Страница:
Торпедные катера, обошедшие «Снег» слева, сообщили, что на минах у Найссаара подорвалось немецкое судно. Нетерпеливые, черти! Лезут напролом. Так им!..
— Супруна, стервеца, к ордену представлю!
Старлейт любит выражаться лихо: под Чапаева работает.
Михайлу передали слова командира. Но они его не взбудоражили: отупел, оглох. От частых взрывов, что ли?
На орудиях сначала обгорела краска. Затем стволы, накаляясь, стали малиновыми. Снаряды не шли в цель, плюхались в воду за бортом. Пулеметы не стреляли, а кашляли.
«Юнкерсы», словно зная все это, осмелели, спускались ниже, высматривали цель, били безошибочно.
Михайло видел, как от брюха самолета оторвались три черные капли. Капли росли. Столько прошло времени, а они все не падают. Растут, воют, а не падают!
Бомбы шли на цель точно. Куда от них денешься? Дашь «полный вперед» — врежешься в корму впереди идущего судна; сработаешь задний — сам получишь пинок в корму. Кто-то не выдержал — сиганул за борт. Не там тоже нет спасения.
Старлейт, дернув себя за козырек, металлически-спокойным голосом скомандовал:
— Лево руля!.. Стоп машины!..
Мина, ударившая кораблю в скулу, и бомбы, легшие справа по борту, рванули одновременно.
Когда Михайло очнулся, его поразил вид корабля. Впереди он привык видеть мостик, фок-мачту. Теперь там была пустота — кусок голубого, чистого неба. Взору открылось море, горизонт. Тихо вокруг. Только и слышно, как тарахтят в отдалении шхуны.
Ни кораблей, ни людей.
Корма задиралась вверх. Стоять было трудно. Михайло слышал, что тонущий корабль образует воронку. Окажешься поблизости — засосет. Надо прыгнуть за борт, отплыть подальше.
А почему такая тяжелая голова?
Он провел рукой по волосам ото лба до шеи, глянул на ладонь, удивился: на ней дрожал черный кровяной сгусток. На затылке, у левого уха, начало саднить. Воротник бушлата весь в слизистой крови.
Надо торопиться! Надо отплыть подальше!
Едва пригнулся, чтобы пролезть между леерами, как услышал голос боцмана:
— Спасай комиссара!
Боцман поднес деревянные сходни, сунул их за низко осевший борт. Гусельников лег на сходни. Михайло и боцман навалились на другой конец, перевесили, подтянули.
Комиссара посадили на стеллаж с малыми бомбами. Сибирский кот со слипшейся шерстью вспрыгнул на стеллаж, отряхнулся так, что пыль водяная поднялась, прижался к боку хозяина. Голова Гусельникова была окровавлена. Казалось, он надел ярко-алый берет. Но то был не берет, а вывернутая наизнанку кожа: подсечена слева, около уха, и сдернута далеко вправо. Комиссар вынул из кармана серый от воды платок и попытался снять с бровей загустевшую кровь: она мешала смотреть. Затем тихим голосом приказал:
— Корабль не оставлять. Сейчас подойдут катера. Они нас снимут. Да, да, командующий выслал катера!..
И Михайло и боцман знали: никаких катеров нет и не будет ни сейчас, ни завтра. Знали, что корма скоро уйдет под воду. Но приказ нарушать не собирались.
Михайло мало виделся с боцманом, не хватало для этого времени. У Михайла свои дела, у боцмана свои заботы. А сейчас времени много. Стой и смотри. Можешь смотреть прямо в рыжеватые глаза боцмана (он мичман по званию). Можешь глядеть на его соломенные усы, точь-в-точь такие, как носят в южных селах. Фуражку (или, как ее называют, мичманку) боцман потерял, стоит простоволосый. На голове белеет реденький чуб. Ближе ко лбу остался только пушок. Видно, не по первому сроку служит боцман на флоте, не один год, как говорят матросы, «огребает полундру».
Невдалеке застучала машинами тяжело осевшая «Буря». Она медленно, чуть не черпая бортами воду, проходила мимо. Комиссар, вскочив на ноги, закричал:
— Командиру приказываю подойти к борту, снять команду!
Он держал у лба кровяной платок. Правой, свободной, рукой достал из кармана кителя пистолет. С «Бури» в мегафон ответили:
— Подойти не могу. Еле держусь на плаву!
Комиссар был неумолим. Он повторил приказ, глядя вперед пьяными, помутневшими глазами. Затем предупредил:
— Буду стрелять!
Слабо щелкнул курок. Но выстрела не последовало. Комиссар беспомощно нажимал на спуск, но даже щелчка не было слышно: совсем заело.
Гусельников сел, потом лег на бок, выронив пистолет на палубу.
Михайло посмотрел на дареные часы с черным циферблатом. Белые стрелки показывали тринадцать. Он медленно снял подпаленный бушлатик, накрыл им лицо своего комиссара капитан-лейтенанта Гусельникова. Подойдя к борту, легко стряхнул с ног ботинки и прыгнул вниз головой.
Когда отплыл подальше, оглянулся. Корма была высоко задрана. Она быстро начала укорачиваться и с тяжелым выдохом, поднявшим высокие пузыри, пошла вниз. Боцмана не увидел.
Плыл долго. Сам не знал куда. Ему казалось, в сторону южного берега. Хотя вокруг — никаких берегов. Только спокойное море. Кое-где дымки судов.
Невдалеке показалась шлюпка. Она шла к Михайлу. Он поплыл навстречу ей саженками. Ожесточенно замахал деревянными руками. И вот шлюпка, услышав окрик со своего судна, начала разворачиваться. До ушей Михайла донеслось знакомое:
— Правая табань, левая на воду!
Как же так? Куда уходят?! Михайло закричал. Получился не крик, а вой, от которого стягивает кожу на висках. Пока шлюпка разворачивалась, успел немного приблизиться к ней. Еще бы с десяток метров! Но жестокие весла толкнули ее вперед. Шлюпка была так перегружена народом, что, казалось, малая соломинка способна ее потопить. На ней не было места для Михайла.
Но, видать, его звезда еще не упала, еще не сгорела.
Старшина, сидевший на руле, умело кинул конец за корму. Кольцо троса размоталось. У самого лица Михайла плюхнулся крупный концевой узел. Михайло подхватив его правой рукой, зажал намертво.
4
Глава 3
1
2
3
— Супруна, стервеца, к ордену представлю!
Старлейт любит выражаться лихо: под Чапаева работает.
Михайлу передали слова командира. Но они его не взбудоражили: отупел, оглох. От частых взрывов, что ли?
На орудиях сначала обгорела краска. Затем стволы, накаляясь, стали малиновыми. Снаряды не шли в цель, плюхались в воду за бортом. Пулеметы не стреляли, а кашляли.
