"Вследствие того, что..."
   Обещание и долг и в самом деле подобны нашей тени: под каждым фонарем, мимо которого мы проходим, она снова нагоняет нас.
   Мы все больше и больше привыкаем к противогазам. Они становятся словно частью нас самих. Вчера в старом сарае за деревней мы смогли убедиться в этом. Небольшими группками мы заходили в помещение, наполненное отравляющим газом, стояли там несколько минут, и ничего не случалось, легкая щекотка и все. Но стоило слегка оттянуть резину пальцем, и ты сразу чувствовал, чем насыщен воздух, - все терли глаза, и самый сильный мужчина не мог удержать слезы.
   Вот и прекрасная погода, предпочитавшая тессинскую бригаду всем остальным, покинула нас. Сегодня, когда мы сменялись с караула, наши грузовики и орудия стояли посреди коричневых озер, словно наши кухни выплеснули на землю остатки кофе с молоком. Все блестело и текло. Капли, падающие с блестящих черных ветвей, продолжали барабанить по налипшей на землю подгнившей листве. Во всех лужах, словно серебряные блохи, танцуют брызги, а ольха - еще вчера чудо в мерцающем золоте - почти совсем оголилась, и каждый порыв ветра приносит новый вихрь листьев, новый шум и шорох капель.
   В первый раз мы всерьез поверили в зиму и не подумали тут же о весне...
   Все горы вокруг в тумане.
   Развалившись в своей сухой кабине, сидит водитель. Проходя мимо, мы то и дело спрашиваем его, который час. Он показывает нам все содержимое своего бумажника. Безо всякого видимого повода. Сначала фотографии его собственной персоны: на лугу, улыбаясь, стоит господин, как принято говорить, добившийся успеха в обществе, в белых туфлях и невообразимом галстуке; затем фотографии сверкающего автомобиля, где он, подобно киногерою, сидит за рулем. Фотографии его жены: она сидит на лесной скамейке, слегка полноватая, склонив голову набок, с пустой безрадостной улыбкой, знаете, как это бывает по воскресеньям; а под конец, как самое ценное, - снимки мужских и женских половых органов.
   "Ну и свинья", - замечает мой товарищ.
   Мы продолжаем патрулировать.
   Без сомнения, прежде меня это бы просто потрясло, ведь еще совсем недавно мы принимали мир единственно как гармонию и только как гармонию приветствовали его.
   Генерал Гуизан *, чей портрет уже несколько дней висит на доске для объявлений, издал вечера приказ, что все (без исключения) военнослужащие получат отпуск на полтора дня, чтобы каждый, как бы ни повернулись обстоятельства в дальнейшем, привел в порядок свои дела.
   Тем временем мы приступили к оборудованию позиции, соответствующей условиям военного времени. Наши орудия должны быть частично врыты в землю. Ежедневно в долину спускается грузовик с отпускниками. Набившись в него битком, словно скот, они пронзительно поют...
   Мы продолжали копать.
   В полдень, когда дымящаяся кухня поднимается к нам, а вместе с ней и письмоносец, мы устраиваемся на обочине, среди коровьих лепешек и лошадиных яблок, в правой руке ложка, в левой письмо - и суп становится чуть теплым, а потом уж совсем холодным.
   "От милой? - спрашивает один. - Небось изменила?"
   Неужели у меня такое лицо?..
   "Моей жене уж точно неплохо живется, - говорит другой. - Она мне совсем писать перестала, как в нашей деревне расположилась вспомогательная служба".
   И так далее.
   Словно поверженные и разбитые, лежим мы на выгоне, руки под головой, у одного сигарета во рту, у другого перед глазами позавчерашняя газета. А если кто заснет, тому под щеку подкладывают колючего ежа - зеленый каштан, и, повернувшись, спящий вскидывается, но, конечно же, это просто случайность.
