Страница:
Эта гонка ничем не походила на киношное преследование. Машины не виляли, и никто ни с кем не сталкивался. Ведь участниками гонки были православный священник и республиканец среднего возраста. Мчась по направлению к реке, ни тот ни другой не превысил скорости десять миль в час. Отец Майк не хотел привлекать внимание полиции.
Мильтон, понимая, что его шурину деваться некуда, хотел лишь припереть его к берегу. Так они неспешно двигались: сначала у светофора останавливался уродливый «Гремлин», а чуть позже то же самое делал «Эльдорадо». Петляя по безымянным улицам, объезжая свалки и тупики, отец Майк надеялся, что ему удастся улизнуть. Все было как всегда, отсутствовала лишь тетя Зоя, которая наорала бы на своего мужа и объяснила бы ему, что только идиот мог направиться к реке, вместо того чтобы ехать к шоссе. Теперь все мелькавшие мимо улицы вели в никуда. «Вот ты и попался», – повторял Мильтон. «Гремлин» сворачивал направо, и «Эльдорадо» сворачивал направо. «Гремлин» сворачивал налево, и то же самое делал «кадиллак». У Мильтона был полный бак, и он мог преследовать отца Майка хоть всю ночь напролет.
Чувствуя себя абсолютно уверенно, Мильтон убавил нагрев печки, так как в салоне становилось жарковато, и позволил себе несколько отстать от «Гремлина». Когда он поднял голову, отец Майк снова поворачивал направо. А когда через тридцать секунд «кадиллак» завернул за тот же угол, Мильтон увидел перед собой Посольский мост, и его уверенность несколько поколебалась. На этот раз его шурин-священник, проведший всю свою жизнь в сказочном мире церкви, проявил некоторую сообразительность. Паника охватила Мильтона, когда он увидел изгибающийся, как спина титана, мост. Только тогда он с ужасом понял, в чем заключался план отца Майка. Точно так же, как Пункт Одиннадцать, когда он хотел избежать призыва в армию, отец Майк направлялся в Канаду! Как бутлегер Джимми Зизмо, он хотел скрыться на либеральном севере! Он хотел вывезти деньги из страны.
И машина его двигалась теперь совсем с иной скоростью.
Да, несмотря на крохотный двигатель, звуки которого напоминали стрекот швейной машинки, «Гремлин» все больше и больше наращивал скорость. Оставив позади вокзальную полосу отчуждения, он теперь въезжал на ярко освещенный, оживленный участок приграничной полосы. Высокие фонари освещали машину, от чего ее ярко-зеленый цвет казался еще более кислотным. Держа дистанцию с «Эльдорадо», как машина Джокера от Бэтмобиля, «Гремлин» встроился в вереницу легковушек и грузовиков, которые толпились у въезда на висячий мост. Мощный двигатель «кадиллака» взревел, и машина выпустила из выхлопной трубы облачко белого дыма. И в этот момент машины превратились именно в то, чем они должны быть, – в продолжение своих хозяев. «Гремлин» был маленьким и шустрым, как и отец Майк, – он то исчезал за другими машинами, то снова появлялся, как и его хозяин за иконостасом. Основательному «Эльдорадо», как и Мильтону, трудно было маневрировать на ночном мосту, на котором стояли огромные грузовики с прицепами и легковушки, направлявшиеся в казино Виндзора. И среди всего этого столпотворения машин Мильтон потерял «Гремлина». Он встал в очередь и принялся ждать. И вдруг он увидел, как за шесть машин до него «Гремлин» вынырнул из очереди и шмыгнул в таможенную кабинку. Мильтон опустил стекло, высунулся из окна и закричал:
– Остановите его! Он украл мои деньги!
Однако таможенник его не услышал. Мильтон видел, как тот задал отцу Майку несколько вопросов, а потом – «Нет! Стойте!» – пропустил его дальше. И тут Мильтон начал жать на клаксон.
Звуки, вырывавшиеся из-под капота «Эльдорадо», с таким же успехом могли вырываться из груди Мильтона. Давление у него подскочило, и все тело покрылось потом. Он не сомневался в том, что ему удастся привлечь отца Майка к суду. Однако кто знал, что произойдет, когда тот окажется в Канаде? С ее пацифизмом и социальной медициной. С ее миллионами франкоговорящих граждан. Это же было все равно что… иностранная держава! Отец Майк мог объявить себя беженцем и поселиться в Квебеке. Он мог раствориться в Саскачеване и начать мигрировать вместе с американскими лосями. И Мильтон был разъярен не только из-за того, что лишился денег. Мало того, что отец Майк похитил у него двадцать пять тысяч долларов и обнадежил его возвращением дочери, так он еще и бросал собственную семью. Финансовые интересы перемешались в груди Мильтона с братскими чувствами и родительской болью.
– Ты не посмеешь так поступить с моей сестрой! – кричал он из своей огромной машины, зажатой в очереди. – Скотина! Ты когда-нибудь слышал о комиссионных сборах? Как только ты попытаешься поменять эти деньги, ты потеряешь пять процентов!
Окруженный со всех сторон грузовиками Мильтон кричал и бесился, будучи не в силах сдержать свою ярость.
Однако его бесконечные гудки не остались незамеченными. Таможенники привыкли к подобному поведению нетерпеливых водителей и умели приводить их в чувство. И как только Мильтон подъехал к пропускному пункту, один из них сделал ему знак остановиться.
– Этот парень, который только что проехал, – закричал Мильтон через открытое окошко, – он украл у меня деньги. Вы не можете остановить его на другом конце моста? У него машина марки «Гремлин».
– Остановитесь, пожалуйста, здесь, сэр.
– Он украл у меня двадцать пять тысяч долларов!
– Мы это обсудим, как только вы остановитесь и выйдете из машины, сэр.
– Он хочет вывезти эти деньги из страны! – попробовал Мильтон в последний раз. Однако таможенник продолжал указывать ему на площадку досмотра. И наконец Мильтон сдался. Втянув голову обратно в машину, он взялся за руль и покорно начал выворачивать на свободную полосу. Однако едва объехав кабинку таможенников, он опустил ногу на газ, и взревевший «кадиллак» рванул вперед.
Теперь уже началась настоящая погоня. Потому что, съехав с моста, отец Майк тоже прибавил газу. Шныряя между легковушками и грузовиками, он мчался к границе, а за ним летел Мильтон, мигая фарами и показывая, чтобы ему уступили дорогу. Мост вздымался над рекой изящной параболой, стальной крепеж которой был усеян красными лампочками. Шины «кадиллака» шуршали по поверхности. Мильтон выжимал акселератор до упора. И теперь начала обнаруживаться разница между классическим шикарным автомобилем и новомодной картонной машиной. Двигатель «кадиллака» ревел во всю мощь. Карбюратор жадно поглощал топливо, приводя в движение все его восемь цилиндров. Поршни качались и подскакивали, руль вертелся как сумасшедший, а супермашина неслась вперед, обгоняя остальные.
