— По Невскому проспекту, стало быть, — усмехнулся Власов. — Хорошая надежда. Только не доверяю я надежде, Кирилл Афанасьевич, полагаю ее большим злом для человека. Расхолаживает она его тем, что обязательно обещает лучшее, приучает ждать с моря погоды. Вот и сидят, которые надеются, сложа руки, ждут, когда придет дядя и выручит их, кусок хлеба отрежет да еще и помаслит сверху. Нет, хорошо сказал русский народ: на бога надейся, а сам не плошай.
   «Наверное, он прав, — подумал Мерецков. — Не слишком ли я верю в мифическую армию, которую посулил мне Сталин еще в декабре? В самой природе надежды есть нечто от смирения… Не склоняюсь ли я покорно перед обстоятельствами? А ведь именно обстоятельства необходимо обращать на пользу общему делу…»
   Власов собирался уже откланяться, начал хозяйку благодарить за хлеб-соль, и тут возник в дверях Михаил Борода.
   — На связи штаб Пятьдесят девятой армии, — сказал он.
   Мерецков сразу понял, что вести будут неутешительными. Докладывал полковник Пэрн: пришельцы вновь перерезали дорогу…
28
   Если посмотреть на карту Любанской операции, поражает едва ли не идентичное изображение территорий, на которых действовали 2-я ударная армия и чудовская группировка немцев. По сути, та и другая находились в треугольных по конфигурации мешках, одна из вершин которых и была той пуповиной, что связывала войска армии с остальным фронтом. Вот ее-то та и другая сторона и стремились перерезать. Разница была лишь в том, что через немецкий треугольник проходила Октябрьская железная дорога, по ней противник доставлял через Тосно необходимое для ведения боевых операций. Эту дорогу и стремилась перерезать 2-я ударная, к ней же двигался с боями и генерал Федюнинский от Погостья. А горло 2-й ударной стремились перехватить подразделения двух армейских корпусов, 1-го и 38-го, они подчинялись командующему 18-й армией Линдеманну, одному командующему. У Любанской же операции было два хозяина.
   Поэтому, пока Мерецков мотался между штабами двух армий, пытаясь раскупорить перехваченное горло 2-й ударной, генерал Федюнинский, прорвав оборону немцев в юго-западном направлении, вводил в бой 4-й гвардейский стрелковый корпус генерала Гагена. Задача, которую поставил генерал-майору Гагену, была предельно проста — развивать наступление на Зенино и Смердыню. Только вот сделать это было не так-то просто.
   Немцы яростно контратаковали. Поддерживаемые авиацией и артиллерийским огнем, они стойко держали оборону. Тогда русские взяли на вооружение иную тактику — обходить населенные пункты, оставляя их в тылу, с тем чтобы уничтожение довершили подразделения второй линии. В лесах лежал глубокий снег, красноармейцы продвигались с великим трудом. На пятый день наступления 3-я дивизия гвардейцев подошла к Зенино. Комдив Мартынчук, следуя избранной линии военного поведения, 505-й полк под началом старшего политрука Прошина направил в обход деревни с востока, а роту танков из 98-й бригады, ею командовал лейтенант Нагайцев, двинул с запада. Танкисты и пехота действовали в согласии друг с другом, на таком уровне, увы, командиры умели договориться. Общий стремительный удар — и немцы выбиты из укреплений. 20 марта деревня Зенино стала свободной.
   К этому времени, как известно, противник перерезал 2-й ударной армии горло, проход у Мясного Бора перестал существовать.
   Но закрепиться гвардейцы не успели. Пришельцы ведь тоже понимали, что повременишь — и русских сбросить будет труднее. Поэтому и не дали красноармейцам никакой передышки, стали наступать с юга пехотным батальоном в сопровождении танков. Разгоряченные недавним боем, гвардейцы отбили эту атаку. Немцы откатились. Стало темнеть, и до утра было относительно спокойно. Но едва забрезжил рассвет, гансы, ободренные артиллерийским огнем и бомбовой поддержкой с воздуха, появились на южной стороне деревни Зенино.
   …В последние дни марта генерал армии Мерецков находился на пределе физических и духовных возможностей. Много лет спустя он откровенно признает, что ему «довелось многое повидать за годы войны. И вот, перебирая в памяти увиденное, полагаю, что те недели были для меня самыми трудными. По накалу событий, по нервному напряжению, им сопутствовавшему, вряд ли можно их с чем-либо сравнить…».
