Страница:
У меня еще сохранилась так называемая солдатская книжечка (уменьшительная форма вполне официальна) с медицинскими отметками (острота зрения, острота слуха) и перечнем снаряжения рядового состава ("Стальная каска с возвратом: 1 шт. 1931, 1 шт. 1952"), с печатями командной инстанции и подписями, удостоверяющими срок службы (всего 650 дней), книжечка переплетена в серый холст и неплотно закрывается.
Оружейная смазка, запах коричневых шерстяных одеял, которые мы натягивали на горло и на подбородок, камфора, суп из котелка, чай из котелка, потные фуражки, мыло от пота, запах казармы, соды, запах картофельной шелухи, дубленой кожи, запах мокрых носков. Запах сухой соломы в круглых тюках, перетянутых проволокой - она разрубается одним ударом штыка, - облака пыли в школьном классе и запах мела, запах отстрелянных патронов, сортира, карбида, запах котелков, которые мы чистим пучками травы, а жир снимаем землей, этот запах земли, и жести, и травы, и еще супа, запах полных пепельниц в караулке, мужчин, спящих в форме, - запахи, которые существуют только на военной службе.
Я был солдатом. А опыт все же не сдается вместе с формой, как и знания о нашей стране и о себе самом.
Охотнее всего память возвращает ранние утра на вольном воздухе. Серые утренние сумерки вокруг замаскированных орудий за два часа до восхода (сейчас я тоже встаю в это время), и осенний лесной ковер, что шуршит под ногами при каждом шаге, и летний лесной ковер, полный жужжащих насекомых, и застылый лесной покров зимой, когда мы выскребаем рвы для орудийных лафетов. И различные виды снега: кристаллический снег, сверкающий на солнце, и снег с дождем, снег, налипающий на лопату, тяжелый снег, и снег, летящий в лицо, и снег старой лавины, жесткий снег, снег летом, когда надо подбивать гвоздями каблуки, чтобы не поскользнуться со всеми своими пожитками, и свежий снег, в который мы проваливаемся по пояс. Все это знакомо и альпинисту, но по-другому: он вязнет в снегу по собственной воле, он сам решает, имеет ли смысл идти дальше и этим ли путем. Под командой лейтенанта, который никогда не был альпинистом, о снеге узнаешь гораздо больше, а также о временах года и о времени дня в любую погоду. Никогда в жизни не встречал я столько тумана, как в армии, столько звезд, как в карауле. И все виды дождя. Иногда нам разрешалось спрятаться во время дождя под крышей, но, как правило, дождь был событием. Жара и пыль тоже. Как-то раз нам разрешили подставить руки, лицо и головы под струю деревенской колонки, и под конец, когда приказ был уже отдан, еще раз - руки. Тут же обнаруживает себя известная гордость: я, студент, таскаю ящики и не делаюсь смешным в глазах рабочих. Ящики с боеприпасами или ящики с шанцевым инструментом. Мы могли многое: свалить ель или отогнать стадо свиней от мишеней - для одного человека не такая уж мелочь. Как-то мне удалось поймать гранату, неудачно брошенную соседом, и перебросить ее через вал. И, среди прочего, часы или минуты простой радости, не помню уже, где это было и в каком году, между Дюнкерком * и Сталинградом, простая радость лежать в траве и опускать босые ноги в холодную воду ручья. И многое в таком же роде. Скажем, когда армия не могла знать, где мы в этот момент находимся, а мы тем временем притулились у печки, гномы в форме, снаружи льет дождь, мы со старой тессинкой едва понимаем друг друга, но мне разрешено поджаривать сыр над пламенем и одновременно сушить носки, а главное, еще целый час меня не сможет настичь никакой приказ - блаженство, знакомое только солдату.
Когда в 1931 году после окончания школы для новобранцев мне предложили стать офицером, я отказался. Я был тогда студентом-германистом. О том, что быть офицером в нашей армии полезно и для штатской карьеры, я уже знал. Мой старший брат, например, здоровья более слабого, чем я, был уже лейтенантом; химик по профессии, он искал работу в химической промышленности, и я его понимал. Когда я не проявил ни малейшей охоты стать офицером, майор кисло спросил: почему? Я не хотел быть ни адвокатом, ни врачом, ни прокуристом, ни учителем средней школы, ни фабрикантом, я хотел быть писателем. Сказать об этом я, разумеется, не мог. Потому-то он и спросил, уж не коммунист ли я.
Службе в армии мы обязаны своего рода краеведением. Шагаешь вверх по горному склону в колонне по одному, смотришь на узкую тропу и ботинки впереди идущего. Думать при этом можешь о чем угодно - пока выдерживаешь положенное расстояние, на тебя не обращают внимания. Бросаешь иногда взгляд в долину, потом снова на тропу. Когда разрешают перекинуться словом, сзади слышна похабщина. Ради сохранения сил решаешь обречь себя на тупоумие, хотя вполне согласен с целью учения и доволен собственным телом; шагаешь, минутами почти отключая сознание, а потом вдруг, словно проснувшись и осознав, что этого нельзя пропустить, восхищаешься цветами, мотыльком или жилкой белого кварца.
Затем малый привал: каску снять, карабин снять. Разумеется, капрал или лейтенант следят, чтобы все не разбрелись. Большинство устраивается прямо там, где их застал приказ. Чтобы справить нужду, отойти все-таки разрешают, несколько минут одиночества в кустах дозволено. Паутина, хвоя, муравьи, даже гриб иногда, к тому же и вид на долину - все вполне настоящее и в то же время предмет нашей тоски. Смола на коре. В течение минуты, пока мы заняты своим делом, взгляд очень цепок: смола, паутина, ссохшийся гриб.
В ожидании команды "Встать!" восхищение окружающим перерастает в восторженное желание побывать здесь еще раз, и в такое же время года. Но вот тут-то и раздается ожидаемый приказ. Никогда в жизни не знал я большей тоски по родине, чем на военной службе.
Я никогда не думал уклоняться от военной службы. Обещание Федерального совета * и всех, кто мог выступать от имени нашей армии, что Швейцария будет обороняться, совпадало с моим собственным желанием и личной волей. Кроме всего прочего, я боялся за одну немецкую еврейку в Швейцарии.
Батарея состояла из четырех полевых орудий калибра 75 мм, модель Круппа 1903 года, которые, к сожалению, не были приспособлены к горным условиям. Невозможно было поднять ствол достаточно высоко. Для этого существовали козлы, их было очень тяжело тащить, а к ним железные шины, по которым орудия следовало поднимать на эти козлы, и, сверх того, можно было закапывать лафеты в землю, чтобы добиться более высокой траектории полета снаряда. Для транспортировки их погружали на грузовики, каждый раз с большой суматохой, но, пока нас не обстреливают, это просто упражнение, своего рода физическая подготовка - поднимать тяжелый лафет, пока остальные тащат его за веревки. Работа, которой я страшился. Для этого нужны были другие руки, не такие, как у меня.