При виде скорости «Эльдорадо» другие водители начинали сторониться. Мильтон мчался вперед, пока не увидел впереди зеленый «Гремлин».
– Накрылась твоя мощность! – закричал Мильтон. – Не хватает силенок!
К этому моменту отец Майк уже увидел «Эльдорадо». Он попытался выжать до упора акселератор, но машина и так уже шла на пределе своих возможностей. Она завибрировала, но скорость ее от этого не увеличилась. «Кадиллак» все приближался. Мильтон не убирал ноги с педали до тех пор, пока чуть не врезался в «Гремлин». Теперь они шли со скоростью семьдесят миль в час. Отец Майк поднял голову и увидел в зеркальце заднего вида мстительное лицо Мильтона. Тот тоже видел часть лица отца Майка – казалось, он просит о прощении или пытается объясниться. В глазах его застыла странная, непонятная печаль.
…А теперь, боюсь, мне придется перевоплотиться в отца Майка. Я чувствую, как его сознание всасывает меня внутрь, и мне не хватает сил, чтобы оказать ему сопротивление. Главная часть его мыслей занята страхом, жадностью и отчаянными попытками сбежать. Чего и следовало ожидать. Но глубже происходит то, о чем я и не догадывался. Например, там ничто не говорит о безмятежности и близости к Богу. Вся его мягкость и улыбчивость на семейных трапезах, все его заигрывания с детьми не имеют никакого отношения к трансцендентальной сфере. Все это – выработанный им пассивно-агрессивный способ самосохранения, результат брака с такой женщиной, как тетя Зоя. Да, в голове отца Майка отдаются все крики тети Зои, начиная с того времени, когда она была непрерывно беременна в Греции и не имела ни стиральной машины, ни сушилки. Я слышу эти крики: «И ты называешь это жизнью? Если ты общаешься с Господом, попроси Его, чтобы Он прислал мне чек на покупку занавесок! Католики правы! Священники не имеют права вступать в брак!» В церкви Майкла Антониу называют батюшкой. Его уважают и о нем заботятся. В церкви он обладает правом отпускать грехи и причащать паству. Но стоит ему переступить порог своей квартирки, как его авторитет сразу падает. Дома он никто. Дома им помыкают и его оскорбляют. Поэтому нетрудно понять, почему отец Майк решил сбежать и зачем ему нужны были деньги…
…Однако ничего этого Мильтон не мог прочитать во взгляде своего шурина. А через мгновение глаза отца Майка выражали уже совсем другое. Он перевел взгляд на дорогу и ужаснулся: перед ним стояла машина, мигавшая красными фарами. Он двигался слишком быстро, чтобы успеть затормозить. Он выжал до отказа тормоза, но «Гремлин» продолжал ехать, пока не врезался в стоявшую впереди машину. Следующим был «Эльдорадо». На Мильтоне был ремень безопасности, но дальше произошла фантастическая вещь. Он услышал грохот металла и звон стекла, но все это происходило впереди. «Кадиллак» же так и продолжал двигаться вперед. Он залез на машину отца Майка, покатая крыша которого сработала как трамплин, и в следующее мгновение Мильтон понял, что летит. Темно-синий «Эльдорадо» взмыл над мостом, перелетел через перила и тросы и выбил центральное ограждение Посольского моста.
Машина, набирая скорость, летела с моста капотом вперед. Мильтон успел разглядеть реку сквозь тонированное стекло. И в это последнее мгновение, когда жизнь готовилась оставить его тело, ее законы вдруг нарушились. Вместо того чтобы нырнуть в реку, «кадиллак» вдруг рванул вверх и выровнялся. Мильтон удивился и крайне обрадовался этому обстоятельству. Он не мог припомнить, чтобы в магазине ему что-нибудь говорили о навигаторских возможностях машины. Более того, Мильтон и не доплачивал за них. Поэтому, отлетая от моста, он лишь все больше расплывался в улыбке. «Вот это и есть настоящий полет», – говорил он себе. Расходуя бог знает сколько топлива, «Эльдорадо» летел над рекой. Сверху было розовое небо, на приборной доске мигали зеленые лампочки. Мильтон почему-то раньше никогда их не замечал. Он вдруг увидел целый набор гашеток и переключателей. Салон машины больше напоминал кабину самолета, и Мильтон, сидя за штурвалом, совершал полет над Детройтом. И не важно, что видели свидетели и что писали на следующий день газеты. Мильтон Стефанидис, сидя в удобном кожаном кресле, наблюдал за тем, как приближается линия горизонта. По радио исполняли старую тему Арти Шоу, а Мильтон следил за вспыхивавшими и гаснущими красными огоньками на Пенобскоте. После целой череды проб и ошибок он овладел управлением летящей машиной. Как во сне с невыключенным сознанием надо было не столько поворачивать руль, сколько посылать ему мысленные приказы. И Мильтон свернул к суше. Он пролетел над «Кобо-холлом» и сделал круг над башней, куда однажды водил меня обедать. Почему-то он больше не боялся высоты и предполагал, что это связано с надвигающейся кончиной, на фоне которой отступал всяческий страх. Не испытывая ни головокружения, ни приступа потливости, он облетел Детройт и направился на запад, чтобы взглянуть на бывший салон «Зебра». На мосту же голова его уже была разбита о руль. Детектив, сообщивший моей матери о несчастном случае, когда его спросили о состоянии тела Мильтона, ответил просто: «Повреждения соответствуют последствиям столкновения машины, двигавшейся со скоростью семьдесят миль в час». Поскольку мозг Мильтона больше не испускал никаких волн, вполне понятно, что он забыл о том, что салон «Зебра» давным-давно сгорел. Естественно, его удивило то, что он никак не мог его отыскать. Единственное, что он обнаружил на этом месте, была пустошь. Казалось, город куда-то исчез: за одной пустой стоянкой следовала другая, столь же пустая. Но Мильтон ошибался. Кое-где уже проклевывалась трава и виднелись побеги пшеницы. Все внизу почему-то напоминало ферму. «Можно было все это вернуть индейцам, – подумал Мильтон. – Они бы построили здесь свои казино». Небо приобрело малиновый цвет, и город снова превратился в долину. Однако теперь вдалеке мигало что-то красное. Не на Пенобскоте, а внутри машины. Это был один из переключателей, который Мильтон до этого никогда не видел. И он знал, что означает это мигание.
