Да, тогда он считал, что Сталин удовлетворится половиной бывшей Польши, которая отошла к Советскому Союзу, как это и было оговорено заранее во время поездки Риббентропа в Москву в августе. Пришлось отдать русским и Львов, бывший Лемберг, который никогда прежде не принадлежал России и являлся частью Австро-Венгерской империи, хотя и был населен галицийскими славянами. И Гитлер знал, как были недовольны его генералы, когда захваченный ими Львов пришлось оставить, передав город и всю Прикарпатскую Украину выдвинутым на запад частям Красной Армии. Но фюрер сказал, что привык платить политические долги. Гитлер не хотел дразнить Сталина, давать ему повод усомниться в его лояльности. И Договор о границах и дружбе Советского Союза с Германией был успешно подписан Молотовым и Риббентропом 28 сентября 1939 года.
   Двадцать третьего ноября Гитлер говорил генералам о том, что Россия в настоящее время не опасна, она ослаблена многими внутренними событиями, а кроме того, у нас с ней договор… Но в соглашения эти Гитлер никогда до конца не верил, особенно после того, как августа 1940 года тот же Молотов публично заявил о том, что его страна не удовлетворена происшедшими территориальными изменениями. Значит, кремлевскому диктатору мало половины Польши Карельского перешейка, Северной Буковины и Бессарабии, балтийских республик-лимитрофов. На какую теперь жизненно важную для самого рейха землю положит глаз этот непредсказуемый человек? Вряд ли Сталин ограничится восстановлением границ Российской империи на что имеет юридическое право, хотя создатель большевистского государства Ленин объявил на весь мир о праве народов на самоопределение, вплоть до отделения от метрополии. Судя по нынешним действиям Сталина, он считает эту идею предшественника мягко говоря, преждевременной. Но ему, фюреру германского народа, от этого не легче. Его собственный долг состоит в том, чтобы переиграть коварного азиата, противопоставить арийскую мудрость, крепость немецкого духа и традиционную организованность единой нации варварски грубой силе недалеких славян, разобщенных к тому же жесткой внутренней политикой их вождя.
   Когда Молотов был у него в Берлине в ноябре 1940 года, он открыто предложил ему обратить интересы Советского Союза на юго-восток, подумать о разделе английских колоний, выйти на острова Индийского океана. Видимо, посланец Кремля не имел соответствующих полномочий от хозяина, потому как Молотов со славянским упрямством твердолобо сводил разговоры к единственному: «Какова цель германской активности на Балканах?»
   Хотя и понаслышке, Гитлер был знаком с идеями панславизма, давнишней мечтой балканских славян, мечтающих объединиться под крылом Великой России, поэтому фюрер не сомневался в том, что Сталин считает Балканы собственной вотчиной. А дальше лежит Греция — родина православия, она предпочитает альянс с единоверцами на севере союзу с мусульманской Турцией» Тут завязывался сложный политический узел, который можно было разрубить военным вторжением вермахта. Первый ход сделал Муссолини, захватив Албанию, потом, задравшись с греками, которые насыпали итальянцам в задницу перца, пришлось Германии выручать союзников. Потом фюрер, разгневанный действиями генерала Симовича, оккупировал Югославию, чутко прислушиваясь к тому, что скажет Москва. Москва загадочно и зловеще промолчала.
   Непредвиденный маневр в Югославии заставил фюрера перенести вторжение в Россию с 15 мая на 22 июня. Теперь он понимал: пять недель отсрочки были для него роковыми… Если решился воевать с русскими, надо было делать это пораньше, Но кто знал, что, даже захваченные врасплох, большевики, разобщенные их армии, руководимые растерявшимся военным руководством Советов, будут так яростно сопротивляться?!
   Позицию Гитлера в решении глобального вопроса, который ставил на карту существование тысячелетней империи, — воевать или не воевать против Сталина, можно коротко охарактеризовать русской поговоркой: и хочется, и колется,
   Фюрер постоянно балансировал на альтернативном канате: в союзе со Сталиным против всего мира или против него. Пытаясь удержаться на первом варианте, Гитлер официально предложил Молотову в ноябре 1940 года вступить в Тройственный блок, на что получил уклончивый ответ. Пока русские не хотели связывать себя подобными контактами. Но когда 6 мая 1941 года Сталин объявил себя Председателем Совета Народных Комиссаров, у фюрера затеплилась надежда: это сделано неспроста. Может быть, удастся все-таки договориться на уровне личной встречи глав двух правительств. Но шло время, Кремль сохранял подозрительное для фюрера спокойствие, оно раздражало Гитлера, который все больше убеждался в необходимости перейти Рубикон, одновременно внушая себе и окружающим, что план «Барбаросса» ожидает неминуемый успех.