   Статья 28 второй части Декартовых «Начал философии» гласит: «Несомненно, что одному движимому телу мы можем приписать одновременно не больше одного движения». Но если бы кто-то попытался проследить в эти дни за движением командирской воли Мерецкова да и его собственными перемещениями в войсках, то счел бы постулат Декарта опровергнутым.
   Вернувшись из Малой Вишеры к утраченной горловине прорыва, теперь заполненной частями вермахта и эсэсовцев, Кирилл Афанасьевич связался с Клыковым и узнал, что 7-я бригада танкистов-гвардейцев и 24-я стрелковая бригада сосредоточились в районе Новой Керести для удара по немцам с запада.
   — Самостоятельность я проявил, — сообщил Николай Кузьмич. — Не ругайте… Повернул части из группы Коровникова. Пусть тоже пошумят. Легче будет пробиваться.
   — Правильно сделал, Николай Кузьмич, — поддержал командарма Мерецков. — Мы тут тоже готовимся. Атаку с вашей стороны производите по общему сигналу, не прозевайте.
   Стремительный удар танков и пехоты со стороны 2-й ударной был для противника неожиданным. Он дрогнул и стал отходить. 7-я бригада наступала не в полном составе, без танкового батальона, но и те машины, которые составляли батальон майора Тезикова, буквально продавили новый коридор вдоль дороги Новая Кересть — Мясной Бор. А ведь за эти дни немцы успели и артиллерию подтащить, и дзоты оборудовать…
   Двадцать седьмого марта клыковцы соединились с 376-й дивизией полковника Угорича, которая наступала от Мясного Бора. Брешь была пробита. Ширина ее поначалу не превышала 600 — 700 метров, и, хотя коридор противник простреливал насквозь и с обеих сторон, по нему уже двигалась автомобильная колонна из тридцати машин: повезли для армии продукты, боеприпасы и фураж.
   Мерецкова первый успех удовлетворить не мог. Рискуя жизнью, он метался в самом пекле, организуя новые совместные удары тех, кто наступал с запада, и частей 59-й армии.
   Утром 28 марта наши войска вновь ударили по противнику. Ценой неимоверных усилий коридор расширили до двух километров. На большее, увы, не хватило сил…
   Несколько раз немцы пытались отбить утраченные позиции, бросали в бой новые части. Особенно тяжко пришлось 372-й дивизии и 58-й бригаде, потери у них были значительными. Но закрыть пробитую брешь противнику не удалось.
   Мерецков 29 марта снова побывал в коридоре, чтобы убедиться в относительной надежности восстановленной дороги, ведущей в мешок, в котором сидела армия Клыкова. Опытный полководец, он понимал иллюзорность достигнутого успеха, но старательно отгонял прочь подступавшую порой отчаянную решимость снова попытаться доказать Верховному, что нельзя так непрофессионально воевать, слишком большой кровью оборачивается это для народа. Кирилл Афанасьевич обманывал себя тем, что мысленно твердил: «Я солдат, мое дело — исполнять приказы», стараясь заглушить поднимающийся из глубины души протест.
   Мерецков не боялся смерти, спокойно расхаживал по передовой, не кланялся пулям, терпеливо пережидал бомбежку, хотя и не бравировал презрением к опасности. Но стоило ему вспомнить «педагогику» Берии, и тогда вновь, в который уже раз, страх подавлял рассудок, разрушал волю командующего фронтом.
   Поздно вечером Мерецков добрался до штаба 52-й армии, решив узнать у Яковлева, какие пакости готовят немцы со стороны Новгорода. Тут положение было более надежным. Дивизию Кошевого противник оставил в покое, принялся искать по всегдашней манере, где у нас завелась слабинка. Командарм, угощая Мерецкова ужином, с гордостью рассказал, как отличился взвод курсов младших лейтенантов.
   — Есть у меня толковый парень, — говорил Яковлев, — младшим лейтенант Ахлюстин. Так он первым вышел с нашей стороны к Замошью, там у северной стороны дралась дивизия Барабанщикова. Соединился с ней, вышиб немцев из леса, который подходит с юга, к дороге, занял этот путь и держал его, пропуская автоколонны с грузами, пока не подошел полковник Угорич. Хочу к Красному Знамени его представить…
   Он вопросительно глянул на Мерецкова: дать герою такой орден в компетенции командующего фронтом. Но гость, обхватив обеими руками и прижав к груди кружку с чаем, свалил голову к правому плечу, спал. Яковлев немного растерялся, заопасался, как бы Кирилл Афанасьевич не облил себя чаем, протянул руку, чтобы взять кружку. Не открывая глаз, Мерецков ясным голосом проговорил: «Заслужил».