   Некоторые все еще стоят с немытыми котелками в руках - ясно, речь снова зашла о Гитлере, о власти или о праве, о будущем или о закате Европы... Много говорят и о русских... бывает, правда, что солдаты разглагольствуют перед своими пустыми котелками...
   Каким призрачным представляется мне все это.
   Здесь над тихой безлюдной долиной висит проволочный канат, по которому спускают связки бревен, часто в удивительном порядке, но иногда случается, что эта связка одиноко повисает, пока ее не освободят с помощью следующей; как-то раз у меня на глазах совершенно бесшумно обе связки рухнули вниз, а канат продолжал висеть, невидимый над пропастью.
   В два часа снова за работу.
   Одни стоят в ямах и разбивают грунт киркой, остальные берутся за топор и пилу, карабкаются по склонам и рубят лес. Поют стволы под глухими ударами, стоит стон и треск - просто наслаждение, почти каждый час опускаем мы шумящие деревья, словно укрощенных драконов, по крутым полянам вниз.
   К сожалению, позднее вдруг оказывается, что позиция должна быть оборудована совсем в другом месте. План, который мы лопатой чертили на земле, теперь придется закрывать кирпичами дерна - знаменитой альпийской травой. Велико наше разочарование. Все-таки это была задача, цель на долгое время и работа, связанная с мирными орудиями труда, которая создавала по крайней мере видимость продуктивной деятельности, приносила радость, выполнялась добросовестно, и лучшего настроения у нас здесь никогда не было.
   А теперь снова посыпались проклятия.
   В Цюрихе, во время отпуска, дождь шел, почти не прекращаясь. Тридцать шесть часов подряд. А теперь мы снова здесь!..
   Хорошо ли я провел отпуск?
   Нам должны были указать квартиру, но в поисках жилья мы потратили полдня, потому что люди, сидящие дома и занимающиеся своим делом, возмущаются даже криком ребенка, которого пришлось переселить из пограничного города; они просто не в силах вынести этот крик, утверждают они, это переходит все границы...
   Что еще?
   В трамвае, который ходит теперь без прицепного вагона, люди нервничают из-за толкотни, из-за того, что их задевают чужие мокрые пальто... Потом я пошел к одному из друзей, но не застал его дома. Откуда же было ему знать, что я приду. Тем не менее я пил там кофе, удивляясь чистоте чашек и тому, что все обсуждают серьезные вопросы о державах и сражениях, о частях света и о ходе истории. Нам же эти вопросы сейчас куда ближе и потому не выглядят столь значительными. Но все равно они остаются вопросами, и мы, неся ответственность, тем лучше должны разбираться в них.
   Я думаю, нам было лучше.
   На некоторое время застываешь перед ящиком собственного стола, так сказать, со связанными руками, нет смысла касаться вещей, которые еще и сейчас кажутся нам важнее всего и которых мы, что бы ни случилось, никогда не коснемся, как прежде, если даже просто вернемся домой. По существу, просто возвращения не бывает...
   Если бы нам только понять это.
   На вокзале.
   Она, такая ясная, отважная, все понимающая, почему же она вдруг расплакалась? Когда поезд трогается, во всех окнах начинают орать и горланить, перроны наполняются шумом.
   Итак, мы снова здесь. В караулке, где мы должны доложить о своем возвращении, все заняты фотографированием: два штыка направлены в грудь полуголого человека, его лицо искажено - он стоит у стены, вместо каски ржавый таз, - все оглушительно хохочут.
   Здесь, в нашей деревне, снова мирное воскресенье. Солнце серебрит ольховник, и снова дрожит золотая листва. Из друзей тут никого нет. Одни только местные снова играют в шары в мерцающей полутени осенней виноградной беседки.
   Что же будет дальше?