   Смущал Гитлера и Пакт о нейтралитете, заключенный Сталиным с Японией 13 апреля 1941 года. Фюрер знал, что к этому идут обе стороны, и поэтому 5 марта 1941 года появилась директива № 24 «О сотрудничестве с Японией». Пятый проект ее предписывав: японцам не следует делать никаких намеков относительно операции «Барбаросса». А уже в апреле Гитлеру докладывали, как подчеркнуто был Сталин с министром иностранных дел Мацуокой, приехавшим в Москву проездом из Берлина для подписания японо-советского договора. Иностранные дипломаты были потрясены тем, что Сталин лично явился проводить самурая на вокзал, а прощаясь на перроне, обнял и произнес многозначительно: «Ведь мы тоже азиаты, а азиаты привыкли держаться вместе!»
   Канарис доложил фюреру, что группа русских командиров из окружения наркома обороны Тимошенко пригласила на дружескую вечеринку английского военного атташе. При этом большевики поднимали тосты за здоровье англичанина, а потом, разогревшись, стали пить за «победу над нашим общим врагом».
   В канун нападения на Советский Союз Гитлер, уже никому не веривший, и даже дуче, к которому относился с большим уважением, чем к кому-либо, сообщил о принятом решении за сутки до 22 июня. Впрочем, он и сам до последнего дня не был уверен, какой из двух сигналов предпочтет — «Дортмунд» или «Альтону». Но, скрывая планы в отношении СССР от союзников, фюрер не препятствовал тому, чтобы наисекретнейшая информация уходила по дипломатическим каналам к русским. Все более или менее крупные чиновники ведомства Риббентропа, не говоря уже о послах, знали о плане «Барбаросса». Это обстоятельство позволило русскому военно-морскому атташе в Берлине Воронцову представить московскому руководству подробный отчет о приготовлениях вермахта… В дипломатических кругах германской столицы вовсю велись разговоры о предстоящей акции. Генрих Гиммлер представил фюреру подробный доклад об том и прямо спросил: «Что мне делать с болтунами?» Гитлер пренебрежютельно махнул. «Пусть болтают», — сказал он.
   Сам фюрер, принявший окончательное решение готовить опера-«Барбаросса» лишь 18 декабря 1940 года, уже после визита Молотова в Берлин, трижды в сорок первом году пытался косвенным. Разумеется, образом предупредить русских о своих намерениях. 30 января, в годовщину прихода к власти его партии, фюрер выступил с пространной речью, в которой обещал немцам новые, победы над Англией. Дав внешнеполитический анализ мировых событий, Гитлер ни единым словом не упомянул о Советском Союзе. 25 февраля Гитлер снова публично заверил Германию и весь мир в том, что «владычицу морей» ждет поражение. И опять ни слова об СССР. В апреле Уинстон Черчилль обратился к Сталину со ставшим вскоре знаменитым, в силу своей предугаданности, основанной на сведениях разведки, посланием. В нем английский премьер предупреждал кремлевского вождя о предстоящем нападении рейха на страну Советов. Гитлер испытал двойственное чувство, когда узнал о реакции загадочного азиата, заявившего, что предупреждения Черчилля «не беспристрастны», так как англичане и американцы пытаются втравить русских в войну.
   — Я не соизволю превратить моих красноармейцев в английскую пехоту! — заявил тогда Сталин.
   Это обстоятельство смущало Гитлера. Он ждал от русского вождя решительных демаршей, чтобы начать с ним новый тур политических торгов, но Сталин, заваленный абсолютно достоверной информацией о плане «Барбаросса», не предпринимал никаких ответных действий. Значит, полагал фюрер, у большевистского вождя имелся некий иной замысел, постичь который фюреру не дано. Оставалось только опередить Сталина, бросить в атаку на Красную Армию все накопленные на новой границе с русскими силы. Но 1 мая Гитлер выступил с речью о войне на Балканах и вновь ни словом не обмолвился о Советском Союзе.
