое здание Мис ван дер Рое, я миновал не менее знаменитые изображения на шелке великого художника. Новая национальная галерея – замечательный музей, но у него есть один недостаток – в нем негде вешать произведения искусства. Впрочем, мне до этого дела не было. Я смотрел сквозь стеклянные стены на Берлин и чувствовал себя страшно глупо. Неужели я считал, что на открытие выставки соберутся художники? Публика состояла из спонсоров, журналистов, критиков и социальных деятелей.
   Взяв у проходившего мимо официанта бокал вина, я опустился в одно из хромированных кресел, которые стояли по периметру зала и также были изготовлены по проекту ван дер Рое. Повсюду стояли авторские копии, но все выглядело натуральным и потертым, с коричневыми проплешинами на углах. Я закурил сигару и попытался расслабиться.
   Толпа гудя кружила вокруг «Мао» и «Мэрилин». Высокий потолок придавал гулкость звукам. Мимо скользили худые мужчины с бритыми головами и проплывали седовласые женщины с желтыми зубами, одетые в натуральные шелка. Из окна была видна Государственная библиотека. Новая Потсдамская площадь походила на аллею в Ванкувере. В отдалении прожектора освещали скелеты подъемных кранов. Снизу раздавался шум машин. Я затянулся, прищурился и увидел в стекле свое отражение.
   Я уже говорил, что похож на мушкетера. Но еще (особенно по вечерам) я напоминаю фавна. Изогнутые брови, порочная улыбка и горящие глаза. И сигара, торчавшая в зубах, не смягчала этого впечатления.
   Кто-то похлопал меня по плечу.
   – Поклонник сигар, – произнес женский голос. И в стекле я увидел Джулию Кикучи.
   – Здесь же Европа, – с улыбкой возразил я. – Курение сигар здесь не считается пороком.
   – Я их курила только в колледже.
   – Может, попробуешь повторить? – подколол ее я.
   Она опустилась в соседнее кресло и протянула руку. Я достал из кармана пиджака еще одну сигару и отдал ее Джулии вместе с ножичком и спичками. Она поднесла сигару к носу и понюхала ее, потом покатала между пальцами, проверяя влажность. Затем она обрезала кончик, прикурила и начала выпускать дым.
   – Кстати, Мис ван дер Рое курил сигары, – заметил я из рекламных соображений.
   – Tы когда-нибудь видел его портрет? – спросила Джулия.
   – Понял.
   Мы молча сидели рядом и курили. Правая коленка Джулии подрагивала. По прошествии некоторого времени я повернулся к ней лицом. Она сделала то же.
   – Хорошая сигара, – согласилась она.
   Я наклонился к ней, а она ко мне. Наши лица все сближались, пока мы не соприкоснулись лбами.
   В таком положении мы оставались около десяти секунд. А потом я сказал:
   – Давай я объясню, почему не позвонил. Я сделал глубокий вдох и начал:
   – Я должен тебе кое в чем признаться.
   Моя история началась в 1922 году когда всех волновали запасы нефти. В 1975 году когда моя история заканчивается, людей снова начали тревожить ее сокращающиеся запасы. В 1973 году Организация арабских стран – экспортеров нефти инициировала эмбарго. В Соединенных Штатах выстроились длинные очереди у бензоколонок и начались отключения уличного освещения. Президент объявил, что огни на рождественской ели перед Белым домом зажжены не будут.
   Не было человека, которого в то время не тревожила бы проблема дефицита. Экономика была на спаде. По всей стране семьи в полутьме собирались за обеденным столом, как это было с нами, когда мы жили на улице Семинолов. Однако моего отца мало волновала экономика – он давно уже пережил те дни, когда считал киловатты. И поэтому в ту ночь, когда он отправился на мои поиски, он сел за руль огромного «кадиллака», литрами пожиравшего бензин.
   Последним «кадиллаком» моего отца был «Эльдорадо» 1975 года выпуска. Эта машина темно-синего, почти черного, цвета очень походила на Бэтмобиль. Мильтон заблокировал все дверцы. На часах было начало третьего ночи. Дороги в этом районе были в рытвинах, а обочины заросли травой. Лучи мощных фар то и дело освещали осколки стекла, гвозди, куски металла, консервные банки, а однажды даже распластанные мужские трусы. В туннеле стояла ободранная машина без колес и двигателя, с разбитыми стеклами, все хромированные детали были сняты. Но Мильтон жал на газ, игнорируя нехватку бензина и всего остального. Так, например, в Мидлсексе уже окончательно угасла надежда, поскольку его жена перестала ощущать какие бы то ни было движения своей духовной пуповины. В холодильнике наблюдался недостаток еды, а на полках шкафа заметно поубавилось выглаженных рубашек и чистых носков. Сократилось количество приглашений и телефонных звонков, поскольку друзья опасались звонить в дом, балансировавший между надеждой и отчаянием. И все же, несмотря на дефицит всего, Мильтон наполнил до краев бак «Эльдорадо», а потом положил в бардачок двадцать пять тысяч долларов наличными.
