1949
   1 Я обожаю то, что меня сжигает (фр.).
   ЛИСТКИ ИЗ ВЕЩЕВОГО МЕШКА
   Мы с младшим садовником вышли из утреннего леса, где валили молодые ясени - будущие нарядные подпорки для голубятни в городском парке. Это была моя первая служба, на которую я только что поступил, и первый из моих эскизов, который должен обрести плоть. Не всегда же это будет только бумага, только линии, только слова и наброски. Стройные же стволики ясеня вполне осязаемы, и мы как раз собирались отвезти их в столярную мастерскую.
   И тут раздался колокольный звон.
   Сегодня, еще накануне настоящей мобилизации, все вокзалы охраняют солдаты со сверкающими штыками. Один солдат присел на корточки рядом со мной в коридоре вагона - так же, как сидели и все мы, хотя на каждой станции приходилось вставать и убирать с дороги наши ранцы. Он пробормотал с кривой усмешкой: "В жизни не думал, что на свете столько швейцарцев".
   Мы едем в ночи, окна черные, едем, словно по нескончаемому туннелю. Никто не выглядит удивленным, только чувствуются серьезность да горечь, что на самом деле происходит то, о чем все мы думали. Некоторые притворяются, будто спят, - чтобы можно было закрыть глаза. Прощание было таким коротким. Другие сидят, уткнув локти в колени и уставившись на свои башмаки. К счастью, никто не поет и не разглагольствует. Да и что скажешь.
   Только одна молодая женщина - ее ребенок сидит на коленях у старого солдата - не выдерживает и начинает рассказывать про своего мужа, которого призвали во вспомогательную службу. Она ждет от нас, солдат, сочувствия.
   Наконец, почти в полночь, мы прибываем. Мы идем по залитой лунным светом дороге. Нам машут из окон, и какой-то малыш в ночной рубашке тоже не спит.
   "Evviva la Svizzera!" 1 - кричит он.
   1 Да здравствует Швейцария! (um.)
   Никто не знает, где мы, собственно говоря, находимся. Маленький живописный дворик. Все как на оперной сцене: нелепая огромная луна над причудливой дымовой трубой, затейливые балкончики, круглые арки и множество странных фигур, которые глазеют на нас из запущенной галереи. Неподалеку на болотах или в поле, где растет кукуруза в рост человека, поют и гомонят птицы. Или цикады, не знаю. Здесь, как и на вокзалах, - часовые. Только теперь это уже кто-то из наших. Идет перекличка, мы стоим в строю под черными каштанами.
   Нас здесь ждали. Приятное чувство, что ты уже к чему-то определен.
   Работы никакой, зато суп и хлеб. Уже несколько часов, как наши орудия находятся в противовоздушном укрытии. Мы снова берем свои вещевые мешки, винтовки и каски и несем в сарай неподалеку, и вот уже распределена даже солома, и мы вытряхиваем нафталин из шерстяных одеял.
   Это был длинный день: утро еще за чертежным столом, потом дорога домой, где все уже было готово, кофе на бегу, опять вокзал, толкотня, сумятица солдат и касок - и одно-единственное лицо, которое все уравновешивает. И вот мы торчим тут, не только на другом конце страны, но и вообще в другом мире; время словно раскололось на две части, и не понять теперь, как составляли они раньше одно целое.
   Всех остальных, собственно сам отряд, ждут завтра рано утром; и каждый надеется увидеть знакомые лица.
   Кто не мечтал в прошедшие годы о повороте всей своей жизни? Наверное, поворот этот всегда приходит не с той стороны, откуда ждешь. Не потому ли, чтобы шагнуть вперед, нам обычно необходим понуждающий страх. Все дело только в том, сумеем ли мы победить его или впустим в самую глубину души.
   К чему тогда проклятия? В сущности, только наше собственное сердце может решить, плодотворно для нас это время или нет.
   И тогда спрашиваешь: чем был для нас мир, когда он еще не был нарушен? Как преклонить нам колена пред солнцем, пока мы не изведали мрака ночи? Без ужаса смерти как постигнуть нам жизнь? - всякая жизнь возникает из опасности.