   Кремль безмолвствовал вплоть до 14 июня, когда появилось Заявление ТАСС. Гитлер не понял этого шага Сталина и в соответствии с логикой предыдущего поведения распорядился проигнорировать этот демарш. Тем более что Канарис докладывал фюреру: «В условиях сложившейся у Советов внутренней обстановки население страны восприняло Заявление ТАСС как истину в последней инстанции».
   Гитлер знал, что среди его единомышленников есть люди, которые не считают план «Барбаросса» единственной альтернативой сложившемуся положению. Среди них были и адмирал Редер, и тот же Гальдер… Но фюрер хорошо помнил и собственные слова, произнесенные в узком кругу высших руководителей рейха: «Красная Армия обезглавлена. Восемьдесят процентов командных кадров уничтожено. Она ослаблена сейчас как никогда. Это основной фактор моего решения. Нужно воевать, пока военные кадры не выросли вновь…»
   Гитлер шумно вздохнул.
   «Это принадлежит истории, — подумал он. — Какой смысл забивать голову тем, что стало уделом архивных крыс в профессорских мантиях! Они оправдают любые действия победителя, а побежденные недостойны этих усилий. Но в связи с чем я вспомнил давние события?..»
   … — Вспомните о русских новоиспеченных генералах, Шмундт, — сказал Гитлер, решив назидательно поделиться с шеф-адъютантом возникшими у него соображениями. — За два года они получили много внеочередных званий, вырастая из командиров полков в командующих округами, но стратегического мышления не приобрели, и это в значительной мере помогло нам в сорок первом году. Не в званиях дело, дорогой Шмундт, вовсе не в них!
   Фюрер хотел сказать, что вот у него же нет никакого офицерского звания, никогда не учился он в училищах и академиях, но прекрасно справляется с ролью главнокомандующего. Однако остановил себя, решив, что преданному Шмундту этого говорить не стоит.
   — И все-таки я обещаю вам подумать, что можно сделать для вашего друга Гальдера.
   Шеф-адъютант хотел возразить, что дело не в их дружбе, он печется о пользе общего дела, но Гитлер вдруг сказал:
   — Посмотрите, Шмундт… Вот там, за деревьями… Кажется, это Гальдер. Он направляется сюда.
   — Наверно, важные вести, мой фюрер. И господин генерал-полковник спешит сообщить их вам.
   — Наверняка скажет сейчас какую-нибудь гадость, — проворчал Гитлер, останавливаясь.
   Франц Гальдер приблизился к фюреру, который стоял набычившись, сложив руки перед собой.
   — Мой фюрер, — бесстрастно начал генерал-полковник, — русские восстановили брешь на волховском участке фронта. Полагаю, что противник делает отчаянные попытки добиться успеха еще до начала оттепели.
   Гитлер насмешливо хмыкнул. Он вспомнил поездку в Любань, злорадно подумал, как мерз там Франко, который потащился за ним, посмотреть на своих недоносков из Голубой дивизии. Кюхлер тогда жаловался: испанцы воюют плохо, годны разве что охранять пленных.
   — Я бы на месте русских делал то же самое… Кому хочется сидеть в болотах! Кстати, Гальдер, надо позаботиться об особом знаке для ландзеров, дерущихся там. Ведь им, как и русским, приходится несладко. Будем каждого из них награждать медалью «За Волховский фронт».
   Гальдер был несколько удивлен спокойной реакцией фюрера. Начальник генштаба не знал, что Гитлер уже отрешился от тех событий, которые волновали его, и ушел в обдумывание операции «Зигфрид», впоследствии ее назовут «Блау».
   — Представьте мне доклад о пополнении резервов на весну сорок второго года. Обязательно позаботьтесь о соблюдении принципа землячества при распределении пополнения по боевым частям. Присутствие рядом земляков укрепляет дух солдата.
   — Будет исполнено, мой фюрер, — ответил Гальдер, не решаясь спросить, каковы будут инструкции по поводу вновь образовавшегося коридора для 2-й ударной армии русских. Он решил, что фюрер забыл уже об этом. Но Гальдер ошибался. Возвращаясь в Зеленый домик, Гитлер продолжал думать не только о предстоящем наступлении на южном участке восточного фронта, но и о том, что происходит на Волхове.