«Юнкерсы», словно зная все это, осмелели, спускались ниже, высматривали цель, били безошибочно.
Михайло видел, как от брюха самолета оторвались три черные капли. Капли росли. Столько прошло времени, а они все не падают. Растут, воют, а не падают!
Бомбы шли на цель точно. Куда от них денешься? Дашь «полный вперед» — врежешься в корму впереди идущего судна; сработаешь задний — сам получишь пинок в корму. Кто-то не выдержал — сиганул за борт. Не там тоже нет спасения.
Старлейт, дернув себя за козырек, металлически-спокойным голосом скомандовал:
— Лево руля!.. Стоп машины!..
Мина, ударившая кораблю в скулу, и бомбы, легшие справа по борту, рванули одновременно.
Когда Михайло очнулся, его поразил вид корабля. Впереди он привык видеть мостик, фок-мачту. Теперь там была пустота — кусок голубого, чистого неба. Взору открылось море, горизонт. Тихо вокруг. Только и слышно, как тарахтят в отдалении шхуны.
Ни кораблей, ни людей.
Корма задиралась вверх. Стоять было трудно. Михайло слышал, что тонущий корабль образует воронку. Окажешься поблизости — засосет. Надо прыгнуть за борт, отплыть подальше.
А почему такая тяжелая голова?
Он провел рукой по волосам ото лба до шеи, глянул на ладонь, удивился: на ней дрожал черный кровяной сгусток. На затылке, у левого уха, начало саднить. Воротник бушлата весь в слизистой крови.
Надо торопиться! Надо отплыть подальше!
Едва пригнулся, чтобы пролезть между леерами, как услышал голос боцмана:
— Спасай комиссара!
Боцман поднес деревянные сходни, сунул их за низко осевший борт. Гусельников лег на сходни. Михайло и боцман навалились на другой конец, перевесили, подтянули.
Комиссара посадили на стеллаж с малыми бомбами. Сибирский кот со слипшейся шерстью вспрыгнул на стеллаж, отряхнулся так, что пыль водяная поднялась, прижался к боку хозяина. Голова Гусельникова была окровавлена. Казалось, он надел ярко-алый берет. Но то был не берет, а вывернутая наизнанку кожа: подсечена слева, около уха, и сдернута далеко вправо. Комиссар вынул из кармана серый от воды платок и попытался снять с бровей загустевшую кровь: она мешала смотреть. Затем тихим голосом приказал:
— Корабль не оставлять. Сейчас подойдут катера. Они нас снимут. Да, да, командующий выслал катера!..
И Михайло и боцман знали: никаких катеров нет и не будет ни сейчас, ни завтра. Знали, что корма скоро уйдет под воду. Но приказ нарушать не собирались.
Михайло мало виделся с боцманом, не хватало для этого времени. У Михайла свои дела, у боцмана свои заботы. А сейчас времени много. Стой и смотри. Можешь смотреть прямо в рыжеватые глаза боцмана (он мичман по званию). Можешь глядеть на его соломенные усы, точь-в-точь такие, как носят в южных селах. Фуражку (или, как ее называют, мичманку) боцман потерял, стоит простоволосый. На голове белеет реденький чуб. Ближе ко лбу остался только пушок. Видно, не по первому сроку служит боцман на флоте, не один год, как говорят матросы, «огребает полундру».
Невдалеке застучала машинами тяжело осевшая «Буря». Она медленно, чуть не черпая бортами воду, проходила мимо. Комиссар, вскочив на ноги, закричал:
— Командиру приказываю подойти к борту, снять команду!
Он держал у лба кровяной платок. Правой, свободной, рукой достал из кармана кителя пистолет. С «Бури» в мегафон ответили:
— Подойти не могу. Еле держусь на плаву!
Комиссар был неумолим. Он повторил приказ, глядя вперед пьяными, помутневшими глазами. Затем предупредил:
— Буду стрелять!
Слабо щелкнул курок. Но выстрела не последовало. Комиссар беспомощно нажимал на спуск, но даже щелчка не было слышно: совсем заело.
Гусельников сел, потом лег на бок, выронив пистолет на палубу.
Михайло посмотрел на дареные часы с черным циферблатом. Белые стрелки показывали тринадцать. Он медленно снял подпаленный бушлатик, накрыл им лицо своего комиссара капитан-лейтенанта Гусельникова. Подойдя к борту, легко стряхнул с ног ботинки и прыгнул вниз головой.
Когда отплыл подальше, оглянулся. Корма была высоко задрана. Она быстро начала укорачиваться и с тяжелым выдохом, поднявшим высокие пузыри, пошла вниз. Боцмана не увидел.
Плыл долго. Сам не знал куда. Ему казалось, в сторону южного берега. Хотя вокруг — никаких берегов. Только спокойное море. Кое-где дымки судов.
Невдалеке показалась шлюпка. Она шла к Михайлу. Он поплыл навстречу ей саженками. Ожесточенно замахал деревянными руками. И вот шлюпка, услышав окрик со своего судна, начала разворачиваться. До ушей Михайла донеслось знакомое:
— Правая табань, левая на воду!
Как же так? Куда уходят?! Михайло закричал. Получился не крик, а вой, от которого стягивает кожу на висках. Пока шлюпка разворачивалась, успел немного приблизиться к ней. Еще бы с десяток метров! Но жестокие весла толкнули ее вперед. Шлюпка была так перегружена народом, что, казалось, малая соломинка способна ее потопить. На ней не было места для Михайла.
Но, видать, его звезда еще не упала, еще не сгорела.
Старшина, сидевший на руле, умело кинул конец за корму. Кольцо троса размоталось. У самого лица Михайла плюхнулся крупный концевой узел. Михайло подхватив его правой рукой, зажал намертво.
4
У Гогланда, положив кили на сушу, догорают транспорты. Пламя встает вертикально. Дым убегает в небо споро, как при самой хорошей тяге.
Сидя на вытертой до белизны металлической палубе, Михайло смотрит на остров. Голова его в бинтах и тяжела, словно колода. Он прислонился спиной к машинному люку. Оттуда доносятся перестуки клапанов, тянет теплым запахом пережженного масла.
То жаром, то холодом обдает его при мысли: «Неужели все пропало?.. Где «Киров»? Где миноносцы? Неужели горящие у Гогланда транспорты да мелкие суденышки, разбросанные по заливу, — это все, что осталось от флота? Как же так? Где Кронштадт? Почему он не приходит на помощь? Может, лежит весь в развалинах? Может, фашисты уже подходят к самому Ленинграду?..»
Перед глазами встает фриц, сбитый над Пальяссааром, его всклокоченный чуб, расстегнутая «молния» куртки. «Что ему надо? Зачем он к нам лезет? Разве мы его трогали?»
