Он хотел разбудить парней, потом присмотрелся внимательно и вдруг понял: перед ним мертвецы.
36
   Письмо покойному отцу написать Багрицкий так и не собрался.
   Это странное и неосуществленное им намерение появилось у Севы еще до начала войны. Однажды он гостил у Марины Цветаевой, тогда затеялся разговор о русских писателях, живущих в Париже, и поэтесса обронила фразу о нежных и печальных письмах Алексея Михайловича Ремизова: он постоянно их писал умершей уже Серафиме Павловне, супруге.
   Как будто бы никто не обратил внимания на эту деталь, лишь удивились чудачеству старого писателя, а Всеволод внутренне вздрогнул. Его оглушило и потрясло рассказанное Мариной. Багрицкий не спал до утра, думая о том, что ответил бы ему отец, если б представилась такая фантастическая возможность.
   Но сам написать он так и не собрался. Всеволоду казалось, что в этом письме надо сообщить о чем-либо значительном, переломном… Началась война, и Всеволод собрался на фронт, слагая в уме первые строчки доклада отцу о боевом крещении. Но вместо переднего края была эвакуация, серые чистопольские будни. Когда он все-таки прибыл на Волховский фронт, работа в газете разочаровала молодого поэта. Реальное бытие оказалось иным, вовсе отличным от того, какое рисовало воображение. И хотя он осознавал необходимость собственного участия в общей борьбе, но вся его натура не могла и не хотела примириться с тем прикосновением к войне, какое отвела ему судьба.
   Книжный мальчик, хотя и познавший изнанку жизни, Всеволод пытался видеть окружавший его мир не слабыми глазами, они и так подвели его и принесли унизительную кличку «белобилетник». Он стремился воспринимать действительность восторженным сердцем и населял Землю романтическими героями, рыцарями без страха и упрека, увенчанными звездами и летящими сквозь вражьи порядки на Красных Конях. Но вот найти собственное место в жестокой и кровавой схватке с фашизмом оказалось гораздо труднее. Возникло множество жгучих вопросов. Способен ли он глаголом жечь сердца людей, как умел это делать его отец, благородный и мужественный воин? Недаром ведь его везли в последний путь на орудийном лафете. А что делает на войне он, Всеволод Багрицкий, обладатель тетрадки незрелых стихов и должности литературного сотрудника армейской газеты?
   Не о чем пока писать отцу… Может быть, потом, если свершит нечто героическое, значительное, можно будет с гордостью рапортовать отцу туда. А пока…
   «Отец остался жить во мне, — думал Багрицкий, — а в ком или в чем я оставлю след на земле? Так ли я жил, чтоб быть уверенным — отец мне скажет: „Горжусь тобою, Сева“. Газетных строчек в „Отваге“ для этого мало. К тому же, зачастую это уже не мои строки. Они исправлены, а подчас и переписаны Кузнецовым или батальонным комиссаром. Да, я получил в руки оружие, но стреляет оно плохо, порой и прицеливаются, и нажимают на спусковой крючок другие. Стихи?.. Тут бы я мог, это личное, сокровенное, только мое, но „Отвага“ — не литературный альманах. И я понимаю редактора, когда он приказывает набрать слабую басню о Гитлере, а мою лирику вежливо возвращает. Бойцам сейчас не до хореев и ямбов…»
   …Выполняя приказ редактора, Всеволод вместе с Ворошиловым приехал в Дубовик, но маршалу на глаза старался не попадаться. Конечно, в лицо его Ворошилов не знает, но, увидев, может вдруг спросить: кто ты, дескать, таков?.. А тогда и припомнит разговор с Румянцевым, который Сева нечаянно услышал. В сознании его не закрепилась последняя фраза Ворошилова о том, что его, молодого корреспондента, учить, воспитывать надо. Зато он хорошо помнил, как мялся, подыскивая слова, Румянцев, как оборвал его маршал обнаженно грубым вопросом: «Что, хлеб даром ест?» Узнал бы об этом отец… Нет, нет, даже помыслить о такой возможности кощунственно, греховно!