   «Русские сами сунули голову в этот мешок, — размышлял фюрер. — Конечно, они сорвали нам зимние оперативные планы относительно Петербурга, но я не ожидал от хитрой лисы Мерецкова, что он может так легкомысленно загнать огромную армию в ловушку. Весьма опрометчивый шаг. Понятное дело, Мерецкова подгоняет Сталин, который решил, будто настал уже его час… Нет, он ошибается. Я постараюсь вскоре доказать ему это!»
30
   Первым в блиндаж спустился Блюхер. Был он в кавалерийской шинели с довоенными еще малиновыми разговорами, на голове — суконный шлем с шишаком и звездой во лбу: большой матерчатой, нашитой на шлем, и маленькой, в центре эмалевой, с золотыми серпом и молотом. Шинель у Блюхера была затянута портупеей, на ремне — кобура с неизменным наганом, другого личного оружия Василий Константинович не признавал.
   — Царство небесное проспишь, Мерецков! — весело обратился Блюхер к ошеломленному неожиданным визитом Кириллу Афанасьевичу. — Проходи, Иероним Петрович, здесь он, начальник штаба, отдыхать изволит…
   Хорошо рассмотрев Блюхера, Мерецков так и не сумел понять, как одет Уборевич, его бывший командующий, с которым они служили вместе в Белорусском военном округе. Но Кирилл Афанасьевич хорошо понимал, что это именно он, командарм первого ранга, хотя и знал: ни того, ни другого гостя давным-давно нет на белом свете. Странное дело, но Мерецков не растерялся, увидев в блиндаже бывшее начальство. Немного смутила мысль о том, что надо одеваться при них, он помнил, что Яковлев уговорил его таки лечь спать, сняв теплые сапоги, стеганые брюки и суконную гимнастерку с портупеей. Но когда комфронта откинул одеяло, то увидел, что спал он почему-то одетый. Оставалось только обуться и после взаимных приветствий взяться за ручку большого чайника, стоявшего на конфорке немецкой чугунной печки — сбоку притулилась заварка в алюминиевом трофейном котелке — и налить гостям чаю. Они оба уже разделись, и теперь Мерецков хорошо видел шитые золотом маршальские звезды на воротнике у Блюхера и созвездие из ромбов у командарма первого ранга Уборевича.
   — А к чаю ты что-нибудь покрепче держишь, комфронта? — весело подмигнув, спросил Василий Константинович.
   — Тут я не хозяин, — ответил Мерецков. — Но командарм, наверно, кое-что держит…
   Он приподнялся, надо, конечно, предложить понемножку выпить — такая встреча! — но Иероним Петрович придержал Мерецкова за локоть.
   — Товарищ маршал, разумеется, хотел пошутить, — мягко, с незаметной улыбкой, которая чувствовалась скорее в голосе, нежели на лице, проговорил Уборевич. — Мы на фронте, где никакая водка немыслима.
   — Гражданскую войну свалили без сивухи, — проворчал Блюхер, помешивая ложкой в большой фаянсовой кружке с синими незабудками на боках, — самогонщиков ставили к стенке, за один только запах командиров и комиссаров отправляли в трибунал… А Верховный ввел обязательную норму спиртного через два месяца после начала войны. Для чего?
   — Чтоб думали поменьше, — спокойно ответил Уборевич. — О причинах безобразных неудач, вопиющих потерь, бессмысленных жертв. Расчет прост, Василий Константинович. Выпьет красноармеец наркомовские сто граммов и подобреет, забудет на мгновение о тяготах войны, про стыд сорок первого года. И пьет-то он за здоровье того, кто дал ему эту отраву, — за наркома обороны, за товарища Сталина… Двойной расчет. Пьющие люди глубоко не размышляют и собственной воли не имеют.
   — А чай у него хорош, — усмехнулся Блюхер. — Крепкий, сладкий, а главное — горячий… Но мы, Кирилл Афанасьевич, вовсе не чаи пришли к тебе распивать. Разобраться хотим, что происходит у вас. Расскажи, как воюешь, что противник, каким макаром ты его бьешь и почему он у тебя в сердце России оказался, святое русское место — Великий Новоград — поганит…
   — Будем пить чай и делать военный совет, — опять смягчил Уборевич, и Кирилл Афанасьевич испытал к Иерониму Петровичу чувство благодарности. Общаясь с Блюхером, человеком прямым и в поведении бесхитростным, предпочитавшим обнаженные отношения, Мерецков всегда испытывал некую если и не робость, то смущение.
