Страница:
Отойдя в глубь бульвара, Мишко сел на скамью с чугунными ножками-лапами. Не удержался, чтобы не наступить на лапу.
По обеим сторонам бульвара позвякивают трамваи. Солнце печет по-украински. Детвора скребет синими и зелеными совочками плотно утрамбованную дорожку. Из репродуктора, подвешенного на угловом доме, льется густой бас Максима Дормидонтовича Михайлова. Мишко любит этого певца. Он знает его голос по Валькиной пластинке. Сейчас Михайлов поет «Вдоль по Питерской».
И восторг перед увиденным, и грусть по дому, и желание чего-то хорошего, и испуг перед неясным будущим — все смешалось в душе.
Снова пришло сомнение: «То ли я делаю?» Эта мысль ширилась, росла, заполняя собой все. Она шевельнулась еще вчера, когда он вернулся из театра. Она преследовала его утром, когда он взбирался на высокое крыльцо университета, когда приглядывался к могучему Ломоносову, стоящему на цилиндрическом белокаменном постаменте.
«То ли я делаю? Туда ли иду? Может, моя дорога лежит через литфак? И не нужна мне академия, и самолетостроение не нужно...»
В смятении добежал он до Центрального телеграфа — серого здания с большими окнами, — купил пачку почтовой бумаги. Сел за стол, взял в руки желтую ручку, покрытую чернильными синяками и клеевыми струпьями. С лихорадочной быстротой начал заносить на бумагу по памяти вирши, которые недавно сжег в печке. На ходу исправлял строчки, выбрасывал строфы, на иных стихотворениях ставил крест. Осталось не так много. Но разве дело в количестве? Говорят, понимающий человек может разглядеть талант по одной строке.
Свернув рукопись в трубочку, зажал в горячих пальцах. Подошел к деревянной будке с надписью «Справка». Назвал фамилию известного поэта.
Дом неподалеку от Пушкинской площади. Угловая часть еще не достроена. Место стройки обнесено плотным забором с козырьком над дощатым тротуаром.
В подъезд попал со двора. Поднимался пешим порядком, на лифте не рискнул: «А ну, как нажмешь не то, что надо!»
Вот она, квартира поэта, который решит его судьбу. Дверь мягкая, обита кожей. Постучал кулаком по дверной ручке. Сердце так колотилось, что, пожалуй, и слова не вымолвить.
Открыла молодая женщина, ласково сказала:
— Его нет дома: уехал на родину, в Смоленск.
Медленно спускался вниз. Все равно, решение было уже принято: «Надо забрать документы».
4
Глава 8
1
3
По обеим сторонам бульвара позвякивают трамваи. Солнце печет по-украински. Детвора скребет синими и зелеными совочками плотно утрамбованную дорожку. Из репродуктора, подвешенного на угловом доме, льется густой бас Максима Дормидонтовича Михайлова. Мишко любит этого певца. Он знает его голос по Валькиной пластинке. Сейчас Михайлов поет «Вдоль по Питерской».
И восторг перед увиденным, и грусть по дому, и желание чего-то хорошего, и испуг перед неясным будущим — все смешалось в душе.
Снова пришло сомнение: «То ли я делаю?» Эта мысль ширилась, росла, заполняя собой все. Она шевельнулась еще вчера, когда он вернулся из театра. Она преследовала его утром, когда он взбирался на высокое крыльцо университета, когда приглядывался к могучему Ломоносову, стоящему на цилиндрическом белокаменном постаменте.
«То ли я делаю? Туда ли иду? Может, моя дорога лежит через литфак? И не нужна мне академия, и самолетостроение не нужно...»
В смятении добежал он до Центрального телеграфа — серого здания с большими окнами, — купил пачку почтовой бумаги. Сел за стол, взял в руки желтую ручку, покрытую чернильными синяками и клеевыми струпьями. С лихорадочной быстротой начал заносить на бумагу по памяти вирши, которые недавно сжег в печке. На ходу исправлял строчки, выбрасывал строфы, на иных стихотворениях ставил крест. Осталось не так много. Но разве дело в количестве? Говорят, понимающий человек может разглядеть талант по одной строке.
Свернув рукопись в трубочку, зажал в горячих пальцах. Подошел к деревянной будке с надписью «Справка». Назвал фамилию известного поэта.
Дом неподалеку от Пушкинской площади. Угловая часть еще не достроена. Место стройки обнесено плотным забором с козырьком над дощатым тротуаром.
В подъезд попал со двора. Поднимался пешим порядком, на лифте не рискнул: «А ну, как нажмешь не то, что надо!»
Вот она, квартира поэта, который решит его судьбу. Дверь мягкая, обита кожей. Постучал кулаком по дверной ручке. Сердце так колотилось, что, пожалуй, и слова не вымолвить.
Открыла молодая женщина, ласково сказала:
— Его нет дома: уехал на родину, в Смоленск.