   Все вокруг полно настоящим; и в большом, и в малом, все вокруг лишено будущего. Семьи без жалованья, жалованье без работы. Солдаты и те, кто остался дома, станут друг против друга, и понадобятся немалые усилия, чтобы между ними не пролегла трещина. Но многие, и не худшие из всех, не захотят возвращаться обратно. Чем дольше это длится, тем больше вопросов задают они сами себе, вопросов о смысле нашего времени. Они захотят вернуться в обновленный мир, но кто им его предоставит? Время поисков и сомнений настанет вновь, едва мы снимем наши шинели. Все ложные пути вновь откроются нам. И лишь одиночки обретут себя в эпоху всеобщих потрясений, и это, вероятно, будет единственным оправданием войны вообще. Но основная масса людей не сможет вынести долгих поисков, а в лучшем случае найдет себе козла отпущения, и начнутся вечные споры, а из ненависти, как грибы из-под прелой листвы, полезут новые доктрины, о которых пока еще никто и понятия не имеет.
   Наша служба продолжается. Направо - налево. Заряжай - разряжай. И снова: направо - налево.
   На сей раз наша позиция расположена у самой реки, где в бурлящей воде, словно за зеленым стеклом, видны рыбы. Когда мы возимся у орудий, поворачиваем, наводим на цель, то можем взглянуть наверх; листья, покачиваясь и кружась, опускаются вниз, желтые и красные и уже фиолетовые будто искры радостного свечения.
   Разумеется, есть и другие люди, те, кто сейчас бежит навстречу пулеметному огню, навстречу танкам, крушащим их окопы, и те, кто повис на колючей проволоке, кто лежит среди рвущихся бомб, уткнувшись в грязь, и ждет, пронесет или разорвет в клочья...
   И думаешь: только не искать лазейки в красоте...
   Но разве поможет тем, другим, что мы сидим здесь, проклиная небо и фельдфебеля только за то, что наш суп остыл?
   Мы часто вспоминаем Швейцарскую национальную выставку. Особенно после отпуска. Она относилась к лучшим временам. Как воодушевляла она нас, и прежде всего главной чертой Швейцарской Конфедерации - свободным братством разных языков!..
   Здесь, в нашей тессинской деревне, нам еще хватает слов, чтобы заказать пиво, купить кисть винограда, спросить, где ближайший сортир. Но уже перед любым мальчишкой, который напялит твою каску и с детским простодушием восторгается солдатами, мы беспомощны. Мы смеемся, треплем сорванца по волосам и пожимаем плечами с дружелюбием соотечественников. Мы сидим на откосе, как в амфитеатре, и учим итальянский. Основные формы глагола, что бы это значило? Наши парни похожи на необъезженных коней, а молодому, несколько бледному, несколько худощавому, несколько нервному и очень академичному преподавателю нужны немалые усилия, чтобы продвигаться вперед согласно его плану. Нас же интересует только один вопрос - как провести любовное объяснение, причем с успехом. А все педагогические методы, то есть упрощение и повторение основных положений, воспринимаются солдатами скорей как окольный путь, если не как уловка, с помощью которой народ обводят вокруг пальца.
   Быть и иметь, говорит нам худощавый учитель, - этого на сегодня довольно. Быть и иметь, "essere" и "avere" - что еще нужно человеку?
   Потом мы снова возвращаемся к своим винтовкам.
   Молодой учитель - тот самый, что в первый вечер сидел на свежей соломе, качал головой и говорил, что, если бы ею ученики увидели его здесь, на соломе, весь его авторитет полетел бы к чертям!
   "Тебе еще нужно многому научиться", - сказал ему тогда молодой слесарь... Судя по всему, он постигал все очень медленно, как это обычно бывает с учителями. Его беспокоило лишь то, что он призван на военную службу, в то время когда существует столько нерешенных языковых проблем, здесь же, в роли солдата, он вообще не в состоянии мыслить.
   Как знать, может, это благословение?
   Наступит однажды время освобожденной души. И нет сомнения, что она прорвется сквозь иные плотины, и одичают сады, и оплодотворятся илом. И никто не сможет этого остановить. И те, кто сидят сейчас дома и в состоянии думать, тоже. Они, как и мы сами, не в силах понять того, что с нами происходит.