   Моя мать не спала, когда Мильтон выскользнул из постели в начале второго ночи. Лежа на спине, она прислушивалась к тому, как он одевается в темноте, но не стала спрашивать, зачем он встает среди ночи. Когда-то она обязательно сделала бы это, но не теперь. Все изменилось после моего исчезновения. То и дело Мильтон и Тесси отправлялись в четыре утра на кухню пить кофе. И лишь когда Тесси услышала хлопок входной двери, она встревожилась. Затем раздался звук работающего двигателя, и машина дала задний ход по подъездной дорожке. Тесси слушала до тех пор, пока мотор не затих вдали. «Может, он поехал за едой», – вяло подумала она и добавила к своему списку из сбежавшего отца и сбежавшей дочери еще и сбежавшего мужа.
   Мильтон не стал говорить Тесси, куда он направляется, по целому ряду причин. Во-первых, он боялся, что она его не отпустит и заставит вызвать полицию, а он не хотел это делать. Похититель велел ему не обращаться к представителям закона. К тому же Мильтон был уже сыт полицией по горло и больше ей не верил. Уж не говоря о том, что все могло оказаться чистым блефом и он бы только лишний раз встревожил Тесси. Она позвонила бы Зое, и он наслушался бы еще и от своей сестры. Короче, Мильтон поступил так, как поступал всегда, когда нужно было принять важное решение. Как тогда, когда он пошел во флот, а потом перевез нас всех в Гросс-Пойнт, – он делал то, что считал нужным, будучи уверенным, что разбирается в ситуации лучше всех.
   После последнего таинственного телефонного звонка Мильтон стал ждать следующего. И он раздался через неделю, в воскресенье.
   – Алло!
   – Доброе утро, Мильтон.
   – Послушайте, кто бы вы ни были, я хочу, чтобы вы мне ответили на несколько вопросов.
   – Я звоню не для того, чтобы удовлетворять ваши желания. Гораздо важнее, что хочу я.
   – Мне нужна моя дочь. Где она?
   – Здесь, со мной.
   В трубке по-прежнему слышались отдаленная музыка и пение, напоминавшие Мильтону о чем-то давно прошедшем.
   – А откуда мне знать, что она с вами?
   – Почему бы вам не задать мне несколько вопросов? Она много чего рассказала мне о своей семье.
   Ярость, захлестнувшая в это мгновение Мильтона, показалась ему почти невыносимой, и он приложил все силы, чтобы не разбить телефон о стену. Однако одновременно мозг его лихорадочно работал.
   – Как называется деревня, где родились ее дед и бабка?
   – Минуточку… – трубку, видимо, прикрыли рукой, – Вифиния.
   Ноги у Мильтона подкосились, и он опустился на стол.
   – Теперь вы мне верите, Мильтон?
   – Мы однажды ездили в пещеры Кентукки – чистая обдираловка. Как они назывались?
   Микрофон трубки снова прикрыли, и через мгновение голос ответил:
   – Мамонтовы пещеры.
   Мильтон вскочил. Лицо его побагровело, и он рванул воротничок рубашки, чувствуя, что задыхается.
   – А теперь я хочу задать вопрос, Мильтон.
   – Какой?
   – Сколько вы готовы заплатить за свою дочь?
   – Сколько вы хотите?
   – Значит, вы готовы заключить со мной сделку?
   – Да.
   – Как интересно!
   – Сколько вы хотите?
   – Двадцать пять тысяч долларов.
   – Хорошо.
   – Нет, Мильтон, вы не поняли, – продолжил голос, – я хочу поторговаться.
   – Что?
   – Торгуйтесь, Мильтон. Это же бизнес.
   Мильтон был абсолютно ошарашен бессмысленностью этой просьбы, но ему ничего не оставалось как выполнить ее.
   – О'кей. Двадцать пять это слишком много. Я могу тринадцать тысяч.
   – Мы же говорим о вашей дочери, Мильтон, а не о хот-догах.
   – У меня нет такого количества наличных денег.
   – Хорошо, двадцать две тысячи.
   – Пятнадцать.
   – Ниже двадцати я не опущусь.
   – Семнадцать – это мое последнее предложение.
   – Девятнадцать.
   – Восемнадцать.
   – Восемнадцать пятьсот.
   – Заметано.