Медленно спускался вниз. Все равно, решение было уже принято: «Надо забрать документы».
4
Не проспать бы! Хочется увидеть Киев издали. Говорят, сказочной красоты город. Стоит на высоких холмах, играет на солнце золотом куполов. Древняя столица Руси. Мать городов русских. Сколько видел князей, сколько снарядил походов! Принимал византийские корабли. Крестил Русь, поставив ее, непокорную, на колени в холодную воду Днепра-Словутича.
Все это вычитано в книгах. А хотелось посмотреть своими глазами.
Мать бывала в Киеве. Рассказывала:
— Была я тогда еще дивчиною. Повезли нас, лучших учениц, в столицу, в святой град Киев. А он же такой красивый, такой красивый, хоть на землю падай! До Екатеринослава — так раньше Днепропетровск называли — ехали на поезде. Потом посадили на пароплав, и вверх по Днепру. Встретил нас стольный город малиновым звоном церквей. Поглядела я на ту высоку кручу, на какой он стоит, и сердце замерло. Девчатки, подружки мои, побелели и только крестятся, крестятся. Ходили в пещеры. Видели святых. До мощей прикладывались. Боже мой, сколько их там — всех и не запомнишь! А богомольцев — тьма-тьмущая, не протолкаться. Кажется, собрались со всего свету. В Палестину до тела господня меньше ходят, чем в Печерскую лавру. Моя бабуся тоже ходила. Вернулась месяца через три, легла на лавку и сказала: «Чую, господь мене кличе». С тем и отошла...
Матвей Семенович тоже бывал в Киеве. Но он говорил с меньшим восхищением:
— Да ничего особливого, город как город. А речка хороша, хороша речка Днипро. И широка и глубока. Меня в ЦК вызывали. Посылали в Каменец-Подольскую область. «Не, — говорю, — не поеду, у меня семья велика. Я и так слишком часто кочую с места на место. Только обжился — поезжай дальше». Говорю: «Еще трошки посижу в Белых Водах». Уважили! Походил еще с денек по улицам, да и сказал себе: «А не пора ли тебе, Матвей, до дому?» Купил бубликов на гостинец и двинулся. Вот и весь Киев!
Мишко смотрел в окно. Потянулись песчаные земли. Песок, песок и сосны. В низинах верболозы и заросли камышей. Скоро Днипро! При этой мысли по телу прошел озноб. Может, рассвет прохладный? Или сквознячком тянет из тамбура?
Последняя остановка. Дарница. Вся в соснах. Поезд двинулся незаметно. Даже сцеплениями не звякнул. Насыпь. Блеснула стальная гладь затона.
Днипро!
Мишко припал к стеклу. Проводница закрыла окна. Не велела опускать. Гудел под колесами мост, проплывали мимо его железные сплетения. Внизу буксир тащил сплоченные бревна,
Не так уж широк Днепр, а смотришь и задыхаешься, очей оторвать не можешь!
Солнце, точно по заказу, выкатилось из-за раскаленных, сосен Левобережья и брызнуло на кручу сочными лучами. Загорелись купола, вспыхнули кресты, ярко зазеленели крыши белых строений.
Мать говорила правду: от такого зрелища действительно сердце замирает.
На привокзальной площади Мишко сел в трамвай. Вагон весело взобрался на горку и, повернув направо, покатил по Шевченковскому бульвару. Улица Короленко пересекает бульвар под прямым углом. Здесь надо сойти. Мишко издали увидел красные колонны государственного университета.
Остановись перед ним, сними картуз, поклонись. Здесь твоя пристань, твой дом.
Но почему заперты тяжелые двери?
Дворник, подметавший тротуар, буркнул в бороду:
— И що воно дергае? Чи воно? забыло, ще сегодня недиля?
Он сильно напирал на уничижительное «воно?». Но Мишко не обиделся, вежливо поздоровался:
— Доброе утро, дедусь!..
— Бувайте здоровеньки!
Напротив университета — сад с могучими деревьями. Им, кажется, столько же лет, сколько и городу. Среди рослых деревьев — рослый Тарас на полированном камне. Стоит крепко, одет по-городскому, в легком пальто нараспашку, при галстуке. Совсем не похож на кобзаря.
«Что-то здесь не так! Крепостной, бунтарь, ссыльный... а такой спокойный!»
Поставил на землю черный полупустой чемодан, присел на его краешек. Вспомнил харьковского Шевченко. Иван привозил открытку, показывал. То бунтарь! Он взобрался на высокую скалу, рвется вперед, даже свитка сползает с плеча. За ним по крутой дороге, вьющейся вокруг скалы, валом валит народ с косами, вилами, топорами. Идут люди палить панские гнезда, добывать волю.
Мишко долго таскал свой чемодан по городу. Прошелся по Крещатику, побывал на стадионе, полазил по Владимирской горке. Из беседки смотрел вниз, на тяжелый крест Владимира-крестителя. Бродил у бирюзового дворца Верховной рады.