   Они были такими разными, Блюхер и Уборевич. С последним тридцатидвухлетний Кирилл Афанасьевич служил с осени 1928 года, когда Иероним Петрович стал командовать Московским военным округом. В штабе округа Мерецков пробыл несколько лет, а Уборевич до назначения на эту должность два года учился в Высшей военной академии германского генерального штаба. Сын литовского крестьянина, он был старше Мерецкова всего на полгода. Но тому казалось, будто Уборевич куда более опытный по возрасту и не по годам мудрый. Словом, старший брат, от которого Мерецков столькому научился за пять лет совместной службы. Сначала в Москве, потом в Белоруссии… Он до сих пор сохранил искреннее и благодарное чувство к Уборевичу.
   «Но ведь это враг народа, — шепнул внутренний голос. — И знаешь, что с тобой будет за то, что чаи с ним распиваешь?»
   И про Шварцмана, Черного человека, вспомнилось сразу. О нем Мерецков никогда не забывал.
   «Ну и пусть… Надоело дрожать! — обозлился Кирилл Афанасьевич. — И потом, если Уборевич с Блюхером на фронте, значит, все в порядке, значит, хозяин разрешил им приехать и помочь нам разобраться в том, над чем ломаем головы с сорок первого года. Над их же судьбами еще раньше».
   И еще он подумал о защитительной речи, которую произнес бы перед самим товарищем Сталиным, если бы тот согласился выслушать Мерецкова. До него доходили крайне осторожно передаваемые слухи, будто вождь неофициально приходил на процессы тридцать пятого и других годов. Был он и на суде над полководцами Красной Армии, отгороженный от участников этих судилищ особого устройства ширмой, из-за которой мог все видеть и слышать, оставаясь незамеченным.
   Впрочем, от чего защищать Уборевича? Разве Сталин не знал, что этот трижды награжденный орденом Красного Знамени человек в семнадцать лет стал подпольщиком, через два года выслушал приговор царского суда, еще через год закончил офицерские курсы при Константиновском училище, храбро дрался на Висле, Немане и в Бессарабии, командуя артиллерией. После февральской революции подпоручик Уборевич стал большевиком, читал лекции в солдатском университете, командовал ротой, после Октября — уже полком. В 1919 году он принял на Южном фронте Четырнадцатую армию, громил деникинцев, а в Дальневосточной республике стал военным министром…
   А разве боевой путь Василия Блюхера менее ярок? Он тоже был военным министром ДВР и председателем ее Военного совета, главным военным советником Национального правительства Китая в Кантоне, обладал огромным авторитетом не только у нас в стране, но и за рубежом. Именно Блюхера пригласил к себе Сунь Ятсен, чтобы легендарный человек помог ему сформировать подлинно народную китайскую армию.
   Это про армию Блюхера пели от мала до велика: «Дальневосточная! Смелее в бой! Дальневосточная! Даешь отпор! Даешь отпор!» Дал он таки отпор, Василий Константинович, правым гоминьдановцам во время заварушки на Китайско-Восточной железной дороге в двадцать девятом… Он и орден Ленина, учрежденный годом позже, получил за номером один, а еще в сентябре 1918 года, и то же первым в стране, — Красного Знамени.
   И хотя разными они были — сдержанный, даже суховатый, всегда подтянутый, будто готовый к парадному прохождению по Красной площади, Уборевич и более общительный, открытый, любивший добрую шутку Блюхер, — того и другого объединяло общее для них качество: удивительная военная прозорливость, стратегически широкое мышление, умение оперировать крупномасштабными категориями, без чего никогда не сможет состояться полководец.
   И принимать единственно верное решение, оказавшись в нестандартной ситуации — а война порождает их ежечасно, ежеминутно, — это они тоже умели…
   «Как нам не хватает их сегодня!» — с пронзительной тоской подумал вдруг Мерецков.
   — Смотри-ка, Иероним Петрович! — воскликнул Блюхер, откусив крепкими зубами от кусочка сахара и кладя его справа от себя на блюдце. — Хозяин наш жалеет, что не может взять нас к себе комдивами…
   — Шутите… Я бы вам фронт с радостью уступил, Василий Константинович, — искренне сказал Мерецков, вовсе не удивляясь тому, что Маршал Советского Союза прочитал его мысли. Он вообще перестал чему-либо удивляться и уже не различал, когда он и его гости произносили необходимые фразы вслух, а где переходили на внутренний диалог, который странным образом оказывался доступным всем троим.