   Нас продолжают снаряжать. Каждый получает индивидуальный пакет, необходимый запас продовольствия, противогаз. Неожиданно оказывается, что мы сгрудились в подобие слоновьего хобота защитного цвета. Собрались в кучу, будто свиньи из басни, или сбились в рой, словно призрачные осы. А что думают люди, увидав на себе такой наряд? Они поют:
   Там, где сияют горы
   Вдали, в голубизне...
   Через все щели доносятся тупые гнусавые голоса:
   Там - вольные просторы
   И Альпы в вышине 1.
   1 Пер. Г. Ратгауза.
   Какой-то лейтенант отдает приказ на отдых.
   Если прислушаться, станет ясно - не ты один чувствуешь себя в эти дни жалкой букашкой, отброшенной назад чьей-то сильной рукой именно тогда, когда после многолетних усилий начинаешь наконец приближаться к желанной цели. Только немногих из нас отпускают домой. Один солдат - его отпустили домой до рождества - на радостях заказывает пива на всех...
   До рождества?
   Мы смотрим ему вслед, и какими близорукими делает нас зависть. Так по крайней мере было в ту минуту. Любой пошел бы с ним, будь у нас свобода выбора. Без сомнения. И к лучшему, что у нас выбора нет. В самом деле, каково было бы оказаться в этот час в стороне? Кто смог бы спокойно и с удовольствием заниматься своими обычными делами, когда остальные здесь в горах убиваются на работе, пока не посинеют от холода? И кто смог бы делать, что хочет, сейчас, когда в поле остались только женщины, дети и старики? Они вяжут снопы, а девушки ушли работать в госпитали.
   Нельзя уйти в отпуск от своего времени!
   И у себя дома тоже.
   Нас, остальных, сегодня утром привели к присяге. Мы стояли серым прямоугольником, в середине - пустое пространство, где деревья роняют последнюю осеннюю листву. Знамени, к сожалению, нет. Представителя правительства нет тоже. Один капитан. И одна батарея. Солдаты среди солдат, а невдалеке - молчащие орудия...
   Только бы никаких красивых слов.
   Мы родились, но мы не просили давать нам жизнь. И мы не выбирали себе родины. Но однажды рожденные, как привязаны мы к ней, к той стране, что стала нашей родиной, как любим ее, пусть не все знают ее, пусть даже она причиняет нам боль. Мы видели людей, у которых вырвали из души родину, - они долго истекают кровью. Но даже мы, у кого есть свое знамя и свое место на земле, к которому нас привязывает только совесть, еще должны найти свою последнюю родину, и кто знает, существует ли она на этой земле. Мы не поступимся бесконечным, называть ли это богом или иначе, и не сотворим себе кумира, который задушит в нас человека, из той земли, что он предоставил нам взаймы; мы будем любить нашу родину и защищать ее, но никогда на нее не молиться.
   "Я присягаю или клянусь..."
   Каски на левой руке, кто присягает, кто клянется - не слышно. Поднимаются руки, и в эту минуту ты остаешься один на один с самим собой. Ты клянешься только сам за себя, не за соседа, и он не за тебя. Собственно говоря, это своего рода подведение итога: все минувшие годы ты воспринимал как соратников, не связанных присягой, и вот пришел час, когда придется платить. Цена немалая. Все наше существование, единственное и неповторимое... Кто скажет, что все это значит, в такое утро, когда вялая листва древесных крон сияет в несказанно ясной синеве осеннего неба.
   Мы снова надеваем каски.
   Два человека не приняли присягу. Капитан вызывает их и о чем-то говорит с ними с глазу на глаз. Все в порядке. Они возвращаются в строй. Никто ни о чем не спрашивает. И о присяге за весь день не сказано ни слова.
   Как крохотные гномики, помогают нам маленькие тессинцы убирать свою школу, еще полную детских парт. На стене висит белый экран и стоит проектор учебных диапозитивов, есть и карта Европы, какой она была еще совсем недавно, стол, заваленный душистым липовым цветом, разложенным для просушки... Внезапно детей охватывает веселье. "Eh la Madonna! - кричат они - La Madonna!"
   Очень осторожно мы снимаем все, что представляется нам бьющимся. Сейчас не время для хрупкого стекла, впредь всякая вера должна пройти испытания голыми стенами.
