- Приходи ко мне... Нужно поговорить...
   Она оставила тележку и, пугливо озираясь, убежала прочь.
   Весь дрожа от возбуждения, Никита долго стоял на дорожке. Придя в себя, он окинул сад хозяйским взглядом и самодовольно усмехнулся.
   У пруда, все так же не разгибая спины, как черви, в иле копались холопы. Босоногие девки окольными дорожками таскали песок; ничего не видя, они проходили с застывшими, холодными лицами...
   Аннушка прибежала в низенький флигелек. Густая прохлада и покой наполняли его. Она упала на постель и залилась горькими слезами...
   Над Москвой, над садом давно опустилась ночь. Яркие звезды низко плыли над темными деревьями. На дворе прозвенел цепью сторожевой пес, а Никита не мог уснуть. Ходил из угла в угол и думал об итальянке. "Хороша, хороша, бестия!" - покряхтывая, вспоминал он о встрече.
   Он медленно двигался по кабинету вдоль шкафов, в которых тусклой позолотой поблескивали корешки книг. Взор его упал на Гомера. И он вспомнил строфы, заученные им давным-давно, в юности.
   "Там была большая пещера, в которой жила нимфа с великолепными волосами, - в такт своим шагам повторял Никита строфы. - Сильный огонь горел в очаге, и запах кедра и лимонного дерева, сгоравших в нем, распространялся далеко по острову. Распевая прекрасным своим голосом там внутри, она осматривала полотно или ткала его золотым челноком. Вокруг пещеры стоял зеленеющий лес, ольха, черный тополь, душистый кипарис, а в лесу вили себе гнезда птицы с длинными крыльями, чайки, коршуны, вороны с продолговатыми клювами и все береговые птицы, охотящиеся в море. Вокруг пещеры расстилалась молодая виноградная лоза, вся цветущая гроздьями. Возле били четыре ключа неподалеку друг от друга, вода их бурлила, и каждый извивался по-своему. Кругом цвели мягкие луга дикого сельдерея и фиалок. Бог, который пришел бы сюда, был бы изумлен и радовался бы в сердце своем..."
   Демидов расчувствовался от декламации. Когда смолк, долго, не мигая, смотрел на трепетное пламя свечи. Потом погасил огонек и распахнул окно.
   Одна за другой гасли звезды, из-за густых садов выплывала черная туча. Послышались отдаленные глухие раскаты грома, сверкнула зеленоватая молния. Ни один листик не шевелился на деревьях. Никита прислушался к тишине и сказал громко:
   - Идет гроза... А все-таки ты будешь моей, холопка!..
   Ни слезы, ни мольбы старухи Кондратьевны не помогли: Аннушку переселили в дом и приставили к опочивальне хозяина. Она взбивала пуховики, расстилала хрустящие холодные простыни. В темном платье, затянутая и укрытая до подбородка, гладко причесанная, с плотно сжатыми губами, она походила на монашку. Слуги укоризненно качали головами:
   - Худое затеял хозяин! Не такая молодка, не дастся. Как бы беды не вышло...
   Демидов ходил присмиревший. Может быть, и он ощущал в своей душе страх перед холодным, угрюмым взглядом молодой женщины. Но каждый день он, улучив минутку, спрашивал ее об одном:
   - Никак все еще думаешь об Андрейке? Дался тебе этот холоп!..
   Она молчала.
   Каждое утро Кондратьевна с тревогой приходила в барскую людскую узнать про молодую сноху. Ее глаза с печалью вопрошали дворовых. Старый дворецкий, сдвинув брови, шептал птичнице:
   - Строга! Блюдет себя бабонька...
   Но с тех пор как Аннушка попала в барский дом, в ее глазах не было прежней радости, - словно погасла она. Поймав где-нибудь в укромном уголке Кондратьевну, невестка крепко прижималась к ней и, вся трепеща, шептала:
   - Ах, как тяжело, матушка!