   Но что-то происходит.
   Иногда, например в перерыве, бывает так: опираясь руками о колени, заглядишься на жука, безостановочно снующего туда и сюда. Случайно, безо всякой цели, без умысла, просто так... Ты складываешь руки. Дремлешь, и вдруг на свете остается только это легкое давление в переплетенных руках, легкое, совсем не судорожное давление, которое все сильнее и сильнее освобождается от твоей воли. Кажется, будто ты замкнут - кольцо, кругооборот. И внезапный покой, словно и души наши замкнуты, нечто цельное, круглое...
   Как это странно, вдруг ощутить себя огромным, и удивиться месту, которое занимаешь в пространстве, и тому, с какой высоты смотрит человек на земную поверхность, а потом словно бы стать снова маленьким в сравнении с окружающим миром, прямо-таки смехотворно маленьким, как карлик. Кажется, исчез всякий масштаб, словно любое соотношение с окружающим миром, с так называемой действительностью, разрешается таким образом, что она больше ничем не мешает нам, не может ни испугать, ни отвлечь. Вдруг на мгновенье видишь себя так, как представляешь себе душу камня, - ограниченное, круглое, плотное и твердое наличное бытие. И чувствуешь собственное настоящее, свою собственную душу, вошедшую в тело, - словно сам даруешь себе покой.
   Сегодня произошло несчастье. Машина, в которой было семеро солдат, шла по улице, где движение было запрещено, и столкнулась с другой машиной. Говорят, четверых положили в больницу, одному раздробило челюсть, жизнь другого, телефониста, в опасности. Когда назвали его имя, нам всем показалось, что мы его знаем в лицо. Каково же было наше изумление, когда сразу вслед за этим сообщением появился вышеупомянутый телефонист с кистью винограда в руке и в отличном расположении духа...
   "Ну и повезло же тебе", - сказал кто-то.
   "Мне? - удивился он. - А почему?"
   Маленький Бюлер, коротыш с мальчишеским лицом, отпускавший при случае потрясающие остроты, к сожалению, покидает нашу батарею. Его отправляют в больницу по ту сторону Готарда. У него больной желудок из-за того, что он работает гальваником. "Все бы ничего, - сказал он мне однажды, - но больного желудка я злейшему врагу не пожелаю". "Теперь, - рассказывает он, - они снова собираются меня резать". Если в течение трех недель мы не получим от него открытки, тогда - прощальный салют над его могилой!
   Он смеется, впрочем весьма невесело.
   Кто-то предлагает ему сигареты...
   Бюлер помолвлен, ему нет еще и двадцати четырех, он собирался сыграть свадьбу на рождество. И вот ему еще раз приходится собрать все свое мужество и лечь под нож. А если и тогда не станет лучше...
   Раздается гудок, и мы обещаем сохранить для него его место за печкой. "Бедняга, - говорят все, - надо будет послать ему открытку..."
   И мы закутываемся в теплые одеяла.
   Это покой, впитывающий все извне: каждый свист, каждый выстрел, пронесшийся над долиной, каждый шорох в ольховнике, сверкание реки и шепот опавшей листвы - тревожно бодрый, светлый, ясный, но не разрушительный, не гнетущий. И так явственно чувствуешь, как проникает в тебя все это, как меняешься ты, с каждым вздохом, беспрерывно меняешься, но никогда не теряешь себя.
   Это удивительно.
   Твои руки так занемели, что, кажется, они никогда не будут послушны тебе. И не понять, сколько все это продолжалось, четверть часа или секунду. Ни малейшего ощущения бегущего времени, словно во сне, - пока вдруг, бог знает какой силой и чьим произволом, ты размыкаешь руки и просыпаешься!
   Что остается?..
   Почти болезненный спад, пустота - ты устал, ты зеваешь, и спрашиваешь у соседа, который час, и не можешь вспомнить, о чем думал и что видел...