   Тем временем прибыли машины самых разных марок. Мы ухватились за канат и погрузили на них орудия, в общем мы были готовы к походу уже сегодня вечером.
   Отправимся ли мы сегодня, и куда, кто знает?
   Снова ясная ночь, только белесый туман над долиной; там, где шумящая река делает поворот, мерцают в лунном свете пласты гравия. Говорят, Франция и Англия объявили войну или собираются это сделать.
   Мы продолжаем грузить ящик за ящиком, в каждом по четыре гранаты; какой-то парень все еще продолжает говорить о конце работы, спрашивая каждого второго, который час, пока кто-то не обзывает его лодырем. Вокруг тишина и безмолвие, как в монастырском дворе. Фары машин, на которые мы все грузим и грузим, пока не оседают рессоры, ощупывают темные кусты. Это нравится далеко не всем. Двое ругаются так, что уши вянут: уже в этой работе проявились первые лодыри; пользуясь темнотой, они ухитряются пропустить один проход с гранатами, а тем, кто грузит уже давно, не упомнить, на чье плечо ставить следующий ящик.
   Вскоре протрубили подъем.
   Каждое утро, еще до того, как солнце поднимется над синеющими горами, мы делаем зарядку. Потом, порядком разогревшись, завтракаем, едим из солдатских котелков, словно из серо-зеленых корыт, которое каждый, стоя, держит перед собой; только несколько человек созрели для того, чтобы просто-напросто сесть на землю и бодро и молча перемалывать пищу.
   Из письма:
   "Я все думаю, что будет, когда худшее останется позади, ведь тогда и в моей жизни все должно перемениться, пойти иначе: появится много нового. Но вместе с тем я знаю, как скоро все это будет позабыто, едва мы снова свободно вздохнем. И это самое страшное. Мне стыдно, что я надеялся на какую-то поблажку для нас, больше я этого не хочу".
   Внизу:
   "Это время, когда вдвойне страдаешь от того, что осталось неоконченным".
   Наш капрал - каменщик, раболепный, как негр, когда ему это выгодно, а стоит его настроению измениться, как он вообще перестает тебе отвечать. Он, собственно, даже не орет, он просто возражает, где только можно, а стоит появиться офицеру, сразу же начинает ссылаться на то, чего не говорил, что он, может быть, и хотел сказать, но не говорил. Особенно его любимцами были те, кого он не раздумывая причислял к студентам.
   Я сам изумился своей беспощадной и неприкрытой радости, когда в один прекрасный день узнал, что этого типа поместили в больницу, и, вероятно, надолго...
   Наш новый капрал, молодой маляр, - человек совсем другого склада. Он сам работает слишком много, а приказывает неохотно. В перерыве, скрываясь в ближайшем кустарнике, мы обнаруживаем, что он с маленькой черной Библией в руках сидит там же, отвернувшись от всего мира.
   Поначалу все проводят свободное время в трактире. Там есть совсем юная девушка, не слишком красивая, но по-крестьянски естественное и живое существо, полное интереса к другим языкам. "Hur?" 1 - спрашивает она, и мы напрасно стараемся угадать, что это значит. "Hur или Hur?" - говорит она, и чем больше стараемся мы уклониться от ответа, тем настойчивее она требует его. Она уже знает некоторые немецкие слова и по-детски радуется новым. И ее крохотная мать, которая сидит здесь же и вяжет, тоже не знает, что значит это слово. Она услышала его вчера от солдат, уверяет она.
   1 Шлюха (нем., искаж.).
   Пробуждение: часом раньше, часом позже... Каждый раз сидишь, тупо, по-звериному таращась сквозь разорванный сон на знакомые, но, в сущности, такие чужие лица. И всякий раз снова кажется, что все это привиделось во сне.
   "Началось! - говорят они. - Началось!.."
   Мы складываем свои вещи, стягиваем одеяла ремнем, и все это в полусне, в полусне берешь винтовку, в полусне готовишься отдать свою жизнь. И вот мы уже тяжело шагаем между ночными виноградниками, между белесыми в свете луны каменными стенками вниз к машинам с уже включенными моторами. В каске с винтовкой, вещевым мешком и противогазом мы трясемся в машинах. Час ночи. Значит, была тревога.