   Старушка нежно гладила ее похудевшие плечи, успокаивала:
   - Потерпи, милая! Глядишь, обойдется... Увидит, в каком ты положении...
   Крепостная крестьянка все еще верила в доброту своего барина. Она вспоминала восстание работных на Урале, своего Андрейку и пощаду, которую выпросил для него хозяин.
   "Ведь пожалел мальчонку! Есть же у него сердце".
   В теплые ясные дни Аннушка иногда, между делом, выбегала в сад.
   Старичок садовник словно поджидал ее. Заметив итальянку, он учтиво кланялся:
   - С добрым утром, Аннушка! Пройди-ка, взгляни на цветики, какие большие выросли...
   Лицо его по-прежнему излучало отцовскую ласку. Он понимал, по краю какой черной бездны ходит Аннушка...
   В июньскую ночь, когда Аннушка сладко спала, ее неожиданно разбудил яркий, режущий свет. Она с испугом открыла глаза.
   Посреди горницы стоял Никита Акинфиевич со свечой в руке.
   Прижав к груди смятое одеяло, Аннушка вскочила на постели и, прислонившись к стене, с ужасом глядела на Демидова.
   Никита погасил свечу...
   Белым скользящим облачком мелькнула она среди ночи и неслышно выбежала в дверь.
   В саду шумел ветер, ерошил листву. В доме стояла глубокая, ничем не нарушаемая тишина. Никита, посапывая, в потемках пробрался на свою половину. Поминутно натыкаясь на мебель, он зло и громко ругался...
   Утром в кабинет к хозяину вбежала перепуганная насмерть дворовая девка. Вся дрожа, она бросилась ему в ноги:
   - Беда, хозяин!.. Ай, беда!..
   Демидов отбросил ее ногой, перешагнул и вышел на веранду, освещенную солнцем. На дорожке, еще мокрой от росы, стоял, удрученно понурив голову, старичок садовник. При виде хозяина он снял шляпу, склонил голову.
   - Утопла наша хлопотунья! - с горестью сказал он и закрыл ладонями глаза...
   Ветер гулял в листве, весело распевали птицы, сверкала роса, а от пруда доносились громкие, возбужденные голоса дворовых.
   Никита потупился, ноги его налились свинцом. Он отвернулся и, неуклюже ступая, отправился в свой кабинет...
   Позади раздался истошный крик глубокой боли: старая Кондратьевна рвала на себе волосы.
   Дворовые, опустив головы, молча смотрели на ее страшное горе...
   Обеспокоенный случившимся, Демидов обыскал светелку Аннушки. Под узенькой девичьей кроватью он увидел небольшой сундучок. Обшарив его, хозяин нашел грамоту, написанную рукой Андрейки. Никита стал читать ее. С первых же строк его охватила ярость. Налившись кровью, он вгляделся в бумагу и захрипел:
   - Вот оно как!
   "Братья мои, дворовые и крепостные люди! - читал он. - Всем и всему свету известно, сколь много и невинно мы страдаем от господ. Мы такожды созданы по образу и подобию божию, но царицей и дворянами презираемы хуже скотов. Добрый хозяин и о скоте радеет, а нас же телесно истязают, мордуют и шельмуют. Мы робим на господ, а нас секут и предают бесчестию. Подобно жестокому волку Демидову, дворяне заставляют нас через силу робить, а награда плети, батоги, калечения. Раны наши точатся червием. А еще горше достается нашим женам и сестрам.
   Дознались мы, что в краях наших, на Камне, восстал светлый царь-батюшка и несет он волю всем кабальным и холопам. Идет он с большим войском на Москву. Зовет он нас, верных людей, не щадить дворянского семени.
   Братья мои, доколе мы будем страдать в великой нужде?.."
   Демидов не дочитал, вскочил и затопал башмаками. По хоромам покатился гул.
   - Воры тут! Воры! - заревел он.
   Заводчик бегал по дому, браня дворовых. Каждому он пытливо заглядывал в глаза, стараясь угадать его мысли.