Мы ожидали внезапного немецкого наступления. Я боялся. Я был благодарен за все, что выглядело как оружие. Я запрещал себе всякое сомнение в силе нашей армии.
На Швейцарской федеральной железной дороге в то время офицеры, разумеется, имели право ездить первым классом, а солдаты, тоже разумеется, вторым и третьим. Разрешалось ли доплатить и сесть в первый класс, не знаю; мне такая мысль не приходила в голову - это было бы тягостно для обеих сторон, ни удовольствия, ни естественности, только тягостность. Разговор? Если я встречал в поезде хорошего знакомого в офицерском чине или коллегу, мы беседовали охотно и часами, офицер и рядовой - снаружи, в коридоре. Это разрешалось. И офицеры в купе, и солдаты, которые проходили через коридор первого класса, могли думать, что мы родственники.
Несмотря на то что швейцарцы немецкого происхождения, исключая писателей и, возможно, священников, свободно говорили только на диалекте, в языке приказов нашей армии раздаются команды на литературном языке. Так звучит лучше. Каждый из нас посещал народную школу и без труда понимает немецкий литературный язык, который используется в приказах нашей армии. Во всяком случае, когда приказ короткий или отдается большой группе. Если же приказ состоит из целой фразы, то тут придерживаются диалекта, иначе может получиться неловкость потом, когда рядовой должен будет повторить услышанный приказ. Зато следующая короткая команда - "В ружье!" - опять на литературном языке. И это убедительно: необходимо помнить, что здесь мы не дома.
Литературный язык, пусть даже в отрывках, придает приказу определенную жесткость. Фельдфебель, который никогда не говорит на литературном языке, совершает над собой некоторое насилие, выкрикивая на нем команду, зато он приобретает авторитет, какой ему в штатском качестве и не снился. Здесь есть и оттенки. Лейтенант командует на литературном языке, как положено, капрал на диалекте, капитан докладывает господину майору тоже, разумеется, как положено, что отнюдь не обязывает вышестоящего к употреблению литературного языка, и господин майор отвечает на диалекте. Это ему к лицу (родимый диалект спускается сверху), и солдаты довольны и благодарны ему за то, что он не немецкий майор.
Не забыть ткань, из которой сшита наша форма, то, как ощущается эта толстая ткань, шершавая на горле, когда нельзя раскрыть ворот, жесткая, когда сгибаешь руку или колено, ткань, которую чувствуешь постоянно. Как сказал один из солдат: в этих штанах умаешься прежде, чем увидишь врага. Даже если бы нам разрешили, мы все равно не смогли бы подвернуть рукавов. Мундир, предназначенный для прохождения торжественным маршем, костюм, который не щадит мужчину и требует именно мужчины. Когда мы строили бункера, нам выдали рабочие костюмы, чтобы уберечь мундиры. У механиков, которым приходится подлезать под грузовики, тоже есть рабочая одежда. Ботинки были крепкие и тяжелые, не то что высокие сапоги, а над ними брюки трубочками, куда забирается снег. Офицеры носят гамаши. Зимой, когда стоят холода, рядовым выдают наушники и солнечные очки. Кожаное снаряжение весьма практично; на животе четыре патронташа, штык с пилой. Ранец, на нем скатанная шинель, прозванная "капут". Когда мы могли или должны были надевать ее, она предохраняла от ветра, а под дождем становилась тяжелой от влаги, как губка. Офицеры носили чаще всего легкие и непромокаемые накидки из пленки и, как я уже говорил, гамаши. Каски были одинаковы для всех. Но офицеры надевали их с явной неохотой, но не потому, что фуражка легче, и не потому, что по каске нельзя определить воинское звание. Не знаю почему. Каска, знакомая любому швейцарскому ребенку по патриотическим картинкам, выглядела на офицерах несколько забавно, хотя они надевали ее по серьезным поводам, таким, как полевое богослужение, похороны или когда садились на заднее седло мотоцикла.
Эти каски, особенно после того, как их почернили в целях маскировки, не вполне подходили к их форме, а может быть, и наоборот. Лейтенанту надевать каску приходилось чаще, чем капитану; чем ниже чин, тем нужнее каска. То же самое можно сказать и о противогазе; я ни разу не видел майора с противогазом. Под дождем каска много приятней. Капитан в каске означает, что он демонстрирует майору, или подполковнику, или полковнику (без каски) боевую готовность своего подразделения к участию в маневрах или походе. Кроме того, офицеры носили не винтовки, а пистолеты, на парадах же - саблю.
Выборы в Федеральный совет в октябре 1939 года дали следующее распределение мест 1:
Свободомыслящие 51 (48)
Католики-консерваторы 43 (42)
Социал-демократы 45 (50)
Крестьянская партия 22 (21)
Ландесринг 9 (7)
Либералы 6 (7)
Демократы 6 (7)
Диссиденты-социалисты 4 (-)
Вне фракций 1 (5)
Социал-демократы, к этому времени вторая по силе партия, а четыре года назад самая сильная, в совет не вошла.
1 В скобках указаны результаты предшествующих выборов.
Что еще я помню?.. Детские голоса из монастырской школы, все вокруг в цвету, щебет птиц в тихом монастырском дворе. Жаркий день, детские голоса повторяют хором вслед за монахиней притчи о добрых ангелах и о падших ангелах, а я в это время, зажав нос рукой, чищу засорившийся писсуар. Летний день. Немцы в Париже... Я еще никогда не был в Париже...
Население отнеслось к армии приветливо. Нам предоставили школьное здание, даже натаскали солому в гимнастический зал, потом мы ее вытащили. Орудия на поле, но ущерб, нанесенный посевам, возмещен, священник беспокоится о дочерях деревни, хозяин трактира доволен и охотно дает тарелки даже рядовым; полы моем мы сами. Дети с маленькими котелками у полевой кухни. Продовольствием нас снабжали хорошо или, во всяком случае, прилично. Население, как мне кажется, было убеждено в боевой силе своей армии.
Провалы в памяти, а между ними память снова точна, и ее не обмануть. Она либо молчит (если я не хочу знать, как в действительности было на военной службе), или опровергает меня, если я захочу сплутовать, вспоминая свое поведение в форме, свое ежедневное верноподданничество, а я вполне серьезно считал тогда, что веду себя по-солдатски. Она может быть плохой, память, но она не сочинила цементную трубу под яблоней в мае 1940 года. Я сижу на этой цементной трубе и думаю, что, вероятно, вскоре придется умереть за родину. Больше всего я сожалел о том, что не увижу моря. Очень может быть, я подразумевал нечто иное, за что готов был отдать жизнь, когда это начнется. Мне вдруг показалось бессмысленным сидеть на цементной трубе.
