Прямо скажем, популярностью в армии особисты не пользовались. Их попросту боялись, а тех, кого боишься, нельзя уважать. Конечно, армия — не пансион благородных девиц, а на передовой во сто крат неуместнее понятия «любишь» — «не любишь». По жестокой необходимости существует армейская контрразведка, с которой у любого командира и красноармейца не может быть отношений, как у любимого зятя с тещей.
   Все отлично понимали, что враг хитер и коварен, того и жди, учинит какую-нибудь пакость, это уж непременно. И про лазутчиков-парашютистов слыхали, и про шпионов-агентов помнили постоянно. Как тут без контрразведки обойтись? Но что со своими-то лютовать? Вот в бою тебя товарищ грудью прикрыл, на твоих глазах танк немецкий спалил, в рукопашной схватке фашиста достал штыком, да известно к тому же, что семья у него погибла под бомбой в одночасье, трудно тогда поверить, что был он рядом с тобой как изменник и враг народа. А все потому, что произнес у костра неосторожное слово, сказал в кругу своих, не было вроде никого из начальства рядом. А приходит вскоре уполномоченный, неотвратимый как судьба, и уводит с собой беднягу. Какая уж тут любовь к сотрудникам Особого отдела…
   Кружилин вторую войну работал, опыта ему не занимать, теперь и сам при этом ведомстве состоял, и спецподписку у него взяли. По наивности он полагал, что теперь как бы свой и, вроде жены Цезаря, вне подозрения. Но как-то сержант Чекин, краснея и запинаясь, сообщил, что один из особистов настоятельно требует от него сообщать обо всех разговорах командира роты с бойцами.
   — И чтоб вы об этом не знали, — выдавил из себя Степан. — Ну, про то, что я сообщаю…
   — Разумеется, — усмехнулся Кружилин. — И что ты решил?
   — Сказал, что подумаю… А мне тот особист строго говорит: «Тут и думать не о чем, ведь ты же комсомолец!»
   — И это верно, — задумчиво произнес Кружилин. — Тогда соглашайся, Степа.
   — Так это же… — Он хотел произнести слово, которое у них, мальчишек, еще в школе считалось самым позорным, но язык у Чекина не повернулся. — Я никогда им не был…
   — И не будешь, — успокоил его командир роты. — Это военная необходимость, дружок. Парень ты грамотный, приметливый, что говорить тому товарищу, сообразишь.
   «Значит, одного теперь знаю, — невесело подумал Олег. — А сколько их еще?.. Вот уж не думал, что и в такой роте будут стукачи, чтобы следить за особо проверенным командиром».
   В обычной роте, которой он командовал прежде, в той роли, которую определили Чекину, был даже один из командиров взводов. Олег случайно об этом узнал, не показав, разумеется, вида. Он иногда размышлял: почему к нему не обращались с подобными предложениями? И даже не подозревал, что за ним у особистов закрепилась недобрая слава «умника и вольнодумца». И Шашков, конечно, сильно рисковал, взяв Кружилина к себе на службу.
   Сейчас он с интересом наблюдал за Кружилиным, который, с трудом скрывая недоумение, взял листок со стихами. Они были переписаны от руки двумя семистишиями аккуратным, писарским почерком.
   — «Из крови, пролитой в боях, из краха обращенных в прах, из мук казненных поколений, из душ, крестившихся в крови, из ненавидящей любви возникнет праведная Русь», — прочитал Кружилин, оторвал взгляд от листка, посмотрел на Шашкова, облегченно вздохнул и улыбнулся. — «Я за нее одну молюсь, — читал он следующие строки, — и верю замыслам предвечным: ее куют ударом мечным, она мостится на костях, она светится в ярых битвах, на жгучих строится мощах, в безумных плавится молитвах».
   — Хорошие стихи, — проговорил после некоторой паузы Кружилин. — Это написал Максимилиан Волошин.