   "Началось", - повторяет кто-то...
   Никакого ответа. Только с разных сторон раздаются приказы, помощники водителей сигналят фонариками и прыгают в машины. И когда мы снова просыпаемся от толчка, грузовики грохочут уже по узкой деревенской улице.
   Но не вверх к Сен-Готарду. А где еще можно тут проехать, кто его знает? Снова и снова исчезает весь мир, и луна, и война; и каска клонится вниз, пока не стукнется о винтовку, зажатую в промерзших кулаках. Если бы хоть удалось вспомнить, какой видел сон...
   На несколько минут задерживаемся около незнакомых домов; вся деревня спит. Нашим колоннам следует увеличить дистанцию. Одно из ближайших окон внезапно отворяется, молодая черноволосая тессинка, не слишком красивая, машет нам рукой.
   Рывком, едва не столкнув нас с лафетов, грузовики трогаются. И вот мы прибыли, узкий проселок, все бросились к канатам. "Первый-второй! раздается в ночи. - Первый-второй, первый-второй!" Мы не первые, не последние, спотыкаясь, хватаемся за колючую проволоку и слизываем теплую кровь с рук. Как только орудия установлены на козлах, достаем ножи и режем ветки, а когда все необходимое для маскировки сделано, еще до рассвета докладываем, что к стрельбам готовы.
   А пока мы лежим, замаскировавшись и дожидаясь завтрака, болотная мошкара пожирает наши лица и руки, не давая забыться сном без сновидений.
   Вот и петухи запели.
   И в час, когда дома вздрагиваешь от звона будильника, мы покидаем позицию. А на широкую и плоскую долину неожиданно и великолепно, словно пучок стеклянных копий, падают первые лучи солнца.
   Похоже, слухи о том, что нас повезут в Юру, забыты. Вокруг возникают все новые признаки домашнего обустройства. Наш капитан приказывает сколотить скамейки, чтобы мы не ели, прислонившись к деревьям, а столяр даже сооружает складную подставку для газет, какие бывают в лучших трактирах. Вскоре мы находим и дорогу в скрытую от глаз кухню. Рядом, в общем зале, весь вечер снуют взад и вперед две тощие тессинки, им явно кажется подозрительным бросающееся в глаза кроткое и степенное поведение наглых вторженцев на кухне.
   Преследовали мы этим какую-то тайную цель?
   Думаю, что да. Если хочешь сидеть у пылающего камина - глинтвейн на огне, сыр на железном вертеле, - будь наготове.
   Но брожение умов продолжается, некоторые говорят сегодня о трех или пяти годах войны, а назавтра утверждают, что на следующей неделе мы будем дома. Есть среди нас один только человек, который не хочет обманываться: дочитав последнюю газету, он, не говоря ни слова, поднялся наверх к парикмахеру и возвратился с наголо обритым черепом.
   Пять миллионов в день стоит содержание нашей армии. И миллион в день стоят наши калеки и сумасшедшие!.. Мы сидим на лугу, а молодой врач, подвижный тессинец, пугает нас венерическими болезнями. Он преподносит все весьма недвусмысленно, весьма развязно, и что, пожалуй, самое лучшее - об остротах своих он позаботился заранее и потому имеет преимущество перед своими слушателями, оставляя на их долю удручающую серьезность.
   С письмом в кармане и кульком винограда в руке я решил пройтись. Примерно в получасе ходьбы от деревни вдоль дороги стоит множество низеньких каменных стенок, на них можно сидеть или лежать на спине. Снова, как в первый вечер, застрекотали сверчки. Невозможно поверить, что еще и недели не прошло с тех пор. Каждый раз мы слышим это хрупкое дрожание, этот стрекот над полями или болотами, где плавают молочно-белые осенние туманы, а из ясного пространства, высоко-высоко над страстными шумами земли, на нас уставились звезды, безмолвные и стеклянные.
   В том, что пропадет часть вещей, не поместившихся в ранец, можно найти и хорошие стороны. Сколько всего, еще вчера казавшегося таким важным, оставлено позади. Но всегда и везде, что бы ни случилось, нам остается одно-единственное неотъемлемое достояние - память о близких и вера в то, что благополучие нашей внешней жизни зависит от благополучия жизни внутренней, что человеческое сердце всегда истинней так называемого великого события, для которого, как знать, мы тоже серые схемы, оно размалывает, размывает их, а может быть, израсходует и бросит на обочине военной дороги.