Вспомнилось, как начальник минно-торпедного управления свалил фрица ударом в шею. Тогда Михайло осуждал начальника: «Не велика отвага бить сбитого!» А теперь?.. Ух, с какой бы силой он влепил кулак в самую его рожу, в самые глаза, наглые, ненавистные!.. Этот фашист спутал все на свете. Скомкал, испоганил, взорвал то дорогое, чем жили, на что надеялись... А сколько погубил людей!.. Как вместить в своем сердце всех, кто остался в заливе? Не сотни — тысячи остались там. Много тысяч! Не от крови ли человеческой порозовело море?..
К Михайлу подполз Тимошин. Михайло удивился: какими судьбами? Тимошин задрал тельняшку выше лопаток, показал спину. Поперек смугловатой спины бугрилась лилово-темная полоса — след удара. Говорит, его стукнуло так, что свалился за корму.
А как же ранило Михайла? Он стоял к взрыву лицом, почему же удар пришелся в затылок? Может, в ту минуту оглянулся? Может, осколок срикошетил?..
Михайло почувствовал: что-то пушистое трется о его руку. Да это же он, дымчатый кот-сибиряк, любимец комиссара Гусельникова! «Как же ты выбрался из такой кутерьмы, как спасся, любый?» Михайло запустил пальцы обеих рук в глубокую шерсть, прижал кота к груди, как это делал комиссар. Теплый комочек замурлыкал славно, по-домашнему — можно задохнуться от нахлынувшего чувства!
Кто еще уцелел?
Тимошин видел троих матросов и командира БЧ-5. Больше никого.
На залив легли сумерки. Работяга-винт гнал по телу суденышка постоянную дрожь. Впереди ночь. Какой она выдастся? Дойдем ли?..
В памяти всплыло такое.
...Большое, уставшее за день солнце присело на самом краю мелового кряжа. Посидело немного и скатилось за кряж. На долину упала синяя тень. Над рекой повис белесый туманец. Уморенные кони пахли потом, лениво пофыркивали, позвякивали удилами.
Отец и мать сидели лицом к закату, упираясь ногами в передок тряской брички. Мать молчала, а отец то и дело почмокивал, подергивал легонько вожжи, понукал ласково:
— Но-о-о, пошли, детки!..
Жеребенок постепенно отставал от брички. Вот он почти скрылся из виду. Степь завечерела. Вдруг кобылица встревоженно подняла голову, призывно заржала. Ей издалека ответил тоненький-тоненький, почти детский голосок жеребенка. Послышался дробный стук копытец. И вот запыхавшийся высоконогий малец со светлой звездочкой на лбу, вздрагивая всей кожей, трется у тела матери.
Мишку передалось волнение. Он притиснулся к отцу и матери, ощутил их тепло. Как и жеребенок, он боялся затеряться в вечерней степи, боялся остаться наедине с глубоким, рябым от холодных звезд небом...
Сидя на вытертой до белизны металлической палубе, Михайло смотрит на остров. Голова его в бинтах и тяжела, словно колода. Он прислонился спиной к машинному люку. Оттуда доносятся перестуки клапанов, тянет теплым запахом пережженного масла.
То жаром, то холодом обдает его при мысли: «Неужели все пропало?.. Где «Киров»? Где миноносцы? Неужели горящие у Гогланда транспорты да мелкие суденышки, разбросанные по заливу, — это все, что осталось от флота? Как же так? Где Кронштадт? Почему он не приходит на помощь? Может, лежит весь в развалинах? Может, фашисты уже подходят к самому Ленинграду?..»
Перед глазами встает фриц, сбитый над Пальяссааром, его всклокоченный чуб, расстегнутая «молния» куртки. «Что ему надо? Зачем он к нам лезет? Разве мы его трогали?»
Вспомнилось, как начальник минно-торпедного управления свалил фрица ударом в шею. Тогда Михайло осуждал начальника: «Не велика отвага бить сбитого!» А теперь?.. Ух, с какой бы силой он влепил кулак в самую его рожу, в самые глаза, наглые, ненавистные!.. Этот фашист спутал все на свете. Скомкал, испоганил, взорвал то дорогое, чем жили, на что надеялись... А сколько погубил людей!.. Как вместить в своем сердце всех, кто остался в заливе? Не сотни — тысячи остались там. Много тысяч! Не от крови ли человеческой порозовело море?..
К Михайлу подполз Тимошин. Михайло удивился: какими судьбами? Тимошин задрал тельняшку выше лопаток, показал спину. Поперек смугловатой спины бугрилась лилово-темная полоса — след удара. Говорит, его стукнуло так, что свалился за корму.
А как же ранило Михайла? Он стоял к взрыву лицом, почему же удар пришелся в затылок? Может, в ту минуту оглянулся? Может, осколок срикошетил?..
Михайло почувствовал: что-то пушистое трется о его руку. Да это же он, дымчатый кот-сибиряк, любимец комиссара Гусельникова! «Как же ты выбрался из такой кутерьмы, как спасся, любый?» Михайло запустил пальцы обеих рук в глубокую шерсть, прижал кота к груди, как это делал комиссар. Теплый комочек замурлыкал славно, по-домашнему — можно задохнуться от нахлынувшего чувства!
Кто еще уцелел?
Тимошин видел троих матросов и командира БЧ-5. Больше никого.
На залив легли сумерки. Работяга-винт гнал по телу суденышка постоянную дрожь. Впереди ночь. Какой она выдастся? Дойдем ли?..
В памяти всплыло такое.
...Большое, уставшее за день солнце присело на самом краю мелового кряжа. Посидело немного и скатилось за кряж. На долину упала синяя тень. Над рекой повис белесый туманец. Уморенные кони пахли потом, лениво пофыркивали, позвякивали удилами.
Отец и мать сидели лицом к закату, упираясь ногами в передок тряской брички. Мать молчала, а отец то и дело почмокивал, подергивал легонько вожжи, понукал ласково:
— Но-о-о, пошли, детки!..
Жеребенок постепенно отставал от брички. Вот он почти скрылся из виду. Степь завечерела. Вдруг кобылица встревоженно подняла голову, призывно заржала. Ей издалека ответил тоненький-тоненький, почти детский голосок жеребенка. Послышался дробный стук копытец. И вот запыхавшийся высоконогий малец со светлой звездочкой на лбу, вздрагивая всей кожей, трется у тела матери.
Мишку передалось волнение. Он притиснулся к отцу и матери, ощутил их тепло. Как и жеребенок, он боялся затеряться в вечерней степи, боялся остаться наедине с глубоким, рябым от холодных звезд небом...
Глава 3
1
Стенки канала выложены каменными квадратами. Через канал переброшен небольшой мост. Он называется Поцелуевым мостом. На той стороне краснокирпичное здание казарменного вида. Это — Балтийский флотский экипаж.