   — Не белогвардеец, часом? — осведомился Шашков, и было по всему видно, как хочется получить ему отрицательный ответ. — Душка ты тут не усматриваешь чужого?
   — Ни в коей мере, — возразил Олег. — Известный советский поэт.
   Тут он покривил душой, зная, что в известных Волошина официально не числят.
   — Не слыхал, — вздохнул Александр Георгиевич. — Но если так говоришь… У меня в отделе только ты один из университета.
   — Так я же не закончил его, товарищ комбриг, — протестующе сообщил Кружилин.
   — Все равно грамотный, — усмехнулся Александр Георгиевич. — Даже слишком… Ну ладно, шучу. Спасибо тебе, Кружилин. Выручил меня. По поводу задания поговори с моим замом. Горбов уточнит детали. Свободен.
   — Есть, — козырнул Кружилин, так и не поняв, зачем понадобилась Шашкову эта литературная консультация. Он так никогда и не узнает, что минуту назад спас жизнь двум молодым людям, которые имели неосторожность без ссылки на автора использовать стихи в письмах друг другу. Насте Ереминой писал военврач Баскаков, который не забыл той памятной встречи в медсанбате 92-й дивизии и продолжал посылать приглянувшейся ему девушке весточки.
   Военный цензор счел безымянные стихи идейно сомнительными, если не хуже того, и сообщил уполномоченному Особого отдела. Тот, получив сигнал, завел соответственно дело-формуляр по имевшему место факту. Машина получила первый импульс и грозно, неотвратимо стала надвигаться на двух ни о чем не подозревающих молодых людей. Бездушный, а потому и безжалостный каток раздавил бы их беспощадно. Но сотрудники Шашкова знали о его слабости к поэзии, и на одном из звеньев этой цепи кому-то пришло в голову потрафить начальству, подбросив ему нечто эдакое, возвышенное, что ли. Сигнал выделялся среди стандартных донесений о сомнительном анекдоте, рассказанном в окопах, или несчастном бойце, неосторожно обматерившем в сердцах колхозный строй после прочтения письма с намеками из дома.
   А тут стихи… Командир, мол, в сем деле знаток, пусть он и решает. История раскручивалась нешуточная. Чьи стихи, зачем их привел в письме военврач Баскаков, какой в них смысл?.. Особенно «казненные поколения» смущали. Тут и Александр Георгиевич заколебался. С одной стороны, надо на экспертизу посылать, где тут знатоков литературы сыщешь. С другой — на смех могут поднять в инстанции. Шашкову, мол, делать больше нечего. А решение принимать надо. Тут и подвернулся Олег Кружилин… Ему начальник Особого отдела доверял не только по анкете, а еще и нутром чуял предельно своего, ограждал от недобрых поползновений, берег, возможности к тому у Шашкова, конечно, были.
   Наложив резолюцию о прекращении «поэтического» дела, Шашков раскрыл папку, где лежали списки командиров, знающих немецкий язык. Списки были составлены согласно циркуляру, полученному сверху и гласившему: ввиду особых обстоятельств, в которых находится 2-я ударная, при тенденции к ухудшению обстановки надо выявить всех знатоков языка противника и установить за ними негласный надзор.
   «Так, — сказал себе Александр Георгиевич, прочитав казенную бумагу, — мы еще воюем, а нас уже приговорили…» Ведь что может для полуокруженной армии означать формулировка «ухудшение обстановки»? Только полное окружение. И тогда командир Красной Армии, знающий немецкий язык, оказывался по этой директиве потенциальным изменником, пособником врага.
   Список был не так уж велик, германистов в Красной Армии, особенно тех, кто учился у немцев военному делу, давно уже вывели под корень, но кое-кого из новеньких включили сюда. Были здесь корреспонденты из «Отваги», переводчики из штабов, сотрудники разведотдела, кроме самого Рогова. Тот знал английский, и у Шашкова иронично проклюнуло в сознании: не будь Англия в союзе с нами, попал бы его сосед в агенты Интеллидженс Сервис.