В приметы он не верил. Но понедельник действительно оказался тяжелым днем.
Двери университета открыли. Документы посмотрели. Вернули, сказав:
— Нужный процент отличников уже набран. Обождите до следующего года!
И все вокруг посерело: люди, дома, деревья.
Все это вычитано в книгах. А хотелось посмотреть своими глазами.
Мать бывала в Киеве. Рассказывала:
— Была я тогда еще дивчиною. Повезли нас, лучших учениц, в столицу, в святой град Киев. А он же такой красивый, такой красивый, хоть на землю падай! До Екатеринослава — так раньше Днепропетровск называли — ехали на поезде. Потом посадили на пароплав, и вверх по Днепру. Встретил нас стольный город малиновым звоном церквей. Поглядела я на ту высоку кручу, на какой он стоит, и сердце замерло. Девчатки, подружки мои, побелели и только крестятся, крестятся. Ходили в пещеры. Видели святых. До мощей прикладывались. Боже мой, сколько их там — всех и не запомнишь! А богомольцев — тьма-тьмущая, не протолкаться. Кажется, собрались со всего свету. В Палестину до тела господня меньше ходят, чем в Печерскую лавру. Моя бабуся тоже ходила. Вернулась месяца через три, легла на лавку и сказала: «Чую, господь мене кличе». С тем и отошла...
Матвей Семенович тоже бывал в Киеве. Но он говорил с меньшим восхищением:
— Да ничего особливого, город как город. А речка хороша, хороша речка Днипро. И широка и глубока. Меня в ЦК вызывали. Посылали в Каменец-Подольскую область. «Не, — говорю, — не поеду, у меня семья велика. Я и так слишком часто кочую с места на место. Только обжился — поезжай дальше». Говорю: «Еще трошки посижу в Белых Водах». Уважили! Походил еще с денек по улицам, да и сказал себе: «А не пора ли тебе, Матвей, до дому?» Купил бубликов на гостинец и двинулся. Вот и весь Киев!
Мишко смотрел в окно. Потянулись песчаные земли. Песок, песок и сосны. В низинах верболозы и заросли камышей. Скоро Днипро! При этой мысли по телу прошел озноб. Может, рассвет прохладный? Или сквознячком тянет из тамбура?
Последняя остановка. Дарница. Вся в соснах. Поезд двинулся незаметно. Даже сцеплениями не звякнул. Насыпь. Блеснула стальная гладь затона.
Днипро!
Мишко припал к стеклу. Проводница закрыла окна. Не велела опускать. Гудел под колесами мост, проплывали мимо его железные сплетения. Внизу буксир тащил сплоченные бревна,
Не так уж широк Днепр, а смотришь и задыхаешься, очей оторвать не можешь!
Солнце, точно по заказу, выкатилось из-за раскаленных, сосен Левобережья и брызнуло на кручу сочными лучами. Загорелись купола, вспыхнули кресты, ярко зазеленели крыши белых строений.
Мать говорила правду: от такого зрелища действительно сердце замирает.
На привокзальной площади Мишко сел в трамвай. Вагон весело взобрался на горку и, повернув направо, покатил по Шевченковскому бульвару. Улица Короленко пересекает бульвар под прямым углом. Здесь надо сойти. Мишко издали увидел красные колонны государственного университета.
Остановись перед ним, сними картуз, поклонись. Здесь твоя пристань, твой дом.
Но почему заперты тяжелые двери?
Дворник, подметавший тротуар, буркнул в бороду:
— И що воно дергае? Чи воно? забыло, ще сегодня недиля?
Он сильно напирал на уничижительное «воно?». Но Мишко не обиделся, вежливо поздоровался:
— Доброе утро, дедусь!..
— Бувайте здоровеньки!
Напротив университета — сад с могучими деревьями. Им, кажется, столько же лет, сколько и городу. Среди рослых деревьев — рослый Тарас на полированном камне. Стоит крепко, одет по-городскому, в легком пальто нараспашку, при галстуке. Совсем не похож на кобзаря.
«Что-то здесь не так! Крепостной, бунтарь, ссыльный... а такой спокойный!»
Поставил на землю черный полупустой чемодан, присел на его краешек. Вспомнил харьковского Шевченко. Иван привозил открытку, показывал. То бунтарь! Он взобрался на высокую скалу, рвется вперед, даже свитка сползает с плеча. За ним по крутой дороге, вьющейся вокруг скалы, валом валит народ с косами, вилами, топорами. Идут люди палить панские гнезда, добывать волю.
Мишко долго таскал свой чемодан по городу. Прошелся по Крещатику, побывал на стадионе, полазил по Владимирской горке. Из беседки смотрел вниз, на тяжелый крест Владимира-крестителя. Бродил у бирюзового дворца Верховной рады.