Впервые Михайло был здесь в мае тридцать девятого года. Он топал тяжелыми, коваными ботинками по булыжнику закрытого двора. На Михайло топорщилась жесткая изжелта-серая роба, пахнущая пенькой. Над бровями торчал высокий каркас бескозырки с белым наглаженным чехлом. Бескозырка без ленточки — словно ты на «губе», под арестом находишься. У тельняшки вырез малый, даже горло давит. Форменный воротничок, гюйс, синий до темноты, сразу видно: салага! У старослужащих все по-другому. Взять тот же воротник. Как только получат, кладут в раствор хлорки, поэтому он у них белесый, мягкий, точно побывал под ветрами сорока морей!
Несколько дней Михайло чистил картошку на камбузе, был хлеборезом, разносил медные бачки по длинным стопам; надев клеенчатый передник, задыхался в пару судомойки.
Флотская служба тогда показалась серой.
Затем пошли комиссии: медицинская, мандатная, техническая. Спросили: «Кем хочешь?» Ответил: «Минером!» Удивились. С десятилеткой самое подходящее — дальномерщиком. Но они же не знали, что земляк Михайла, Лешка Марченко, попал в минеры. Не хотелось отрываться от земляка: вдвоем с ним остались. Василя Лугового в Жеку Евсеева списали в береговую: оденут их во все зеленое, винтовку в руки, и стой в карауле, пока не посинеешь. Тоже служба!..
И вот опять флотский экипаж. Все дороги ведут к нему. Иначе нельзя. Если тебя потопили — иди в экипаж. Если твою часть разбили — тоже иди в экипаж. Всегда танцуй от печки.
Двадцать дней Михайла держали в клинике Военно-морской медицинской академии. Чуб сняли, потихоньку подбривая со всех сторон. По-другому было невозможно. Когда Михайло прыгнул за борт, точнее, когда вынырнул, он прошел головой через слой мазута. Мазут загустел, волосы слиплись. Их пытались промыть — бесполезно. Пустили в ход бритву. После этого вынимали меленькие осколки, смазывали рану едко пахнущим раствором, пеленали бинтами. Забинтованным и в экипаж явился. Но тут этим не удивишь. Тут всякие: и стреляные, и рваные, и горелые. Сбежалось бесчисленное множество народу, повидавшего виды. Людей наскоро собирали во взводы, роты, батальоны, бригады. Наспех испеченными подразделениями затыкали дыры фронта.
Немцы окружали Ленинград. Вот-вот им удастся сжать железные пальцы вокруг горла великого города — и тогда город задохнется.
Двадцать третьего сентября над Ленинградом и Кронштадтом появилось невиданное скопище самолетов. Небо почернело. Казалось, весь воздушный, флот Германии повис над заливом. Бомбы сыпались куда попало: куда-нибудь да попадут! Вместе с бомбами на землю летели листовки. В них грозили: «Сровняем Ленинград с землей, а Кронштадт с водой!»
По двору Балтийского экипажа очумело метался человек в солдатской одежде. Под расстегнутой гимнастеркой темнели полосы тельняшки. Парень был хмельной. Видно, опрокинул в себя флакона два одеколона. Он выкрикивал слова, за которые ставят к стенке. Чудом оказавшийся здесь командир экипажа выхватил из кобуры наган. Приказал:
— Отставить!
— Что «отставить»? Крыса тыловая! Зарылся в камни. Туда бы тебя — под Гатчину, под Детское Село!
— Буду стрелять! — холодно предупредил командир.
— Стреляй, стреляй, сука! — кричал рядовой, очумело выкатив глаза. — На! Один конец! Завтра немцы в Питер ворвутся!..
Видно: он матрос. Но не по тельняшке видно. А по тому, что Ленинград он назвал Питером. У матросов вошло в привычку называть Кронштадт — Краковом, Ораниенбаум — Рамбовом...
Но кто сеет панику, тот паникер. А с паникерами разговор один — пуля. Поэтому никто не осуждал командира экипажа, поднимавшего оружие.
Щелкнул пистолет, а показалось — грохнул орудийный выстрел. Затем еще и еще раз. Боец раскрыл рот, точно хотел что-то сказать, да не успел. Он мягко лег на булыжник...
Новая морская бригада повзводно покидала двор экипажа.
Михайло Супрун попал в третий взвод. За плечами — зеленый солдатский «сидор» и трехлинейка на ремне. Старая трехлинейка, вся в арсенальской смазке. Может, с ней ходили на штурм Зимнего? Но и это добро. Некоторые идут с голыми руками: не хватает оружия. Говорят, в бою добудете.
Все непривычно, неподогнано. Воротник гимнастерки давит шею. Брюки в поясе — впору на двоих. Пилотка мала, на голове не держится, то и дело поправляй ее. А горше всего обмотки, водяной их забери! Мотаешь, мотаешь их, виток за витком, приговаривая: «Январь — февраль, январь — февраль». Плюнуть охота! Не успеешь пройти квартал, смотришь, уже развилась гадюкой. Сосед наступит на нее — и ткнешься носом в вещмешок впереди идущего.
Непривычное дело нести солдатскую службу, трудное. Сунут тебя в окоп — сыро, неуютно. То ли дело на корабле! Тепло, светло и, главное, камбуз рядом! Сходил в дозор или на минную постановку, вернулся на базу — снова дома. Даже в матросский клуб можешь сбегать, кино посмотреть или концерт послушать. В окопах тебе другие картины крутить будут! Стой в жиже по колена или на морозе зубами лязгай. А засвистят снаряды — куда деваться? Не крот, в землю не зароешься. На корабле любая переборка броней служит. Если тонет твоя «посудина», тоже не страшно: садись в шлюпку, или подвяжи пробковый пояс, или надень круг под грудь. Не так-то просто утопить человека... Если бы вернуться на корабль! Пусть на самый захудалый, пусть даже на какое-нибудь вспомогательное суденышко, которое раньше называл ты «старой калошиной» или «дырчатым лаптем». Если бы...
А вот солдаты — те мыслят по-другому. Довелось видеть, как они ошалело носились по палубе, как жадно глядели на берег. Помнишь, как после кронштадтского эвакогоспиталя отправляли раненых в Ленинград? Сколько с ними было мороки! Не идут на корабль — и все. Приходилось подхватывать под мышки, под коленки и тащить на палубу силой. Орали, точно поросята недорезанные. Напуганные переходом, пуще огня боялись водички. Кто из них хлебнул солененькой, того на корабль калачом не заманишь. А матросу на «коробку» — значит домой. Зачем ему окопы, траншеи, землянки, что он там забыл?!
На ночь расположились в разбитом цехе завода. Почти всю крышу бомбой снесло. Но стены остались. Хорошо, когда есть стена. Можно прислониться плечом, приткнуться головой — все-таки защита.