   Ты выпадаешь из состояния бодрствования, и нельзя ни повторить, ни продлить минуту, когда оно приходит, ни удержать его, когда оно уходит, остается только натянуть рабочую куртку, взвалить на спину вещевой мешок и противогаз, выкурить сигарету, если есть время, или присоединиться к другой группе.
   "Вы уже слышали новости?" - спрашивает кто-то...
   Смеемся, переругиваемся, говорим о мире, сплевываем на землю, берем винтовку, строимся в две шеренги - делаем свою работу, и нам снится, что мы бодрствуем.
   Утром, когда мы уже погрузились на артиллерийский тягач, готовые к отъезду, меня настигает новый приказ, я едва успеваю спрыгнуть с движущейся машины и приземляюсь, разумеется, на четвереньки. Мне вслед сбрасывают каску и ранец, словно балласт с тонущего корабля.
   С нашим старшим лейтенантом ландштурма, скульптором, и с немолодым капралом, владельцем большой каменоломни, мы поднимаемся в легковой машине наверх, к первой позиции. До послезавтра нам следует разработать план для убежища, включая и смету необходимых для этого средств. Мы обмерили наиболее подходящий участок и уже в полдень открыли нашу мастерскую в просторной кухне. Лопатки штукатуров на стене, покрытой копотью, нам не мешают, а текущая вода только радует. Можно было бы и курить, если бы трубка была с собой; так как у меня нет часов, капрал кладет на стол свои.
   "Пока, до завтрашнего вечера".
   Итак, я остаюсь один. Стягиваю мундир, раскладываю чистую бумагу, оттачиваю карандаш. Как три недели назад на моем первом рабочем месте. Чувствую я себя как рыба, которую пустили в воду, пусть даже эта вода в ведерке рыболова!
   ...Весел будет наш ночлег:
   Барабанщик наш отчаян,
   И винца нальет хозяин 1.
   1 Пер. Г. Ратгауза.
   И какого винца!
   Голубятня с легкой соломенной крышей, а теперь бомбоубежище с крышей из рельсов и бетона - таковы мои первые строительные задания.
   В эти дни совершенно неожиданно мы получили радиоприемник от неизвестного дарителя. И никто не спрашивает о нем, об этом добряке. Все приятное мы воспринимаем как должное, и обсуждать это нет смысла.
   "У меня дома такой же, - говорит один из солдат, присев на корточки и поворачивая регуляторы, - от такого приемника отказаться мне бы и в голову не пришло!" Честный солдат.
   И теперь без устали раздаются венские вальсы, речи французских государственных деятелей, серебристый перезвон деревенских колоколов, потом снова шум, гудение, и кряхтение, и треск, словно пулеметная очередь. Это помехи от грозы, объясняют по радио, напряжение в атмосфере. За этим следует итальянская ария, звонкая и ясная, пауза и немецкий голос, сообщающий об английском коварстве и вероломстве, потом сонаты Бетховена - и все это звучит здесь, в голой передней школьного здания, где наш сапожник, невзирая ни на что, сидит и подбивает гвоздями наши горные ботинки и нахваливает свою работу...
   А наверху, на лесосеке, играют на ручном органчике...
   К нам сюда нередко поднимаются и жители деревни, и тогда дым стоит коромыслом. Они поют слишком задорно и весело. Поют и танцуют парами, мужчина с мужчиной, пока их и здесь, как везде, не настигает проклятие последние известия. Мы окружаем безличный, всегда одинаковый, всегда благозвучный голос, руки за поясом, окурки или погасшие трубки в зубах, и мнение, которое каждый свободный гражданин имеет обо всех событиях, столь единодушно, что его почти и не выказывают. Даже выражением лица. Безмолвно, по виду совершенно равнодушно, расходится кружок, едва диктор переходит к обычной сводке погоды или сообщает, кто в этот день, когда разбита польская армия, празднует свое девяностолетие. Каждый возвращается к своему занятию, к джазу, газете, некоторые к учебнику итальянского языка, а другие, полуголые с мочалкой и мылом в руках, направляются к деревенскому колодцу.