   Занесли в список и Кружилина, только еще в черновике Александр Георгиевич вычеркнул его фамилию. Так, на всякий случай. Пока Олег у него под рукой, он его в обиду не даст, но ведь и сам Шашков смертен, а списки пойдут наверх, где хрен его знает для какой цели их могут использовать.
   Профессионал высокого класса, уцелевший от чисток и «санитарных рубок» в аппарате НКВД, Александр Георгиевич крепко усвоил: самое надежное дело — ни в каких списках не значиться вообще.
   И в новом перечне «шибко грамотных и умных» Олег Кружилин уже не состоял.
   Шашков вздохнул и занялся планом совместных с партизанскими отрядами действий за линией фронта. Ему переслали для ориентировки копию рапорта командира отряда, состоявшего из студентов и преподавателей института физкультуры имени Лесгафта.
   Едва он успел прочитать документ, вошел его новый помощник Ряховский.
   — К вам просится начальник связи, — сообщил он.
   — Просятся на горшок, парень, — усмехнулся Шашков. — Когда ты в себе военную косточку разовьешь? А еще милицией командовал.
   До службы в армии Ряховский возглавлял райотдел под Гродно.
   — Зачем мне да и моим костям еще одну мосалыгу, — отшутился тот. Он и вправду худ был до неправдоподобия.
   — К вам генерал Афанасьев, товарищ майор государственной безопасности, — теперь уже четко доложил бывший милиционер.
   — Пусть заходит, — ответил Шашков.
7
   В начале мая, едва ландзеры отметили День труда, роту, где служил Руди Пикерт, охватило уныние. Их командира, обер-лейтенанта Шютце, ставшего гауптманом, перевели в соседний батальон начальником штаба.
   Старик Вендель первым пронюхал через знакомого писаря, что новым их ротным назначен лейтенант Герман Титц.
   — Ну, держитесь теперь, засранцы вы эдакие, — сказал Вендель солдатам, придя в блиндаж с новостью. — Этот славный вояка поубавит вам прыти, какую вы обрели при добряке Шютце.
   — Почему, господин фельдфебель? — почтительно спросил Венделя новобранец Хорст Фельдман, занявший место пропавшего без вести Вилли. По иронии судьбы он тоже был крестьянином из Баварии, приученным к порядку и уважению к старшим.
   — Старший фельдфебель, щенок! — рявкнул на него Вендель, любивший нагнать страху на желторотых.
   Фельдман вытянулся во фронт и, заикаясь, попросил извинить его.
   — Вольно! Садись! — смилостивился Вендель. — Распустились на фронте… Впрочем, тебе-то, Фельдман, некогда было распускаться, без году неделя на передовой. Тебя попросту недоучили в тылу. Ничего, лейтенант Титц устроит вам русскую баню…
   — Не томи нас, Вендель, — примиряющим тоном попросил Руди, как старый солдат он мог себе позволить говорить с обер-фельдфебелем почти на равных, по крайней мере вне службы. — Почему нового командира роты считаешь монстром?
   — Да потому, что он пруссак! — воскликнул Вендель. — А для любого пруссака, когда тот надевает военный мундир с офицерскими погонами, люди становятся оловянными солдатиками, независимо от того, сколько их у него в подчинении: взвод, рота, дивизия или целая армия. У надменных болванов особое устройство в головах: оно исключает заботу о том, чтоб воевать малой кровью.
   — Ты знаком с лейтенантом Титцем? — спросил Руди Пикерт.
   — Я знаю, что он пруссак — этого достаточно.
   — Но ведь и Фридрих Великий был родом…
   — Ну и что? — оборвал Руди на полуслове обер-фельдфебель. — У того счет вообще шел на миллионы…
   Пикерт заметил, как испуганно округлил Хорст Фельдман глаза, и перевел разговор, резонно полагая такой поворот разговора опасным.
