Идея и в полках прижилась, батальон Таута заказами завалили, потом и из других дивизий за опытом приезжали. Лапшов был доволен: решили у себя в дивизии проблему отдыха красноармейцев. И как-то заметил, вроде невзначай: почему в Управлении тыла РККА не нашлось такого поручика, как у него. Разве нельзя всю Действующую армию такими устройствами снабдить?
   Это вырвалось у Лапшова после того, как Михаил Павлович трофейную печку ему показал, которые отливала для вермахта немецкая фирма. Противник, значит, сообразил, что в России бывают морозы, а нашему руководству и в голову не приходило, что бойцы будут спать на снегу. И даже опыт финской кампании ничему не научил…
   О последнем Лапшов не говорил, майор Таут сам подумал. И теперь сидел за колченогим столом, который скрипел и шатался, прикидывал на бумаге, что ему известно о постановке саперного дела у немцев.
   Он начал с колючей проволоки, которой у саперов 2-й ударной не было вообще, и когда возникла в ней крайняя нужда, использовали трофейную, с немецких заграждений снимали. О спирали Бруно и говорить не приходилось. Окопы противник всегда роет в полный рост, обязательно обшивает при этом стенки жердями, а дно выстилает ветками или лозняком, чтоб грязь не возникала. Офицерские блиндажи отделываются у гансов весьма аккуратно. Стены из досок — подтоварника или жердей, обшиты фанерой или прессованным картоном. Накаты многослойные, между слоями обязательная прокладка, чтобы не сыпалась земля. Солдатские помещения поскромнее, но все равно оборудованы с удобствами. Фабричного изготовления печки стоят повсюду.
   Думает противник и про отхожие места. А как же?!
   «О них даже в Библии есть ссылки, — усмехнулся Михаил Павлович. — Вопрос этот и в древности считали серьезным… И Александр Македонский, и Юлий Цезарь лично следили, как оборудуются в полевых условиях солдатские сральни».
   Немцы их устраивают в боковом ответвлении главной линии окопов, тщательно дезинфицируют хлорной известью, даже в зимнее время.
   В здешних природных условиях дзоты они строят на особых плотах, в три-четыре бревенчатых слоя. И раз мы, судя по всему, не собираемся отходить из гиблых мест, надо укрепления сооружать, исходя из немецкой практики, они ее освоили еще осенью прошлого года. Передний край противник минирует весьма тщательно, применяя различные устройства, часто нам незнакомые, от чего большие потери среди саперов. Поэтому надо бы получше обрабатывать минные поля артиллерией. «Если есть для этого снаряды», — мысленно присовокупил дивизионный инженер.
   Тут он вспомнил, как, захватив в феврале деревню, они обнаружили на переднем крае брошенный впопыхах компрессор. Сначала не сообразили, для чего он здесь, а потом разузнали. Если шурфы для зарядов наши саперы выбивали ломами вручную, то ихние саперы имели для этой цели отбойные молотки, для того и компрессор. И даже электродрели у них для сего применялись. С такой техникой пришельцы успевали в кратчайшие сроки зарыться в землю, потому и родилась поговорка: «Сбил немца — гони, не давай сесть на землю. Дал ему остановиться — он тебе сам на голову сядет».
   В саперы противник отбирает наиболее грамотных в техническом отношении солдат. И никогда не бросает их затыкать дырки в обороне, бережет. У нас, правда, такая установка имеется тоже, но… Теперь он сам инженер дивизии и обязан твердо заявить: надо и нам беречь саперов.
   Ладно, хватит о немецком превосходстве. Еще поймут не так, как надо. Не в масштабе армии надо об этом говорить, никто его там не услышит из тех, могущих что-либо изменить в существующем положении. Будем по-прежнему заниматься самодеятельностью. Вот и дороги, которых уже нет — зимники-то ухнули с весной, — надо затевать строить…
33
   — Прочитайте, — распорядился Сталин, не проявляя желания взять листок в руки, будто брезгуя им, хотя текст был переведен с немецкого и перепечатан. Василевский мельком взглянул на Верховного Главнокомандующего, легонько кашлянул и стал читать, поначалу бесстрастно, потом с некоторым даже выражением:
   — Война скоро кончится! Для победы нужно напрячь все силы, забыть о нервах, о жалости. Убивай, убивай и убивай! Нежность понадобится твоей семье после войны. Обо всем и обо всех думает фюрер! Каждый немец должен убить сотню русских — это норма. Сейчас мы на мировом футбольном поле играем русскими головами, потом будем играть головами англичан, а там — покажем старому еврею Рузвельту, этому паралитику, чего мы стоим…
   Василевский замолчал.