   – Как это весело, Милт, – рассмеялся его собеседник и добавил: – Но мне все равно нужно двадцать пять, – и он повесил трубку.
   В 1933 году бесплотный голос беседовал с моей бабкой через решетку вентиляции, теперь, сорок два года спустя, голос искаженный говорил по телефону с моим отцом.
   – Доброе утро, Мильтон.
   И снова отдаленные звуки музыки и пение.
   – Я достал деньги. Мне нужна моя девочка.
   – Завтра ночью. – И «похититель» объясняет Мильтону, где оставить деньги и где ждать меня.
   За излучиной реки перед Мильтоном вырастает Главный вокзал, которым в 1975 году все еще продолжали пользоваться. Теперь от роскошного терминала осталась лишь скорлупа. Фальшивые фасады скрывали облезлые стены и заваленные проходы. Великое строение прошлого превращалось в руины: опадали изразцы в Пальмовом дворике, огромная парикмахерская являла собой склад рухляди, окна были покрыты грязью. Башня с офисами, примыкавшая к терминалу, превратилась в тринадцатиэтажную голубятню, и все ее пятьсот окон были прилежно разбиты. Полвека тому назад именно на этот вокзал прибыли мои дед и бабка. Лишь однажды Левти и Дездемона поведали здесь свою тайну Сурмелине, и теперь их сын, так и не узнавший о ней, столь же тайно припарковывал здесь свою машину.
   Подобная декорация для сцены выкупа способствует созданию мрачного настроения – тени, зловещие силуэты. Однако этому мешает небо, окрашенное в нежно-розовый цвет. Так называемые «розовые ночи», причиной которых было сочетание определенной температуры с известным процентным уровнем химических веществ в воздухе, были нередки в Детройте. Когда атмосфера насыщалась определенным количеством частиц, свет, поднимавшийся от земли, отражался обратно, и небо над Детройтом становилось нежно-розового цвета. В такие ночи никогда понастоящему не темнело, хотя и на дневной свет это мало походило. Наши розовые ночи мерцают как люминесцентный свет в цехах ночной смены круглосуточно работающих заводов. Иногда небо вспыхивало ярко-красным, но чаще цвет оставался приглушенным и мягким. Все считали это само собой разумеющимся, и никто не видел в этом ничего необычного. Мы были знакомы с этим противоестественным явлением с детства и считали его нормальным.
   В этом странном освещении Мильтон подогнал машину как можно ближе к платформе, остановился и заглушил двигатель. Он взял портфель и вылез наружу, вдыхая кристально чистый зимний воздух Мичигана. Весь мир замер, скованный холодом. Стоящие вдалеке деревья, телефонные провода, трава во дворах прибрежных домов, земля – все было покрыто инеем. С реки донесся рев грузового судна. Однако на пустом вокзале царила полная тишина. На Мильтоне были высокие мягкие сапоги, которые проще всего было натянуть в темноте, и бежевая куртка, отороченная мехом. Чтобы не замерзнуть, он нацепил на голову серую фетровую шляпу с красным пером под черной лентой на тулье. В 1975 году она уже была раритетом. В таком виде Мильтон мог бы отправиться на работу. Он быстро поднялся по металлической лестнице на платформу и двинулся по ней в поисках мусорного ящика, куда он должен был опустить портфель. Похититель сказал, что на крышке мелом будет нарисован крестик.
   Мильтон торопливо двигался по платформе – колокольчики на его сапогах позвякивали, холодный ветер трепал перышко на шляпе. Было бы неправдой сказать, что он совсем не испытывал страха. Но Мильтон Стефанидис никогда бы не признался в том, что ему страшно. Он ощущал лишь физиологические проявления страха: колотящееся сердце, взмокшие подмышки – и не более того. И это было свойственно многим представителям его поколения. Многие его ровесники предпочитали кричать или во всем обвинять своих детей, когда им было страшно. Возможно, это свойство являлось неотъемлемым качеством поколения, выигравшего войну. Отсутствие самоанализа способствовало выработке мужества, но в течение последних месяцев оно сослужило Мильтону плохую службу. С первого же дня моего исчезновения он пытался сохранить лицо, в то время как его душу медленно подтачивали сомнения. Он походил на монумент, разъедаемый изнутри. И чем больнее ему становилось, тем с большим упорством Мильтон не обращал на это внимания. Вместо этого он сосредоточивался на тех немногих мелочах, которые помогали ему выстоять. Проще говоря, Мильтон перестал задумываться. Что он делал здесь, на темной железнодорожной платформе? Зачем он отправился сюда один? Мы никогда не сможем найти ответов на эти вопросы.