   — Интересно, а у русских есть свои пруссаки?
   — Главный пруссак у русских — Сталин, — неожиданно для всех и прежде всего для самого себя выпалил и пунцово зарделся юнец Фельдман.
   — Дурак, — сплюнул в угол Вендель, а Руди Пикерт от души захохотал. Едва успел отсмеяться, как за дверью блиндажа послышались голоса. Ушлый Вендель шестым чувством учуял: начальство… Свирепо глянув на ландзеров, он вскочил с места, поправил мундир и застегнул распахнутый ворот.
   Солдаты только успели привести себя в порядок, как дверь распахнулась и в блиндаже стало тесно от вошедших в него офицеров. Здесь оказались и их новый ротный с застывшим, ничего не выражающим лицом, и офицер пропаганды, и майор Гельмут Кайзер, батальонный командир. Он и представил ландзерам среднего роста человека лет пятидесяти или около того, одетого в офицерскую шинель без знаков различия и суконную шапку-кепи, похожую на головной убор альпийских стрелков.
   — Солдаты! — несколько торжественным тоном сказал майор Кайзер, — К нам на фронт прибыл почетный гость, наш германский писатель, член Имперской палаты словесности господин Иоганн Ширрваген… Выполняя поручение самого фюрера, он напишет книгу о доблестных воинах Волховского фронта.
   «Сам фюрер» такого поручения Ширрвагену не давал, но тот оспаривать слова майора не стал, позволил себе лишь тонко улыбнуться. Впрочем, у него имелось предписание рейхсминистра пропаганды, оно ведь тоже значило немало. Кайзер глянул на офицера пропаганды, и тот глазами указал на Руди Пикерта, которого знал лично. Командир поманил саксонца пальцем, и тот, браво выпятив грудь, шагнул вперед.
   — Тот самый храбрый солдат, который перехитрил русских и вернулся в родной батальон с оружием противника в руках, — представил Пикерта майор. — Поступаете в распоряжение господина Ширрвагена, солдат. Лейтенант Титц! Распорядитесь…
8
   Вид у генерала Афанасьева был подавленный и изнуренный. Вошел он как-то боком, виновато глянул на Шашкова и на предложенный чекистом стул уселся робко, осторожно.
   — Что с тобой, Алексей Васильевич? — спросил начальника связи армии Александр Георгиевич. — Вроде как с повинной явился ко мне…
   — Да оно вроде так и есть, — слабо улыбнулся Афанасьев.
   — Тогда выкладывай, — подмигнул генерал-майору Шашков. — Повинную голову меч не сечет…
   — Это верно, — согласился начальник связи. — Я как за щитом к тебе, Александр Георгиевич, только неофициально. Посоветоваться надо… Попал в пиковое, понимаешь, положение.
   И Афанасьев рассказал Шашкову, что служил он во время оно вместе с нынешним командармом в одной дивизии, был тогда нынешний генерал-лейтенант Власов командиром полка.
   — Еще до тридцать седьмого года, — многозначительно уточнил Алексей Васильевич.
   — Так это же замечательно! — воскликнул Шашков. — Встретились бывшие сослуживцы…
   Начальник Особого отдела лихорадочно пытался сообразить, с чем пришел к нему этот человек, ибо просто так к нему в кабинет не ходят, даже и предупреждая о приватном характере визита. Генерал этот не о ком-нибудь, о самом командующем затеял разговор! И лучше пока подольше прикидываться простачком…
   — С одной стороны, — согласился начальник связи. — Но тут заковыка в том, что я был в составе тройки, которая занималась чисткой армейских партийцев. А Власов, значит, того… Подлежал рассмотрению.
   — И что вы с ним решили? — осторожно спросил Александр Георгиевич.