   — Что скажете, товарищ Василевский? — спросил Сталин, поворачиваясь к генералу. «Памятку немецкого солдата» он слушал, стоя к нему боком.
   — Какой-то курьез, товарищ Сталин…
   — Это не курьез, товарищ Василевский. Вы прочитали мне документ большой политической силы. А сделаем мы вот что. Передайте этот листок товарищу Молотову. Надо отослать дипломатической почтой в Соединенные Штаты Америки. А посол пусть при случае покажет ее мистеру президенту.
   Сталин усмехнулся, представив на мгновение, как у Рузвельта вытянется физиономия, хотя ему не впервой узнавать от гитлеровских пропагандистов, будто президент Соединенных Штатов идет на поводу у еврейского капитала.
   — Что у вас еще, товарищ Василевский?
   До немецкой памятки Василевский докладывал о положении в районе Погостья, где наступала в направлении на Любань 54-я армия. Перегруппированные федюнинские дивизии существенно продвинулись вперед, но сопротивление противника, хорошо понимавшего, что его ожидает, если русские выйдут на Октябрьскую железную дорогу, резко усилилось. Тогда Сталин не задал Василевскому вопросов, и потому Александр Михайлович счел для себя возможным ответить, что у него больше ничего нет.
   — А что же думает по этому поводу Мерецков?
   — На Волховском фронте сложная обстановка, товарищ Сталин. Две армии удерживают проход у Мясного Бора, но противник усиливает нажим, чтобы лишить Вторую ударную армию коммуникаций. Много сил ушло на восстановление коридора. Сама Вторая ударная продолжает атаковать в направлении Любани, но ей приходится отвлекать силы для отражения натиска противника по всему периметру освобожденной территории. Разрешите…
   Василевский развернул карту, показал положение сторон, но Сталин досадливо махнул рукой.
   — Потом, — сказал он. — Вызовите на связь Мерецкова. Мы будем говорить с командующим Волховским фронтом через два часа. Можете идти, товарищ Василевский. Карту оставьте.
   Когда Сталин остался один, он подтянул к себе карту и равнодушным взглядом окинул ее. Потеряв надежду единым общим ударом трех фронтов — Ленинградского, Волховского и Северо-Западного — разгромить группу армий «Север», Сталин уже не испытывал к операции острого интереса. Его охватывало смутное беспокойство при мысли о положении в Крыму, но там сидел Мехлис, твердивший, что не подведет. А Мехлису он всегда верил.
   Верховный Главнокомандующий по-прежнему считал главным направлением летнего наступления противника московское. Умелая дезинформация об операции «Кремль», подброшенная германской секретной службой, приносила плоды. Впрочем, у Сталина были некоторые основания предполагать, что немцы снова пойдут на Москву. Ведь они продолжали держать в группе армий «Центр» до семидесяти дивизий!
   Отвергнув предложенный Шапошниковым план стратегической обороны, который считал необходимым сосредоточить основные резервы в районе Воронежа, ибо ожидал наступления противника именно здесь, Сталин не принял и идею Жукова: наступать на Западном фронте.
   — Это полумера, — сказал он. — Надо самим наносить удары по врагу. Советский народ ждет скорейшего освобождения советских земель от фашистских захватчиков, а мы тут с вами играем в военные игры. Пусть наши удары будут носить упреждающий характер! Мы не можем ждать, когда оккупанты снова полезут на нас. Пора гнать их с советской территории!
   Упреждающие так упреждающие… Жуков для себя такой удар оговорил, в западном, естественно, направлении. Тимошенко получил разрешение разгромить харьковскую группировку, а Мехлис вылетел в Крым, чтобы там вместе с генерал-лейтенантом Козловым, командующим фронтом, выбросить немцев с полуострова. Мерецкову, Хозину и Курочкину поручили разбить фон Кюхлера и снять блокаду с колыбели революции.