В приметы он не верил. Но понедельник действительно оказался тяжелым днем.
Двери университета открыли. Документы посмотрели. Вернули, сказав:
— Нужный процент отличников уже набран. Обождите до следующего года!
И все вокруг посерело: люди, дома, деревья.
Глава 8
1
По белой ладони Доры, медленно перебирая черными ножками, ползла божья коровка; у нас называют ее «сонечко». Дора вспомнила детскую песенку;
— Михайлик приехал, Михайлик приехал!..
Почему же его неудача обернулась для тебя радостью? Неужели ты такая жестокая?
А что поделаешь, если сердце ума не слушается. Оно знает: Михайлик приехал. И радуется, глупое. Ему все равно, если Михайло отстанет от своих однокашников на целый год, ему нет дела до людских пересудов. А люди говорят всякое. Многие думают; из-за Доры вернулся домой. Мать Михайла, Анна Карповна, тоже так думает. Ей и грошей жалко, зря раструшенных в дороге, и сына жалко, сбитого с толку неразумными советами. Нехай бы шел на литфак. Каждому свое: одному в небе летать, другому над книжками нагинаться. А еще ей жалко сына потому, что задурила ему голову баламута-зазнобушка, присушила к себе. Поймать бы эту присуху, задрать бы ей морковный сарафан, завязать узлом над рыжей головой да нажечь крапивой то место, которым на парте сидит!
И почему так? Казалось бы, самые близкие люди: мать и любимая девушка, а враги. И начинают враждовать, еще не зная друг друга! Любят одного и того же человека, но любовь не сближает их, а отдаляет.
Брат Иван по-своему расценил неудачу Мишка:
— Тряпка. Раскис. Литература, университет!.. В литературу люди приходят со стороны, а не из литфака. Лермонтов — военный, Чехов — врач... Пиши свои вирши, черт с тобой, но учись в академии! Хоть будет о чем писать. А пойдешь на литфак — станешь книжным грызуном. Стыдно за тебя!..
«Не то говоришь, братику, совсем не то. Конечно, жалко терять год, но надо идти туда, куда тебя тянет, а не куда подталкивают другие».
Доре радостно: вместе будут весь год, вместе поедут учиться! Так лучше, спокойнее. Она понимает Мишка, сочувствует ему, успокаивает. А он мечется как неприкаянный. Или весь вечер молчит.
Все равно радостно: Михайлик приехал!
Когда увидела, как он спрыгнул с полуторки у гамазея, обомлела. Запыленный, чужой, далекий, даже не посмотрел в ее сторону. Хотела позвать — голос отказал. Целых два дня не показывался на глаза, черствый. Думала, стал академиком, нос задрал, а может, уже приглядел себе москвичку: селянка ему теперь не пара! Как чумная, ходила из угла в угол. Мать заметила, спрашивает: «Что с тобой, дочка?» И книжка из рук валится. Такого еще не бывало. Раньше любую неурядицу могла в книжке утопить. Раскроешь заманчивые странички — и все, что вокруг, исчезает.
Дора даже на уроках читает. Положит книжку под парту и заглядывает в нее. Учителя относятся к этому по-разному. Один пройдет мимо, закроет крышку парты, и делу конец. Другой заставит встать и давай распекать. Чаще всего распекают учительницы. Как-то «грамматика» заметила, подкралась тихой кошкой, сцапала добычу. Прочла название, схватилась за голову — даже книжку выронила.
— О ужас! «Шагреневая кожа»!
Тоже нашла ужас! А сама чужими любовными письмами упивается, ханжа!
Дора перебрала все книги в школьной библиотеке. Теперь ходит в райклуб. Книжными делами ведает там Люда. Она откладывает для Доры все самое заманчивое.
И Мишка Дора увидела, когда возвращалась из клубной библиотеки.
Люська-сестренка дразнится:
— Женишок приехал, суженый прикатил. Москву на Белые Воды променял. Соскучился по рыжей! Что нашел хорошего? Веснушки по носу рассыпаны, словно конопляные зернушки, хоть веником мети!
— Чье бы кричало, а твое б молчало!
Действительно, у Люськи веснушки не только по носу, но по всему лицу посеяны, даже на лбу, даже на подбородке рыжеют.
Прибегала Ларка Луговая, соседка. Больно прижала к себе голову Доры, закружила подружку:
— Вот счастлива, вот счастлива! И везет же вам, чертякам! Над Лесей обещают в самолете кружиться, к тебе летят на собственных крыльях! А мой Юрка ходит, как сонный теленок, хоть бы взбрыкнул когда! Ну, ничего, я ему перцу под хвост насыплю, он у меня побегает!