   — Нет уж, — отмахнулся, посерьезнев, Блюхер, — теперь вы сами воюйте, наше время кончилось. Пусть и не по собственной вине… Сам ты, Кирилл Афанасьевич, об этом лучше других знаешь. Обидно, конечно, что лишены святого права встать рядом, бок о бок с вами на защиту Отечества. Хотя и понимаем: обойдется народу такое отсутствие большой кровью.
   — Уже обошлось, — вздохнул Мерецков. — И то ли еще будет…
   — Дело даже не в том, что нет сейчас на фронте меня или Василия Константиновича, — спокойным тоном, с едва уловимым акцентом проговорил Уборевич. — Надо смотреть дальше, в корень. Неоправданное омоложение всех без исключения командных кадров…
   — Вынужденное омоложение! — перебил Блюхер, и Уборевич кивнул.
   — Это обстоятельство резко снизило интеллектуальный уровень руководящего состава РККА, — продолжал Уборевич. — Не секрет, что особую подозрительность у НКВД вызывали командиры, закончившие военные академии. Их брали в первую очередь, не говоря уже о генштабистах. Полками начинали командовать вчерашние лейтенанты, зачастую закончившие только краткосрочные курсы, комбатов назначали дальше, на корпус и даже армию.
   «А Иван Иванович сумел за два года подняться с помощника комполка по тылу до командующего фронтом», — подумал Мерецков о Федюнинском, соседе справа. И еще он вспомнил о том, что вырубленными оказались как раз те командиры, которые хорошо знали нынешнего противника, лично знакомились с организацией германской армии, бывали на стажировках в частях рейхсвера, учились в его академии генерального штаба, проходили практику в немецких частях. Их уже нет… А за линией фронта живы-здоровы генералы Гитлера, которые изучали в свое время Красную Армию, занимаясь этим по обмену в военных школах Советского Союза.
   — Впрочем, — вздохнул Уборевич, — о кадровом составе Красной Армии к началу войны ты, Кирилл Афанасьевич, знаешь не хуже нас — даже лучше. Ведь сам был начальником Генерального штаба…
   — И вообще, уцелел чудом, — усмехнулся Маршал Советского Союза. — Счастливый и тебе самому непонятный случай… Но пока ты сидел у Берии в домзаке, Сталин сообразил, что, расстреливая растерявшихся генералов, не сумеет научить воевать остальных. Зачем по его приказу Мехлис уничтожил Павлова и других товарищей? За потерю управления войсками Западного фронта, за то, что именно по Белоруссии так резво прошлись немцы до самого Смоленска. Но ведь они и задумали сделать именно так. А Сталин всегда твердил, что Гитлер основной удар нанесет по Киевскому округу. Ошибся Сталин, но к стенке Мехлис поставил Павлова. Мерецков передернул плечами: перед его мысленным взором возникло вдруг растерянно-изумленное лицо командарма Качанова. Его бессмысленная смерть по воле Мехлиса навсегда осталась в памяти комфронта,
   — У генерала Павлова не было опыта командования такой огромной областью, каковой являлся Белорусский военный округ, — заметил Мерецков. — Когда б ему приобрести стратегическое мышление… В Испании он был всего лишь танковым комбригом. И потом, в роли командующего округом Павлов беспрекословно и слепо выполнял волю Сталина: никаких действий, предупреждающих возможную агрессию потенциального противника. Вот Павлов и боролся изо всех сил с немцебоязнью в войсках, страшась, чтоб его не зацепила немилость самого.
   Кирилл Афанасьевич опустил голову. Гости его молчали.
   — Все мы боялись, — произнес после паузы Мерецков.
   «Меня ведь тоже зацепило», — хотел напомнить этим людям, которые явились и судить его, и открыть глаза, и произнести вслух те страшные вещи, о которых ему и думать-то не полагалось, ибо любое сомнение считалось греховным, а эпитимия определялась с простодушной скромностью, безо всякого изыска в разнообразии — от десяти лет ИТЛ до пули на задворке тюрьмы.
   «Хорошо, что не знают о судьбе генералов Штерна, Рычагова, Смушкевича, Локтионова и других, — подумал Мерецков. — Их расстреляли, когда немцы стояли под Москвой».
   — Знаем, — спокойно сказал вдруг Уборевич, и Мерецков смутился.