   — Оставить в партии. Несмотря на происхождение…
   — А что у него с этим вопросом? Справку в газете «Отвага» читал? Из семьи крестьянина-кустаря. Почти пролетарий из сельской местности. У них, нижегородских, к кустарным промыслам особое пристрастие.
   — По нашим данным тогда выходило, что кулак у него батя… Корову имел и в колхоз ее сдавать противился.
   — А как сын это объяснял?
   — В отпуск, говорит, с женой приезжал, это еще до начала коллективизации было, и купил отцу корову в подарок. Ее тот и не хотел сдавать. Но все одно раскулачили, хотя и высылке не подвергали. Потому по документам в кулаки его отец не попал.
   — Так вы по документам чистили или еще по каким бумагам? — спросил Шашков.
   Разговор принимал неприятный характер и начинал раздражать Александра Георгиевича, который никак не мог понять, чего добивается Афанасьев. Но чекист заставлял себя терпеливо слушать и расспрашивать начальника связи.
   — Имелось и еще кое-что, — уклончиво ответил Алексей Васильевич. — До революции старший Власов церковным старостой состоял…
   «Значит, уважали его односельчане», — подумал Александр Георгиевич, но вслух ничего не сказал.
   — Брат его Иван замешан был в заговоре, еще в гражданскую войну, — продолжал Афанасьев. — Приговорен к высшей мере. А еще сам Андрей Андреевич духовную семинарию закончил…
   — И не только он, — усмехнулся Шашков.
   — Что? — вскинулся Афанасьев и, сообразив, испуганно закивал: — Да-да… Это, конечно, не факт. Я понимаю…
   — Так о чем ты печешься, Алексей Васильевич? — теряя терпение, но сохраняя дружелюбный тон, спросил Шашков. — Вычистили вы нашего командарма из партии или нет?
   — Оставили, — уныло сообщил Афанасьев. — Двое были за то, чтобы оставить… А третий против них голосовал. Вот он и сидит сейчас перед тобой. Соображаешь?
   — Да, — протянул озадаченно Александр Георгиевич. — Дела, брат, твои… И генерал об этом знает?
   Начальник связи кивнул. Впрочем, и Шашков спросил только для проформы. Хорошо ведь понимал, что Власову известен товарищ по партии, настаивавший на исключении его из рядов. Александр Георгиевич неоднократно присутствовал на таких публичных партийных казнях, где члены тройки открыто высказывались «за» или «против».
   — Что же мне теперь делать? — с тоской спросил Афанасьев.
   Шашков пожал плечами. Что он мог ответить? Посоветовать разве… Только связист, видимо, ждет вовсе другого. А чего ждет Афанасьев от начальника Особого отдела?
   — Як тебе как партиец к партийцу, — подсказал ответ начальник связи. — Посоветуй… Может, объясниться с командармом? Шашков покачал головой. Это и вовсе выходило глупо.
   — Он тебе хоть чем-то дал понять, что помнит? Или намекал как?.. Я про Власова говорю.
   — Ни боже мой… Будто и не было ничего. Делает вид, что никакого конфликта не сотворилось.
   — Ну, вот и ты делал вид, Алексей Васильевич, — поднимаясь из-за стола, энергично заключил Шашков. — Служи и ни о чем таком не думай. Командующий, если и помнит, то молчанием дает понять: забудь. Мало ли что было. Воевать надо, а не прошлые тебе ошибки вспоминать, ему — обиды.
   «А чего же он к комиссару, к Зуеву, с этими сомнениями не пошел? — подумал Александр Георгиевич. — Дело-то партийному ведомству ближе. Хитер связист…»
   — Бывай, Васильич, — вслух сказал он, протягивая руку гостю. — И будь спокоен. В случае чего считай: сигнал я от тебя получил.
9
   На целых три дня освободил майор Кайзер бравого саксонца от службы, велев сопровождать писателя Ширрвагена, пока тот работает в их батальоне. Заодно надо поделиться впечатлениями о пребывании у русских. Не так часто встречаются на фронте солдаты вермахта, сумевшие уйти из рук врага.