И тут Мильтон начал плакать. В одно мгновение лицо его стало мокрым от слез. Он откинулся назад и в отсутствие свидетелей попытался выплеснуть из себя все свое горе. Он не плакал с самого детства и сам был удивлен звуком своих рыданий. Этот звук походил на рев раненого или умирающего медведя. Мильтон ревел в «кадиллаке», который снова начал опускаться. И плакал он не из-за того, что ему предстояло умереть, а из-за того, что я, Каллиопа, так и не была найдена, что ему не удалось спасти меня, что он сделал все возможное и так ничего и не добился.
Внизу вновь появилась река, и старый моряк Мильтон Стефанидис приготовился к встрече с ней. В самом конце он уже не думал обо мне. Следует быть честным и точно передать его последние мысли. Он не думал ни о Тесси, ни о ком-либо из нас. Времени на это уже не было. Когда машина нырнула в воду, Мильтон только успел удивиться тому, как все обернулось. Всю свою жизнь он учил окружающих, как надо поступать, а в результате сам допустил глупейшую ошибку. Ему даже не верилось, что он мог так обмишуриться. Поэтому его последними словами, произнесенными без страха и раздражения, а лишь с легким изумлением и отвагой, были: «Куриные мозги». И воды сомкнулись над ним.
Истинный грек остановился бы на этой трагической ноте. Но американец не может остаться побежденным. И сейчас, когда мы с мамой говорим о Мильтоне, то приходим к выводу, что его жизнь закончилась вовремя. Он умер до того, как Пункт Одиннадцать за пять лет умудрился до основания разрушить его дело. И до того, как, повторяя предсказания Дездемоны, начал носить на шее серебряную ложечку. Он ушел до того, как истощились все банковские счета и кредитные карточки. До того, как Тесси была вынуждена продать Мидлсекс и перебраться с тетей Зоей во Флориду. И он закончил свою жизнь за три месяца до того, как в апреле 1975 года была выпущена малолитражная «Севилья», после которой «кадиллаки» уже никогда не вернулись к своему прежнему виду. Мильтон умер до многих других событий, которые я не стану включать в свою историю, поскольку эти трагедии случаются во всех американских семьях, а посему будут неуместны в моем эксклюзивном повествовании. Он умер до окончания холодной войны, до создания противоракетных щитов, до начала глобального потепления, до 11 сентября и появления второго президента с одной-единственной гласной в имени.
Но главное – Мильтон умер, так и не увидев меня. Для него это стало бы тяжелым испытанием. Мне хочется думать, что его любовь ко мне была настолько сильна, что он принял бы меня. Но в каком-то смысле хорошо, что ни у него, ни у меня не было возможности проверить это. Из уважения к своему отцу я навсегда останусь девочкой. Ибо в этом есть чистота и целомудренность детства.
ПОСЛЕДНЯЯ ОСТАНОВКА
Мильтон, понимая, что его шурину деваться некуда, хотел лишь припереть его к берегу. Так они неспешно двигались: сначала у светофора останавливался уродливый «Гремлин», а чуть позже то же самое делал «Эльдорадо». Петляя по безымянным улицам, объезжая свалки и тупики, отец Майк надеялся, что ему удастся улизнуть. Все было как всегда, отсутствовала лишь тетя Зоя, которая наорала бы на своего мужа и объяснила бы ему, что только идиот мог направиться к реке, вместо того чтобы ехать к шоссе. Теперь все мелькавшие мимо улицы вели в никуда. «Вот ты и попался», – повторял Мильтон. «Гремлин» сворачивал направо, и «Эльдорадо» сворачивал направо. «Гремлин» сворачивал налево, и то же самое делал «кадиллак». У Мильтона был полный бак, и он мог преследовать отца Майка хоть всю ночь напролет.
Чувствуя себя абсолютно уверенно, Мильтон убавил нагрев печки, так как в салоне становилось жарковато, и позволил себе несколько отстать от «Гремлина». Когда он поднял голову, отец Майк снова поворачивал направо. А когда через тридцать секунд «кадиллак» завернул за тот же угол, Мильтон увидел перед собой Посольский мост, и его уверенность несколько поколебалась. На этот раз его шурин-священник, проведший всю свою жизнь в сказочном мире церкви, проявил некоторую сообразительность. Паника охватила Мильтона, когда он увидел изгибающийся, как спина титана, мост. Только тогда он с ужасом понял, в чем заключался план отца Майка. Точно так же, как Пункт Одиннадцать, когда он хотел избежать призыва в армию, отец Майк направлялся в Канаду! Как бутлегер Джимми Зизмо, он хотел скрыться на либеральном севере! Он хотел вывезти деньги из страны.
И машина его двигалась теперь совсем с иной скоростью.
Да, несмотря на крохотный двигатель, звуки которого напоминали стрекот швейной машинки, «Гремлин» все больше и больше наращивал скорость. Оставив позади вокзальную полосу отчуждения, он теперь въезжал на ярко освещенный, оживленный участок приграничной полосы. Высокие фонари освещали машину, от чего ее ярко-зеленый цвет казался еще более кислотным. Держа дистанцию с «Эльдорадо», как машина Джокера от Бэтмобиля, «Гремлин» встроился в вереницу легковушек и грузовиков, которые толпились у въезда на висячий мост. Мощный двигатель «кадиллака» взревел, и машина выпустила из выхлопной трубы облачко белого дыма. И в этот момент машины превратились именно в то, чем они должны быть, – в продолжение своих хозяев. «Гремлин» был маленьким и шустрым, как и отец Майк, – он то исчезал за другими машинами, то снова появлялся, как и его хозяин за иконостасом. Основательному «Эльдорадо», как и Мильтону, трудно было маневрировать на ночном мосту, на котором стояли огромные грузовики с прицепами и легковушки, направлявшиеся в казино Виндзора. И среди всего этого столпотворения машин Мильтон потерял «Гремлина». Он встал в очередь и принялся ждать. И вдруг он увидел, как за шесть машин до него «Гремлин» вынырнул из очереди и шмыгнул в таможенную кабинку. Мильтон опустил стекло, высунулся из окна и закричал:
– Остановите его! Он украл мои деньги!
Однако таможенник его не услышал. Мильтон видел, как тот задал отцу Майку несколько вопросов, а потом – «Нет! Стойте!» – пропустил его дальше. И тут Мильтон начал жать на клаксон.