   Единственно возможный план, разработанный Генштабом с учетом действительного наличия в стране боеприпасов и обученных резервов, был отвергнут Сталиным и заменен планом наступательных операций по всему фронту, от моря, что называется, и до моря…
   В приказе наркома обороны по случаю 24-й годовщины Красной Армии прямо указывались сроки окончания войны. Сталин заверял красноармейцев, весь советский народ в том, что Новый, 1943, год будем праздновать в Берлине.
   Верил ли он сам этим сверхоптимистическим прогнозам? Ответ вовсе не может быть однозначным. С одной стороны, на глазах Сталина немцы дошли до Москвы, положение в сорок первом году сложилось отчаянное. И МГК ВКП(б) по указанию Политбюро на всякий случай всерьез готовился к подпольной борьбе в захваченной оккупантами столице, на что Щербаков получил лично от вождя секретные санкции. С другой стороны, контрнаступление Красной Армии показало, что воевать мы совсем не разучились, и у советского народа найдутся силы, внутренние резервы для преодоления вражеского нашествия. Сталин вовремя догадался, что сила народного духа, о которой писал Толстой, проявится быстрее и надежнее, если он обратится к русскому патриотизму. Отсюда и его слова о святых знаменах Александра Невского и Суворова, которыми осенил вождь уходящих на фронт воинов. Конечно, в Красной Армии были представители всех национальностей, но Сталин хорошо знал об особом интернационализме именно русского народа, лишенного шовинистического чванства, удивительно терпимого к любым инородцам, с уважением относящегося к чужим богам и святыням.
   Бывший народный комиссар по делам национальностей, Сталин успел наработать практический навык общения с теми, кто действовал в других республиках, особенно русскими партийцами, направленными Центральным Комитетом в Баку и Тифлис, Киев и Туркестан. Он понимал, что страхи по части великорусского шовинизма надуманы, раздуваются как раз теми, кто исподволь насаждает в обществе межнациональную рознь, что ослабление русского духа — а попытки к тому предпринимались во все предвоенные годы — ведет к ослаблению всего советского. Но интернационализм русских коммунистов поколебать было не так-то просто. И вовсе не случайно партийных деятелей русского происхождения, вступившихся за представителей местных кадров, бравые молодцы Ягоды, Ежова, Берии арестовывали по обвинению в национализме — узбекском, армянском, украинском, киргизском…
   Уже первые недели войны показали, что гитлеровцы прекрасно понимают: именно русские люди являют собой цементирующее начало в социальной структуре Советов. Пропагандистские ведомства рейха в идеологической войне против Советского Союза делали ставку на межнациональную рознь, пытались поссорить народы, вбивали клин между русскими и украинцами, белорусами и литовцами, провозглашали независимость прибалтов и крымских татар. В Берлине вовсю функционировал Туркестанский комитет во главе с президентом Вали Каюм-ханом, который объявил себя единственным выразителем воли и чаяний мусульман, призывал их вступать в особые легионы, которые присягали на верность Гитлеру. Не прекращались попытки Геббельса натравить и русских на евреев. Сталину показывали текст пропуска в плен, где на русском языке было написано: «Не желая воевать за интересы комиссаров и жидов, добровольно перехожу на сторону германской армии…» Уже поступали агентурные сведения, что во время проверки красноармейцев и командиров, попавших в плен, после расстрела комиссаров и евреев — здесь для фашистов все было однозначным, пленных украинского происхождения отпускают по родным хатам, подчеркивая: гитлеровское командование не видит в них никакой опасности для рейха.
   Мусульман — в туркестанские легионы, украинцев — по домам, прибалтов и крымских татар — в их собственные вооруженные силы… Сам ход событий подсказал Сталину идею опереться на русский патриотизм, он всегда спасал Отечество. Историю Российского государства Сталин знал неплохо. И подобный сдвиг в представлениях был положительным моментом в его военно-политической деятельности, он помог Сталину овладеть многотрудной ситуацией. И если бы другие вожди русского народа помнили об этом постоянно, а не спохватывались только в критических положениях, то не было бы на свете государства прекраснее России.
   Собираясь ехать в Крым, Мехлис сказал Сталину, что в политдонесениях комиссары сообщают: в командирской среде возникло и получило распространение неофициальное обращение друг к другу.