Ни одного знакомого лица. Кругом чужой народ, слова сказать некому. Правда, если где-нибудь на отдаленном берегу встречаешь незнакомого морячка — радуешься, точно брату. Там, среди сухопутного люда, матросы — родные. А здесь все моряки, значит, все чужие. Вот только Коля и Ваня, мотористы с линкора «Петропавловск», те знакомые. Они часто выступали в Доме флота в концертах самодеятельности. У них есть такой номер: высоченного роста Ваня выходит на сцену с чемоданом, стреляет замками, открывает крышку. Все ждут: что же дальше? А дальше совсем необыкновенное: могучая рука Вани вытаскивает из черного фанерного чемодана щупленького Колю и, подняв его сзади за брюки, показывает народу. Коля висит лягушкой. Лицо глупейшее. Народ со смеху вповалку ложится. Матросы гудят, бьют в пол каблуками, требуют повторить все сначала. Затем Ваня с Колей отстукивают танец кочегаров.
Их «Петропавловск» сейчас на приколе у кронштадтской Усть-рогатки: нос оторван. Бомба угодила в запальный погреб. Стоят, точно форт, ворочает двенадцатидюймовыми стволами, кидает четырехсотсемидесятикилограммовые штуки на немецкие головы.
Под черным небом не уснешь спокойно. Оно тревожное. По нему елозят синевато-холодные лучи. Они скрещиваются, точно шпаги. Кажется, даже слышен металлический скрежет. Вот высветили что -то выпуклое. Самолет? Нет, аэростат заграждения. Их много в городе. Днем они отдыхают в скверах, ночью несут вахту в небе.
В пролом стены видно зарево. Всюду зарева. Они преследуют тебя от самого Таллинна.
Супрун — командир отделения. Одиннадцать бойцов. За каждого в ответе. Хорошо, когда есть у тебя забота: о себе меньше печешься и не так страшно.
Завтра в бой. Прямо с ходу в огонь. Осмотреться не дадут. Говорят, некогда осматриваться. Немец уже занял окраины завода. Надо оттеснить, чего бы это ни стоило! Завтра, обещают, приедет маршал, командующий Северо -Западным направлением, будет говорить с матросами.
Трехлинейка у Михайла под боком, дотронулся до ее стылого металла. Не подведет ли?.. Михайло стреляет метко. Когда-то Плахотя — спасибо ему! — научил, красный партизан, герой гражданской войны, кавалер боевого ордена.
Впервые Михайло был здесь в мае тридцать девятого года. Он топал тяжелыми, коваными ботинками по булыжнику закрытого двора. На Михайло топорщилась жесткая изжелта-серая роба, пахнущая пенькой. Над бровями торчал высокий каркас бескозырки с белым наглаженным чехлом. Бескозырка без ленточки — словно ты на «губе», под арестом находишься. У тельняшки вырез малый, даже горло давит. Форменный воротничок, гюйс, синий до темноты, сразу видно: салага! У старослужащих все по-другому. Взять тот же воротник. Как только получат, кладут в раствор хлорки, поэтому он у них белесый, мягкий, точно побывал под ветрами сорока морей!
Несколько дней Михайло чистил картошку на камбузе, был хлеборезом, разносил медные бачки по длинным стопам; надев клеенчатый передник, задыхался в пару судомойки.
Флотская служба тогда показалась серой.
Затем пошли комиссии: медицинская, мандатная, техническая. Спросили: «Кем хочешь?» Ответил: «Минером!» Удивились. С десятилеткой самое подходящее — дальномерщиком. Но они же не знали, что земляк Михайла, Лешка Марченко, попал в минеры. Не хотелось отрываться от земляка: вдвоем с ним остались. Василя Лугового в Жеку Евсеева списали в береговую: оденут их во все зеленое, винтовку в руки, и стой в карауле, пока не посинеешь. Тоже служба!..
И вот опять флотский экипаж. Все дороги ведут к нему. Иначе нельзя. Если тебя потопили — иди в экипаж. Если твою часть разбили — тоже иди в экипаж. Всегда танцуй от печки.
Двадцать дней Михайла держали в клинике Военно-морской медицинской академии. Чуб сняли, потихоньку подбривая со всех сторон. По-другому было невозможно. Когда Михайло прыгнул за борт, точнее, когда вынырнул, он прошел головой через слой мазута. Мазут загустел, волосы слиплись. Их пытались промыть — бесполезно. Пустили в ход бритву. После этого вынимали меленькие осколки, смазывали рану едко пахнущим раствором, пеленали бинтами. Забинтованным и в экипаж явился. Но тут этим не удивишь. Тут всякие: и стреляные, и рваные, и горелые. Сбежалось бесчисленное множество народу, повидавшего виды. Людей наскоро собирали во взводы, роты, батальоны, бригады. Наспех испеченными подразделениями затыкали дыры фронта.
Немцы окружали Ленинград. Вот-вот им удастся сжать железные пальцы вокруг горла великого города — и тогда город задохнется.
Двадцать третьего сентября над Ленинградом и Кронштадтом появилось невиданное скопище самолетов. Небо почернело. Казалось, весь воздушный, флот Германии повис над заливом. Бомбы сыпались куда попало: куда-нибудь да попадут! Вместе с бомбами на землю летели листовки. В них грозили: «Сровняем Ленинград с землей, а Кронштадт с водой!»
По двору Балтийского экипажа очумело метался человек в солдатской одежде. Под расстегнутой гимнастеркой темнели полосы тельняшки. Парень был хмельной. Видно, опрокинул в себя флакона два одеколона. Он выкрикивал слова, за которые ставят к стенке. Чудом оказавшийся здесь командир экипажа выхватил из кобуры наган. Приказал:
— Отставить!
— Что «отставить»? Крыса тыловая! Зарылся в камни. Туда бы тебя — под Гатчину, под Детское Село!
— Буду стрелять! — холодно предупредил командир.
— Стреляй, стреляй, сука! — кричал рядовой, очумело выкатив глаза. — На! Один конец! Завтра немцы в Питер ворвутся!..
Видно: он матрос. Но не по тельняшке видно. А по тому, что Ленинград он назвал Питером. У матросов вошло в привычку называть Кронштадт — Краковом, Ораниенбаум — Рамбовом...
Но кто сеет панику, тот паникер. А с паникерами разговор один — пуля. Поэтому никто не осуждал командира экипажа, поднимавшего оружие.
Щелкнул пистолет, а показалось — грохнул орудийный выстрел. Затем еще и еще раз. Боец раскрыл рот, точно хотел что-то сказать, да не успел. Он мягко лег на булыжник...
Новая морская бригада повзводно покидала двор экипажа.