Дора слышала, Карп Степанович говорил про Мишка:
— Это бывает, бывает. Один год нестрашно! Отличников три года принимают без испытаний. Нехай отдохнет. Как раз в школе нет старшего пионервожатого. Супрун на его место заступит — это будет как раз. Не сидеть же на батьковой шее! И комсорга надо нам доброго. Был аферист несчастный — прогнали, скатертью дорога! Нужен крепкий хлопец. Лучше Супруна не вижу!..
Мишко хлопец как хлопец. С первого погляду не полюбишь. Он красив той красотой, которую издали не разглядеть. Не режет глаз, не поражает. Он не из тех, кто может сразу задурманить голову черной бровью, карим оком, роскошным чубом в колечках, высоким ростом. У него этого нет. Он обыкновенный. К нему надо хорошо присмотреться. А вот присмотришься — и уже оторваться трудно! С ним хорошо. Кажется, всегда его знала, всегда о нем думала. Он не такой, как другие хлопцы, которые в первый же день дают волю и языку и рукам. С ними скучно. А Мишко только смотрит голубовато-серыми глазами в твои глаза и все понимает. Ему неправды не скажешь. Смотрит — и ты готова сделать все, что он пожелает. И не стыдно.
Девчата, дурехи, не верят, что он такой. Говорят: «Брешешь, Дора! Вы, наверно, давно всего попробовали, а прикидываетесь святыми!» Вот дурные, и не стыдно такое болтать! Он не такой. И за это ему благодарна.
Однажды сказал прямо, и тоже совсем не было стыдно. Он начал как бы в шутку:
— А что, если бы я настоял, на своем?
Ответила:
— Когда дивчина любит, ничего не страшно!
Он схватил ее голову обеими руками, целовал в губы, в щеки, в нос, в подбородок. Поцеловал ямочку на шее. Потом сказал серьезно:
— Я не феодал, Дора, не хочу показывать свою власть над тобой, привязывать силой. Поживи, погляди, разберись в своих чувствах. Может, это и не любовь, а просто порыв молодого сердца. Может, настоящее к тебе придет потом...
Слова его были благородными, чувствовалось влияние брата. У Доры даже слезы выступили.
— Михайло, зачем так говоришь? Ты же знаешь...
Дора всегда называла его Михаилом, стыдилась сказать так, как в мыслях: «Михайлику». Мишко тоже звал ее просто Дорой, изредка «рыжей» да иногда в шутку «крыхоткой».
Слово «крыхотка» перевести на русский язык трудно, потому что «крошка» — буквальный перевод — звучит пошловато. А «крыхотка» — чистое, свежее слово. Во всяком случае, Мишку казалось так. И важно не само слово, а смысл, который ты в него вкладываешь.
Однажды, дразня свою ревность, Мишко спросил:
— А не случится ли так: через некоторое время я буду идти по улице какого-нибудь города. Остановлю встречную пару, попрошу у хлопца прикурить. Подниму голову и увижу, что он держит под руку...
Дора закрыла ему рот ладонью. Испуганно закричала:
— Как тебе не стыдно!..
Испуг сидит до сих пор в глубине ее сердца, никак его оттуда не выгнать!
Но об этом ли сейчас думать, если Михайлик снова дома! Сказал: будет ждать сегодня на горе, у мелового обрыва.
Любо там сидеть! Внизу речка поблескивает, хатки мигают огоньками, слышна музыка далеких городов. Ее доносит серебряная труба громкоговорителя, что висит на столбе у моста. Труба поет, говорит — и открывается весь мир, такой огромный и загадочный. А Белые Воды начинают казаться крохотными-крохотными, точно маковое зернышко.
В полночь труба играет «Интернационал». На душе торжественно. Уже поздно. Надо идти. Потому что в двух хатах еще не спят две женщины. Глазами сердца смотрят на вершину обрыва, следят, не сорвались бы их дети. И как всегда, самый сладостный час — тот, когда надо расставаться...
Божья коровка все ползает. Когда добирается до края ладони, Дора подставляет ей другую. Иногда коровка переворачивается на спину, мельтешит в воздухе черными ножками.
В детстве девчатки дразнили Дору божьей коровкой. Может, потому, что Дора рыжая? Но коровка же красная! Может, потому, что усыпана конопушками? Но у коровки они черные, а у Доры золотые!..
У детей свое, особое зрение. Они видят то, чего взрослые не видят.
С тех пор, с детства, Дора любит и жалеет божьих коровок.
Серая курица с голой малиновой шеей долго приглядывалась к ее ладоням то одним, то другим глазом, попеременно поворачивая голову. Выбрав удобную минуту, она клюнула в ладонь, схватила божью коровку и спряталась под деревянный сарайчик, стоящий на четырех камнях. Дора стала кидать туда меловые камушки, совать палкой, но курица так и не вылезла.
2
Мишко носит лыжный костюм из грубой бумазеи. Куртка напуском над пояском. Поясок застегнут на пуговицу. Два нагрудных кармана прикрыты клапанами. Внизу пара косых прорезей. Тоже карманы. В них удобно сунуть руки, чтобы не болтались без дела. На рукавах обшлага. Брюки похожи на чумацкие шаровары. У щиколоток собраны обшлагами, застегнуты на пуговицы.