Звуки, вырывавшиеся из-под капота «Эльдорадо», с таким же успехом могли вырываться из груди Мильтона. Давление у него подскочило, и все тело покрылось потом. Он не сомневался в том, что ему удастся привлечь отца Майка к суду. Однако кто знал, что произойдет, когда тот окажется в Канаде? С ее пацифизмом и социальной медициной. С ее миллионами франкоговорящих граждан. Это же было все равно что… иностранная держава! Отец Майк мог объявить себя беженцем и поселиться в Квебеке. Он мог раствориться в Саскачеване и начать мигрировать вместе с американскими лосями. И Мильтон был разъярен не только из-за того, что лишился денег. Мало того, что отец Майк похитил у него двадцать пять тысяч долларов и обнадежил его возвращением дочери, так он еще и бросал собственную семью. Финансовые интересы перемешались в груди Мильтона с братскими чувствами и родительской болью.
– Ты не посмеешь так поступить с моей сестрой! – кричал он из своей огромной машины, зажатой в очереди. – Скотина! Ты когда-нибудь слышал о комиссионных сборах? Как только ты попытаешься поменять эти деньги, ты потеряешь пять процентов!
Окруженный со всех сторон грузовиками Мильтон кричал и бесился, будучи не в силах сдержать свою ярость.
Однако его бесконечные гудки не остались незамеченными. Таможенники привыкли к подобному поведению нетерпеливых водителей и умели приводить их в чувство. И как только Мильтон подъехал к пропускному пункту, один из них сделал ему знак остановиться.
– Этот парень, который только что проехал, – закричал Мильтон через открытое окошко, – он украл у меня деньги. Вы не можете остановить его на другом конце моста? У него машина марки «Гремлин».
– Остановитесь, пожалуйста, здесь, сэр.
– Он украл у меня двадцать пять тысяч долларов!
– Мы это обсудим, как только вы остановитесь и выйдете из машины, сэр.
– Он хочет вывезти эти деньги из страны! – попробовал Мильтон в последний раз. Однако таможенник продолжал указывать ему на площадку досмотра. И наконец Мильтон сдался. Втянув голову обратно в машину, он взялся за руль и покорно начал выворачивать на свободную полосу. Однако едва объехав кабинку таможенников, он опустил ногу на газ, и взревевший «кадиллак» рванул вперед.
Теперь уже началась настоящая погоня. Потому что, съехав с моста, отец Майк тоже прибавил газу. Шныряя между легковушками и грузовиками, он мчался к границе, а за ним летел Мильтон, мигая фарами и показывая, чтобы ему уступили дорогу. Мост вздымался над рекой изящной параболой, стальной крепеж которой был усеян красными лампочками. Шины «кадиллака» шуршали по поверхности. Мильтон выжимал акселератор до упора. И теперь начала обнаруживаться разница между классическим шикарным автомобилем и новомодной картонной машиной. Двигатель «кадиллака» ревел во всю мощь. Карбюратор жадно поглощал топливо, приводя в движение все его восемь цилиндров. Поршни качались и подскакивали, руль вертелся как сумасшедший, а супермашина неслась вперед, обгоняя остальные.
При виде скорости «Эльдорадо» другие водители начинали сторониться. Мильтон мчался вперед, пока не увидел впереди зеленый «Гремлин».
– Накрылась твоя мощность! – закричал Мильтон. – Не хватает силенок!
К этому моменту отец Майк уже увидел «Эльдорадо». Он попытался выжать до упора акселератор, но машина и так уже шла на пределе своих возможностей. Она завибрировала, но скорость ее от этого не увеличилась. «Кадиллак» все приближался. Мильтон не убирал ноги с педали до тех пор, пока чуть не врезался в «Гремлин». Теперь они шли со скоростью семьдесят миль в час. Отец Майк поднял голову и увидел в зеркальце заднего вида мстительное лицо Мильтона. Тот тоже видел часть лица отца Майка – казалось, он просит о прощении или пытается объясниться. В глазах его застыла странная, непонятная печаль.
…А теперь, боюсь, мне придется перевоплотиться в отца Майка. Я чувствую, как его сознание всасывает меня внутрь, и мне не хватает сил, чтобы оказать ему сопротивление. Главная часть его мыслей занята страхом, жадностью и отчаянными попытками сбежать. Чего и следовало ожидать. Но глубже происходит то, о чем я и не догадывался. Например, там ничто не говорит о безмятежности и близости к Богу. Вся его мягкость и улыбчивость на семейных трапезах, все его заигрывания с детьми не имеют никакого отношения к трансцендентальной сфере. Все это – выработанный им пассивно-агрессивный способ самосохранения, результат брака с такой женщиной, как тетя Зоя. Да, в голове отца Майка отдаются все крики тети Зои, начиная с того времени, когда она была непрерывно беременна в Греции и не имела ни стиральной машины, ни сушилки. Я слышу эти крики: «И ты называешь это жизнью? Если ты общаешься с Господом, попроси Его, чтобы Он прислал мне чек на покупку занавесок! Католики правы! Священники не имеют права вступать в брак!» В церкви Майкла Антониу называют батюшкой. Его уважают и о нем заботятся. В церкви он обладает правом отпускать грехи и причащать паству. Но стоит ему переступить порог своей квартирки, как его авторитет сразу падает. Дома он никто. Дома им помыкают и его оскорбляют. Поэтому нетрудно понять, почему отец Майк решил сбежать и зачем ему нужны были деньги…
…Однако ничего этого Мильтон не мог прочитать во взгляде своего шурина. А через мгновение глаза отца Майка выражали уже совсем другое. Он перевел взгляд на дорогу и ужаснулся: перед ним стояла машина, мигавшая красными фарами. Он двигался слишком быстро, чтобы успеть затормозить. Он выжал до отказа тормоза, но «Гремлин» продолжал ехать, пока не врезался в стоявшую впереди машину. Следующим был «Эльдорадо». На Мильтоне был ремень безопасности, но дальше произошла фантастическая вещь. Он услышал грохот металла и звон стекла, но все это происходило впереди. «Кадиллак» же так и продолжал двигаться вперед. Он залез на машину отца Майка, покатая крыша которого сработала как трамплин, и в следующее мгновение Мильтон понял, что летит. Темно-синий «Эльдорадо» взмыл над мостом, перелетел через перила и тросы и выбил центральное ограждение Посольского моста.