   Едва мы вновь установили орудия, как принялись за изучение ручного пулемета. Существует просто радость владения оружием, и тут не может устоять даже самый ярый противник войны, - с этим ничего не поделаешь. "Замечательно, - говорят они, поднимаясь с земли, и тут же добавляют: Насколько это можно сказать об оружии!"
   В маленькие противотанковые пушки мы просто влюблены. Стремительно, как пожарная команда, проносятся они иногда по нашей деревне. Ребенок ли это говорит в мужчине, или воин, не знаю. Или просто ремесленник, способный восторгаться при виде оси с неподвижной подвеской колес. Или все это вместе. И здесь, когда мы отрабатываем приемы смены ствола у легкого пулемета и подсчитываем, сколько времени потребуется для этого, то откуда что берется, усердие и тщеславие у нас такое, словно нет парней кровожаднее нас среди всех, кого сейчас держат под ружьем.
   Впрочем, сразу после этого, во время строевой подготовки, меня вызвал капитан; большинству из нас он еще совсем незнаком, но, приветствуя нас, по-мужски кратко, как своих товарищей, он произвел превосходное впечатление.
   К сожалению, это впечатление не оказалось взаимным!.. Я хуже всех солдат на плацу - вот как получается. Ни умения, ни желания, ни сообразительности. И так далее... Ему тоже жмут тяжелые ботинки, но сейчас речь идет о других вещах, гораздо более важных...
   Я спрашиваю, дозволено ли мне ответить.
   Нет.
   Для людей моего типа, в случае если дело примет серьезный оборот, найдутся особые места! - добавляет он.
   Затем он оставил меня в покое.
   Вечером, перед тем как разойтись, меня вызвали снова; теперь, с глазу на глаз, мне можно было отвечать.
   Но, собственно говоря, что?
   Можно было признать - по стойке "смирно", - что действительно осознал свою ошибку. Иначе почему бы задели тебя эти слова? Для мечтаний времени больше нет, и такая ошибка могла стоить нам жизни. И даже больше, чем жизни. Я это знаю. Я как раз думал об этом. Может случиться, например, что тебе в двадцать пять лет придется снова сесть за парту, чтобы наверстать упущенное. Только ты обрел настоящую, уважаемую во всем мире почтенную профессию и уже продвинулся в ней, как одним прекрасным утром отправляешься в лес, чтобы привезти первые стройные деревца-подпорки, и тут, словно нарочно...
   Рассказать ему об этом?
   Вечером, на посту, от одного солдата несет шнапсом, да так, что запах чувствуешь прежде, чем видишь его самого. Ясное дело, он будет стоять на посту, заявляет он. И чем больше стараются его утихомирить, тем громче твердит он это. "Пусть только сунутся, - говорит он, - затвором щелк, и стреляю. Да пусть хоть сам полковник". Он сюда не в игрушки играть пришел. А если что не так, отправьте его домой, только немедленно... Затвором щелк, и стреляю!
   На посту за него, разумеется, придется стоять другому. (Даже если его это оскорбляет.)
   Снова и снова кто-нибудь взрывается. Ни с того ни с сего. Все это надувательство и обман. Все это придумано специально ради ущемления его драгоценной персоны, придумано каким-то безымянным обществом каких-то отъявленных мерзавцев.
   "Может быть, кто-то хочет мне возразить?"
   Только не спорить с ним.
   "То-то же!" - говорит он и продолжает курить.
   Ответ или деловое разъяснение действует как вода на зажигательную бомбу: брызги летят во все стороны. Только не спорить. Молчание - песок. И спустя некоторое время, как известно, любую зажигательную бомбу можно удалить наипростейшим совком.