   — Может быть, приляжете, Кирилл Афанасьевич? — по-домашнему обратился хозяин. — У меня тут есть хорошее местечко для ночлега.
   Мерецков встрепенулся, удивленно посмотрел на кружку с чаем.
   — Надо ехать, — неуверенно сказал он. — С другой стороны — все равно усну, а какой сон в машине…
   — Уютная у меня нора, — подзадорил Яковлев комфронта, который смотрел на него мутными от усталости глазами. — Еще в январе у немцев отбили. Генеральский блиндаж. Крепость, а не нора.
   — И тепло? — спросил командующий фронтом.
   — Специально протопили… А главное — сырости нет.
   — Тогда веди, — согласился Кирилл Афанасьевич. — На два часа. Потом уеду. Надо в Ставку докладывать, что пробили дорогу…
   Блиндаж был оборудован немцами в сухом месте, надежно прикрыт четырьмя накатами бревен да еще укреплен железнодорожными рельсами. Стены его были обшиты вагонкой, потом шла фанера, по ней немцы клеили обои — это офицерский вариант, солдаты же обходились листами из иллюстрированных журналов для вермахта. В блиндаже стояла широкая кровать с никелированными спинками, украшенными металлическими шарами, постель была застелена красивым верблюжьим одеялом. Тут же находился круглый столик, на его лакированной столешнице была нарисована шахматная доска, но вместо слонов и пешек стояли чайник и стаканы в подстаканниках. Левее такого необычного во фронтовых условиях стола разместилась чугунная печка с затейливой дверцей и двумя конфорками, такие специально для нужд вермахта отливала фирма «Блумгартен и сыновья» в Эссене. Справа висело большое зеркало, а к нему присоединился умывальник, наш, отечественный, жестяной, покрытый голубой краской.
   — Это и есть твоя нора? — спросил, хмыкнув, Мерецков. — Богато живешь, Яковлев… Будто немецкий генерал.
   — А почему русский генерал должен жить хуже немецкого? — обиженно спросил командарм. — Да я здесь и не бываю… Держим вроде гостиницы для особо почетных гостей.
   — Ну спасибо, — усмехнулся генерал армии.
   — Белье свежее, можете раздеться.
   — Боюсь, что обовшивел за эти дни, напущу в твой отель диверсантов, — засомневался Мерецков, которого неудержимо потянуло в такую удобную по внешнему виду кровать. Да если под одеялом чистая простыня, тогда и вовсе это редкое удовольствие на фронте.
   — Переловим! — весело отвечал Всеволод Федорович, убедившийся в том, что комфронта клюнул на приглашение и остается у него.
   — Только условились — два часа. А до того ни единой живой душе не позволяй меня тревожить. Нет меня здесь.
   — Так точно, Кирилл Афанасьевич. Мышь не проскользнет.
   Мерецков полагал, что уснет, едва коснувшись головой подушки, которая оказалась удобной, с начинкой из пуха. «Угодил Яковлев», — подумал Кирилл Афанасьевич, намереваясь провалиться в сон. Перед внутренним взором мелькали эпизоды минувших боев, в них командующий личного участия, разумеется, не принимал, в атаку цепи не водил, но как шли красноармейцы на ура, ложились под пулеметами, бомбами, минометным обстрелом, а потом вставали — это Мерецков видел с наблюдательных пунктов дивизий и полков. С тягостным чувством вспомнил командующий, как после особо яростного налета «юнкерсов» было нарушено боевое управление передовым полком 376-й дивизии, как растерялся, утратил лицо, слинял душевно майор Хотомкин, командир полка, а комдив не только не пресек решительными действиями панику, но и сам поддался ее влиянию, хотя Мерецков и знал Угорича как дельного и сметливого командира.
   Пришлось проявить максимальную жесткость, на ходу вразумлять подчиненных, не позволяя ни себе, ни окружающим хоть на мгновение расслабиться. На войне такой миг смерти подобен… А когда от растерянности твоей зависит судьба десятков, сотен и тысяч людей, целой армии, никто не имеет права терять лицо. И человек от природы добрый, по сути своей верящий людям, Мерецков, не задумываясь, расстрелял бы труса и паникера, особенно такого, у кого на петлицах разместились шпалы.