   Доктор Ширрваген обрадовался возможности свободно выспросить подробности о противнике у человека, побывавшего на той стороне. Сказочная удача! Он утрет нос коллегам по Имперской палате словесности, у которых есть, конечно, неплохие работы о героизме германских солдат в России. Но вот никто еще до него, доктора Ширрвагена, не додумался изобразить русских фанатиков изнутри! Не голодных, в оборванной одежде пленных за колючей проволокой лагеря, а тех, кто еще жив и здоров, стреляет в них, доблестных защитников рейха и европейской культуры. — Боюсь, что мало чем могу помочь вам, доктор, — сказал Руди писателю, когда тот поделился с ним творческими планами. — Показать русскую армию изнутри — дело архитрудное. Наверное, как и ихнему Эренбургу написать про нашу роту.
   — Вы знаете имя главного пропагандиста противника?
   — Русские часто цитируют его в листовках.
   — Но ведь он призывает убивать всех немцев подряд?!
   — Вы меня не поняли, доктор, — улыбнулся Руди. — В листовках для немцев его, конечно, не цитируют… Офицер пропаганды показывает мне переводы тех листовок, которые распространяет противник для собственных солдат. И потом, книги Эренбурга выходили когда-то в Германии. Я, кажется, читал что-то его.
   — Понятно, — сказал Ширрваген. — С Эренбургом мы выяснили… Кстати, почему бы вам, юноше, почти закончившему университет, не служить по ведомству пропаганды? Я могу за вас похлопотать…
   — Спасибо, доктор. Боюсь, что это не мое призвание. Ведь мне довелось изучать богословские науки. Родители мои были набожными людьми. А мне захотелось изучать философию, чтобы постичь смысл жизни. Не решил я для себя только одно: останусь мирянином и стану, скажем, преподавателем в университете или приму сан и буду совмещать углубленные занятия философией с врачеванием душ прихожан? Но фюрер предложил мне третий путь. И вот я здесь, в России, уж скоро год сражаюсь за идеалы национал-социализма, хотя и не состою в партии.
   — Так вам цены нет как пропагандисту! — вскричал Иоганн Ширрваген. — Я лично доложу о вас доктору Геббельсу, рейхсминистру! И вам немедленно присвоят офицерское звание, Пикерт!
   — Оставьте меня здесь, с моими товарищами, доктор, — улыбнулся Руди. — Пусть я изопью отмеренную мне чашу до дна. С удовольствием расскажу вам о том, что видел у русских, хотя, может быть, это не совсем то, о чем вы хотели бы узнать. Ни пыток, ни угроз расстрела… Рогов у иванов я тоже не видел.
   — Ценю ваш юмор, Пикерт, и все-таки не могу понять, что держит вас в окопах…
   — Хотите откровенно? Впрочем, я честно выполняю солдатский долг, тут меня никто не упрекнет. И дело не в идеологических расхождениях. Я верный слуга фюрера и рейха. Но еще и христианин. Мне приходится убивать неверующих русских, потому как на мне военная форма, они мои противники, враги. И я понимаю, что национал-социализм возник как естественная реакция на изжившую себя буржуазную демократию. Фюрер сумел создать в Германии бесклассовое общество, честь ему за это и хвала. Но я не могу согласиться с тем, что право на существование принадлежит только избранному народу. Христианская мораль, господь наш учат равенству всех людей, уверовавших в бога. А я верю в Иисуса Христа. Вот это противоречие и мешает мне стать офицером пропаганды.
   — В ваших словах есть нечто, — задумчиво произнес Ширрваген.
   — Поймите, доктор, чтобы забыть о собственной вере в бога, я должен признать господом нашего вождя. Но возможно ли такое? «Еще как возможно», — мысленно усмехнулся писатель.
   — Мне кажется, и фюрер был бы против того, чтобы его называли богом, — закончил Пикерт.