Машина, набирая скорость, летела с моста капотом вперед. Мильтон успел разглядеть реку сквозь тонированное стекло. И в это последнее мгновение, когда жизнь готовилась оставить его тело, ее законы вдруг нарушились. Вместо того чтобы нырнуть в реку, «кадиллак» вдруг рванул вверх и выровнялся. Мильтон удивился и крайне обрадовался этому обстоятельству. Он не мог припомнить, чтобы в магазине ему что-нибудь говорили о навигаторских возможностях машины. Более того, Мильтон и не доплачивал за них. Поэтому, отлетая от моста, он лишь все больше расплывался в улыбке. «Вот это и есть настоящий полет», – говорил он себе. Расходуя бог знает сколько топлива, «Эльдорадо» летел над рекой. Сверху было розовое небо, на приборной доске мигали зеленые лампочки. Мильтон почему-то раньше никогда их не замечал. Он вдруг увидел целый набор гашеток и переключателей. Салон машины больше напоминал кабину самолета, и Мильтон, сидя за штурвалом, совершал полет над Детройтом. И не важно, что видели свидетели и что писали на следующий день газеты. Мильтон Стефанидис, сидя в удобном кожаном кресле, наблюдал за тем, как приближается линия горизонта. По радио исполняли старую тему Арти Шоу, а Мильтон следил за вспыхивавшими и гаснущими красными огоньками на Пенобскоте. После целой череды проб и ошибок он овладел управлением летящей машиной. Как во сне с невыключенным сознанием надо было не столько поворачивать руль, сколько посылать ему мысленные приказы. И Мильтон свернул к суше. Он пролетел над «Кобо-холлом» и сделал круг над башней, куда однажды водил меня обедать. Почему-то он больше не боялся высоты и предполагал, что это связано с надвигающейся кончиной, на фоне которой отступал всяческий страх. Не испытывая ни головокружения, ни приступа потливости, он облетел Детройт и направился на запад, чтобы взглянуть на бывший салон «Зебра». На мосту же голова его уже была разбита о руль. Детектив, сообщивший моей матери о несчастном случае, когда его спросили о состоянии тела Мильтона, ответил просто: «Повреждения соответствуют последствиям столкновения машины, двигавшейся со скоростью семьдесят миль в час». Поскольку мозг Мильтона больше не испускал никаких волн, вполне понятно, что он забыл о том, что салон «Зебра» давным-давно сгорел. Естественно, его удивило то, что он никак не мог его отыскать. Единственное, что он обнаружил на этом месте, была пустошь. Казалось, город куда-то исчез: за одной пустой стоянкой следовала другая, столь же пустая. Но Мильтон ошибался. Кое-где уже проклевывалась трава и виднелись побеги пшеницы. Все внизу почему-то напоминало ферму. «Можно было все это вернуть индейцам, – подумал Мильтон. – Они бы построили здесь свои казино». Небо приобрело малиновый цвет, и город снова превратился в долину. Однако теперь вдалеке мигало что-то красное. Не на Пенобскоте, а внутри машины. Это был один из переключателей, который Мильтон до этого никогда не видел. И он знал, что означает это мигание.
И тут Мильтон начал плакать. В одно мгновение лицо его стало мокрым от слез. Он откинулся назад и в отсутствие свидетелей попытался выплеснуть из себя все свое горе. Он не плакал с самого детства и сам был удивлен звуком своих рыданий. Этот звук походил на рев раненого или умирающего медведя. Мильтон ревел в «кадиллаке», который снова начал опускаться. И плакал он не из-за того, что ему предстояло умереть, а из-за того, что я, Каллиопа, так и не была найдена, что ему не удалось спасти меня, что он сделал все возможное и так ничего и не добился.
Внизу вновь появилась река, и старый моряк Мильтон Стефанидис приготовился к встрече с ней. В самом конце он уже не думал обо мне. Следует быть честным и точно передать его последние мысли. Он не думал ни о Тесси, ни о ком-либо из нас. Времени на это уже не было. Когда машина нырнула в воду, Мильтон только успел удивиться тому, как все обернулось. Всю свою жизнь он учил окружающих, как надо поступать, а в результате сам допустил глупейшую ошибку. Ему даже не верилось, что он мог так обмишуриться. Поэтому его последними словами, произнесенными без страха и раздражения, а лишь с легким изумлением и отвагой, были: «Куриные мозги». И воды сомкнулись над ним.
Истинный грек остановился бы на этой трагической ноте. Но американец не может остаться побежденным. И сейчас, когда мы с мамой говорим о Мильтоне, то приходим к выводу, что его жизнь закончилась вовремя. Он умер до того, как Пункт Одиннадцать за пять лет умудрился до основания разрушить его дело. И до того, как, повторяя предсказания Дездемоны, начал носить на шее серебряную ложечку. Он ушел до того, как истощились все банковские счета и кредитные карточки. До того, как Тесси была вынуждена продать Мидлсекс и перебраться с тетей Зоей во Флориду. И он закончил свою жизнь за три месяца до того, как в апреле 1975 года была выпущена малолитражная «Севилья», после которой «кадиллаки» уже никогда не вернулись к своему прежнему виду. Мильтон умер до многих других событий, которые я не стану включать в свою историю, поскольку эти трагедии случаются во всех американских семьях, а посему будут неуместны в моем эксклюзивном повествовании. Он умер до окончания холодной войны, до создания противоракетных щитов, до начала глобального потепления, до 11 сентября и появления второго президента с одной-единственной гласной в имени.
Но главное – Мильтон умер, так и не увидев меня. Для него это стало бы тяжелым испытанием. Мне хочется думать, что его любовь ко мне была настолько сильна, что он принял бы меня. Но в каком-то смысле хорошо, что ни у него, ни у меня не было возможности проверить это. Из уважения к своему отцу я навсегда останусь девочкой. Ибо в этом есть чистота и целомудренность детства.
ПОСЛЕДНЯЯ ОСТАНОВКА
– Это вроде перемены пола, – говорит Джулия Кикучи.
– Нет, – отвечаю я.
– Ну в том же духе.
– То, что я тебе рассказал, не имеет никакого отношения ни к геям, ни к трансвеститам. Мне всегда нравились девочки. Даже тогда, когда я сам был девочкой.
– И я стану для тебя последней остановкой?
– Скорее первой.
Она смеется. Она все еще колеблется. Я жду. И наконец она говорит:
– Ладно.
– Ладно? – переспрашиваю я. Она кивает.
– Ладно, – соглашаюсь я.
Мы выходим из музея и направляемся ко мне. Мы выпиваем и медленно танцуем в моей гостиной. А потом я веду Джулию в спальню, которую давно уже никто не посещал.
Она выключает свет.
– Подожди, – говорю я. – Ты выключаешь свет из-за меня или из-за себя?
– Из-за себя.
– Почему?
– Потому что я скромная восточная женщина. И не надейся, что я стану купать тебя в ванной.
– Никаких ванн?
– По крайней мере пока ты не исполнишь танец грека Зорбы.
– А где моя бузука? – я пытаюсь вести шутливую беседу, одновременно раздеваясь. Джулия тоже раздевается. Мы словно готовимся нырнуть в холодную воду. Это надо делать не раздумывая. Мы залезаем под одеяло и обнимаем друг друга, ошеломленно и счастливо.