   Кирилл Афанасьевич знал, что в жизни военных бывают ситуации, когда наступает вдруг психологический срыв. От него не избавлены ни новички, обретающие в первой атаке иное душевное качество, ни видавшие виды ветераны, которых вдруг вяжут по рукам и ногам невесть откуда взявшиеся, парадоксальные по внешней форме, но вполне объяснимые при глубоком анализе сути конкретной личности заторможенность и внезапный паралич воли. Нечто подобное произошло с Хотомкиным и Угоричем. И Мерецков, убежденный в том, что эти командиры не подведут его впредь, сейчас испытывал неловкость за них. Генералу армии было стыдно за проявленную ими слабость, да и себе Кирилл Афанасьевич не нравился, ибо не любил определенных критической ситуацией состояний, когда в его натуре проявлялись черты бешеной одержимости. Теперь Мерецков был доволен Угоричем: полковник завоевал вдруг так, что только держись. Он быстро осваивался в условиях Мясного Бора, где леса чередовались болотами, а пришельцы, обладавшие полугодовым опытом сражений на Волховщине, наседали на дивизию с трех сторон сразу.
   Кирилл Афанасьевич был уверен в командире 376-й дивизии, знал, что полковник Угорич еще не раз докажет, какой он толковый вояка, хотя и погибнет вскорости в одном из боев. Но об участи любого человека на войне никто не ведает, потому и Мерецков постепенно успокаивался, решив для себя, что с Угоричем хлопот у него не будет. По неведомым законам ассоциации он вспомнил вдруг про Антюфеева, которого считал лучшим комдивом фронта. Впрочем, и подумал о нем вовсе не случайно, а как бы возражая Угоричу: вот, мол, комдив-327 на твоем месте вряд ли бы растерялся.
   «А на каком-то другом повороте войны могло и Антюфеева на какую-нибудь несуразность подбить, — возразил сам себе Мерецков. — А разве ты сам гарантирован в далекой или близкой перспективе от ошибок и срывов?»
   Он принялся размышлять о природе фатализма на войне, задаваясь вопросом: вредно ощущение обреченности или полезно? Но додумать ему не позволили шаги на лестнице.
   «Неужто время прошло? — удивился Кирилл Афанасьевич. — А я еще и не спал вроде…»
   Он хорошо помнил: света в блиндаже не было. Но сейчас, когда эти двое вошли к нему и молча смотрели на него, приподнявшегося в кровати, Мерецков сразу узнал их. Это были его бывшие командующие, у которых Кирилл Афанасьевич служил начальником штаба, — Иероним Уборевич и Василий Блюхер.
29
   Генерал Шмундт, шеф-адъютант фюрера, сопровождая последнего на прогулке, держался от Гитлера слева и на полшага позади. Так они и перемещались по дорожкам леса, в котором стояли наземные строения «Волчьего логова». Дорожки были посыпаны желтым песком, специально привезенным с побережья Балтики, ибо фюрер, который редко бывал на море, любил все, что было с ним связано, а к бородатым подводникам Деница испытывал прямо-таки отцовские чувства.
   Хорошо изучивший натуру Шмундта и знавший об исключительной личной преданности шеф-адъютанта, Гитлер почувствовал сейчас, когда они шли по пустынным аллеям — во время прогулок фюрера всему персоналу ставки предписывалось не попадаться ему на глаза, — что Шмундт хочет и не решается спросить его. Гитлер усмехнулся и неожиданно для спутника остановился. Шмундт едва не споткнулся, но успел замереть, демонстрируя хорошую выправку.
   — Говорите, — поощрил его фюрер. — Не стесняйтесь, Шмундт, выкладывайте, о чем вас просил в последнем разговоре Гальдер. Я догадываюсь, что именно об этом вы хотите сейчас мне сказать…
   — Мой фюрер! — восторженно воскликнул Шмундт. — Я потрясен вашей прозорливостью! Именно так… Генерал-полковник имел со мной беседу. Речь шла о развитии более доверительных отношений между генеральным штабом сухопутных войск и…
   Тут шеф-адъютант запнулся.
   — И мною? — закончил за него Гитлер, насмешливо сощурившись. — И Франц Гальдер, завзятый хитрец, которого я терплю только потому, что он едва ли не единственный баварец среди этих надменных пруссаков, захвативших верх в генштабе, Гальдер утверждал, что никто не вправе требовать доверия, не оказывая его людям со своей стороны… Не так ли, Шмундт?