   — Какое же обращение? — спросил Сталин.
   — Братья славяне, — ответил Лев Захарович. — Мне кажется, мы имеем дело со вспышкой панславизма, товарищ Сталин.
   — Не там видишь опасность, товарищ Мехлис, — несколько добродушно, насколько можно представить Сталина в подобном качестве, усмехнулся вождь.
   Никогда не был он высокого мнения об интеллекте Льва Захаровича, но ценил его за личную преданность и духовный аскетизм, беспощадную требовательность к себе и еще большую к окружающим. Сейчас Верховный иронично улыбался, ибо хорошо знал: Мехлис понятия не имел о том, что такое панславизм, его явно снабдил этим словом кто-то из умников — политуправленцев.
   — Опасность панславизма, равно как и этот политический термин, придумали германские империалисты в Вене и Берлине еще во время кайзера Вильгельма. И слово антисемитизм родилось, между прочим, там же… А русским людям, Мехлис, несвойственна идея национальной исключительности. И если отбросить политический аспект нынешней войны, то сражаются в ней две этнические общности. С одной стороны — германские народы, одурманенные фашистской идеологией, а с другой — в основном именно братья славяне: русский, белорусский и украинский народы. Поэтому успокой комиссаров, товарищ Мехлис. Пусть не обнаруживают в таком обращении ни панславизма, ни шовинизма.
   «Русский народ как ребенок, — вздохнул Сталин, посмотрев на портрет Кутузова, украшавший кабинет в ряду с другими портретами полководцев прошлого. — И Толстой был не прав, когда утверждал, что народ сам по себе изгнал Наполеона из России, а Кутузов только подчинялся силе его духа, следовал воле народной. Нет, народ никогда не знает, чего он хочет. Неуправляемая масса, она целиком зависит от воли человека, который сумеет стать для народа олицетворением его идеала. Воля личности есть персонифицированная воля класса… Когда то и другое совпадает, личность остается в истории. Но эта личность гибнет, если ждет, когда интересы класса совпадут с ее представлением об этих интересах…»
   Близилось время обеденного перерыва, которое условно наметил себе Сталин. Неприхотливый в еде, как, впрочем, и в других житейских привычках, подчеркнуто небрежный в одежде, нарочито сдержанный в быту — его железная койка, прикрытая серым солдатским одеялом, известна была с легкой руки Лиона Фейхтвангера всему миру, — Сталин не любил принимать пищу в одиночестве. Особенно это касалось ужина, на меню которого никогда не отражалось полуголодное состояние советского народа в целом. Бывали гости у вождя за столом и во время обеда. Сегодня аппетит не приходил, и Сталин прошел во вторую комнату, она скрывалась за официальным кабинетом, велел принести ему туда чаю и перекусить накоротке.
   Там он уселся за небольшой, старинной работы стол-бюро и придвинул календарь. На листке с сегодняшней датой среди других записей значилась фамилия Хозина. Командующий Ленфронтом просил о личной встрече, и Сталин поставил рядом крестик, начертав его синим карандашом. Это означало, что генерал-лейтенант Хозин будет вызван в Ставку.
   Перелистав календарь, Сталин дошел до 20 апреля и поморщился. Это был день рождения Гитлера, и год тому назад вождь подписал ему поздравление, выдержанное в самых лестных тонах. А в письме, отправленном по дипломатическим каналам, сквозила надежда договориться обо всем по-хорошему. Сталину и в самом деле было тогда невдомек, что Гитлер не на шутку встревожен его внешнеполитическими акциями, что зондаж Молотова в ноябре 1940 года в Берлине принес один лишь вред германо-советским отношениям. Не имея от вождя достаточных полномочий, Молотов играл втемную. Хотя он и склонялся к союзу с осью Рим — Берлин — Токио, но делал это в такой латентно-психологической форме, что Гитлеру порой казалось: Сталин прислал верного эмиссара для того, чтобы посмеяться над ним, фюрером немецкого народа.
   Конечно, требование согласиться на сухопутные и военно-морские, авиационные базы Советов в Дарданеллах представлялось Гитлеру чрезмерным. Да и не в проливах дело… После визита Молотова в Берлин фюреру казалось, что захватническим намерениям Сталина вообще нет предела.