   Уже сейчас, через три недели, в трактирах стали проводить меньше времени. Три недели - это мог быть целый повторный курс лекций.
   Сегодня, как и следовало ожидать, нашу чертежную кухню посетил капитан. Чертежи готовы, надеюсь, они правильны, хотя и не очень красивы. Но время требует, чтобы мы все-таки отдали их безо всяких украшений. Это погребальные камеры, как в усыпальницах на Ниле, и от обер-лейтенанта, скульптора, зависит теперь, чтобы в этой камере был Рамзес.
   Капитан выглядит довольным.
   На каждом плане, будь то жилой дом или другое строение, требуется стрелка. Так же и на нашем чертеже бункера. Но только здесь она показывает не туда, где стоит солнце, а туда, где находится враг.
   Разве у нас есть враги?
   И тем не менее каждого, кто мог бы им стать, уже сегодня встречают злоба и ярость, которые вряд ли могли бы быть более сплоченными. Например, когда в столовой бедняжка-тессинка, не знающая языков, снова ошиблась, включая радиоприемник, по всем столам тут же застучали кулаки, зазвякали пустые котелки, раздался свист, сухие корки полетели в говорящий ящик, а сбитая с толку девушка, не понимая, почему это происходит, разрыдалась...
   "Беромюнстер! - кричат все. - Беромюнстер!" *
   И едва заговорила "своя" станция, все возвращается на свои места, о происшедшем - ни слова. Одни принимаются за лапшу, другие за мясо. Подают еще и салат. Вообще кормят нас превосходно. Бывает, тебя останавливает кто-нибудь с полным котелком и по-братски советует попробовать еще и этого... "Очень вкусно, лучше, чем в трактире".
   Ко всему привыкаешь. О ходе времени нам напоминает отросшая щетина на собственном, подбородке. Вечером, на закате, мы стоим у деревянного желоба и намыливаем щеки. Всегда только те, кому бритье необходимо. Народу хватило бы на какое-нибудь особое общество, вроде клуба сверстников. Мы скребем кожу, обмениваемся грубыми шуточками или молчим, а потом вдруг кто-то роняет два-три слова о происходящем. Затем чистим лезвия, моем кисточки и говорим. О нашей роли в войне. Всегда трезво. Совсем не так, как те кумиры юных девушек - прекрасные воины в еженедельниках, которые, стоя высоко на горной вершине, никогда не остановятся перед опасностью. И тому подобное. А мы стоим над деревянным желобом и намыливаем подмышки... Давний вопрос, имеет ли вообще смысл сопротивляться превосходящим силам противника, улетучился из наших голов. С заряженной винтовкой в руках начинаешь на многое смотреть иначе. Как это будет, не знает никто из нас, но и другие тоже не знают.
   Мы часто смотрим на фотографии танков, задумчиво, но спокойно. Всеми нами движет чувство, которого никто не выражает вслух. Как иначе обойтись без хвастливых фраз? Чувство, что мы сумеем выкарабкаться из трясины лжи и что впереди нас ждет надежда. Не на помощь божественной справедливости, этой выдумки моралистов, рассчитываем мы, а на нечто иное, что мы, еще не придумав названия, именуем просто природой, легко воспламеняемый гнев человека, не нуждающийся в так называемой идее, которая вела бы его на борьбу, и который движим лишь глубокой силой - это нечто сможет только возрастать, если в него станут стрелять, и однажды, пожалуй, сделает его способным на непробиваемую жестокость.