Михайло Супрун попал в третий взвод. За плечами — зеленый солдатский «сидор» и трехлинейка на ремне. Старая трехлинейка, вся в арсенальской смазке. Может, с ней ходили на штурм Зимнего? Но и это добро. Некоторые идут с голыми руками: не хватает оружия. Говорят, в бою добудете.
Все непривычно, неподогнано. Воротник гимнастерки давит шею. Брюки в поясе — впору на двоих. Пилотка мала, на голове не держится, то и дело поправляй ее. А горше всего обмотки, водяной их забери! Мотаешь, мотаешь их, виток за витком, приговаривая: «Январь — февраль, январь — февраль». Плюнуть охота! Не успеешь пройти квартал, смотришь, уже развилась гадюкой. Сосед наступит на нее — и ткнешься носом в вещмешок впереди идущего.
Непривычное дело нести солдатскую службу, трудное. Сунут тебя в окоп — сыро, неуютно. То ли дело на корабле! Тепло, светло и, главное, камбуз рядом! Сходил в дозор или на минную постановку, вернулся на базу — снова дома. Даже в матросский клуб можешь сбегать, кино посмотреть или концерт послушать. В окопах тебе другие картины крутить будут! Стой в жиже по колена или на морозе зубами лязгай. А засвистят снаряды — куда деваться? Не крот, в землю не зароешься. На корабле любая переборка броней служит. Если тонет твоя «посудина», тоже не страшно: садись в шлюпку, или подвяжи пробковый пояс, или надень круг под грудь. Не так-то просто утопить человека... Если бы вернуться на корабль! Пусть на самый захудалый, пусть даже на какое-нибудь вспомогательное суденышко, которое раньше называл ты «старой калошиной» или «дырчатым лаптем». Если бы...
А вот солдаты — те мыслят по-другому. Довелось видеть, как они ошалело носились по палубе, как жадно глядели на берег. Помнишь, как после кронштадтского эвакогоспиталя отправляли раненых в Ленинград? Сколько с ними было мороки! Не идут на корабль — и все. Приходилось подхватывать под мышки, под коленки и тащить на палубу силой. Орали, точно поросята недорезанные. Напуганные переходом, пуще огня боялись водички. Кто из них хлебнул солененькой, того на корабль калачом не заманишь. А матросу на «коробку» — значит домой. Зачем ему окопы, траншеи, землянки, что он там забыл?!
На ночь расположились в разбитом цехе завода. Почти всю крышу бомбой снесло. Но стены остались. Хорошо, когда есть стена. Можно прислониться плечом, приткнуться головой — все-таки защита.
Ни одного знакомого лица. Кругом чужой народ, слова сказать некому. Правда, если где-нибудь на отдаленном берегу встречаешь незнакомого морячка — радуешься, точно брату. Там, среди сухопутного люда, матросы — родные. А здесь все моряки, значит, все чужие. Вот только Коля и Ваня, мотористы с линкора «Петропавловск», те знакомые. Они часто выступали в Доме флота в концертах самодеятельности. У них есть такой номер: высоченного роста Ваня выходит на сцену с чемоданом, стреляет замками, открывает крышку. Все ждут: что же дальше? А дальше совсем необыкновенное: могучая рука Вани вытаскивает из черного фанерного чемодана щупленького Колю и, подняв его сзади за брюки, показывает народу. Коля висит лягушкой. Лицо глупейшее. Народ со смеху вповалку ложится. Матросы гудят, бьют в пол каблуками, требуют повторить все сначала. Затем Ваня с Колей отстукивают танец кочегаров.
Их «Петропавловск» сейчас на приколе у кронштадтской Усть-рогатки: нос оторван. Бомба угодила в запальный погреб. Стоят, точно форт, ворочает двенадцатидюймовыми стволами, кидает четырехсотсемидесятикилограммовые штуки на немецкие головы.
Под черным небом не уснешь спокойно. Оно тревожное. По нему елозят синевато-холодные лучи. Они скрещиваются, точно шпаги. Кажется, даже слышен металлический скрежет. Вот высветили что -то выпуклое. Самолет? Нет, аэростат заграждения. Их много в городе. Днем они отдыхают в скверах, ночью несут вахту в небе.
В пролом стены видно зарево. Всюду зарева. Они преследуют тебя от самого Таллинна.
Супрун — командир отделения. Одиннадцать бойцов. За каждого в ответе. Хорошо, когда есть у тебя забота: о себе меньше печешься и не так страшно.
Завтра в бой. Прямо с ходу в огонь. Осмотреться не дадут. Говорят, некогда осматриваться. Немец уже занял окраины завода. Надо оттеснить, чего бы это ни стоило! Завтра, обещают, приедет маршал, командующий Северо -Западным направлением, будет говорить с матросами.
Трехлинейка у Михайла под боком, дотронулся до ее стылого металла. Не подведет ли?.. Михайло стреляет метко. Когда-то Плахотя — спасибо ему! — научил, красный партизан, герой гражданской войны, кавалер боевого ордена.
2
Небо серело. Из разбитых цехов бойцы выбирались на окраину завода. За отвалами шлака начиналось картофельное поле. Мягкая земля, рыхленая. На такую упадешь — действительно будет пухом. А вот бежать по ней тяжело. Командир взвода, мичман, то и дело покрикивает:
— Подгребай, братва, подгребай!
Мичман до пояса моряк, ниже пояса — пехота. На нем черная фуражка-мичманка с блестящим козырьком, черный бушлат, защитные брюки, сапоги. Гибрид какой-то!
Моросил тревожный дождишко. А когда видимость плохая, всегда не по себе. Поди узнай, что там, за пеленой? Может, тыща танков на тебя нацелилась, может, там дзоты-пулеметы, может, проволока шипастая. Некоторые говорят, ничего особенного там нет. Немец не успел укрепиться, потому надо выбивать его поскорее.
Стягивались в ложбинку, скучивались. На затравеневшей бросовой дороге показалась черная «эмка». Из нее вышли трое. Торопливо пошли в сторону бригады.
Маршала положено встречать со всеми почестями. Надо бы замереть в строю, гаркнуть во все глотки: «Здравия желаем, товарищ Маршал Советского Союза!» Но сейчас не до этого. И вообще, чем тревожнее обстановка, чем она труднее, тем меньше люди думают о всяких условностях.
Командующий направлением подошел, поздоровался по-домашнему просто, даже руку подал тем, кто стоял впереди.
Михайло смотрел во все глаза: такое не часто встретишь. Маршала видел в кино и на картинах, а чтобы вот так близко — не приходилось. В жизни он и ростом пониже и не такой недоступный. Только старый, белый весь: и усы и виски. На картинах этого не показывают. Там он остался таким, каким был в гражданскую. А время-то идет! Разговор у маршала тоже какой-то из тех времен: «Смотри у меня, ребятки, чтоб все было на ять!» Маршал почти ничего не сказал. Он сослался на то, что произносить речей не умеет, да и время не позволяет. Сказал одно: врага надо оттеснить. Сказал, что сам пойдет впереди и надеется — морячки не подведут старика.