   Разумеется, Сталин был вовсе не таков, каким предполагал его Гитлер. Но объективности ради надо сказать: определенные действия советского руководителя вполне могли создать у фюрера пусть и ложные, но повлиявшие на его дальнейшие планы представления. Сейчас Сталин опасливо подумал: «Не готовят ли немцы какого сюрприза? Не начнут ли где-нибудь неожиданного наступления по случаю дня рождения их фюрера? Всякое можно ожидать. Но застать себя врасплох он этому подлецу не позволит, хватит!»
   Теперь, когда война шла без малого триста дней, Сталин окончательно уверовал: неудачи первого периода связаны с неожиданностью нападения. Да, он переоценил Гитлера, полагая его более дальновидным политиком, приближающимся где-то к нему самому. Увы, Гитлеру оказалось не под силу провидеть истинное величие его, товарища Сталина. Он повел себя как мелкий шулер, припрятав в рукаве пятого туза. Что же, Гитлер жестоко поплатится, он проиграет, этот австрийский маньяк сомнительного происхождения. Никому не дано обманывать товарища Сталина… Об этом хорошо известно внутри страны. Теперь об этом узнает весь мир.
   Как всегда, сама мысль о том, как его обошел Гитлер, привела Сталина в дурное расположение духа. Но работать с таким настроением вождь не любил и сейчас попытался стереть воспоминание о том раннем воскресном утре 22 июня, когда приказал Молотову звонить в Берлин. По давнему опыту Сталин знал, что в этих случаях надо переключиться на иное раздумье.
   Сталин вернул листки перекидного календаря на место и поднялся. С минуту он стоял, как бы прислушиваясь к неким процессам, происходящим внутри его сознания. В мыслях проносились, не задевая чувств, обрывки событий, вереница образов, череда лиц, уже умерших и ныне пока живущих… Эта лавина сорвала и поглотила под собой то, о чем Сталин стремился забыть, но лавина была безликой, ничего во внутреннем восприятии вождя еще не отложилось.
   Он вздохнул, спиной почувствовав, как бесшумно принесли ему чай и легкую закуску, погладил указательным пальцем густые усы. Пора их поправить, укоротить до таких всем привычных размеров.
   Возникшая мысль об этом непроизвольно напомнила ему человека, у которого тоже были усы, иной, правда, формы и цвета. Вождь не любил его, слишком тот близок был к товарищу Ленину, и эта близость еще больше высвечивала его собственную славу. Сталин был всегда с ним лоялен, хотя и позволял себе не соглашаться, отвергать идеи, на которые был так плодовит пролетарский писатель. Вождь подошел к встроенному в стену шкафу, открыл глухую дверцу и снял с полки синюю папку. В ней хранилась переписка с Горьким.
34
   …Шальная пуля ударила комдива Лапшова в руку. Почувствовал он, будто кто дернул за палец, глянул, поморщился, увидев кровь. Надо было развернуть карту, он схватился за край и испачкал ее.
   — Найдите кого-нибудь, пусть перевяжет, — приказал адъютанту.
   Тот, значит, и передал: «Срочно фельдшера на НП! Комдив ранен!»
   И пошли перекликаться связисты… В штаб дивизии дошло, что ранен — и все. Согласно инструкции начальник штаба сообщил в армию: Лапшов ранен. А когда спросили, каков характер ранения, ответил: ранен, но остался в строю. Так до Малой Вишеры и докатилось…
   Палец фельдшерица полковнику перевязала, и тот продолжал руководить боем. Потом глянул на Таута.
   — Ты чего это, майор, обеспокоенный такой? Боишься, что опять саперов в атаку пошлю? Ничего, сами справляемся,
   А чего греха таить: боялся за комдива. Лихости у Лапшова хоть отбавляй. Ему бы в иное время родиться, когда вожаки выходили друг с другом схватиться на глазах застывших дружин. Но время то миновало, и в нынешней войне не пристало комдиву водить роты в атаку. А Лапшов водил… и не раз дерзко испытывал судьбу. Таут навсегда запомнил, как обходили с комдивом позиции полка майора Захарченко, подошли к открытой поляне, противник ее простреливал насквозь. Имелись и жертвы среди тех, кто пытался пересечь пространство напрямик.