   На нашей батарее организована касса взаимопомощи. Кто хочет, сдает туда каждые десять дней свое денежное содержание. Наши офицеры, естественно, идут впереди, но и солдат набралось немало, некоторые с весьма щедрыми взносами. Один офицер, один капрал и один рядовой составляют правление кассы и будут заботиться о том, чтобы неимущим солдатам, нуждающимся в преддверии зимы в ботинках или белье, оказали необходимую помощь, без широкой огласки, разумеется.
   Уже в первый вечер мы собрали более двухсот франков.
   Все еще держится хорошая погода. Из туманных утренних сумерек рождается серебряный, почти безоблачный день, внезапная радостная синь. Ольха все редеет. Только кое-где блеснет струящееся мерцание, да слышен ломкий хруст. Леса стали серые и коричневые, темно-коричневые с затаившимся красным, с гибким белым редких берез. А к вечеру на склоны, на виноградники, полные сизых ягод, снова опускается осенний туман и все превращается в золотое парение.
   Мы, как представители, так сказать, строительного управления, осматриваем позиции других батарей. Бесчисленные кругляки для фашин у них просто замечательные. Они получили их без всякой заявки, попросту ограбили ближайший дровяной склад. Война есть война. Аккуратно выписанный счет на сумму более чем двести франков очень скоро напомнил им о гражданских порядках, которые пока еще соблюдаются у нас в стране.
   Деревня, последняя вдоль дороги, так живописно расположилась на склоне, что мечтаешь о свободном дне или об этюднике, хотя в глубине души радуешься, что из этого здесь ничего не выходит и остается одна отговорка - занятость, а не собственная беспомощность, так хорошо знакомая и так легко забываемая. И здесь наверху, как и по всей долине, крышей для домов служат простые камни, тяжелые и серые, словно чешуя неведомого чудовища. Кое-где на таких крышах зеленеет мох. А когда смотришь с высоты, это напоминает стадо, сгрудившееся вокруг хорошего пастуха - церквушки, на колокольне которой развевается швейцарское знамя.
   Но самое прекрасное - это все-таки каменная кладка, грубая и живая, из неотесанных камней, без всяких украшений, прерываемая лишь полутенью виноградной листвы да чернотой открытой полуциркульной арки. Хрюкают свиньи в хлеву, окруженном роями мух. А на стене виноградника, как органные трубы, стоят в ряд ребятишки; каждый раз встречая нашу машину, воняющую сырой нефтью, они ликуют так, словно мы возвращаемся после великой победы.
   Позже, после еды, мы видим их снова: молча и робко они ждут со своими кастрюльками и консервными банками, пока им нальют остатки супа с нашей кухни.
   Прав был наш капитан. На днях он пришел на батарею и принес много кусков хлеба, который побросали лишь потому, что он был вчерашний. Капитан пригрозил строгим наказанием, и действительно с хлебом стали обращаться бережнее. Возможно, возымела действие угроза капитана, возможно - вид безмолвных детей и бедность, которая встречается здесь на каждом шагу.
   Ведь чаще всего мы не злы - просто глупы, а еще чаще даже и не глупы, все дело в недостатке воображения. Или, что то же самое, в лености сердца.
   Когда мы осмотрели позиции и собирались как можно скорее, пока еще не закрыта дорога, уехать, произошла небольшая авария. Во время ремонта я все смотрел на молодую женщину, которая в голубом с белым платье стояла у корыта, стирала и стирала, а старый солдат-тессинец с деревенской трубкой во рту развешивал пестрые тряпки на туго натянутой веревке. Они развевались на ветру. За школьным домиком, состоящим из одной комнаты и уборной, но зато с прекрасным видом на зеленые склоны, извилистое ущелье и пустынную долину, мы обнаружили первый швейцарский солдатский трактир. За кофе и сдобу мы заплатили тридцать рап. Чаевых здесь не берут. Зато я поболтал с той женщиной, пока латали нашу шину. Молодая строгая женщина хозяйничает здесь совсем одна, в этой богом забытой пограничной долине, где появляются лишь воинские части да лошади, грузовики да орудия...