   Ни комкора Гусева, ни комиссара Ткаченко в Дубовике не оказалось. Они были на переднем крае, в районе Красной Горки. Ворошилов поначалу вознамеривался ехать туда же, но потом сдался на уговоры Шашкова, согласился подождать Гусева и Ткаченко в штабе, тем более они тоже выезжают в Дубовик.
   В политотделе корпуса Багрицкого познакомили с комиссаром кавполка старшим политруком Сотником. Сева представился ему и попросил бравого усача определить геройского парня, лихого кавалериста. Багрицкий намеревался добросовестно отнестись к поручению редактора и написать романтический очерк.
   — А у нас все такие, — сказал комиссар полка, — кого ни взять. Одни рубаки в полку. Ленинградцы ведь, товарищ Багрицкий. Их не только в бой не надо поднимать, останавливать приходится, чтоб не увлеклись да от своих не оторвались.
   — Понимаю, — сказал Сева, — вся армия про гусевцев толкует. После войны книги о них напишут. А пока вы мне одного порекомендуйте, для очерка в «Отваге».
   — Одного, значит? Подумаем… Вот! — оживился старший политрук. — Этот будет вам в самый раз. Политрук эскадрона Василий Онуприенко. Правда, не питерский — из кубанских казаков будет. Но призывался в Ленинграде, грузил пароходы в морском порту. Начинал войну рядовым, а сейчас младший политрук.
   — А чем он отличился, этот казак?
   — Перебил штаб немецкого батальона неделю назад, когда мы подошли к поселку Восход… Командир эскадрона лейтенант Ростокин вместе с Васей Онуприенко определили слабое место в обороне противника и неожиданной лихой атакой сбили немцев с железной дороги. Затем конники на плечах фашистов с ходу ворвались в поселок Восход, а впереди остальных — Василий. Он отрезал немецкий штаб и добыл отличных «языков», не считая важных документов.
   — Значит, вы его рекомендуете мне в качестве героя? Сотник кивнул:
   — Я его к ордену Красного Знамени… гм… рекомендую. Наградной лист заготовил на него, не успел еще в политотдел отправить. Взгляните.
   Багрицкий пробежал глазами листок.
   «…Во время боя за населенный пункт Восход младший политрук Василий Яковлевич Онуприенко и командир дивизиона Василий Иванович Ростокин ворвались в дом, где находилось несколько немецких офицеров. Один фашист выстрелил из автомата и ранил лейтенанта Ростокина в руку и грудь. Онуприенко подскочил к немецкому офицеру, ударил автоматом по голове и расколол ему череп. Два других офицера, выбив окно, выскочили во двор. Онуприенко бросился на улицу и меткой очередью уничтожил обоих офицеров. Остальные захвачены им в плен…»
   — Как мне попасть в полк, товарищ комиссар?
   — Нет нужды в этом, товарищ Багрицкий, — сказал Сотник. — Герой наш здесь. Руку ему пулей задело, в медсанбате он.
   …Они сидели друг против друга за ветхим самодельным столом, разделенные его некрашеной, отскобленной поверхностью.
   — Курить можно, товарищ корреспондент? — спросил Василий.
   Это был рослый, плечистый парень, может быть, двумя или тремя годами постарше Севы. Острижен был коротко, но уже намечался будущий волнистый чуб, темные усы украшали его продолговатое лицо с прямым, чуточку горбатым носом. Глаза у Василия веселые, с хитринкой.
   — Отчего же, — сказал Багрицкий, — конечно, курите. Кавалерист пододвинул кисет Севе, и тот неумело стал сворачивать козью ножку. Василий деликатно отвел глаза…
   — Давайте знакомиться, — проговорил Сева. — Про вас я уже знаю. А меня зовут Всеволод, фамилия Багрицкий, корреспондент газеты «Отвага».