Сегодня он выводит отряды к райклубу на митинг. Трибуны нет, и ораторы выступают на танцевальной площадке — деревянном обширном круге, приподнятом над землей на полметра и обнесенном перильцами.
На приклубной площадке народу набилось — по самое крыльцо. Народ стоит тихо. Все смотрят на своего земляка — героя Хасанской битвы. На гимнастерке цвета осенней побуревшей зелени поблескивает новым серебром медаль «За боевые заслуги».
Сняв картуз с кожаным козырьком, Торбина погладил ладонью серебристо-серую стерню своего чуба, провел под усами в обе стороны, кгекнул и сказал чистым голосом:
— Митинг считаю открытым!
Когда объявили Плахотина, все оживились. Он протиснулся вперед. В спину ему прогудел басок:
— Оцей скаже!
Люди по-разному отнеслись к восклицанию: одни, посерьезнев лицом, приподнялись на цыпочки, чтобы лучше видеть и слышать, другие зажали носы кулаками, чтобы заглушить смешок.
Плахотя по случаю митинга накинул на плечи шинелишку. Он не надел ее по всем правилам, потому что на дворе стояла теплынь.
Орден, как всегда, горел чисто и светло.
Плахотя — оратор неопытный, он рванул с места в карьер: на первых же словах нерасчетливо до предела напряг голосовые связки.
— Дорогие мои товаришочки! Та що ж це робиться... — Тут он споткнулся, какие-то крепкие слова протарахтел неразборчиво, какие-то и вовсе сглотнул. — Що ж це робиться, пытаю вас? На вас нападают японски самиуры (так он называл самураев), пробачьте, якись гадюки! Чего они лезут? Чего им треба?! Где они, зануды, ховались в гражданскую? Мы б их буденновскими ударами живо посекли собакам на харчи!.. Товарищ Торбина, пиши меня первым добровольцем. Поеду топить паразитов у тому озере! Все, як один, запишемся в добровольцы! — Плахотя взметнул кулаком над головой. — Кара японским самиурам! Кара буржуям и всем их присобачникам! — Он запнулся, не зная, чем закончить. Затем вконец сорвавшимся голосом прохрипел: — А що сказала Паша Ангелина, наша дорогая землячка, герой т-т-тических полей, що, я вас пытаю?! — Плахотя всегда запинался на слове «социалистических», а в таком запале и вовсе отсек его начало, осталось только «тических». — Паша Ангелина, щоб знали и николи не забували, сказала: «Вступайте все в ряды червоного хреста с синим полумесяцем!» А я еще добавлю: вступайте в стрелковые кружки! Сдавайте нормы на значок! Щоб умели сажать их, катыков, на мушку и отправлять к... чертовой прабабушке! Нехай они, паразиты, не ползают по нашей земляной куле (по земному шару), нехай не кусают рабочу людину! Кара самиурам!..
Плахотя дрожал всем телом. Его волнение передалось людям. И люди, не жалея рук, ответили такими дружными хлопками, что всполошили галок на гамазее. Галки, ошалело галдя, кружились, не зная, в какую сторону им податься.
Когда оратор возвращался в толпу, кто-то решил подтрунить над ним, спросил:
— Чи поясок на штанцах не лопнул от натуги? Плахотя, пырнув его взглядом, прошипел:
— Брысь, самиур! Еще и ногой притопнул.
Через час Мишко сидел на железной бочке во дворе военкомата. С губы свисал толстый махорочный бычок. Он чадил, дым колол глаза. Приходилось жмуриться. В руках Мишка балалайка. Рядом сидел Яшка Пополит, за ним пристроился Рася.
Мишко теперь часто встречался с Яшкой. Его дружба с Валькой Торбиной дала трещину, которую ни смолой засмолить, ни медом залить. Вот что наделал новогодний вечер! Даже не верится: друзья не разлей водой стали взбегать друг друга.
Военком собирает призывников. Он их построит на подворье, поведет в клуб. Там им станут речи говорить, школьную самодеятельность показывать.
Пока есть время, почему не посидеть с хлопцами, не подымить кременчугской махоркой, не побренчать на балалайке? Бочку обступили стриженые загорелые парни, крепкие, точно бычки годовалые. Видно, заботливые мамаши молочком их отпаивали, кукурузной кашей откармливали. Курят даже те, кто до нынешнего дня цигарки в рот не брал. Надо привыкать: в армии выдают курево всем поголовно. Не пропадать же добру. Кроме того, цигарка в зубах — признак зрелости, самостоятельности.