   Последнюю фразу Гитлер произнес едва ли не слово в слово, как говорил шеф-адъютанту начальник генерального штаба. И влюбленный в фюрера Шмундт снова отнес это на счет уникальной способности фюрера ухватывать суть любого явления. Шеф-адъютанту хотелось убедить офицеров генштаба, и в первую очередь Гальдера, в особой полководческой одаренности кумира. С другой стороны, он полагал, что общее дело только выиграет, если и Гитлер станет относиться к людям Гальдера с должной благосклонностью. Ведь после зимней кампании, когда фюрер взял на себя командование вермахтом, вождь уже не скрывал недоверия к генеральному штабу, приказал даже не присваивать заслуженным его офицерам очередные звания. Об этом и говорил со Шмундтом сегодня, в воскресный день, Франц Гальдер. И беседа их вовсе не прослушивалась. Слова Гальдера о необходимости большего доверия к его подчиненным со стороны вождя Гитлеру были известны из другого источника: от самого начальника генштаба, который никогда не скрывал намерений повысить в глазах Гитлера престиж подчиненных, а заодно и упрочить собственное положение.
   — Мне показалось, что генерал-полковник искренне стремится к полному взаимопониманию, — осторожно добавил Шмундт, изложив содержание его беседы с Гальдером.
   Они продолжали идти по аллеям, сминая песок, который еще недавно лежал в балтийских дюнах. Вокруг было тихо. Ярко светило весеннее солнце, мир казался безмятежным и пребывающим в неге расслабленности, покоя.
   — И для того чтобы достичь взаимопонимания, Гальдер хочет, чтобы я повысил звания его людям? — помолчав, сказал фюрер.
   — Только заслужившим это офицерам… Гитлер расхохотался.
   — Что, разве в генштабе таковые имеются, Шмундт?! Странные люди, эти военные… У них возникает комплекс неполноценности, если их вдруг обойдут в звании! Вот вы, Шмундт, пришли ко мне оберст-лейтенантом, а сейчас уже генерал. Скажите, разве росли любовь и преданность к вашему фюреру вместе с очередными воинскими званиями? Если бы все было так просто, то сделал бы вас фельдмаршалом, дорогой Шмундт. Но я верю вам, мой друг, верю, что вы будете любить фюрера, даже если он разжалует вас в рядовые. Разве не так?
   — Совершенно справедливо, мой фюрер! — воскликнул шеф-адъютант.
   — Зачем им звания? — вслух размышлял Гитлер. — Ведь от того, что оберст станет генералом, а генерал фельдмаршалом, лучше воевать эти люди не станут…
   Он замолчал, а потом повернулся к спутнику и неожиданно громко, срываясь на крик, заговорил:
   — Не могу им простить Москвы, Шмундт, не могу! Ведь это они зловеще каркали надо мной, предрекая вермахту судьбу великой армии Наполеона! Требовали свернуть наступление и отойти на запасные позиции! Если бы я не взял командование в собственные руки, не отдал бы приказ «Ни шагу назад!», мы проиграли бы русскую кампанию. Генералы из генштабистов, которым я доверил судьбу войны на восточном фронте, проявили полную несостоятельность. Фон Лееб, Гепнер, Гудериан… Они осмелились не выполнить моих указаний, и я был вынужден убрать их из России. А теперь военные хотят новых званий! Какие ничтожества окружают меня, Шмундт!
   Фюрер положил руку на плечо шеф-адъютанта и пристально посмотрел ему в глаза.
   — Бы храбрый человек, Шмундт, но так еще наивны… Видите, и генеральское звание не принесло вам политической мудрости, она придет только с опытом. Вы говорили о доверии… В политике, запомните это, Шмундт, нельзя доверять никому! Даже самому себе… Верить надо только идее, которую ты предлагаешь народу. Если вождь сомневается в идее, народ сразу почувствует это и отвергнет такого человека.
   — Но мы говорили о доверии к военным, — растерянно проговорил Шмундт. — Ведь они же не политики…
   — Еще какие! — воскликнул Гитлер. — А зачастую еще и политиканы… Вы забыли, Шмундт, что война — это продолжение политики иными средствами! Но я не доставлю своим генералам удовольствия заниматься политиканством. Нет, не доставлю!