   — А я думал, что вы куда старше, — несколько смущенно произнес Василий. — Судя по стихам, я их в школе учил, вы и на гражданскую успели. А на вид — так мы вроде бы с вами годки.
   Багрицкий покраснел. Это был уже не первый случай, когда его путали с покойным отцом.
   — Меня зовут Всеволод, — повторил он. — А вы, Василий Яковлевич, знаете стихи Эдуарда Багрицкого.
   — Однофамилец ваш будет али сродственник какой?
   — Отец… Умер восемь лет назад, — несколько суховато ответил Сева, и Василий почуял, что собеседнику тема не по душе, перестал спрашивать.
   — Как вы оказались в Ленинграде?
   — Работал в порту. Хотел устроиться матросом в пароходство, я ведь действительную службу проходил под Ленинградом, в финской участвовал. А мне говорят — поработай полгода грузчиком, потом пойдешь в море. Согласился. Уже и документы были готовы. Задержись война недели на две, неизвестно, в какой стране я был бы сейчас, а может, и рыбы давно схарчили меня. Узнал случайно: формируется кавалерия. Добился, чтоб направили туда, ведь Онуприенки — кубанские казаки, из Запорожской Сечи. Про Тараса Бульбу читали? Так это Гоголь с моего предка списал. — Василий лукаво усмехнулся и подмигнул Севе. — Анкета у меня хоть куда. Я военкому прямо заявил: являюсь родичем Тараса Бульбы. Поверил… Так и воюю с шашкой в руке.
   — Рубить ею приходилось?
   — А как же! Для чего же она, сабелюка, еще служит? Только рубать… Гансы, они хлипкие на это дело. Лаву на лаву — для них несподручно. Мне батя рассказывал, как ходили они в атаку в Галиции. Германские драгуны не дюжили против нас. И опять же, когда наш прорыв — у них паника. «Казакен! Казакен!» — кричат и тикают куда глаза глядят. Навроде как наши в сорок первом от ихних танков. И на машины гансы сели, потому как им, полагаю, от конников наших спасения нету.
   — Вот когда вы рубите человека саблей, — проговорил Багрицкий, — какие испытываете чувства при этом?
   — Какого человека? Я человеков не рублю, — обиженным тоном произнес Василий. — Как можно по людям шашкой? Я ведь только гансов. Фашистов, стало быть.
   — Понимаю, — сказал Сева. — Их, конечно, шашкой надо.
   Он достал блокнот и попросил младшего политрука рассказать об эпизоде с пленением немецкого штаба. Василий говорил бойко, с красочными подробностями. Скосив глаза, он смотрел, правильно ли корреспондент записывает фамилии бойцов. В его речи мягко звучало южно-русское «г», особенность певучего говора всегда умиляла Всеволода. Он записывал рассказ Онуприенко и остро завидовал младшему политруку, который сходился с врагом лицом к лицу и проделывал это с будничным хладнокровием, будто выполнял повседневную работу, хотя не такую, прямо скажем, и приятную… Только она необходима, никуда не денешься от нее, а коли так, то и справлять ее потребно добросовестно и аккуратно.
   — Перекурим это дело, — предложил Василий, придвигая к себе кисет, он так и оставил его на столе. — С непривычки аж язык задеревенел. А стихи вы мне не почитаете? Люблю стихи, товарищ корреспондент. И вашего, значит, папаши мне нравятся. «Нас водила молодость в сабельный поход, нас бросала молодость на кронштадтский лед…» Здорово! Или про Опанаса. Еще Есенина люблю, про мать-старушку, например. Непонятно только, почему запрещают Есенина? Говорят, хулиганил будто много и вином баловался. Ну и что? Стихи-то у него великие. Прочитайте что-нибудь.
   — Хорошо, — сказал Сева, — слушайте. «Мир опустел… Земля остыла… А вьюга трупы замела, и ветром звезды загасила, и бьет во тьме в колокола. И на пустынном, на великом погосте жизни мировой кружится Смерть в веселье диком и развевает саван свой!»