После этих слов точно высокий бурун прокатился по бригаде. Каждый напрягся до того, что дышать стало трудно.
Когда маршал молодцевато сбросил шинель, поднял вверх наган и крикнул: «За мной, матросики!», ребята совсем ошалели. На многих оказались бушлаты, бескозырки. У Михайла нет бушлата, оставил на «Снеге», прикрыл им лицо комиссара.
Впереди простучал пулемет, точно палка по планкам забора. Заспешили автоматы. Бригада ложбиной обошла немцев с фланга и накрыла их наспех вырытые окопы. Ударила немецкая артиллерия, ударила по своим. Потому что на позициях все перемешались: и свои и чужие.
Маршал молодцевато перепрыгнул окопчик, свалил двоих выстрелом в упор. Хлопнувший неподалеку разрыв обдал его землей и черным приторным дымком. Он споткнулся, но упасть не успел: матросские руки подхватили его, матросские глотки заорали на весь белый свет:
— Маршала ранили!..
Командующего на руках отнесли к машине: осколок снаряда угодил ему в колено. «Эмка», дав самый полный, умчалась в сторону города.
Бой только начинался. Те, кто был без винтовок, пустили в ход другое оружие: они оравой налетали на ополоумевших немецких солдат, кидали им на головы бушлаты, садились сверху, приканчивали ножами или же, выдернув автомат, давали короткую очередь в живот.
Уже думали, что дело кончено, но оказалось, еще бежать да бежать. За первой линией окопов обнаружилась вторая. Из укрытий, как цепные собаки, загавкали пулеметы. Они захлебывались от бешенства. А как ты их возьмешь? Танком раздавишь? Или гранатами забросаешь? Гранат нет — те, что были, уже сплыли. Ну, а своих танков и в глаза не видали. Бежать на пулеметы приходилось в открытую. Люди совсем озверели. И всему виной маршал: сам не гнулся под пулями и другим не велел.
Михайло Супрун растерял своих бойцов. Все тело взмокло, на губах соль запеклась. Голос надорвал, орал вместе со всеми, а что — сам не помнил. Бежать было легко. Видно, открылось второе дыхание, как это случалось на тысячеметровке. Винтовка не тяжелее перышка, ловко взлетает в руках. Приловчился стрелять на бегу.
Сильно поредевшая бригада прорвалась за вторую линию.
Михайло гнался за немцем. Немец лихорадочно поворачивал дуло автомата назад, строчил. И вот он совсем выдохся. Михайло наступал ему на пятки. Приблизился настолько, что улавливал кисловатый запах пота, смешанный с запахом нового обмундирования. Убегающий подвернул ступню и задрыгал на одной ноге. Хотел юркнуть в кусты, но не успел. Михайло замахнулся, пырнул, почти падая вперед. Штык вошел тяжело. Убегавший коротко ойкнул, завыл одичало. Стал на четвереньки. Затем руки подломились. Боднул каской землю. Лег лицом в сырую траву.
Михайло впервые убил человека. Странное, недоброе чувство охватило его. Такого он еще не испытывал. Он ставил мины. Но как умирали на его минах, не знал. Он метал бомбы. Но как от них гибли в подлодках, не видел. То было на расстоянии, как бы условно, а здесь — лицом к лицу. Горячее, вздрагивающее тело, слепо выпученные глаза, открытый рот...
Немцев отогнали километров на семь. Но как теперь удержаться? Людей — раз, два и обчелся. Покошен народ. Почти вся бригада полегла под немецкими пулями.
Комбриг, капитан третьего ранга, весь в ремнях поверх кителя, появился на самом «передке». Просил укрыться и продержаться до ночи. Ночью придут солдаты, займут оборону. А куда моряков? Видно, опять кинут на горячее дело?
Отчаянный народ матросы, железный народ. Потому и кидают их туда, где потруднее.
Комбриг приказал переписать всех оставшихся в живых. Обещал положить список на стол командующему. Уверял, все будут с орденами. Такое же совершили! Завод спасли! Теперь восстановят цехи. Металл найдется: на стапелях вон сколько заложено крупных кораблей. Они теперь без нужды. Снимай броню! Сейчас танки нужны, катера...
— Подгребай, братва, подгребай!
Мичман до пояса моряк, ниже пояса — пехота. На нем черная фуражка-мичманка с блестящим козырьком, черный бушлат, защитные брюки, сапоги. Гибрид какой-то!
Моросил тревожный дождишко. А когда видимость плохая, всегда не по себе. Поди узнай, что там, за пеленой? Может, тыща танков на тебя нацелилась, может, там дзоты-пулеметы, может, проволока шипастая. Некоторые говорят, ничего особенного там нет. Немец не успел укрепиться, потому надо выбивать его поскорее.
Стягивались в ложбинку, скучивались. На затравеневшей бросовой дороге показалась черная «эмка». Из нее вышли трое. Торопливо пошли в сторону бригады.
Маршала положено встречать со всеми почестями. Надо бы замереть в строю, гаркнуть во все глотки: «Здравия желаем, товарищ Маршал Советского Союза!» Но сейчас не до этого. И вообще, чем тревожнее обстановка, чем она труднее, тем меньше люди думают о всяких условностях.
Командующий направлением подошел, поздоровался по-домашнему просто, даже руку подал тем, кто стоял впереди.
Михайло смотрел во все глаза: такое не часто встретишь. Маршала видел в кино и на картинах, а чтобы вот так близко — не приходилось. В жизни он и ростом пониже и не такой недоступный. Только старый, белый весь: и усы и виски. На картинах этого не показывают. Там он остался таким, каким был в гражданскую. А время-то идет! Разговор у маршала тоже какой-то из тех времен: «Смотри у меня, ребятки, чтоб все было на ять!» Маршал почти ничего не сказал. Он сослался на то, что произносить речей не умеет, да и время не позволяет. Сказал одно: врага надо оттеснить. Сказал, что сам пойдет впереди и надеется — морячки не подведут старика.
После этих слов точно высокий бурун прокатился по бригаде. Каждый напрягся до того, что дышать стало трудно.
Когда маршал молодцевато сбросил шинель, поднял вверх наган и крикнул: «За мной, матросики!», ребята совсем ошалели. На многих оказались бушлаты, бескозырки. У Михайла нет бушлата, оставил на «Снеге», прикрыл им лицо комиссара.
Впереди простучал пулемет, точно палка по планкам забора. Заспешили автоматы. Бригада ложбиной обошла немцев с фланга и накрыла их наспех вырытые окопы. Ударила немецкая артиллерия, ударила по своим. Потому что на позициях все перемешались: и свои и чужие.