– Я тоже могу оказаться для тебя последней остановкой, – говорю я, прижимаясь к Джулии. – Тебе это не приходило в голову?
И она отвечает:
– Приходило.
Пункт Одиннадцать прилетел в Сан-Франциско, чтобы забрать меня из тюрьмы. Мама написала письмо с просьбой, чтобы полиция выдала меня на поруки брату. Дата судебного заседания еще не была назначена, но как малолетке, совершившему первое правонарушение, мне, скорее всего, грозил лишь условный срок. (Судимость так и не попала в мое личное дело и не помешала моей работе в государственном департаменте. Однако тогда меня это мало волновало. Я был слишком потрясен смертью отца и изнемогал от желания вернуться домой.)
Когда меня вывели в приемную, мой брат в одиночестве сидел на длинной деревянной скамейке. Он поднял голову и с апатичным видом, мигая, уставился на меня. Это была свойственная ему манера поведения. Переживания никогда не отражались на его лице. Сначала все подвергалось осмыслению и лишь затем обретало какое-нибудь явное выражение. Я уже давно привык к этому. Привычки родственников кажутся естественными. Много лет назад Пункт Одиннадцать заставлял меня снимать трусики и разглядывал меня. И сейчас он смотрел на меня с не меньшим вниманием. Он был облачен в похоронный костюм с потертыми фалдами. Мне повезло, что мой брат рано начал принимать ЛСД и заниматься расширением сознания. Он размышлял о покрове майя и разных уровнях бытия. И для столь подготовленного человека было проще приноровиться к тому, что его сестра превратилась в брата. Гермафродиты существовали испокон веков. Однако, думаю, лишь поколение моего брата могло принять меня с такой легкостью. Хотя я понимаю, что ему было непросто воспринять меня в столь изменившемся виде. Брови у Пункта Одиннадцать поползли вверх, а глаза расширились.
Мы не видели друг друга больше года. Пункт Одиннадцать тоже изменился. Волосы его стали короче и еще более редкими. Подружка его приятеля подарила ему домашний перманент, и теперь его когда-то прямые волосы завивались сзади, как львиная грива. Он больше не походил на Джона Леннона и не носил выцветших клешей и стариковских очков. Вместо этого на нем были брюки в обтяжку с заниженной талией. Белоснежная рубашка поблескивала в свете флюоресцентных ламп. На самом деле шестидесятые так никогда и не закончились. Они продолжаются даже сейчас в Гоа. Однако для моего брата они завершились в 1975-м.
В другое время мы бы воспользовались случаем, чтобы посмаковать эти детали. Однако тогда у нас не было для этого возможности. Я подошел к Пункту Одиннадцать, он встал и мы обнялись.
– Папа умер, – раскачиваясь, повторял он мне на ухо. – Папа умер.
Я спросил его, что произошло, и он рассказал. Мильтон прорвался сквозь таможенный пост. Отец Майк тоже был на мосту. Сейчас он в больнице. Среди обломков «Гремлина» был обнаружен старый портфель Мильтона, набитый деньгами. Отец Майк во всем признался полиции, рассказав о шантаже и выкупе.
– Как мама? – спросил я, переварив эту информацию.
– Нормально. Держится. И злится на Милта.
– За что?
– За то, что он поехал и ничего ей не сказал. Она очень рада твоему возвращению. Сейчас для нее это самое главное. Хорошо, что ты успеешь на похороны.
Мы намеревались отправиться обратно ночным рейсом. А на следующий день должны были состояться похороны. Всеми бюрократическими вопросами занимался Пункт Одиннадцать: он получал свидетельство о смерти и размещал некрологи. Он не стал расспрашивать, за что меня арестовали и чем я занимался в Сан-Франциско. И лишь выпив в самолете пива, он упомянул о моем новом состоянии.
– Видимо, теперь я не смогу называть тебя Капли.
– Называй как хочешь.
– Как насчет «братана»?
– Годится.
Он замолчал, выдерживая привычную для него паузу.
– Я так и не понял, что произошло в этой клинике. Я был в Маркетте, а родители мало что мне рассказывали.
– Я сбежал.
– Почему?
– Они собирались меня порезать.
Он смотрел на меня стеклянными глазами, за которыми скрывалась активная работа мозга.
– Мне все это кажется странным, – наконец заметил он.
– Мне тоже. Он рассмеялся.
– Просто очень странным! Изображая отчаяние, я закачал головой.
– Можешь повторять это до посинения.
Сталкиваясь с невероятным, остается лишь относиться к нему как к вполне допустимому. Мы лишены, так сказать, верхнего регистра, поэтому нам остается лишь небольшая область совместных переживаний. А в остальном можно полагаться лишь на чувство юмора, которое и спасло нас.
– Впрочем, у меня есть и преимущество, – заметил я.
– Какое?
– Я никогда не облысею.
– Почему?
– Потому что для этого нужен дегидротестостерон.
– Да-а, – ощупывая лысеющую голову, промычал Пункт Одиннадцать. – Боюсь, у меня его слишком много. Просто какое-то изобилие.
Мы прилетели в Детройт в начале седьмого утра. Искореженный «Эльдорадо» находился во дворе полицейского участка. На стоянке около аэропорта стоял менее шикарный «кадиллак» нашей матери с проржавевшими решетками и отвалившейся антенной. На приборной доске постоянно горела лампочка счетчика горючего, так что Тесси приходилось привязывать к ней спичечный коробок. И тем не менее это было единственное, что осталось от Мильтона. И эта машина уже начала приобретать свойства семейной реликвии. Водительское сиденье было продавлено его весом. На кожаной обшивке виднелась вмятина от его тела. И Тесси приходилось подкладывать под себя подушку, чтобы не проваливаться под руль. На заднем сиденье тоже лежали подушки.
Мимо завода шин и волокнистых зарослей Инкстера мы двинулись домой в этом дребезжащем катафалке.
– На какое время назначены похороны? – спросил я.
– На одиннадцать.
Только начинало светать. Из-за заводских корпусов поднималось солнце. Свет лился на землю, словно в небесах образовалась течь.
– Поезжай через центр, – попросил я брата.
– Это будет слишком долго.
– У нас же есть время. А я хочу посмотреть на город.
И Пункт Одиннадцать уступил. Мы свернули по 1-94 мимо стадиона «Олимпия» и въехали в город с севера.