   Отыскать мусорный ящик с белой отметиной оказалось не так уж трудно. Мильтон быстро поднял треугольную зеленую крышку и опустил внутрь портфель. Однако когда он попытался вытащить руку обратно, что-то помешало ему. Его собственная кисть. Теперь, когда он перестал думать, эту обязанность выполняло за него его тело. Казалось, рука хочет ему что-то сказать. «А что, если похититель не отпустит Калли?» – транслировала она. «Сейчас у меня нет времени думать об этом», – ответил Мильтон и снова попытался вытащить руку. Но та упрямо продолжала: «А что, если похититель возьмет деньги, а потом потребует еще?» «Что ж, придется рискнуть!» – рявкнул Мильтон и с силой выдернул ее из ящика. Пальцы разжались, и портфель полетел внутрь. Мильтон бросился обратно, таща за собой свою руку, и забрался в «кадиллак».
   Он завел двигатель и включил печку, согревая для меня машину, потом наклонился вперед и начал всматриваться вдаль в ожидании моего появления. Бука его все еще что-то бормотала, вероятно о портфеле, лежащем в мусорном ящике, заполняя сознание Мильтона мыслями о потерянных деньгах. Двадцать пять тысяч! Он видел перед собой пачки, увязанные по сто долларов, с зеркальным отображением лица Бенджамина Франклина. Горло у Мильтона пересохло, его охватил приступ тревоги, известной всем детям Депрессии, он выскочил из машины и бросился бегом к платформе.
   Ах он хочет заниматься бизнесом? Ну так Мильтон ему покажет, что такое бизнес! Он хочет вести переговоры? А как насчет этого? Мильтон, стуча сапогами, взлетает по лестнице. Почему бы не оставить ровно половину? «Так у меня по крайней мере будут какие-то гарантии. Половина сейчас, половина потом». Как это ему раньше не пришло в голову? Что с ним такое творится? Это все из-за непомерного напряжения… Однако, поднявшись на платформу, мой отец замирает. Меньше чем в двадцати ярдах от себя он видит темную фигуру, роющуюся в ящике. Кровь останавливается в жилах у Мильтона. Он не знает – идти дальше или бежать обратно. Похититель пытается вытащить портфель, но тот не пролезает в отверстие. Он заходит за ящик и приподнимает его. В химическом мерцании ночи Мильтон различает патриархальную бороду, бледное восковое лицо и самое главное – узнает крохотную фигурку. Отец Майк.
   Отец Майк? Похититель – отец Майк? Нет, это невозможно. Это немыслимо! Однако сомнений не остается. Перед ним на платформе стоит человек, когда-то обрученный с моей матерью и чуть было не похитивший ее у отца. Выкуп забирает бывший семинарист, женившийся на сестре Мильтона Зое и этим обрекший себя на целую череду невыгодных сравнений и попреков с ее стороны: почему он не вложил деньги в биржевые акции, как это сделал Мильтон, почему не купил золото, когда это делал Мильтон, почему не перевел деньги на Каймановы острова, как ему советовал Мильтон. Именно это сделало отца Майка бедным родственником, вынужденным терпеть презрение Мильтона и одновременно пользоваться его гостеприимством. Встреча с шурином на темной пустой платформе стала для Мильтона настоящим потрясением. Однако она всё объясняла. Теперь становилось понятно, почему похититель хотел торговаться – лишь для того, чтобы хоть раз в жизни почувствовать себя бизнесменом; ясно было и откуда он знал про Вифинию. Теперь Мильтон понимал, почему телефонные звонки раздавались по воскресеньям, когда Тесси была в церкви, догадался он и о том, что музыка, которую он слышал в трубке, была пением церковного хора. Когда он лишил отца Майка невесты и женился на ней сам, плод этого союза, то есть я, посыпал ему соль на раны, окатив его струей мочи. И теперь отец Майк хотел со всеми поквитаться.
   Однако Мильтон не собирался допустить это.
   – Эй! – закричал он, упираясь руками в бедра. – Что ты там делаешь, Майк?
   Отец Майк не ответил. Он поднял голову и по церковной привычке благожелательно улыбнулся, так что в огромной черной бороде блеснули его белые зубы. Он уже пятился, наступая на пластиковые стаканчики и другой мусор и прижимая к груди портфель как сложенный парашют. Он сделал три или четыре шага, продолжая лучиться елейной улыбкой, а потом развернулся и бросился наутек. Он был маленьким, но юрким и со скоростью пули исчез за лестницей на противоположном конце платформы. В розовом свете Мильтон увидел, как он пересекает железнодорожные пути и бросается к своей яркозеленой (цвет «зеленый греческий» – в соответствии с каталогом) машине. Мильтон бросился обратно к «кадиллаку».