   — Здорово-то как! — восхищенно воскликнул Онуприенко. — Это вы про наше наступление написали… Главную суть ухватили, товарищ Багрицкий. Так я все и воспринимал, но чтобы выразить… Подобное лишь поэту под силу. Спасибо вам за стихи. Их бы в нашей «Отваге» напечатать, чтоб другие бойцы прочитали. Или было уже в газете?
   Багрицкий улыбнулся:
   — Это старые стихи, написаны они давно и не мною, увы… Был такой русский поэт Иван Бунин. Впрочем, почему был? Он и сейчас еще жив, только далеко от нас, в Париже.
   — Белогвардеец, значит? — жестко спросил Василий.
   — Нет, в белой армии Бунин не служил, — ответил Сева. — Иван Алексеевич — большой поэт. Академик, бессмертный. Только вот не понял того, что случилось у нас в стране, уехал.
   — Жалко, — сказал кавалерист, — сейчас бы ему работа нашлась. Хорошие стихи — большая сила. С ними и в атаку идти легче. А свое не прочтете, товарищ Багрицкий?
   — Свое? — переспросил молодой поэт. — Можно, пожалуй.
   Он раскрыл записную книжку, перелистал ее и принялся читать, сначала негромко, потом, воодушевляясь, во весь голос:
   — Как будто во сне или дреме товарищи рядом лежат. Мерещатся в злом окаеме позиции вражьих солдат. Прошел я войны половину, окопы в глубоких снегах. Мне надо прожить эту зиму, привстав во весь рост в стременах. Атаки, атаки, атаки… Дыхание криком полно. С глазами веселой собаки я пью фронтовое вино. А сердце все ждет наступленья, и руки на связках гранат. Да здравствует смерть в исступленьи забывших о слове назад!
   — Ну, — воскликнул младший политрук, — вы даете, товарищ Багрицкий! Здорово! Добрые стихи!
   — Это сегодня, — сказал Сева, — сегодня сложилось. Ждал, пока вас разыщут. Вот и получилось. Как вам? Ничего?
   — Отличные стихи! Вы мне позвольте списать их, ребятам в эскадроне прочту. Поди и не поверят мне, что с настоящим поэтом за жизнь толковал.
   — А знаете что, вы возьмите прямо так… Ладно?
   Багрицкий вырвал из записной книжки листки со стихами и протянул их кавалеристу.
   — Вот спасибо вам. А как же вы? Помните наизусть?
   «Конечно, — подумал Сева, — я помню эти строки. Если выживу, не забуду, а погибну — унесу с собой».
   Василий Онуприенко свернул листки, вынул из-за пазухи партийный билет, бережно уложил в него Севины стихи и спрятал документ обратно. Счастливая улыбка не покидала лица кубанца, и теперь Багрицкий до конца поверил в его пусть еще неразвитую, но искреннюю природную любовь к поэзии.
   «А ведь есть смысл заниматься стихами, если живут на свете такие парни, как этот Василий, — подумал Всеволод. — И коль я хоть чуточку задел его тем, что родилось у меня в душе сегодня, значит, оправдал день, который прожил в Дубовике…»
   Он пристально глянул в лицо кавалеристу, тот продолжал улыбаться, и Сева вдруг почувствовал, как стало зябко, он явственно ощутил, что его собеседнику не придется осваивать мирную жизнь, никогда не увидит он с палубы судна заветного океана. «А ведь его убьют скоро», — с щемящим сердце ужасом подумал он.
   Багрицкий судорожно раскрыл записную книжку, сжал в руке карандаш, готовясь задавать коннику новые вопросы. Задать их Всеволод не успел.
   Над деревней завыли «юнкерсы». Багрицкий машинально глянул на часы, было восемнадцать ноль-ноль.