Маршал молодцевато перепрыгнул окопчик, свалил двоих выстрелом в упор. Хлопнувший неподалеку разрыв обдал его землей и черным приторным дымком. Он споткнулся, но упасть не успел: матросские руки подхватили его, матросские глотки заорали на весь белый свет:
— Маршала ранили!..
Командующего на руках отнесли к машине: осколок снаряда угодил ему в колено. «Эмка», дав самый полный, умчалась в сторону города.
Бой только начинался. Те, кто был без винтовок, пустили в ход другое оружие: они оравой налетали на ополоумевших немецких солдат, кидали им на головы бушлаты, садились сверху, приканчивали ножами или же, выдернув автомат, давали короткую очередь в живот.
Уже думали, что дело кончено, но оказалось, еще бежать да бежать. За первой линией окопов обнаружилась вторая. Из укрытий, как цепные собаки, загавкали пулеметы. Они захлебывались от бешенства. А как ты их возьмешь? Танком раздавишь? Или гранатами забросаешь? Гранат нет — те, что были, уже сплыли. Ну, а своих танков и в глаза не видали. Бежать на пулеметы приходилось в открытую. Люди совсем озверели. И всему виной маршал: сам не гнулся под пулями и другим не велел.
Михайло Супрун растерял своих бойцов. Все тело взмокло, на губах соль запеклась. Голос надорвал, орал вместе со всеми, а что — сам не помнил. Бежать было легко. Видно, открылось второе дыхание, как это случалось на тысячеметровке. Винтовка не тяжелее перышка, ловко взлетает в руках. Приловчился стрелять на бегу.
Сильно поредевшая бригада прорвалась за вторую линию.
Михайло гнался за немцем. Немец лихорадочно поворачивал дуло автомата назад, строчил. И вот он совсем выдохся. Михайло наступал ему на пятки. Приблизился настолько, что улавливал кисловатый запах пота, смешанный с запахом нового обмундирования. Убегающий подвернул ступню и задрыгал на одной ноге. Хотел юркнуть в кусты, но не успел. Михайло замахнулся, пырнул, почти падая вперед. Штык вошел тяжело. Убегавший коротко ойкнул, завыл одичало. Стал на четвереньки. Затем руки подломились. Боднул каской землю. Лег лицом в сырую траву.
Михайло впервые убил человека. Странное, недоброе чувство охватило его. Такого он еще не испытывал. Он ставил мины. Но как умирали на его минах, не знал. Он метал бомбы. Но как от них гибли в подлодках, не видел. То было на расстоянии, как бы условно, а здесь — лицом к лицу. Горячее, вздрагивающее тело, слепо выпученные глаза, открытый рот...
Немцев отогнали километров на семь. Но как теперь удержаться? Людей — раз, два и обчелся. Покошен народ. Почти вся бригада полегла под немецкими пулями.
Комбриг, капитан третьего ранга, весь в ремнях поверх кителя, появился на самом «передке». Просил укрыться и продержаться до ночи. Ночью придут солдаты, займут оборону. А куда моряков? Видно, опять кинут на горячее дело?
Отчаянный народ матросы, железный народ. Потому и кидают их туда, где потруднее.
Комбриг приказал переписать всех оставшихся в живых. Обещал положить список на стол командующему. Уверял, все будут с орденами. Такое же совершили! Завод спасли! Теперь восстановят цехи. Металл найдется: на стапелях вон сколько заложено крупных кораблей. Они теперь без нужды. Снимай броню! Сейчас танки нужны, катера...
3
Остатки бригады влились в новую. Она разместилась в здании финансово-экономического института на канале Грибоедова. Михайло вошел в аудиторию.
Институты, академии, университеты... Так и не довелось посидеть в благословенной тишине аудиторий, подышать воздухом науки, услышать трепетное звучание музыки, стиха, увидеть буйство красок на великих полотнах. Где все это? Воскреснет ли когда-нибудь или навеки сгорит в военных пожарах?..
Мичман, которого Михайло видел перед атакой, показался в дверях. Рука его на перевязи. Излишне громко он позвал:
— Старшина второй статьи Супрун, с вещами на выход!
Михайло подхватил «сидор» за лямку и лихо, как по корабельному трапу, простучал по ступенькам широкой лестницы на первый этаж. Сердце толкнулось в радостном предчувствии: «На корабль!»
Но получилось не совсем так. Его списали в распоряжение командира порта.
Порт — склады и управление — находится около экипажа. Он опоясан каналом. Поэтому его зовут Новой Голландией.
Войдя в кабинет, Михайло увидел плотного круглолицего капитана первого ранга. Доложил о прибытии. Каперанг подал руку, попросил сесть. Поставил задачу. Задача такова. Супрун назначается командиром подрывной команды. В его распоряжение поступают семь минеров. Народ надежный, из корабельного состава. Подрывная команда неотлучно будет находиться на территории военного порта. Приказано заложить под стены складов большие глубинные бомбы. Соединить их шнурами. Шнуры вывести далеко за склады. Все подрывные машинки должны сработать безотказно, чтобы все бомбы взорвались, разнесли краснокирпичные склады. Все добро — продукты, обувь, обмундирование, лаки, краски, такелаж, инвентарь — должно быть похоронено или развеяно в прах.
Институты, академии, университеты... Так и не довелось посидеть в благословенной тишине аудиторий, подышать воздухом науки, услышать трепетное звучание музыки, стиха, увидеть буйство красок на великих полотнах. Где все это? Воскреснет ли когда-нибудь или навеки сгорит в военных пожарах?..
Мичман, которого Михайло видел перед атакой, показался в дверях. Рука его на перевязи. Излишне громко он позвал:
— Старшина второй статьи Супрун, с вещами на выход!
Михайло подхватил «сидор» за лямку и лихо, как по корабельному трапу, простучал по ступенькам широкой лестницы на первый этаж. Сердце толкнулось в радостном предчувствии: «На корабль!»
Но получилось не совсем так. Его списали в распоряжение командира порта.
Порт — склады и управление — находится около экипажа. Он опоясан каналом. Поэтому его зовут Новой Голландией.
Войдя в кабинет, Михайло увидел плотного круглолицего капитана первого ранга. Доложил о прибытии. Каперанг подал руку, попросил сесть. Поставил задачу. Задача такова. Супрун назначается командиром подрывной команды. В его распоряжение поступают семь минеров. Народ надежный, из корабельного состава. Подрывная команда неотлучно будет находиться на территории военного порта. Приказано заложить под стены складов большие глубинные бомбы. Соединить их шнурами. Шнуры вывести далеко за склады. Все подрывные машинки должны сработать безотказно, чтобы все бомбы взорвались, разнесли краснокирпичные склады. Все добро — продукты, обувь, обмундирование, лаки, краски, такелаж, инвентарь — должно быть похоронено или развеяно в прах.