   Голос у него пресекся, и последние слова Гитлер произнес шепотом. Он отвернулся и быстро зашагал по желтой дорожке. …Когда возникало сомнение, было ли оно вызвано внешними факторами или внутренней неуверенностью, а в таком состоянии Гитлер бывал довольно часто, только ни с кем сомнениями не делился и советов не спрашивал, тогда фюрер и сопоставлял собственные действия с возможным в этой ситуации поведением главного соперника и врага. Гитлер всегда боялся Сталина. Страх этот определялся той потусторонней, едва ли не дьявольской загадочностью личности большевистского вождя. Склонный к мистике, фюрер олицетворял Сталина с Вельзевулом, с которым можно заключить сделку во имя высших интересов, только ни один еще смертный, а у Гитлера хватало ума не числить себя по архангельскому разряду, не мог быть спокоен за себя, подписав договор с Сатаной. Он хорошо знал, что Сталин презирает его, хотя и отдает должное тем титаническим усилиям фюрера, которые позволили ему всего за четыре года поставить изнуренную Версальским миром Германию под ружье, вышибить из сознания немцев горечь поражения, заглушить в них комплекс неполноценности, объединить нацию в стремлении к реваншу.
   Понимал Гитлер и ту роль, которую отводит ему Сталин, неоднократно заявлявший, что Советскому Союзу предпочтительнее сильная Германия в Центральной Европе, которая будет служить противовесом агрессивным устремлениям империалистов Англии и Франции.
   Сталин не видел реальной угрозы Советской России со стороны рейха и надеялся на его, Гитлера, политику, в которой кремлевский диктатор находил сдерживающие моменты во взаимоотношениях поверженной в первой мировой войне Германии со странами-победительницами.
   Большой удачей Гитлер считал заключение Договора о ненападении 23 августа 1939 года, который позволил ему на время пренебречь опасностью с Востока, разделаться с Польшей, а затем и с разложившейся Францией, страхи декадентов, пьяниц и моральных вырожденцев. И когда Вячеслав Молотов, русский премьер и дипломат, выступил 31 октября 1939 года на сессии Верховного Совета СССР, назвав действие Красной Армии, двинувшейся навстречу вермахту через русско-польскую границу 17 сентября, ударом, который привел, по его словам, вместе с вторжением немецких войск к распаду польского государства — «уродливого детища Версальского договора», Гитлер окончательно уверовал в крупную свою политическую победу. Он с облегчением вздохнул, отодвинув в дальний угол сознания всегдашний страх, его внушало фюреру азиатское коварство Сталина. Теперь можно было не опасаться удара с Востока, разделаться с Западом, отомстить за те унижения, которые принес Германии Версальский договор. Но вовсе ни к чему разглашать намерения заранее… И фюрер выступил 10 октября 1939 года в Спорт-паласе, заявив громогласно, что у Германии нет оснований воевать с Францией и Англией. Но вечером того же дня он провел секретное совещание с высшими военными чинами и объявил им о необходимости мощного и молниеносного удара в западном направлении, который теперь, после уничтожения Польши, становится допустимой реальностью.
   Финская кампания русских оказалась для Гитлера неожиданностью. Создание Сталиным собственного финского правительства в городе Териоки, преобразование Карельской автономной республики в Карело-Финскую союзную можно было рассматривать как свидетельство далеко идущих политических планов этого человека, которого так и не удавалось разгадать фюреру. Первые неудачи Красной Армии у линии Маннергейма и в заснеженных лесах Карелии ободрили Гитлера, он с воодушевлением повторял сказанные в этой связи слова Черчилля о том, что РККА — колосс на глиняных ногах. И, понимая, что фюреру надо успокоить себя мыслями о несовершенстве русской армии, ему принялся подыгрывать хитроумный Канарис, так и проморгавший появление у большевиков танка Т-34 и реактивных минометов.
   Всего за неделю до того дня, когда гигант Сталин ввязался в так скомпрометировавшую его драку с маленькой Финляндией, а именно 23 ноября 1939 года, Гитлер собрал в имперской канцелярии высших военачальников. В довольно обстоятельном докладе фюрер охарактеризовал внешнеполитическое положение рейха и еще раз, он любил это делать, подчеркнул, что выполнил обещания, которые давал немцам в двадцатые годы, когда его политическая карьера только начиналась.
   Переходя к планам на будущее, Гитлер сказал:
   — Не для того я создал вермахт, чтобы тот не наносил ударов, о мне всегда была внутренняя готовность к войне. Получилось так, то нам удалось сначала ударить по Востоку… Теперь мы можем держать на восточном фронте только несколько дивизий. Создалось положение, которое мы раньше считали недостижимым.