   — Пожаловали, чертяки, — с веселой ворчливостью проговорил младший политрук. — Поговорить не дадут с человеком…
   Свист первой бомбы они еще услыхали. Она разорвалась на улице, неподалеку от избы, где сидели Багрицкий и герой его ненаписанного очерка. Осколки насквозь прошили нетолстые бревна стены и поразили обоих. Сева еще увидел, как дернулся кавалерист, удивленно раскрыл глаза, и тут же мутная пелена погасила в них живое, голова Василия стала клониться и упала на застывшие на тщательно отмытой светло-желтой столешнице руки.
   О собственной боли Багрицкий не узнал, не дано было времени осознать ее. Он увидел смерть кавалериста, и эта смерть не удивила Севу. И сам он так и не понял, что умирает… Роняя голову на записную книжку, молодой поэт успел заметить, как дверь вдруг растворилась и в горницу вошел Эдуард Багрицкий.
   — Ты почему ничего не написал мне с фронта? — укоризненно спросил отец.
37
   — Вы смотрели фильм «Александр Невский»? — неожиданно спросил Сталин.
   Генерал Хозин вздрогнул. Он, разумеется, наслышан был о кинокартине и в связи с этим вдруг припомнил, как в бытность начальником Академии имени Фрунзе присутствовал на заседании кафедры военной истории, оно затеялось для обсуждения статьи академика Тихомирова в журнале «Марксист-историк» за 1938 год. Впрочем, эта статья напоминала скорее рецензию разгромного свойства, называлась «Издевка над историей (о сценарии „Русь“)». В ней известный историк подверг резкой, если не сказать уничтожающей, критике режиссера Эйзенштейна и писателя Павленко, авторов сценария фильма об Александре Невском. Тихомиров справедливо обвинил режиссера и писателя в историческом невежестве, литературной пошлости, грубом искажении действительности XIII века. Но фильм в том же 1938 году все-таки был отснят и вышел на экраны. И Хозин знал о его успехе, яро антинемецкой направленности, о том удивлении в военной среде, когда в марте 1941 года, в обстановке тщательно оберегаемой официальной лояльности ко всему германскому, «Александр Невский» был вдруг удостоен Сталинской премии. Это расценили как предостережение, хотя внешне ничего не изменилось и высших командиров РККА по-прежнему упрекали в немцебоязни.
   Михаил Семенович знал многое, что связано было с фильмом, вплоть до анекдотов из актерской жизни, но вот беда: самого-то фильма генерал Хозин не видел.
   — Не успел еще посмотреть, товарищ Сталин, — поколебавшись мгновение, ответил командующий Ленинградским фронтом.
   Поначалу он хотел было по-солдатски рубануть «Так точно!», да вовремя спохватился, успев подумать о том, что Сталин может вдруг спросить о каких-либо художественных или иных деталях кинокартины, и тогда он непременно попадет впросак. Правда, со слов товарищей Хозин знал, что авторы фильма в основном пренебрегли замечаниями академика Тихомирова и протащили на экран все увесистые исторические клюквы, вроде князя Александра, гуляющего с бреднем по берегу озера Ильмень без штанов, в длинной полотняной рубахе, или многочисленных его детей — это в двадцать-то княжеских лет отроду! — спящих вповалку на крестьянских полатях, перенесенных волею режиссера в терем. Темнить Сталину вряд ли кто решился бы на этой одной шестой части планеты.
   — Напрасно, — сказал Сталин, сунул в рот трубку и затянулся дымом.
   Хозин молчал.
   — Это произведение большой художественной и нравственной силы, товарищ Хозин, — заговорил после некоторой паузы Сталин. — И мне кажется странным, что именно вы, командующий Ленинградским фронтом, который призван очистить от фашистских захватчиков и берега Невы, и псковские с новгородскими земли, территорию, подопечную семьсот лет назад Александру Невскому, вы, генерал Хозин, не нашли времени посмотреть кинокартину о героическом прошлом русского народа.