Для того чтобы понять, что такое энтропия, надо родиться в Детройте. Здесь это понимаешь уже в раннем детстве. Поднимаясь вверх по желобу шоссе, мы разглядывали брошенные обгоревшие дома и пустые замерзшие стоянки, зараставшие летом травой. Когда-то элегантные многоквартирные здания соседствовали со свалками, а там, где раньше были кинотеатры и скорнячные лавки, располагались пункты переливания крови и миссии Матери Уэддлс. Детройт всегда действует гнетуще, когда возвращаешься в него из теплых краев. Но сейчас я был рад ему. Общий упадок облегчал боль, и смерть отца начинала восприниматься как нечто естественное.
По крайней мере город своими огнями и красотами не насмехался над моим горем.
Центр остался таким же, только более пустым. Снести небоскребы было невозможно даже после отъезда их обитателей, поэтому окна и двери просто заколотили. На берегу реки возводился Центр Ренесанса, который здесь так и не наступил.
– Давай проедем через греческий квартал, – попросил я.
И снова мой брат уступил мне, и вскоре за окном замелькали вывески ресторанов и сувенирных магазинов. Среди этнического китча то и дело попадались настоящие греческие кофейни, в которых проводили время семидесяти– и восьмидесятилетние старики. Некоторые из них уже пили кофе, играли в трик-трак и читали греческие и американские газеты. После их смерти кофейни окончательно опустеют и закроются. Мало-помалу начнут закрываться и рестораны, погаснут желтые огни рекламы, а пекарня на углу будет куплена южными йеменцами. Но пока все это еще не произошло. На улице Монро проезжаем мимо «Греческих садов», где мы устраивали поминки по Левти.
– А поминки по папе будут? – спрашиваю я.
– Да. На полную катушку.
– Где? В «Греческих садах»? Пункт Одиннадцать смеется.
– Ты что, шутишь? Кто сюда пойдет?
– А мне здесь нравится. Я люблю Детройт.
– Да? Ну что ж, добро пожаловать домой.
И он сворачивает на улицу Джефферсона, вдоль которой на многие мили тянется полуразрушенный Ист-энд. Магазин париков. Старый клуб «Ярмарка тщеславия» с объявлением «Сдается». Магазин подержанных пластинок с нарисованной от руки вывеской, на которой изображена толпа людей, спасающихся от разлетающихся в разные стороны нот. Закрытые кондитерские Кресге и Вулворта, опечатанная мороженица Сандерса. Холодно. На улицах почти пусто. На углу неподвижно стоит человек, фигура которого выглядит изящной графикой на фоне зимнего неба. Кожаное пальто доходит ему до щиколоток. На лице красуются большие горнолыжные очки, а на голове восседает или, скорее, «восплывает» испанский галион фетровой шляпы. Фигура выглядит экзотически, ибо в наших пригородах таких не встречается. И тем не менее я ощущаю ее родственность, пропитанную созидательным духом родного города. Я рад видеть этого человека и не могу оторвать от него глаз.
– Нет, – отвечаю я.
– Ну в том же духе.
– То, что я тебе рассказал, не имеет никакого отношения ни к геям, ни к трансвеститам. Мне всегда нравились девочки. Даже тогда, когда я сам был девочкой.
– И я стану для тебя последней остановкой?
– Скорее первой.
Она смеется. Она все еще колеблется. Я жду. И наконец она говорит:
– Ладно.
– Ладно? – переспрашиваю я. Она кивает.
– Ладно, – соглашаюсь я.
Мы выходим из музея и направляемся ко мне. Мы выпиваем и медленно танцуем в моей гостиной. А потом я веду Джулию в спальню, которую давно уже никто не посещал.
Она выключает свет.
– Подожди, – говорю я. – Ты выключаешь свет из-за меня или из-за себя?
– Из-за себя.
– Почему?
– Потому что я скромная восточная женщина. И не надейся, что я стану купать тебя в ванной.
– Никаких ванн?
– По крайней мере пока ты не исполнишь танец грека Зорбы.
– А где моя бузука? – я пытаюсь вести шутливую беседу, одновременно раздеваясь. Джулия тоже раздевается. Мы словно готовимся нырнуть в холодную воду. Это надо делать не раздумывая. Мы залезаем под одеяло и обнимаем друг друга, ошеломленно и счастливо.
– Я тоже могу оказаться для тебя последней остановкой, – говорю я, прижимаясь к Джулии. – Тебе это не приходило в голову?
И она отвечает:
– Приходило.
Пункт Одиннадцать прилетел в Сан-Франциско, чтобы забрать меня из тюрьмы. Мама написала письмо с просьбой, чтобы полиция выдала меня на поруки брату. Дата судебного заседания еще не была назначена, но как малолетке, совершившему первое правонарушение, мне, скорее всего, грозил лишь условный срок. (Судимость так и не попала в мое личное дело и не помешала моей работе в государственном департаменте. Однако тогда меня это мало волновало. Я был слишком потрясен смертью отца и изнемогал от желания вернуться домой.)
Когда меня вывели в приемную, мой брат в одиночестве сидел на длинной деревянной скамейке. Он поднял голову и с апатичным видом, мигая, уставился на меня. Это была свойственная ему манера поведения. Переживания никогда не отражались на его лице. Сначала все подвергалось осмыслению и лишь затем обретало какое-нибудь явное выражение. Я уже давно привык к этому. Привычки родственников кажутся естественными. Много лет назад Пункт Одиннадцать заставлял меня снимать трусики и разглядывал меня. И сейчас он смотрел на меня с не меньшим вниманием. Он был облачен в похоронный костюм с потертыми фалдами. Мне повезло, что мой брат рано начал принимать ЛСД и заниматься расширением сознания. Он размышлял о покрове майя и разных уровнях бытия. И для столь подготовленного человека было проще приноровиться к тому, что его сестра превратилась в брата. Гермафродиты существовали испокон веков. Однако, думаю, лишь поколение моего брата могло принять меня с такой легкостью. Хотя я понимаю, что ему было непросто воспринять меня в столь изменившемся виде. Брови у Пункта Одиннадцать поползли вверх, а глаза расширились.
Мы не видели друг друга больше года. Пункт Одиннадцать тоже изменился. Волосы его стали короче и еще более редкими. Подружка его приятеля подарила ему домашний перманент, и теперь его когда-то прямые волосы завивались сзади, как львиная грива. Он больше не походил на Джона Леннона и не носил выцветших клешей и стариковских очков. Вместо этого на нем были брюки в обтяжку с заниженной талией. Белоснежная рубашка поблескивала в свете флюоресцентных ламп. На самом деле шестидесятые так никогда и не закончились. Они продолжаются даже сейчас в Гоа. Однако для моего брата они завершились в 1975-м.
В другое время мы бы воспользовались случаем, чтобы посмаковать эти детали. Однако тогда у нас не было для этого возможности. Я подошел к Пункту Одиннадцать, он встал и мы обнялись.