   — Вы правы, Руди, — домашним тоном, проникновенно сказал Ширрваген. — Фюрер — земной человек, такой же внешне, как мы с вами. И в этом его подлинное величие.
   «Аминь, — завершил про себя Пикерт. — Не слишком ли я откровенен с этим борзописцем?»
   Доктор ему нравился раскованностью мышления, что было довольно редким явлением, и ума у писателя доставало. Руди давно не общался с эрудированными людьми, но береженого, учили его в детстве, и ангелы берегут.
   — Конечно, — продолжал Ширрваген, — фюрер не является богом в общепринятом смысле. Но как существо, которому всецело доверяют люди, он бог для девяти из десяти немцев. Если же фюрер выиграет и эту, последнюю, войну, он станет богом для всей германской нации. — Писатель усмехнулся. — А вы, значит, тот самый десятый немец?
   — Десятый, — спокойно согласился Руди. — Но тот, кто никогда и ни при каких обстоятельствах не оставит фюрера в беде. Даже если…
   Саксонец хотел сказать, что и в том случае, если усомнится в правоте вождя, но доктор Ширрваген поднял руку.
   — Не продолжайте, — сказал он. — Я понял… И, поверьте, оценил вашу искренность, камрад.
   Писатель употребил это слово, такое привычное в солдатской среде, с неким неуловимым для Руди Пикерта оттенком, и с этой минуты между ними возникла незримая связь не только интеллектуальной, но и нравственной сообщности.
   — Скажите, доктор, — спросил саксонец, меняя тему разговора, — верно ли, что рейх покинули известные прежде писатели?
   — Уехали в основном расово неполноценные литераторы, — спокойно ответил Ширрваген, который на четверть был евреем и по евгеническим принципам, возведенным в рада государственного законодательства, подлежал немедленному исключению из Имперской палаты словесности. Но его дед по материнской линии, от которого Ширрваген и получил неарийскую «четвертушку», уже два или три поколения числился немцем. Дед считал себя евреем только в историческом смысле, происходил от библейского народа, но резонно и справедливо полагал, что поскольку вырос в условиях немецкой культуры и думает на немецком языке, то и есть самый что ни на есть «дойч» по разуму своему и сердцу.
   К счастью, дед никогда не делился подобными соображениями с окружающими, и потому те и не подозревали о его исторических корнях. Не возникло расовых проблем и у его внука, который, увы, знал правду о деде, но с фатальной обреченностью не думал, к какому концу приведет его банальная по сути история, и пока честно и добросовестно служил фюреру и рейху.
   — Но кто-то ведь остался! — повторил вопрос иначе дотошный саксонец.
   Он неплохо знал немецкую классику, читал книги братьев Маннов, обоих Цвейгов, Лиона Фейхтвангера и, конечно, Ремарка. До их изъятия из обращения в рейхе, конечно. Теперь они жили в эмиграции, о них в Германии попросту забыли, и Руда хотелось узнать, кто же все-таки из среды известных литераторов принял идеи национал-социализма.
   — Ганс Фаллада, Герхарт Гауптман, Бернхарт Келлерман, — со вкусом произнес фамилии известных писателей доктор Ширрваген. — Титаны немецкой литературы! Представьте себе, Пикерт: расовый паспорт Фаллады прослеживает его чистую родословную с семнадцатого века. Иначе б его не приняли в нашу Палату. А писателям-евреям пришлось уйти… Их бытие немыслимо в нашем рейхе! Вы помните, как наш рейхсминистр пропаганды в одной из речей охарактеризовал обобщенный тип еврея? Сейчас я вам это прочту, Пикерт… У меня записано в блокноте. Вот, послушайте: «Враг мира, разрушитель культуры, паразит среди народов, сын хаоса, средоточие зла, фермент разложения, демон, несущий в себе начало упадка человечества». Что вы скажете на это?