   "Уж и этот не вор ли? Тож, поди, поджидает на Москву Емельку!" - с лютостью думал он.
   Велел подать экипаж и немедленно отбыл к московскому полицмейстеру Архарову. По Москве и без того ходили смутные слухи о беглом царе. На базарах и постоялых дворах среди народа бродили шатучие люди и подбивали к смуте.
   Хотя среди рынков и на Красной площади толкались тайные соглядатаи и шпыни, но всех смутьянов не переловишь.
   Вести, привезенные Демидовым, еще сильнее взволновали Архарова.
   В тот же день он подверг допросу демидовских дворовых и дознался, что писец Андрейка Воробышкин не раз рассказывал холопам какие-то байки о господах...
   Никита Акинфиевич зашагал из угла в угол, хватался за голову. Всегда уверенный в своей силе, Демидов вдруг притих. Он трусовато ходил по дому, а часто и съезжал неизвестно куда. Лето стояло в полном разгаре, а с Камня вести шли все тревожнее и тревожнее. Приказчик Селезень прислал хозяину весточку: погорел Кыштымский завод. Только-только отбили Челябу от пугачевцев, но пожар не угасал и перекинулся уже на правобережье Волги. И жди теперь последней беды...
   Андрейку Воробышкина схватили на Оке, на демидовских стругах. Ничего не зная о гибели жены, он и не помышлял о побеге. Его заковали в кандалы и повезли в московский острог. Смутно он догадывался, отчего стряслось неладное. "Неужто пес Демидов дознался о грамотах? - думал он. - Эх, опростоволосился, недоглядел!"
   Везли Андрейку в тарантасе два бравых солдата. Всю дорогу они покрикивали на Андрейку:
   - Ну!.. Куда?!.
   И только когда подъехали к Москве-реке, один из них зло взглянул на Воробышкина и сказал:
   - Ну, парень, не сносить тебе башки!..
   В пригородной деревушке солдаты переждали, пока погаснет заря, и тогда тронулись в путь. По темной, затихшей Москве они доставили его в острог...
   Тут начался розыск. Демидовского писца передали в Тайную канцелярию.
   Андрейку пытали. Покрытый синяками, ссадинами, ранами, - по щекам струилась кровь, глаза заволакивались опухолью, - он стоял перед обер-прокурором.
   Показывая грамоту, его спрашивали:
   - Ты писал сие?
   Андрейка держался стойко, не опускал головы.
   - Сие писано мною! Много у меня на душе накопилось огня против барства. Сколько бед и мук они причинили народу!
   - Ну-ну, ты, холоп, придержи язык за зубами. Опять бит будешь! пригрозил обер-прокурор и настаивал на своем:
   - Кто в сем деле помощники были? - Глаза чиновника выжидательно впились в арестанта. Лицо обер-прокурора было сухое и злое, нос крючковат, и походил он на хищную птицу, готовую терзать живое тело.
   Воробышкин не испугался угроз, упрямо ответил:
   - Один писал и сообщников не имел!
   - Врешь! - завопил обер-прокурор. - Сказывай, где укрылись сотоварищи?
   - А сотоварищи, - насмешливо ответил Андрейка, - весь народ, все простолюдины. Что, всех не перевешать?..
   - Скинуть со злодея порты и рубаху! - закричал допросчик.
   Воробышкина повалили и стали раздевать. Он забился в руках заплечных...
   - Все равно не сломаете... Придет и на вас кара!.. - сопротивляясь, кричал он. - Ударит молния и все дворянство спалит. Народ...
   Ему не дали договорить, заткнули рот, и два здоровенных тюремщика навалились на исхудалое тело...
   Неведомо какими тайными путями дозналась Кондратьевна о заключении сына. Потемневшая от горя, шаркая слабыми ногами, она добралась до Демидова.
   Он сидел в глубоком кресле. Осанистый, в бархатном малиновом камзоле, в кружевном жабо, казался недоступным вельможей. Старуха упала ему в ноги.
   - Батюшка, пощади! - взмолилась она.