   Вчера, в субботу, мы ходили мыться на речку. Пока еще, при такой температуре, это возможно. Как только первый вошел в воду, отважились и остальные, и плакали в быстрых, бурных волнах. Некоторые из нас, разумеется, сослались на свою любимую нужду, чтобы вылезти на берег до того, как схватит судорога. Но тем не менее это было замечательно. И наверное, последний раз в этом году. После купания мы оценили солнце и нам разрешили еще часа два порезвиться на песчаных отмелях. Большинство из нас было в костюме Адама, так как посылки из дому еще не прибыли; хорошо, что нас видели только птицы.
   Сегодня воскресенье, мы свободны с одиннадцати до трех, но есть приказ - не выходить за пределы трех наших деревень.
   Мы пишем письма...
   Мы играем в шары...
   Мы снова сидим у реки...
   Мы снова там и смакуем минуты, каждый свои, как виноградины, ягоду за ягодой. Тепло еще полно воспоминаний о лете, мы даже вспотели. Только лучи не колят больше. Словно у них отломились острия. Теперь они мягкие, тающие, растекаются по лбу и векам, легкая золотая нежность. И везде замечаешь только то, что приподнимает действительность, - колдовство последнего раза.
   Зачем читать книгу?
   Зачем снова играть в карты?
   Рука случайно легла на сухой корень, сверху кожу уже несколько минут пригревает тихое солнце - сладостное, маленькое, пылающее, безграничное наслаждение, а снизу, в ладони, ощущаешь тень, влажность, прохладу, смерть...
   Это осень. Кому не случалось подумать: прожить бы всю нашу жизнь, как этот день, как великое, одно-единственное долгое прощание... бродить и не задерживаться нигде, бродить из города в город, от цели к цели, от человека к человеку, бродить, нигде не задерживаясь, даже там, где любишь, где охотно остался бы, даже там, где разобьется сердце, если пойдешь дальше... И не ждать будущего, а настоящее воспринимать как вечно преходящее... И так целую жизнь... завоевывать, чтобы потерять, и вечно идти дальше, от прощания к прощанию...
   О, если бы душа обладала такой энергией!
   Иногда кажется, ты сможешь, вот в такой день смог бы, и, вероятно, поэтому из всех времен года каждая осень снова и снова глубоко захватывает нас.
   Весна - это становление, не что иное, как становление...
   Лето - особое состояние, лежишь под зеленым деревом, жуешь травинку и слушаешь треск и жужжание в траве, видишь дрожание в горячей синеве, и тихие облака, белые и упругие, висят над землей, словно гипсовые, и не спрашиваешь, что было, что будет. Лето, оно спешит, у него нет времени. Лето, оно бесспорно, оно как счастье в любви, оно изобилие, покоящееся в себе самом, оно здесь - и словно нельзя иначе.
   Как непохожа на него осень!
   Посмотри, как полон золота воздух, гляди - не наглядишься досыта, а когда подует ветерок, он принесет с собой прохладу, чуть большую, чем мы ожидали, словно внезапный испуг: здесь все переход, движение и время, созревание и увядание - прощание. Я люблю осень, ибо она задает основной тон нашему существованию, как ни одно другое время года.
   Мы снова смакуем минуты, и словно дуновение вдруг проносится над полями и лесами, что так волшебно примиряет пылающие краски, высвобождает мир из тупой застылости, освещая его еще раз сиянием на голубоватом фоне, который мы только смутно предугадываем, - быть может, это темное и холодное ничто. И мы не спрашиваем больше, наслаждение это или страдание. Это жизнь, и этого достаточно. Это мгновение, и этого довольно. Это всего лишь, всегда и снова, откровение через прощание.
   Как раз в эти дни много хлопот мне доставляло письмо по поводу моих дел: необходимо было получить причитавшиеся мне деньги за готовую к печати и неизвестно где застрявшую работу. Ее появление этой осенью мне посулили так же величественно, как обещает крестьянин урожай со своей сливы, на которую он вполне полагается.
   Я приготовился написать:
   "Вследствие того, что..."
   Сегодня, на воскресной утренней поверке, меня снова вызвал капитан. Что бы это значило? Расстегнута ли пуговица, не на месте пряжка или перекручен ремень? Может быть, мой вещевой мешок не на той стороне? Ничего хорошего я не ждал. Капитан скомандовал мне "вольно" и сказал, что нужно завести дневник нашей пограничной службы. Каждый день во время учений в моем распоряжении будет час, а также пишущая машинка защитного цвета.