   — Надо обойти кустарником, товарищ комдив, — сказал Таут. — Переходить здесь опасно…
   — На войне везде опасно! — с вызовом ответил комдив. — Времени в обрез, комбат, некогда круголя давать… Махнем напрямик!
   И полковник Лапшов, озорно подмигнув саперу, побежал через поляну. Таут, конечно, следом — не отставать же от упрямца! — и с такой злостью на комдива бежал что забыл о приблизившейся смерти, которая только чудом их не настигла, хотя немцы стреляли по ним остервенело. Свалившись на снег у пушки, чтоб отдышаться, Лапшов с улыбкой спросил:
   — Люблю вот так нервы себе пощекотать… Как ты к этому относишься, Палыч?
   — Да если б и любил такое хулиганство, то нет у меня права подобным заниматься… Кто позволил вам, товарищ полковник, рисковать жизнью? Она принадлежит Отечеству! И будь моя власть, строго бы вас наказал за это…
   Лапшов удивленно посмотрел на комбата, потом хмыкнул, стараясь скрыть растерянность, отвернулся.
   — Слава богу, что власть пока у меня, — проговорил он, стараясь обернуть случившееся в шутку. — А то бы ты меня в штрафную роту… Давно меня никто так не распекал. А вообще-то по делу… Никому не позволено лихачить, других за сие гоняю.
   — У нас в кадетском корпусе, — остывая, сказал Таут, — офицер-воспитатель беседы с нами проводил. О том, как должен вести себя командир в бою. И про так называемую личную храбрость. Где она уместна, а где только вредит делу.
   — И что бы мне от него сегодня было, от твоего казенного батьки?
   — Трое суток карцера, — ответил Таут, поднимаясь.
   — Ладно, считай, что от тебя их получил, Михаил Палыч, — согласился комдив. — Только отсижу после войны.
   Весь день он был непривычно молчалив, а на КП полка разнес майора Захарченко за то, что командиры не носили касок.
   «И об этом скажу на совещании, — подумал дивизионный инженер, сделал пометку на листке бумаги. — Постоянное нарушение правил безопасности! У немцев любой генерал, направляясь на передовую, надевает каску. У нас командиры их вообще не носят, вроде как проявлением трусости считают, что ли… А ведь даже касательное ранение в голову, от которого защищает каска, может оказаться смертельным».
   Правда, и Лапшов каску не носил, ну что ты с ним поделаешь!
   Вечером того же дня, когда остались вдвоем, комдив сказал Тауту:
   — Про твой рассказ думал… У нас привыкли все старое хаять. Кадеты, юнкера… Такие-сякие. А смотри, как толково вас учили, с пеленок готовили к войне. Иначе и нельзя, пока враги существуют. Почему бы и у нас кадетские корпуса не завести?
   После этого случая по первости Афанасий Васильевич берегся, а потом снова ходил, не кланяясь пулям. Отчаянной храбрости человек, искренне уверовал в неуязвимость, не верил, будто смерть сумеет его подстеречь.
   Майор Таут улыбнулся. Он вспомнил о сокровенной мечте своего комдива: взять в плен генерала Нуньева Грандеса. Тот командовал Голубой дивизией испанцев и воевал по соседству с ними.
   — Генерал он, конечно, хреновенький, — говорил Афанасий Васильевич. — Имел я дело с ихними вояками в тридцать седьмом, и если б нам силенок тогда добавить… А почему мне сей Грандес нужен? Корешков испанских, что по тюрьмам сидят у Франко, на него б поменял. С дерьма ведь тоже польза бывает.
35
   Первыми в синей папке лежали листки копии письма Сталина к Горькому от 17 января 1930 года. Оно лежало на виду потому, что Сталин уже обращался к этим документам, вспомнив давнее предложение писателя создать журнал «О войне».
   Судя по письму Горькому, в котором Сталин отвечал писателю на ряд вопросов, автор его находился в добром расположении духа. Он согласился с тем, что пора в печати говорить о наших достижениях, критики, дескать, и в самом деле избыток. Положительно отозвался о нынешней молодежи, одобрил идею журнала «За рубежом». Его закрыли потом, уже в тридцать восьмом году. Не те начались времена, чтобы печатать всякую ругань и поклепы в наш адрес. Советским людям это было ни к чему.