   Никита нахмурился, долго неприязненным взглядом всматривался в крепостную. Слезы неудержимо текли из ее поблекших глаз, высохшие руки дрожали. Вся она была немощная, разбитая.
   - Батюшка, один он у меня! За что же такая напасть? - горячечно прошептала она и потянулась к руке хозяина. Словно ожегшись, Демидов отдернул руку и закричал:
   - Уйди, уйди прочь!..
   Холопка охватила его ноги:
   - Милостивец...
   Но он не слушал, вскочил и закричал люто:
   - Вон, вон, старая сука! Аль я не щадил его? Сколь волка ни корми, а он все в лес смотрит...
   - Пожалей мою старость! - ползая в прахе, вопила старуха.
   - Дурную траву с поля долой! - безжалостно сказал Никита и вышел из горницы...
   Много дней Кондратьевна сидела на камне перед острогом, поджидая счастливой минуты. По субботним дням колодников выводили на сворах и цепях в город просить милостыню, но Андрейки между ними не было. Однако старуха все еще надеялась: вот-вот откроются ворота и поведут ее сына, она увидит его...
   Часовой у острожных ворот гнал ее прочь.
   - Проходи, проходи, старая, не полагается тут быть! - сердито ворчал он.
   Но она не уходила. Черная от сжигающего горя, маленькая, сухая, как осенний стебелек, тяжело опустив на колени узловатые руки, она часами неподвижно сидела на камне и умоляюще смотрела на солдата...
   Шли дни. Она каждое утро с зарей приходила к острогу и бродила тут как тень. Вместе с сумерками меркла и ее жалкая крохотная фигурка. Кто знает, может быть, она всю ночь напролет бродила здесь, перед каменными острожными стенами, ожидая для себя чуда?
   Старуха долго стояла перед темными воротами острога и, украдкой утирая слезы, все еще на что-то надеялась. Караульный, строго поглядывая в ее сторону, время от времени покрикивал:
   - Ступай, ступай, матка! Ничего хорошего не дождешься ты!..
   Старый солдат с прокуренными желтеющими усами только с виду был строг. Он давно знал старуху и ее большое горе. Вышагивая перед воротами, он на повороте брался за седой ус и, хмурясь, сердобольно думал: "Ну что поделаешь с горемычной?.."
   Сердце служивого не выдержало, и однажды он тихо молвил на ходу:
   - Тут суд короток... Упокоили...
   И на самом деле: распахнулись ворота, и, гремя по каменной мостовой, из них выкатились дроги, на которых белел грубо сколоченный тесовый гроб. Солдат с соболезнованием посмотрел на старуху и тут же схватился за ус. Глаза служивого потемнели, он еще больше поугрюмел.
   Старушка бросилась навстречу возку. В прозрачном теплом воздухе страдальчески прозвучал крик:
   - Родимый ты мой!..
   Все, что имела она на белом свете, ее надежда и радость, единственный сын, еще так недавно согревавший ее бесприютную старость, - все это теперь лежало перед ней в грубом некрашеном ящике.
   Возница - профос [полицейский служитель] из инвалидной команды хлестнул кнутовищем по ребрам исхудалой клячи. Она затопала, перешла на неуверенную рысь. Тяжелые колеса загрохотали громче, гроб, как утлый челн, сильнее закачался на дрогах.
   Немощная, хилая старушка, вся высохшая и скрюченная от недугов и беспрестанной работы, бросилась вслед за дрогами. Но где ей было успеть за возницей! Поминутно спотыкаясь и падая, она наконец свалилась среди дороги.
   Раздавленная большим горем, старая мать лежала в придорожной пыли и с мольбой протягивала руки.
   А впереди, вздрагивая и подпрыгивая, уходили погребальные дроги уходило дорогое, последнее счастье крепостной женщины.
   ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
   1
   Воевода Исетской провинции [по тогдашнему административному делению Южного Урала Челябинск был центром провинциального управления под названием Исетского] статский советник Алексей Петрович Веревкин был в крайне расстроенных чувствах. Неумытый, в одном белье, он слонялся по горнице из угла в угол и охрипшим басом рычал на всю избу:
   - Ироды! Хапуги! Дерут да выжимают без зазрения совести, а того не ведают, что погибель себе готовят...
   На полу валялся пыльный парик, воевода отбросил его ногой в угол и присел к столу. Воевода склонил голову на ладонь и задумался: "Как ноне быть?.."
   Поутру из Кыштымского завода прискакал на взмыленной лошади демидовский приказчик Иван Селезень и, еще не соскочив с коня, завопил на весь двор: "Беда на хозяев идет!" Еле привели его в рассудок. Он-то и привез с собой манифест.
   В нем значилось:
   "Самодержавного императора Петра Федоровича всероссийского и прочая, и прочая, и прочая.
   Дан сей именной указ в горные заводы, железодействующие и медеплавильные и всякие - мое именное повеление. Как деды и отцы ваши служили предкам моим, так и вы послужите мне, великому государю, верно и неизменно до капли крови и исполните мое повеление. Исправьте вы мне, великому государю, мортиры, гаубицы и единороги с картечью и в скором поспешании ко мне представьте. А за то будете жалованы бородою, древним крестом и молитвою, и вечной вольностью, и свободой, землей, травами, и морями, и денежным жалованьем. И повеление мое исполняйте со усердием, а за оное приобрести можете себе монаршую милость...
   А дворян в своих поместьях и вотчинах, супротивников нашей власти, и возмутителей империи, и разорителей крестьян, ловить, казнить и вешать, как они чинили с вами, крестьянами. А по истреблении злодеев дворян и горных заводчиков всякий может восчувствовать тишину и спокойную жизнь, коя до окончания века продолжаться будет.
   Великий государь всероссийский Петр".
   Прочтя указ, Алексей Петрович онемел от ужаса.
   - Не может того быть! Государь Петр Федорович добрый десяток годков почил в бозе. Кто сие смел? Чей это возмутительный лист? - в гневе закричал он.
   Иван Селезень выложил все начистоту.
   - Митька Перстень, заводский человечишка, в недавнее время сбег от Демидовых. Ноне пойман на сельце с тем прельстительным указом. Байт сей мужичонка: идет на дворян да заводчиков кара великая. В степях объявился царь, и все заводские мужичонки помутились от радости. Батюшка, спаси наш заводишко от смуты! - взмолился приказчик.
   И без того расстроенный, воевода выпроводил его из горницы и закрылся наедине.
   Огорченный, растерянный, он думал горькую думу.
   Не знал воевода, что предпринять. Большая гроза надвигалась на вверенный ему край. Подумать только! В те дни, когда именитые владельцы пребывали в заморских странах и веселились в Санкт-Петербурге, здесь, на Урале, кипела страдная пора. Шла война с Турцией, а для этого требовались артиллерия и припасы к ней. Как в былые дни, уральские заводы день и ночь лили пушки, ядра, ковали стальные клинки для русской конницы. Приписные крестьяне и работные не видели ни отдыха, ни радости. В жизни и смерти мужика был волен заводчик. Он сек плетьми, наказывал батогами, надевал оковы. Девушкам заводчики запрещали выходить за любимых, отдавали замуж по своему хотению.
   От кабалы, тягот, от горькой жизни люди в одиночку и ватагами уходили на Дон, в Дикое Поле, верстались там казаками, тысячи людей убегали в непроходимые леса, жили в болотистых камышах по рекам Иргизу и Яику. И хотя воевода рассылал в помощь заводчикам особые команды для поимки беглых, но что могли поделать старые инвалидные солдаты, если кругом бушевало разгневанное народное море.
   Час расплаты грянул. В степных хуторах Яика внезапно объявился неведомый человек и назвался именем покойного государя. Кто он? Беглый или заворуй, не все ли равно, но то, что холопы к нему приклонились, - вот что страшно и сулит большие беды.