Присягу мы принимали 3.9.1939 в Арбедо, Тессин. Об этом я писал в маленьком дневничке ("Листки из вещевого мешка"). Небольшое происшествие в тот день, едва упомянутое в моем чистосердечном дневнике, в памяти сохранилось иначе. Очевидно, я тогда не хотел признаваться в перенесенном шоке... Присягу у нас принимал капитан по фамилии Вюс. Уже в поезде он переходил из вагона в вагон, чтобы поговорить с людьми, у которых на мундире была цифра 73, заранее отдать некоторые приказы, и явно нервничал. Серьезность положения (Гитлер напал на Польшу) касалась всех, но этого капитана, видимо, в особенности. Нас он не знал, поскольку был к нам прикомандирован недавно. Он был не то чтобы низенький, просто невысокий, пожалуй, почти никто из нас не мог посмотреть на него снизу вверх. После принятия присяги требуется немало усилий, чтобы обеспечить готовность к маршу. Погрузка боеприпасов, назначение четырех орудийных расчетов. Наконец, впервые за весь этот день капитан Вюс смог обойти наш строй. Каждый должен был показать обе руки, сначала ладонями вниз, потом ладонями вверх, словно капитан был хиромантом, и назвать свою профессию: дояр, механик, подсобный рабочий, кузнец, каменщик, батрак, торговец, слесарь. Капитан хотел познакомиться со своими солдатами. Я тоже показываю руки, ладонями вниз, ладонями вверх, и говорю: архитектор. ВТШ. Именно так нас называют. В эту минуту я даже не подозреваю, что капитан Вюс, так пристально разглядывающий меня, работает в той же области. Он техник-строитель без диплома высшего учебного заведения, но, судя по всему, с хорошим положением. Мне приходится повторить: архитектор, и, так как это ему явно не нравится, я говорю: студент Высшей технической школы. Мои руки ему особенно не нравятся. "Это заметно, - говорит он, - академик". Я внушаю подозрения. Следующим был упаковщик. Вот это ручищи! После того как все показали руки, мы зашагали по каменистой местности. Капитан Вюс на небольшом холме, как полководец на старых картинах, колонна по четыре с поворотом головы для приветствия. Внезапно он заорал. Подразделение остановилось, винтовка на плечо, все словно окаменели, смотрят прямо перед собой, я тоже. Франция и Англия вступили в войну. Возможно, в тот момент я думал об этом. Он продолжает орать (слов я уже вспомнить не могу); пока я соображаю, что "вы, да-да, вы" относится ко мне, голос его становится хриплым. Когда я выхожу из строя, он, побелев от ярости, уже не кричит. Что я о себе воображаю? И дальше он все повторял о сообразительности на службе. Вполне возможно, что я, крайний, опоздал при повороте колонны. Ему тоже, говорит капитан Вюс, жмут тяжелые ботинки. И, видимо, овладев собой, добавляет, это я помню точно: "Для таких, как вы, если дело примет серьезный оборот, у меня есть особые места!" На вопрос, можно ли мне ответить, он орет, что я его понял, и приказывает вернуться в строй. Я понял: капитан Вюс может поступить со мной согласно присяге.
Присяга звучит: "Я клянусь (или присягаю) хранить верность Швейцарской Конфедерации, для защиты отечества и его конституции не жалеть тела и жизни, никогда не покидать знамени, верно следовать воинским законам, беспрекословно и точно выполнять приказы старших по званию, соблюдать строгую воинскую дисциплину и сделать все, чего требуют честь и свобода отечества".
Что мы знали тогда о войне? В наших киосках продавался нацистский иллюстрированный журнал "Сигнал" с фотографиями: немецкий пикирующий бомбардировщик "штука" (незадолго до войны я видел эту машину в Дюбендорфе на Международной выставке, как и "Мессершмитт", демонстрировавшийся фон Удетом) в боевом полете над Польшей, немецкие танки в наступлении на дымящиеся деревни, бомбардировщики со свастикой, сбрасывающие бомбы, вступление немецкого вермахта в города и деревни. Никакого представления о том, что происходит в Варшавском гетто, - этого никто еще не знал. Но другое могло уже быть известно. Впрочем, наша пресса была осторожна: за ней следил Геббельс. Армия тоже была осторожна: ей нужны были солдаты, не умеющие рассуждать.
Выражение "если дело примет серьезный оборот" излюблено начальством: "Если дело примет серьезный оборот, вам не придется отсиживаться под своей крышей"; капралы употребляют это выражение куда реже. Но что будет, если и впрямь дело примет серьезный оборот, знает только старший лейтенант. Например: "Если дело примет серьезный оборот, горячего супа не будет". В конечном счете мы как раз и готовились к серьезному обороту дела. При отработке ружейных приемов и муштре в строю, скатывании шинели и т. п. о серьезном обороте не упоминалось, но при инспектировании нашей школы обязательно. Все гвозди на подметке должны быть на месте в случае, "если дело примет серьезный оборот". Важно будет все. Рядовые в первую очередь должны постоянно иметь перед глазами "серьезный оборот". Офицерам, живущим в гостинице "У льва", в случае, "если дело примет серьезный оборот", будет легче перестроиться. Это выражение не напоминало ни о танках, ни об огнеметах или бомбах, для этого майор, присутствующий при ночной передислокации, был слишком чисто выбрит, слишком барственен, слишком уверен, что, когда дело примет серьезный оборот, оно оправдает его распоряжения и он ни в коем случае не останется там, где он был. Ведь все это не было еще серьезным оборотом. А с другой стороны, от такого оборота ожидалось некоторое облегчение. И мы вовсю обсуждали, как будет то или это в случае, "если дело примет серьезный оборот".
Меня угнетала не столько тяжесть ящиков, сколько разговоры. Я старался не слушать, когда рассказывали так называемые еврейские анекдоты. Однажды мы видели немецких евреев в Санкт-Морице - на них меховые шубы, а мы как раз выбивали пыль из наших шерстяных одеял. Лагеря беженцев мы не видели никогда. Я знал о них, правда, очень мало.
Сражалась ли наша армия? Как долго?