   Сталин повернулся к Михаилу Семеновичу, пристально глянул на генерала, вздохнул сожалеючи и перевел взгляд на портрет святого князя. Вместе с Суворовым и Кутузовым с первых дней войны поселился в этом кабинете и Александр Ярославич.
   — Обязательно посмотрю, товарищ Сталин!
   — Это будет правильно. Иначе вас не поймут ваши подчиненные, которые видели картину, и, надеюсь, не один раз. Я давно замечал, что кадровые командиры недооценивают роль политической работы в войсках. Это опасный признак. Сначала выступают за ограничение прав военных комиссаров, что означает вывод Красной Армии из-под контроля партии, а затем, одержимые бонапартистскими устремлениями, становятся на преступный путь прямой измены Родине. Вы понимаете, о чем я говорю?
   — Понимаю, товарищ Сталин, — ответил Хозин, стараясь не выдать предательской дрожи в голосе.
   Разговор принимал крайне опасный поворот. Михаил Семенович хорошо знал, что Сталин намекает на Тухачевского. Бывший маршал, а ныне «враг» народа, казненный несколько лет назад, довольно последовательно выступал за единоначалие в армии, укрепление роли командира как цементирующего сверху донизу фактора в РККА. И теперь генералу Хозину стало весьма неуютно. Что стоит Верховному Главнокомандующему взять и провести в логических построениях смертельную параллель?..
   — Наша армия по-настоящему народна, — продолжал Сталин, — она от плоти и крови советских людей. А партия — и того более… Значит, военный комиссар в армии, равно отвечающий перед партией и народом за успех военных операций, отнюдь не противопоставлен командиру, нет, он усиливает ответственность последнего и увеличивает боеспособность подразделений…
   — Согласен с вами, товарищ Сталин, — осмелился подать реплику командующий фронтом, он воспользовался небольшой заминкой в рассуждениях вождя.
   Сталин насмешливо сморщился:
   — А кинофильм вы посмотрите. Мы поступили правильно, выпустив его на экраны перед войной. Серьезную идеологическую работу против фашизма мы, связанные пактом с Гитлером, развернуть не могли. Тем не менее присудили фильму премию. Мы намеренно пошли на такой шаг в сорок первом году. Это было недвусмысленным предостережением немцам. И я уверен: очень скоро ваши войска утопят гренадеров фон Кюхлера и в Чудском озере, и в Ильмене.
   — На Ильмене скорее всего войска генерала Мерецкова, — осторожно заметил Хозин.
   Сталин быстро взглянул на командующего, в его желтых глазах промелькнуло любопытство. Он помолчал, надеясь, что Михаил Семенович расшифрует явный намек, но Хозин испытывал некую неуверенность, сбитый с толку разговором Сталина о фильме «Александр Невский». Он намеревался ведь высказать Верховному собственные соображения по поводу того, что происходит на Волхове, но теперь Хозин не решился ничего более добавить к фразе о Мерецкове.
   — Вы, товарищ Хозин, — медленно заговорил Сталин, выпустив изо рта сизое облако, и принялся плавно водить рукою в воздухе, разгоняя табачный дым, — вы тоже могли бы стать народным героем. Советские люди никогда не забыли бы имени человека, который освободил бы из кольца вражеской блокады колыбель революции. Единым и общим ударом разгромить войска группы армий «Север» — вот ваша ближайшая задача. Что может быть благороднее ее, генерал? Но пока я не вижу у ленинградцев обнадеживающих успехов. Ваши Пятьдесят пятая армия, действующая изнутри на Ульяновку, Тосно, и Пятьдесят четвертая, идущая к ней навстречу со стороны Погостья, до сих пор не сумели соединиться… Что вы на это скажете, товарищ Хозин?