Мишко зашел сюда просто так, по пути. Он ходил домой за балалайкой. И заглянул. Уселся на бочку. Она ржавая. Когда качнешь — внутри что-то булькает. Ее недавно обнаружил на метровой глубине конюх райисполкома Луговой — Ларкин батько. Он подрядился копать яму под нужник в дальнем куточке военкоматовского двора. И вот лопата звякнула: железо наткнулось на железо. Отрыл — бочка. А что в ней, никто до сих пор не знает.
Мишко смотрит на ребят: кто в куцем выгоревшем пиджачке, кто в фуфайке, кто в отцовской гимнастерке — одним словом, «гражданка»! Данько недавно тоже был свои брат в этой толпе. А прошел год, не узнать Данька. Сапожки в обтяжку и так блестят, что зеркала не надо! Выше сапожек — защитные галифе. Еще выше — гимнастерка такого же цвета. Через плечо портупея, на пояснице ремень с треньчиками и множеством дырочек: затягивайся на любую.
Данько поясняет:
— По уставу положено затягиваться так, чтобы только два пальца просунуть можно было, и ни волоска больше!
Говорит-то как: «по уставу положено».
Данько успел отрастить чубчик. Подстрижен он под полубокс. Интересно Мишку: «Каков же полный бокс? Совсем наголо, под машинку?»
На полубокс надевается пилотка защитного цвета, вареничком. Данько чуть сваливает ее к правому уху. Надевает и прикладывает ко лбу два пальца: указательный и средний. «По уставу положено», — чтоб пилотка от брови — на два пальца.
Переменился Данько. Совсем другим стал. Как-то пришел утречком к Мишку. Сел в «полусадике» на сложенные одна на другую кирпичины. Начал рассказывать о том, что «трапилось» вчера в конезаводе.
Приглянулась ему одна: «засек» и все дни «держал на прицеле» (это его слова!). Ходил каждый вечер. Семь километров туда, семь обратно. Ничего такого себе не позволял, А вот вчера...
— Что вчера?
— Ты ж, Минька, не дитё... Ну, в общем, я уже не девушка!..
Данило зачем-то сильно разглаживал голенища сапог. Вот так: кладет на голенище обе ладони и разглаживает снизу вверх.
— А как же Леся?
— Двое бьются — третий не мешайся! Математикова звездочка, пожалуй, ярче моей.
— Ну, ты ж теперь не покинешь ту, что вчера?..
— Лесю б не покинул...
Мишко спрыгнул с бочки. Балалайку он оставил Расе и вместе с Яшкой направился в школу, гуртовать детвору. Рася поклялся:
— Побей меня град, если через полчаса твоя бренчалка не будет висеть на гвоздичке в гримировочной!
До ворот не дошел. Сзади что-то гухнуло, дыхнуло жаром в затылок. Он увидел: призывники кинулись кто куда. Некоторые катались по траве, гася на себе тлеющие фуфайки. Рася очумело бежал к воротам. Его серые штаны горели синим огнем. Стоявший на высоком крыльце Плахотя кинул цигарку, ловко снял с плеч видавшую виды шинель, сбил Расю с ног и окутал его шинелью.
Мишко подбежал к бочке. Он хотел вызволить из огня свою балалайку. Но увидел такое, от чего можно забыть про все на свете. Из-за бочки медлительный, словно призрак, поднялся молодой стриженый хлопец. Он качнулся по-пьяному, весь охваченный прозрачным пламенем. Пламя было ледяного цвета. Так горит спирт в школьной спиртовке. Хлопец медленно, боком осел на землю. Было слышно, как трещит кожа под синим огнем, донесся запах паленого тела — сладковато-нудный запах.
Хлопца накрыли попоной. Пламя сбили. Но было уже поздно.
Прибежали пожарники в брезентовых куртках и золотых рыцарских шлемах. Благо бежать недалеко: пожарная рядом. Они кокали о землю ярко-алые огнетушители, перевернув их вниз головами, направляли мутные струи в сторону малиновой бочки. Бочка шкварчала. Затем утихла.
Пожарники утверждают, что в бочке был растворитель. И вспыхнула она от цигарки. Возле нее Мишко нашел еще теплые железные колышки от своей балалайки.
При этих словах сонечко должна открыть свои твердые крылышки и прозрачные подкрылки, взлететь вверх. Но божья коровка улетать не собиралась. Доре казалось, она щекочет ладонь так сильно, что даже в сердце отдается, И смеяться хочется, и слезы застилают глаза.
Сонечко, сонечко,
Вітчини віконечко.
— Михайлик приехал, Михайлик приехал!..
Почему же его неудача обернулась для тебя радостью? Неужели ты такая жестокая?