650 дней в армии, не считая гауптвахты. Я был, наверное, послушным. Прежде всего из благоразумия: большая группа добьется большего, если ее будет направлять единая воля. Я понимал до известной степени, что повиновение надо упражнять, так сказать, на холостом ходу. Казалось, что остальным повиновение на военной службе дается легче, чем студенту. Они уже привыкли делать то, чего от них требуют: каменщик, кровельщик, сварщик, токарь, электрик, механик. А от них требовалось: ружейные приемы, прохождение торжественным маршем в колонне или по одному, отдавание чести плоская ладонь, вытянутые пальцы у виска, приветствие резким поворотом головы к начальству, смотреть вправо, смотреть вперед, "отделение, стоп", "к ноге", "бегом", "ложись", "бегом" и так далее. Получаса довольно, чтобы перестать думать. В этом была даже своего рода приятность, тебя больше не было в наличии. Забывались последние известия о гитлеровских победах. Пока я просто подчинялся, меня ничто больше не касалось. Поразительно, как тупость сохраняет силы. Лейтенант, подавший команду "бегом" и сам налегке, без снаряжения, ее выполнявший, мог бы теперь придираться к нам. Повиновение избавляло нас от этого. Этот лейтенант получил потом хорошую характеристику. Бег по такой местности, в полной выкладке, и никто из солдат не ворчал армия может положиться на такого лейтенанта. Пока он, по всей вероятности, принимал душ, за нас взялся фельдфебель, но и здесь все было в порядке: каску на ранец, ботинки перед собой, шерстяное одеяло со швейцарским крестом наверх, полотенце слева, а не справа, или наоборот, а тот, кто валяет дурака, рискует повторить все сначала. Послушание избавило нас от этого. Чего ждали от нашего подхалимства высшие армейские чины, нас не касалось. Покорные солдаты, и у орудий тоже отупевшие солдаты, повиновение без заинтересованности, оружие как реквизит муштры.
Отечество - неопределенный символ для сильного чувства, которое владело мной 2.9.1939 на вокзале и в поезде, полном солдат (без патриотических песен). Чувство патриота, которое я приношу с собой в армию, созвучно скорее Гёльдерлину * и Готфриду Келлеру *. Нам не по душе, когда фельдфебель, только потому, что он назначил кого-то нести караул в воскресенье, говорит о родине. "Родина ждет от вас" - произнести это может только лейтенант, едва приступивший к службе. Рядовые почти не употребляют таких слов; их произносят лишь высшие чины. Даже капитану предпочтительней говорить не "родина", но "наша армия". Армия определяет то, чего от нас требует родина. Чем выше чин у офицера, тем доверительнее его отношения с родиной. Она его назначила, она пристегнула ему золото на фуражку и воротник, она предоставила ему право приказывать. Наша выправка имеет прямое отношение к родине. Когда майор или полковник говорят: "Euses Vatterland" 1, это звучит более убедительно и само собой разумеется. Убедительней, чем если бы рядовой сказал полковнику: "Euses Vatterland". Она рассчитывает на нас, родина, но не мы ее ораторы, ее голос.
1 Наша родина (нем., диал.).
Известно, что были в стране люди, которые готовились к сопротивлению немецкой оккупации. Но как это сопротивление будет осуществляться, мы в армии никогда не слыхали.
Для того чтобы поберечь мундиры, солдатам вскоре дополнительно выдали тужурки и так называемые строевые брюки защитного цвета с белесыми пятнами. Они лежали в стопке и раздавались приблизительно по росту. Лучше слишком большие, чем слишком узкие. Но слишком большие часто выглядели смешно. Поэтому лейтенант отсылал обратно то одного, то другого. Одежда была ношеная, но чистая, она пахла не потом предшественника, а цейхгаузом. Весьма практичное мероприятие. Строевая тужурка, строевые брюки, строевые фуражки. Брюки пожелтее тужурки или наоборот, это не имело значения, главное, чтобы мы не надевали фуражку набок. По дороге на службу мы еще были гражданами в форме, а форма - почетное одеяние и так далее. А теперь мы скорее похожи на обитателей психиатрической лечебницы. Каска и винтовка остаются в личном пользовании. Вечером, для выхода, когда население увидит нас вблизи, снова мундир.
Армия, занимавшая 4.9.1939 свои позиции, насчитывала 430 000 человек. У нее было ровно 86 истребителей, частью устаревших. Противовоздушная оборона состояла к этому времени из 7 орудий калибра 75 мм и 20 орудий калибра 22 мм. Противотанковая оборона также нуждалась в орудиях и боеприпасах. За несколько месяцев до начала войны, 14.4.1939, Федеральный совет принял постановление, запрещающее экспорт оружия, оставив тем не менее это право за некоторыми частными фирмами (фирмой Бюрле, например).
В первое время, пока я был еще студентом, я вызывал некоторое недоверие. Солдат удивляло, почему студент не служит офицером. Узнав позднее, какое жалованье я получаю, они сочли это непорядком - образованный служащий зарабатывает меньше, чем они. Для чего тогда учиться? Наедине, например в караульном помещении, мне задавали разные вопросы, считая, что человек с высшим образованием хорошо разбирается во всем, кроме слесарного дела или дойки коров, ремесла жестянщика или возчика, или что там еще было их работой. Соответствующим образом относились они и к офицерам: глубокое уважение, основанное на вере в то, что привилегированный означает более умный. Ни один из рабочих не желал всерьез или хотя бы наполовину всерьез (что было бы одинаково смешно, ибо начисто исключалось) быть офицером. О чем бы он, рабочий, без аттестата зрелости, разговаривал с этими господами после работы? Они были, с точки зрения рабочего, сплошь образованные или, на худой конец, состоятельные и потому по справедливости командовали рядовыми и спали в постелях. Они владели чужими языками. Как покажут они себя в бою, сомнений не было. У них за спиной курсы, отсюда некое тайное знание, как вести бой. Вполне возможно, что квалифицированный рабочий, чья профессия опасней, например, чем у юриста, смог бы читать географическую карту. Его профессия научила его и многому другому. Но чтобы ему стать лейтенантом, этого мало, нужно еще некое "нечто". Люди чувствуют это. Унтер-офицером - это еще возможно. Унтер-офицер сталкивается с офицером только на работе, а не на офицерском балу с дамами. Что делать на таком балу крановщику? Ничего из этого не выйдет. Да он этого и не хочет. Когда надо переправить через горный ручей четыре орудия, рабочий может дать дельный совет и сказать, как это сделать. Так бывает нередко. Но и здесь ему не хватает этого "нечто", которое есть у лейтенанта и обер-лейтенанта, - авторитета, основанного не на знании предмета, а на привычке и в штатской жизни не сделать самому, а позвать слугу. Сын буржуа и в мундире офицера остается самим собой. Он командует с той же естественностью, как в обычной жизни заказывает то, что он или его отец могут оплатить. Когда он будет говорить с равными, он скажет: "мои люди", "мой взвод" и так далее. Рабочий же, напротив, к этому не привык, он думает: "мы". И даже когда он орет, чтобы настоять на своем: "Раз-два, взяли!", он кричит "мы". Такого "мы" нет ни в одной армейской команде. В определенных условиях офицер тоже говорит "мы". Тогда нам ясно: он со страху полные штаны наклал, а между тем врага и близко нет, просто авария. Едва все наладилось, у него снова появляется это его пресловутое "нечто", подчас вполне дружелюбное.