   Сказывали воеводе сыскные людишки, что человек сей - беглый казак с Дона. Читал он будто манифест казачишкам на Толкачевых хуторах. А на этот манифест станичники да голытьба ответили ему так:
   - Мы все слышали твою правду и служить готовы. Веди нас, государь, куда тебе угодно, мы поможем!
   Мнимый царь тотчас приказал развернуть знамена с нашитыми на них восьмиконечными крестами. И, прикрепив те знамена к копьям и сев на коней, казаки двинулись к яицкому городку. Впереди всех ехали знаменосцы, за ними вожак их со своими близкими, а далее шел приставший народ...
   Воевода думал, что все это байка для устрашения, а ноне вот как оно обернулось. Он схватился за голову, простонал:
   - Эх, большую силу на себя накликали! Управимся ли?
   Надо было готовиться к отпору. Велел воевода немедля заложить бричку, проворно обрядился и поехал обозревать вверенную ему столицу Исетской провинции, Морозов еще не было, грязь на улицах стояла несусветная. Колеса тонули по ступицу, мундир и лик воеводы порядком-таки забрызгало жижей.
   Город тянулся по Миассу, обнесен был кругом земляным валом и деревянным заплотом, по углам - брусяные башни. Воевода забрался на вал, ощупал заплот. Остроколье в нем прогнило.
   - Упаси и помилуй господи, - вздохнул воевода. - Ставили сей тын в давние-предавние веки, кажись, - при построении города.
   С той поры провинциальная канцелярия [управление, которое ведало административными делами провинции] ежегодно списывала на ремонт заплота немалые деньги, но куда они шли - воевода, человек непамятливый, не любил о том говорить.
   С земляного вала воевода увидел весь городок: каменный угрюмый острог, градскую ратушу [учреждение, ведавшее делами городского самоуправления в XVIII и в первой половине XIX века в России], государев дом провинциальной канцелярии, два божьих храма, вознесших златые главы над Миассом, четыре царских кружала, гарнизонную караульню, почтовый дом, воеводскую избу...
   У ворот воеводской избы да у одного царского кружала стояло по фонарю, они освещались конопляным маслом.
   Воевода ухмыльнулся и зло подумал: "Освещаются! Как бы не так. Профос Федотка пожирает все масло с гречневой кашей".
   Алексей Петрович вспомнил, что за этот непорядок Федотку раза два на комендантском плацу высекли, а потом воевода рукой махнул: "Пес с ним, пусть жрет в три брюха! Добрый человек по ночам дома сидит, а вору не к чему дорогу освещать..."
   Оглядев с земляного вала город, заплоты, воевода поехал в гарнизонную караульню. В ней сидело на нарах с десяток солдат.
   Иной латал кафтан, иной набивал подметки на прохудившиеся сапоги. Капрал с сивыми прокуренными усами чистил медные пуговицы и запевал солдатскую песню. Инвалиды подхватывали:
   Горшей тебя, полынушка,
   Служба царская,
   Наша солдатская, царя белого,
   Петра Первого.
   Со дня-то нам до вечера, солдатушкам,
   Ружья чистити,
   С полуночи солдатушкам
   Головы чесать,
   Головы чесать, букли пудрить...
   Солдаты не сразу заметили воеводу. Он поморщился: в нос ударило кислой капустой, редькой. Воевода не утерпел, чихнул и выругался:
   - Густо больно!
   Дородный, крепкий солдат сумрачно поглядел на воеводу, усмехнулся:
   - От солдатской пищи ладаном не запахнешь...
   Старый капрал засуетился было, но воевода махнул рукой.
   - Отставить! - Он отвернулся и вышел из караульни. - Воинство! недовольно проворчал он, садясь в бричку. За ним рявкнули солдатские голоса:
   Головы чесать, букли пудрить.
   На белом свету во поход идти.
   Во поход идти, во строю стоять...
   - Песенники!.. В канцелярию вези! - крикнул воевода кучеру, и бричка, подскакивая и ныряя в рытвины, покатилась по унылой улице.