– Папа умер, – раскачиваясь, повторял он мне на ухо. – Папа умер.
Я спросил его, что произошло, и он рассказал. Мильтон прорвался сквозь таможенный пост. Отец Майк тоже был на мосту. Сейчас он в больнице. Среди обломков «Гремлина» был обнаружен старый портфель Мильтона, набитый деньгами. Отец Майк во всем признался полиции, рассказав о шантаже и выкупе.
– Как мама? – спросил я, переварив эту информацию.
– Нормально. Держится. И злится на Милта.
– За что?
– За то, что он поехал и ничего ей не сказал. Она очень рада твоему возвращению. Сейчас для нее это самое главное. Хорошо, что ты успеешь на похороны.
Мы намеревались отправиться обратно ночным рейсом. А на следующий день должны были состояться похороны. Всеми бюрократическими вопросами занимался Пункт Одиннадцать: он получал свидетельство о смерти и размещал некрологи. Он не стал расспрашивать, за что меня арестовали и чем я занимался в Сан-Франциско. И лишь выпив в самолете пива, он упомянул о моем новом состоянии.
– Видимо, теперь я не смогу называть тебя Капли.
– Называй как хочешь.
– Как насчет «братана»?
– Годится.
Он замолчал, выдерживая привычную для него паузу.
– Я так и не понял, что произошло в этой клинике. Я был в Маркетте, а родители мало что мне рассказывали.
– Я сбежал.
– Почему?
– Они собирались меня порезать.
Он смотрел на меня стеклянными глазами, за которыми скрывалась активная работа мозга.
– Мне все это кажется странным, – наконец заметил он.
– Мне тоже. Он рассмеялся.
– Просто очень странным! Изображая отчаяние, я закачал головой.
– Можешь повторять это до посинения.
Сталкиваясь с невероятным, остается лишь относиться к нему как к вполне допустимому. Мы лишены, так сказать, верхнего регистра, поэтому нам остается лишь небольшая область совместных переживаний. А в остальном можно полагаться лишь на чувство юмора, которое и спасло нас.
– Впрочем, у меня есть и преимущество, – заметил я.
– Какое?
– Я никогда не облысею.
– Почему?
– Потому что для этого нужен дегидротестостерон.
– Да-а, – ощупывая лысеющую голову, промычал Пункт Одиннадцать. – Боюсь, у меня его слишком много. Просто какое-то изобилие.
Мы прилетели в Детройт в начале седьмого утра. Искореженный «Эльдорадо» находился во дворе полицейского участка. На стоянке около аэропорта стоял менее шикарный «кадиллак» нашей матери с проржавевшими решетками и отвалившейся антенной. На приборной доске постоянно горела лампочка счетчика горючего, так что Тесси приходилось привязывать к ней спичечный коробок. И тем не менее это было единственное, что осталось от Мильтона. И эта машина уже начала приобретать свойства семейной реликвии. Водительское сиденье было продавлено его весом. На кожаной обшивке виднелась вмятина от его тела. И Тесси приходилось подкладывать под себя подушку, чтобы не проваливаться под руль. На заднем сиденье тоже лежали подушки.
Мимо завода шин и волокнистых зарослей Инкстера мы двинулись домой в этом дребезжащем катафалке.
– На какое время назначены похороны? – спросил я.
– На одиннадцать.
Только начинало светать. Из-за заводских корпусов поднималось солнце. Свет лился на землю, словно в небесах образовалась течь.
– Поезжай через центр, – попросил я брата.
– Это будет слишком долго.
– У нас же есть время. А я хочу посмотреть на город.
И Пункт Одиннадцать уступил. Мы свернули по 1-94 мимо стадиона «Олимпия» и въехали в город с севера.
Для того чтобы понять, что такое энтропия, надо родиться в Детройте. Здесь это понимаешь уже в раннем детстве. Поднимаясь вверх по желобу шоссе, мы разглядывали брошенные обгоревшие дома и пустые замерзшие стоянки, зараставшие летом травой. Когда-то элегантные многоквартирные здания соседствовали со свалками, а там, где раньше были кинотеатры и скорнячные лавки, располагались пункты переливания крови и миссии Матери Уэддлс. Детройт всегда действует гнетуще, когда возвращаешься в него из теплых краев. Но сейчас я был рад ему. Общий упадок облегчал боль, и смерть отца начинала восприниматься как нечто естественное.
По крайней мере город своими огнями и красотами не насмехался над моим горем.
Центр остался таким же, только более пустым. Снести небоскребы было невозможно даже после отъезда их обитателей, поэтому окна и двери просто заколотили. На берегу реки возводился Центр Ренесанса, который здесь так и не наступил.
– Давай проедем через греческий квартал, – попросил я.
И снова мой брат уступил мне, и вскоре за окном замелькали вывески ресторанов и сувенирных магазинов. Среди этнического китча то и дело попадались настоящие греческие кофейни, в которых проводили время семидесяти– и восьмидесятилетние старики. Некоторые из них уже пили кофе, играли в трик-трак и читали греческие и американские газеты. После их смерти кофейни окончательно опустеют и закроются. Мало-помалу начнут закрываться и рестораны, погаснут желтые огни рекламы, а пекарня на углу будет куплена южными йеменцами. Но пока все это еще не произошло. На улице Монро проезжаем мимо «Греческих садов», где мы устраивали поминки по Левти.
– А поминки по папе будут? – спрашиваю я.
– Да. На полную катушку.
– Где? В «Греческих садах»? Пункт Одиннадцать смеется.
– Ты что, шутишь? Кто сюда пойдет?
– А мне здесь нравится. Я люблю Детройт.
– Да? Ну что ж, добро пожаловать домой.
И он сворачивает на улицу Джефферсона, вдоль которой на многие мили тянется полуразрушенный Ист-энд. Магазин париков. Старый клуб «Ярмарка тщеславия» с объявлением «Сдается». Магазин подержанных пластинок с нарисованной от руки вывеской, на которой изображена толпа людей, спасающихся от разлетающихся в разные стороны нот. Закрытые кондитерские Кресге и Вулворта, опечатанная мороженица Сандерса. Холодно. На улицах почти пусто. На углу неподвижно стоит человек, фигура которого выглядит изящной графикой на фоне зимнего неба. Кожаное пальто доходит ему до щиколоток. На лице красуются большие горнолыжные очки, а на голове восседает или, скорее, «восплывает» испанский галион фетровой шляпы. Фигура выглядит экзотически, ибо в наших пригородах таких не встречается. И тем не менее я ощущаю ее родственность, пропитанную созидательным духом родного города. Я рад видеть этого человека и не могу оторвать от него глаз.