Оружейная смазка, запах коричневых шерстяных одеял, которые мы натягивали на горло и на подбородок, камфора, суп из котелка, чай из котелка, потные фуражки, мыло от пота, запах казармы, соды, запах картофельной шелухи, дубленой кожи, запах мокрых носков. Запах сухой соломы в круглых тюках, перетянутых проволокой - она разрубается одним ударом штыка, - облака пыли в школьном классе и запах мела, запах отстрелянных патронов, сортира, карбида, запах котелков, которые мы чистим пучками травы, а жир снимаем землей, этот запах земли, и жести, и травы, и еще супа, запах полных пепельниц в караулке, мужчин, спящих в форме, - запахи, которые существуют только на военной службе.
Я был солдатом. А опыт все же не сдается вместе с формой, как и знания о нашей стране и о себе самом.
Охотнее всего память возвращает ранние утра на вольном воздухе. Серые утренние сумерки вокруг замаскированных орудий за два часа до восхода (сейчас я тоже встаю в это время), и осенний лесной ковер, что шуршит под ногами при каждом шаге, и летний лесной ковер, полный жужжащих насекомых, и застылый лесной покров зимой, когда мы выскребаем рвы для орудийных лафетов. И различные виды снега: кристаллический снег, сверкающий на солнце, и снег с дождем, снег, налипающий на лопату, тяжелый снег, и снег, летящий в лицо, и снег старой лавины, жесткий снег, снег летом, когда надо подбивать гвоздями каблуки, чтобы не поскользнуться со всеми своими пожитками, и свежий снег, в который мы проваливаемся по пояс. Все это знакомо и альпинисту, но по-другому: он вязнет в снегу по собственной воле, он сам решает, имеет ли смысл идти дальше и этим ли путем. Под командой лейтенанта, который никогда не был альпинистом, о снеге узнаешь гораздо больше, а также о временах года и о времени дня в любую погоду. Никогда в жизни не встречал я столько тумана, как в армии, столько звезд, как в карауле. И все виды дождя. Иногда нам разрешалось спрятаться во время дождя под крышей, но, как правило, дождь был событием. Жара и пыль тоже. Как-то раз нам разрешили подставить руки, лицо и головы под струю деревенской колонки, и под конец, когда приказ был уже отдан, еще раз - руки. Тут же обнаруживает себя известная гордость: я, студент, таскаю ящики и не делаюсь смешным в глазах рабочих. Ящики с боеприпасами или ящики с шанцевым инструментом. Мы могли многое: свалить ель или отогнать стадо свиней от мишеней - для одного человека не такая уж мелочь. Как-то мне удалось поймать гранату, неудачно брошенную соседом, и перебросить ее через вал. И, среди прочего, часы или минуты простой радости, не помню уже, где это было и в каком году, между Дюнкерком * и Сталинградом, простая радость лежать в траве и опускать босые ноги в холодную воду ручья. И многое в таком же роде. Скажем, когда армия не могла знать, где мы в этот момент находимся, а мы тем временем притулились у печки, гномы в форме, снаружи льет дождь, мы со старой тессинкой едва понимаем друг друга, но мне разрешено поджаривать сыр над пламенем и одновременно сушить носки, а главное, еще целый час меня не сможет настичь никакой приказ - блаженство, знакомое только солдату.
Когда в 1931 году после окончания школы для новобранцев мне предложили стать офицером, я отказался. Я был тогда студентом-германистом. О том, что быть офицером в нашей армии полезно и для штатской карьеры, я уже знал. Мой старший брат, например, здоровья более слабого, чем я, был уже лейтенантом; химик по профессии, он искал работу в химической промышленности, и я его понимал. Когда я не проявил ни малейшей охоты стать офицером, майор кисло спросил: почему? Я не хотел быть ни адвокатом, ни врачом, ни прокуристом, ни учителем средней школы, ни фабрикантом, я хотел быть писателем. Сказать об этом я, разумеется, не мог. Потому-то он и спросил, уж не коммунист ли я.
Службе в армии мы обязаны своего рода краеведением. Шагаешь вверх по горному склону в колонне по одному, смотришь на узкую тропу и ботинки впереди идущего. Думать при этом можешь о чем угодно - пока выдерживаешь положенное расстояние, на тебя не обращают внимания. Бросаешь иногда взгляд в долину, потом снова на тропу. Когда разрешают перекинуться словом, сзади слышна похабщина. Ради сохранения сил решаешь обречь себя на тупоумие, хотя вполне согласен с целью учения и доволен собственным телом; шагаешь, минутами почти отключая сознание, а потом вдруг, словно проснувшись и осознав, что этого нельзя пропустить, восхищаешься цветами, мотыльком или жилкой белого кварца.
Затем малый привал: каску снять, карабин снять. Разумеется, капрал или лейтенант следят, чтобы все не разбрелись. Большинство устраивается прямо там, где их застал приказ. Чтобы справить нужду, отойти все-таки разрешают, несколько минут одиночества в кустах дозволено. Паутина, хвоя, муравьи, даже гриб иногда, к тому же и вид на долину - все вполне настоящее и в то же время предмет нашей тоски. Смола на коре. В течение минуты, пока мы заняты своим делом, взгляд очень цепок: смола, паутина, ссохшийся гриб.
В ожидании команды "Встать!" восхищение окружающим перерастает в восторженное желание побывать здесь еще раз, и в такое же время года. Но вот тут-то и раздается ожидаемый приказ. Никогда в жизни не знал я большей тоски по родине, чем на военной службе.
Я никогда не думал уклоняться от военной службы. Обещание Федерального совета * и всех, кто мог выступать от имени нашей армии, что Швейцария будет обороняться, совпадало с моим собственным желанием и личной волей. Кроме всего прочего, я боялся за одну немецкую еврейку в Швейцарии.
Батарея состояла из четырех полевых орудий калибра 75 мм, модель Круппа 1903 года, которые, к сожалению, не были приспособлены к горным условиям. Невозможно было поднять ствол достаточно высоко. Для этого существовали козлы, их было очень тяжело тащить, а к ним железные шины, по которым орудия следовало поднимать на эти козлы, и, сверх того, можно было закапывать лафеты в землю, чтобы добиться более высокой траектории полета снаряда. Для транспортировки их погружали на грузовики, каждый раз с большой суматохой, но, пока нас не обстреливают, это просто упражнение, своего рода физическая подготовка - поднимать тяжелый лафет, пока остальные тащат его за веревки. Работа, которой я страшился. Для этого нужны были другие руки, не такие, как у меня.