   …Что можно сказать по этому поводу? Его войска в силу сложившихся обстоятельств были разорваны на несколько изолированных друг от друга соединений. 21-я и 23-я армии еще с августа прошлого года находились в состоянии позиционной войны с финской армией, которая, вытеснив русских с Карельского перешейка, остановилась на старой государственной границе осени 1939 года. На ораниенбаумском пятачке части 8-й армии. Они со всех сторон отрезаны по суше от других частей Красной Армии и сообщались с блокированным Ленинградом лишь по воздуху и морю. Южные предместья города защищали 42-я и 55-я армии. Последняя держала оборону и на правом берегу Невы, стыкуясь левым флангом с Невской оперативной группой. 54-я же армия генерала Федюнинского находилась вообще за внешним кольцом блокады, занимая участок между южным побережьем Ладоги и правым флангом 4-й армии Волховского фронта.
   В январе согласно директиве Ставки армия Федюнинского перешла в наступление на двадцатикилометровом участке фронта от разъезда Жарок до станции Лодва. Успеха наступление не имело и быстро выдохлось. Причины тому самокритично были изложены в журнале боевых действий армии: «Общее наступление армии, начатое в 10.30 13 января, успеха не имело в силу следующих причин: отсутствия четко продуманного плана операции; нанесения удара по расходящимся линиям и на довольно широком фронте при малочисленном составе дивизий; отсутствия постоянно действующей войсковой разведки, особенно разведки флангов; почти полного отсутствия поддержки наступающих войск со стороны штурмовой и бомбардировочной авиации; до предела насыщенной огневыми средствами обороны противника».
   Генерал Федюнинский быстро перегруппировал войска на участке прорыва, пополнил запасы боеприпасов и спустя трое суток снова двинул их в наступление. И сам командующий, и его штабисты верили в мешающую силу пехоты, не понимая, что возросшая за счет автоматического оружия мощь огня немцев сводит на нет смелость и отвагу красноармейцев, не дает подняться в атаку. Тут бы ввести в дело танки и артиллерию, авиацию, но где их взять?.. К тому же «план операции не был разработан, разведка осветила район недостаточно в связи с малым временем, отведенным на подготовку операции, рекогносцировка не производилась, — бесстрастно фиксировал журнал боевых действий причины второй неудачной попытки. — Приказ подписан в 20.45 15 января, спущен в соединения в 22.00, получен только к полуночи. Светлого времени в распоряжении командиров дивизии и полков не было…»
   Да, утром 16 января началось новое наступление, и вот оно тоже захлебнулось. И тогда в районе Погостья наступила тишина. А 2-я ударная армия прорвала оборону противника у Мясного Бора, развивая и закрепляя успех.
   Февраль принес с собой обильные снегопады, они завалили лесные дороги, забили чащи, прикрыли предательским покровом незамерзающие болота. Природа действовала на руку немцам. Они сидели в уютных и теплых блиндажах, в глубоких траншеях, оборудованных еще с прошлого года, и выкуривать их оттуда было нелегко.
   Армия Федюнинского топталась на месте. Бои не прекращались ни на один день, а продвижения вперед не было.
   … — Недавно побывал у Федюнинского, товарищ Сталин, — проговорил Хозин. — Он получил директиву фронта об изменении направления боевых действий. Теперь он пойдет навстречу Второй ударной армии.
   — Пойдет навстречу… Наконец-то спохватились, вояки, — проговорил Сталин. — Два месяца боев — и ни с места. Сначала атакует Клыков, а Федюнинский ворон ловит. Потом идет в наступление Пятьдесят четвертая, а Вторая ударная уже выдохлась. Болтаетесь вы там, как дерьмо в проруби. Сидел на Пятьдесят четвертой маршал Кулик — без толку. Пришлось его разжаловать в генерал-майоры. Потом были в этой армии вы, генерал Хозин. Вас сменил этот халхинголец Федюнинский. Тоже герой! Едва не сдал немцам Волхов, растерялся, запаниковал. Не сумей он осенью исправить положение, я б его в лейтенанты разжаловал. Может быть, прав был генерал Мерецков, когда просил подчинить ему эту армию? Что вы скажете, товарищ Хозин?