   В провинциальной канцелярии он потребовал от воеводского товарища Свербеева донесение, "коликое число находится в провинциальном городе Челябе разного звания военных, штатских и прочих людей".
   Коллежский асессор Свербеев, в кургузом мундире, в напудренном парике, чинный и важный, постучал крышкой табакерки и, нюхнув, положил перед воеводой лист.
   Всего с посадскими людишками, чувашами, казаками и "прочими" числилось в Челябе семь-восемь сотен душ мужского пола. Из воинских званий по команде значилось: один секунд-майор, один поручик, да четыре капрала в летах преклонных, да цирюльник, да барабанщик. Рядовых тридцать да рекрутов двести шесть.
   Воевода тяжко вздохнул, насупился. По его недоброму лицу коллежский асессор догадался: будет разнос. Он подобострастно изогнулся перед воеводой и стал по-песьи глядеть в глаза.
   - Подлинно воинских чинов не велико число, - коллежский асессор для вежливого обхождения кашлянул в ладошку, - но дозвольте, ваша милость, учесть отставных, кои на покое живут. Вот смею доложить вам... - Свербеев поднял руку и стал загибать сухие пальцы:
   - Отставных капитанов - два, поручиков - один, прапорщиков - два, сержантов...
   - Отставить! - захрипел воевода, хлопнув ладонью по столу.
   Писчики провинциальной канцелярии пригнулись и старательно заскребли гусиными перьями. Щеки у воеводы задрожали:
   - Писать наказ!
   Повелел воевода разослать по Исетской провинции строгий наказ: собрать тысячу триста крестьян и под командою выбранных в слободах отставных солдат безотлагательно прислать в Челябу. Наистрожайше было наказано, чтобы люди те вооружены были кто чем мог и провианту для себя приберегли на две недели.
   Эту армию воевода наименовал "временным казачеством" и ждал от нее немалой пользы против супостатов.
   Спустя неделю воевода Алексей Петрович Веревкин делал смотр сему "временному казачеству". Воевода обходил фрунт войска, выстроенного на военном плацу, и его бросало то в жар, то в холод. Что это были за люди? Воевода впился глазами в седого скрюченного мужика:
   - Сколько годов?
   Мужик осклабился, приложил руку к уху:
   - Семьдесят!
   Рядом с мужиком стояло совсем дитя. Воевода даже о летах не справился, махнул рукой. Но пройдя шагов пять, увидел десяток таких же малолеток. Не стерпев обиды, Алексей Петрович, подойдя, спросил одного:
   - Давно мамка тебя от титьки отняла?
   - Так точно, ваше степенство! - улыбаясь во весь рот, гаркнул малолеток.
   Воевода сел в дрожки и в злом настроении поехал в воеводскую канцелярию. "Дураки, дураки, кого обмануть думают! Себя! - рассуждал в сердцах воевода. - В пугачевском манифесте так и прописано: казнить нещадно дворян, бар, купчин да заводчиков, а они, шишиги, рубят сук, на коем сидят!"
   Неспокойство воеводы нарастало. Дошли слухи, что посулы Пугачева пожаловать раскольников крестом, усами, бородой, крепостных освобождением из рабского состояния возымели действие. Начался бунт в волостях Кубеляцкой, Телевской, Кувакайской, Каратабысской и в других местах...
   Воевода горько думал о том (о себе, конечно, не помышлял), что взяточничество до такой степени всосалось в кровь и плоть государева служилого человека, что какое бы то ни было высокое лицо без взятки ничего не сделает.
   Воевода признался себе со страхом: кругом произвол, казнокрадство, взяточничество, попирают закон и справедливость. Но с кого пример брать, ежели известно, что сенат - и тот не кладет охулки на руку...
   Меж тем гроза надвигалась. Казачьи степи озарились пламенем пожарищ яицких крепостей. Пока она шла стороной, но ждали: вот-вот захватит и Челябу.