Мы ожидали внезапного немецкого наступления. Я боялся. Я был благодарен за все, что выглядело как оружие. Я запрещал себе всякое сомнение в силе нашей армии.
На Швейцарской федеральной железной дороге в то время офицеры, разумеется, имели право ездить первым классом, а солдаты, тоже разумеется, вторым и третьим. Разрешалось ли доплатить и сесть в первый класс, не знаю; мне такая мысль не приходила в голову - это было бы тягостно для обеих сторон, ни удовольствия, ни естественности, только тягостность. Разговор? Если я встречал в поезде хорошего знакомого в офицерском чине или коллегу, мы беседовали охотно и часами, офицер и рядовой - снаружи, в коридоре. Это разрешалось. И офицеры в купе, и солдаты, которые проходили через коридор первого класса, могли думать, что мы родственники.
Несмотря на то что швейцарцы немецкого происхождения, исключая писателей и, возможно, священников, свободно говорили только на диалекте, в языке приказов нашей армии раздаются команды на литературном языке. Так звучит лучше. Каждый из нас посещал народную школу и без труда понимает немецкий литературный язык, который используется в приказах нашей армии. Во всяком случае, когда приказ короткий или отдается большой группе. Если же приказ состоит из целой фразы, то тут придерживаются диалекта, иначе может получиться неловкость потом, когда рядовой должен будет повторить услышанный приказ. Зато следующая короткая команда - "В ружье!" - опять на литературном языке. И это убедительно: необходимо помнить, что здесь мы не дома.
Литературный язык, пусть даже в отрывках, придает приказу определенную жесткость. Фельдфебель, который никогда не говорит на литературном языке, совершает над собой некоторое насилие, выкрикивая на нем команду, зато он приобретает авторитет, какой ему в штатском качестве и не снился. Здесь есть и оттенки. Лейтенант командует на литературном языке, как положено, капрал на диалекте, капитан докладывает господину майору тоже, разумеется, как положено, что отнюдь не обязывает вышестоящего к употреблению литературного языка, и господин майор отвечает на диалекте. Это ему к лицу (родимый диалект спускается сверху), и солдаты довольны и благодарны ему за то, что он не немецкий майор.
Не забыть ткань, из которой сшита наша форма, то, как ощущается эта толстая ткань, шершавая на горле, когда нельзя раскрыть ворот, жесткая, когда сгибаешь руку или колено, ткань, которую чувствуешь постоянно. Как сказал один из солдат: в этих штанах умаешься прежде, чем увидишь врага. Даже если бы нам разрешили, мы все равно не смогли бы подвернуть рукавов. Мундир, предназначенный для прохождения торжественным маршем, костюм, который не щадит мужчину и требует именно мужчины. Когда мы строили бункера, нам выдали рабочие костюмы, чтобы уберечь мундиры. У механиков, которым приходится подлезать под грузовики, тоже есть рабочая одежда. Ботинки были крепкие и тяжелые, не то что высокие сапоги, а над ними брюки трубочками, куда забирается снег. Офицеры носят гамаши. Зимой, когда стоят холода, рядовым выдают наушники и солнечные очки. Кожаное снаряжение весьма практично; на животе четыре патронташа, штык с пилой. Ранец, на нем скатанная шинель, прозванная "капут". Когда мы могли или должны были надевать ее, она предохраняла от ветра, а под дождем становилась тяжелой от влаги, как губка. Офицеры носили чаще всего легкие и непромокаемые накидки из пленки и, как я уже говорил, гамаши. Каски были одинаковы для всех. Но офицеры надевали их с явной неохотой, но не потому, что фуражка легче, и не потому, что по каске нельзя определить воинское звание. Не знаю почему. Каска, знакомая любому швейцарскому ребенку по патриотическим картинкам, выглядела на офицерах несколько забавно, хотя они надевали ее по серьезным поводам, таким, как полевое богослужение, похороны или когда садились на заднее седло мотоцикла.
Эти каски, особенно после того, как их почернили в целях маскировки, не вполне подходили к их форме, а может быть, и наоборот. Лейтенанту надевать каску приходилось чаще, чем капитану; чем ниже чин, тем нужнее каска. То же самое можно сказать и о противогазе; я ни разу не видел майора с противогазом. Под дождем каска много приятней. Капитан в каске означает, что он демонстрирует майору, или подполковнику, или полковнику (без каски) боевую готовность своего подразделения к участию в маневрах или походе. Кроме того, офицеры носили не винтовки, а пистолеты, на парадах же - саблю.
Выборы в Федеральный совет в октябре 1939 года дали следующее распределение мест 1:
Свободомыслящие 51 (48)
Католики-консерваторы 43 (42)
Социал-демократы 45 (50)
Крестьянская партия 22 (21)
Ландесринг 9 (7)
Либералы 6 (7)
Демократы 6 (7)
Диссиденты-социалисты 4 (-)
Вне фракций 1 (5)
Социал-демократы, к этому времени вторая по силе партия, а четыре года назад самая сильная, в совет не вошла.
1 В скобках указаны результаты предшествующих выборов.
Что еще я помню?.. Детские голоса из монастырской школы, все вокруг в цвету, щебет птиц в тихом монастырском дворе. Жаркий день, детские голоса повторяют хором вслед за монахиней притчи о добрых ангелах и о падших ангелах, а я в это время, зажав нос рукой, чищу засорившийся писсуар. Летний день. Немцы в Париже... Я еще никогда не был в Париже...
Население отнеслось к армии приветливо. Нам предоставили школьное здание, даже натаскали солому в гимнастический зал, потом мы ее вытащили. Орудия на поле, но ущерб, нанесенный посевам, возмещен, священник беспокоится о дочерях деревни, хозяин трактира доволен и охотно дает тарелки даже рядовым; полы моем мы сами. Дети с маленькими котелками у полевой кухни. Продовольствием нас снабжали хорошо или, во всяком случае, прилично. Население, как мне кажется, было убеждено в боевой силе своей армии.
Провалы в памяти, а между ними память снова точна, и ее не обмануть. Она либо молчит (если я не хочу знать, как в действительности было на военной службе), или опровергает меня, если я захочу сплутовать, вспоминая свое поведение в форме, свое ежедневное верноподданничество, а я вполне серьезно считал тогда, что веду себя по-солдатски. Она может быть плохой, память, но она не сочинила цементную трубу под яблоней в мае 1940 года. Я сижу на этой цементной трубе и думаю, что, вероятно, вскоре придется умереть за родину. Больше всего я сожалел о том, что не увижу моря. Очень может быть, я подразумевал нечто иное, за что готов был отдать жизнь, когда это начнется. Мне вдруг показалось бессмысленным сидеть на цементной трубе.
Присягу мы принимали 3.9.1939 в Арбедо, Тессин. Об этом я писал в маленьком дневничке ("Листки из вещевого мешка"). Небольшое происшествие в тот день, едва упомянутое в моем чистосердечном дневнике, в памяти сохранилось иначе. Очевидно, я тогда не хотел признаваться в перенесенном шоке... Присягу у нас принимал капитан по фамилии Вюс. Уже в поезде он переходил из вагона в вагон, чтобы поговорить с людьми, у которых на мундире была цифра 73, заранее отдать некоторые приказы, и явно нервничал. Серьезность положения (Гитлер напал на Польшу) касалась всех, но этого капитана, видимо, в особенности. Нас он не знал, поскольку был к нам прикомандирован недавно. Он был не то чтобы низенький, просто невысокий, пожалуй, почти никто из нас не мог посмотреть на него снизу вверх. После принятия присяги требуется немало усилий, чтобы обеспечить готовность к маршу. Погрузка боеприпасов, назначение четырех орудийных расчетов. Наконец, впервые за весь этот день капитан Вюс смог обойти наш строй. Каждый должен был показать обе руки, сначала ладонями вниз, потом ладонями вверх, словно капитан был хиромантом, и назвать свою профессию: дояр, механик, подсобный рабочий, кузнец, каменщик, батрак, торговец, слесарь. Капитан хотел познакомиться со своими солдатами. Я тоже показываю руки, ладонями вниз, ладонями вверх, и говорю: архитектор. ВТШ. Именно так нас называют. В эту минуту я даже не подозреваю, что капитан Вюс, так пристально разглядывающий меня, работает в той же области. Он техник-строитель без диплома высшего учебного заведения, но, судя по всему, с хорошим положением. Мне приходится повторить: архитектор, и, так как это ему явно не нравится, я говорю: студент Высшей технической школы. Мои руки ему особенно не нравятся. "Это заметно, - говорит он, - академик". Я внушаю подозрения. Следующим был упаковщик. Вот это ручищи! После того как все показали руки, мы зашагали по каменистой местности. Капитан Вюс на небольшом холме, как полководец на старых картинах, колонна по четыре с поворотом головы для приветствия. Внезапно он заорал. Подразделение остановилось, винтовка на плечо, все словно окаменели, смотрят прямо перед собой, я тоже. Франция и Англия вступили в войну. Возможно, в тот момент я думал об этом. Он продолжает орать (слов я уже вспомнить не могу); пока я соображаю, что "вы, да-да, вы" относится ко мне, голос его становится хриплым. Когда я выхожу из строя, он, побелев от ярости, уже не кричит. Что я о себе воображаю? И дальше он все повторял о сообразительности на службе. Вполне возможно, что я, крайний, опоздал при повороте колонны. Ему тоже, говорит капитан Вюс, жмут тяжелые ботинки. И, видимо, овладев собой, добавляет, это я помню точно: "Для таких, как вы, если дело примет серьезный оборот, у меня есть особые места!" На вопрос, можно ли мне ответить, он орет, что я его понял, и приказывает вернуться в строй. Я понял: капитан Вюс может поступить со мной согласно присяге.
Присяга звучит: "Я клянусь (или присягаю) хранить верность Швейцарской Конфедерации, для защиты отечества и его конституции не жалеть тела и жизни, никогда не покидать знамени, верно следовать воинским законам, беспрекословно и точно выполнять приказы старших по званию, соблюдать строгую воинскую дисциплину и сделать все, чего требуют честь и свобода отечества".
Что мы знали тогда о войне? В наших киосках продавался нацистский иллюстрированный журнал "Сигнал" с фотографиями: немецкий пикирующий бомбардировщик "штука" (незадолго до войны я видел эту машину в Дюбендорфе на Международной выставке, как и "Мессершмитт", демонстрировавшийся фон Удетом) в боевом полете над Польшей, немецкие танки в наступлении на дымящиеся деревни, бомбардировщики со свастикой, сбрасывающие бомбы, вступление немецкого вермахта в города и деревни. Никакого представления о том, что происходит в Варшавском гетто, - этого никто еще не знал. Но другое могло уже быть известно. Впрочем, наша пресса была осторожна: за ней следил Геббельс. Армия тоже была осторожна: ей нужны были солдаты, не умеющие рассуждать.
Выражение "если дело примет серьезный оборот" излюблено начальством: "Если дело примет серьезный оборот, вам не придется отсиживаться под своей крышей"; капралы употребляют это выражение куда реже. Но что будет, если и впрямь дело примет серьезный оборот, знает только старший лейтенант. Например: "Если дело примет серьезный оборот, горячего супа не будет". В конечном счете мы как раз и готовились к серьезному обороту дела. При отработке ружейных приемов и муштре в строю, скатывании шинели и т. п. о серьезном обороте не упоминалось, но при инспектировании нашей школы обязательно. Все гвозди на подметке должны быть на месте в случае, "если дело примет серьезный оборот". Важно будет все. Рядовые в первую очередь должны постоянно иметь перед глазами "серьезный оборот". Офицерам, живущим в гостинице "У льва", в случае, "если дело примет серьезный оборот", будет легче перестроиться. Это выражение не напоминало ни о танках, ни об огнеметах или бомбах, для этого майор, присутствующий при ночной передислокации, был слишком чисто выбрит, слишком барственен, слишком уверен, что, когда дело примет серьезный оборот, оно оправдает его распоряжения и он ни в коем случае не останется там, где он был. Ведь все это не было еще серьезным оборотом. А с другой стороны, от такого оборота ожидалось некоторое облегчение. И мы вовсю обсуждали, как будет то или это в случае, "если дело примет серьезный оборот".
Меня угнетала не столько тяжесть ящиков, сколько разговоры. Я старался не слушать, когда рассказывали так называемые еврейские анекдоты. Однажды мы видели немецких евреев в Санкт-Морице - на них меховые шубы, а мы как раз выбивали пыль из наших шерстяных одеял. Лагеря беженцев мы не видели никогда. Я знал о них, правда, очень мало.
Сражалась ли наша армия? Как долго?
650 дней в армии, не считая гауптвахты. Я был, наверное, послушным. Прежде всего из благоразумия: большая группа добьется большего, если ее будет направлять единая воля. Я понимал до известной степени, что повиновение надо упражнять, так сказать, на холостом ходу. Казалось, что остальным повиновение на военной службе дается легче, чем студенту. Они уже привыкли делать то, чего от них требуют: каменщик, кровельщик, сварщик, токарь, электрик, механик. А от них требовалось: ружейные приемы, прохождение торжественным маршем в колонне или по одному, отдавание чести плоская ладонь, вытянутые пальцы у виска, приветствие резким поворотом головы к начальству, смотреть вправо, смотреть вперед, "отделение, стоп", "к ноге", "бегом", "ложись", "бегом" и так далее. Получаса довольно, чтобы перестать думать. В этом была даже своего рода приятность, тебя больше не было в наличии. Забывались последние известия о гитлеровских победах. Пока я просто подчинялся, меня ничто больше не касалось. Поразительно, как тупость сохраняет силы. Лейтенант, подавший команду "бегом" и сам налегке, без снаряжения, ее выполнявший, мог бы теперь придираться к нам. Повиновение избавляло нас от этого. Этот лейтенант получил потом хорошую характеристику. Бег по такой местности, в полной выкладке, и никто из солдат не ворчал армия может положиться на такого лейтенанта. Пока он, по всей вероятности, принимал душ, за нас взялся фельдфебель, но и здесь все было в порядке: каску на ранец, ботинки перед собой, шерстяное одеяло со швейцарским крестом наверх, полотенце слева, а не справа, или наоборот, а тот, кто валяет дурака, рискует повторить все сначала. Послушание избавило нас от этого. Чего ждали от нашего подхалимства высшие армейские чины, нас не касалось. Покорные солдаты, и у орудий тоже отупевшие солдаты, повиновение без заинтересованности, оружие как реквизит муштры.
Отечество - неопределенный символ для сильного чувства, которое владело мной 2.9.1939 на вокзале и в поезде, полном солдат (без патриотических песен). Чувство патриота, которое я приношу с собой в армию, созвучно скорее Гёльдерлину * и Готфриду Келлеру *. Нам не по душе, когда фельдфебель, только потому, что он назначил кого-то нести караул в воскресенье, говорит о родине. "Родина ждет от вас" - произнести это может только лейтенант, едва приступивший к службе. Рядовые почти не употребляют таких слов; их произносят лишь высшие чины. Даже капитану предпочтительней говорить не "родина", но "наша армия". Армия определяет то, чего от нас требует родина. Чем выше чин у офицера, тем доверительнее его отношения с родиной. Она его назначила, она пристегнула ему золото на фуражку и воротник, она предоставила ему право приказывать. Наша выправка имеет прямое отношение к родине. Когда майор или полковник говорят: "Euses Vatterland" 1, это звучит более убедительно и само собой разумеется. Убедительней, чем если бы рядовой сказал полковнику: "Euses Vatterland". Она рассчитывает на нас, родина, но не мы ее ораторы, ее голос.
1 Наша родина (нем., диал.).
Известно, что были в стране люди, которые готовились к сопротивлению немецкой оккупации. Но как это сопротивление будет осуществляться, мы в армии никогда не слыхали.
Для того чтобы поберечь мундиры, солдатам вскоре дополнительно выдали тужурки и так называемые строевые брюки защитного цвета с белесыми пятнами. Они лежали в стопке и раздавались приблизительно по росту. Лучше слишком большие, чем слишком узкие. Но слишком большие часто выглядели смешно. Поэтому лейтенант отсылал обратно то одного, то другого. Одежда была ношеная, но чистая, она пахла не потом предшественника, а цейхгаузом. Весьма практичное мероприятие. Строевая тужурка, строевые брюки, строевые фуражки. Брюки пожелтее тужурки или наоборот, это не имело значения, главное, чтобы мы не надевали фуражку набок. По дороге на службу мы еще были гражданами в форме, а форма - почетное одеяние и так далее. А теперь мы скорее похожи на обитателей психиатрической лечебницы. Каска и винтовка остаются в личном пользовании. Вечером, для выхода, когда население увидит нас вблизи, снова мундир.
Армия, занимавшая 4.9.1939 свои позиции, насчитывала 430 000 человек. У нее было ровно 86 истребителей, частью устаревших. Противовоздушная оборона состояла к этому времени из 7 орудий калибра 75 мм и 20 орудий калибра 22 мм. Противотанковая оборона также нуждалась в орудиях и боеприпасах. За несколько месяцев до начала войны, 14.4.1939, Федеральный совет принял постановление, запрещающее экспорт оружия, оставив тем не менее это право за некоторыми частными фирмами (фирмой Бюрле, например).
В первое время, пока я был еще студентом, я вызывал некоторое недоверие. Солдат удивляло, почему студент не служит офицером. Узнав позднее, какое жалованье я получаю, они сочли это непорядком - образованный служащий зарабатывает меньше, чем они. Для чего тогда учиться? Наедине, например в караульном помещении, мне задавали разные вопросы, считая, что человек с высшим образованием хорошо разбирается во всем, кроме слесарного дела или дойки коров, ремесла жестянщика или возчика, или что там еще было их работой. Соответствующим образом относились они и к офицерам: глубокое уважение, основанное на вере в то, что привилегированный означает более умный. Ни один из рабочих не желал всерьез или хотя бы наполовину всерьез (что было бы одинаково смешно, ибо начисто исключалось) быть офицером. О чем бы он, рабочий, без аттестата зрелости, разговаривал с этими господами после работы? Они были, с точки зрения рабочего, сплошь образованные или, на худой конец, состоятельные и потому по справедливости командовали рядовыми и спали в постелях. Они владели чужими языками. Как покажут они себя в бою, сомнений не было. У них за спиной курсы, отсюда некое тайное знание, как вести бой. Вполне возможно, что квалифицированный рабочий, чья профессия опасней, например, чем у юриста, смог бы читать географическую карту. Его профессия научила его и многому другому. Но чтобы ему стать лейтенантом, этого мало, нужно еще некое "нечто". Люди чувствуют это. Унтер-офицером - это еще возможно. Унтер-офицер сталкивается с офицером только на работе, а не на офицерском балу с дамами. Что делать на таком балу крановщику? Ничего из этого не выйдет. Да он этого и не хочет. Когда надо переправить через горный ручей четыре орудия, рабочий может дать дельный совет и сказать, как это сделать. Так бывает нередко. Но и здесь ему не хватает этого "нечто", которое есть у лейтенанта и обер-лейтенанта, - авторитета, основанного не на знании предмета, а на привычке и в штатской жизни не сделать самому, а позвать слугу. Сын буржуа и в мундире офицера остается самим собой. Он командует с той же естественностью, как в обычной жизни заказывает то, что он или его отец могут оплатить. Когда он будет говорить с равными, он скажет: "мои люди", "мой взвод" и так далее. Рабочий же, напротив, к этому не привык, он думает: "мы". И даже когда он орет, чтобы настоять на своем: "Раз-два, взяли!", он кричит "мы". Такого "мы" нет ни в одной армейской команде. В определенных условиях офицер тоже говорит "мы". Тогда нам ясно: он со страху полные штаны наклал, а между тем врага и близко нет, просто авария. Едва все наладилось, у него снова появляется это его пресловутое "нечто", подчас вполне дружелюбное.