А что поделаешь, если сердце ума не слушается. Оно знает: Михайлик приехал. И радуется, глупое. Ему все равно, если Михайло отстанет от своих однокашников на целый год, ему нет дела до людских пересудов. А люди говорят всякое. Многие думают; из-за Доры вернулся домой. Мать Михайла, Анна Карповна, тоже так думает. Ей и грошей жалко, зря раструшенных в дороге, и сына жалко, сбитого с толку неразумными советами. Нехай бы шел на литфак. Каждому свое: одному в небе летать, другому над книжками нагинаться. А еще ей жалко сына потому, что задурила ему голову баламута-зазнобушка, присушила к себе. Поймать бы эту присуху, задрать бы ей морковный сарафан, завязать узлом над рыжей головой да нажечь крапивой то место, которым на парте сидит!
И почему так? Казалось бы, самые близкие люди: мать и любимая девушка, а враги. И начинают враждовать, еще не зная друг друга! Любят одного и того же человека, но любовь не сближает их, а отдаляет.
Брат Иван по-своему расценил неудачу Мишка:
— Тряпка. Раскис. Литература, университет!.. В литературу люди приходят со стороны, а не из литфака. Лермонтов — военный, Чехов — врач... Пиши свои вирши, черт с тобой, но учись в академии! Хоть будет о чем писать. А пойдешь на литфак — станешь книжным грызуном. Стыдно за тебя!..
«Не то говоришь, братику, совсем не то. Конечно, жалко терять год, но надо идти туда, куда тебя тянет, а не куда подталкивают другие».
Доре радостно: вместе будут весь год, вместе поедут учиться! Так лучше, спокойнее. Она понимает Мишка, сочувствует ему, успокаивает. А он мечется как неприкаянный. Или весь вечер молчит.
Все равно радостно: Михайлик приехал!
Когда увидела, как он спрыгнул с полуторки у гамазея, обомлела. Запыленный, чужой, далекий, даже не посмотрел в ее сторону. Хотела позвать — голос отказал. Целых два дня не показывался на глаза, черствый. Думала, стал академиком, нос задрал, а может, уже приглядел себе москвичку: селянка ему теперь не пара! Как чумная, ходила из угла в угол. Мать заметила, спрашивает: «Что с тобой, дочка?» И книжка из рук валится. Такого еще не бывало. Раньше любую неурядицу могла в книжке утопить. Раскроешь заманчивые странички — и все, что вокруг, исчезает.
Дора даже на уроках читает. Положит книжку под парту и заглядывает в нее. Учителя относятся к этому по-разному. Один пройдет мимо, закроет крышку парты, и делу конец. Другой заставит встать и давай распекать. Чаще всего распекают учительницы. Как-то «грамматика» заметила, подкралась тихой кошкой, сцапала добычу. Прочла название, схватилась за голову — даже книжку выронила.
— О ужас! «Шагреневая кожа»!
Тоже нашла ужас! А сама чужими любовными письмами упивается, ханжа!
Дора перебрала все книги в школьной библиотеке. Теперь ходит в райклуб. Книжными делами ведает там Люда. Она откладывает для Доры все самое заманчивое.
И Мишка Дора увидела, когда возвращалась из клубной библиотеки.
Люська-сестренка дразнится:
— Женишок приехал, суженый прикатил. Москву на Белые Воды променял. Соскучился по рыжей! Что нашел хорошего? Веснушки по носу рассыпаны, словно конопляные зернушки, хоть веником мети!
— Чье бы кричало, а твое б молчало!
Действительно, у Люськи веснушки не только по носу, но по всему лицу посеяны, даже на лбу, даже на подбородке рыжеют.
Прибегала Ларка Луговая, соседка. Больно прижала к себе голову Доры, закружила подружку:
— Вот счастлива, вот счастлива! И везет же вам, чертякам! Над Лесей обещают в самолете кружиться, к тебе летят на собственных крыльях! А мой Юрка ходит, как сонный теленок, хоть бы взбрыкнул когда! Ну, ничего, я ему перцу под хвост насыплю, он у меня побегает!
Дора слышала, Карп Степанович говорил про Мишка:
— Это бывает, бывает. Один год нестрашно! Отличников три года принимают без испытаний. Нехай отдохнет. Как раз в школе нет старшего пионервожатого. Супрун на его место заступит — это будет как раз. Не сидеть же на батьковой шее! И комсорга надо нам доброго. Был аферист несчастный — прогнали, скатертью дорога! Нужен крепкий хлопец. Лучше Супруна не вижу!..
Мишко хлопец как хлопец. С первого погляду не полюбишь. Он красив той красотой, которую издали не разглядеть. Не режет глаз, не поражает. Он не из тех, кто может сразу задурманить голову черной бровью, карим оком, роскошным чубом в колечках, высоким ростом. У него этого нет. Он обыкновенный. К нему надо хорошо присмотреться. А вот присмотришься — и уже оторваться трудно! С ним хорошо. Кажется, всегда его знала, всегда о нем думала. Он не такой, как другие хлопцы, которые в первый же день дают волю и языку и рукам. С ними скучно. А Мишко только смотрит голубовато-серыми глазами в твои глаза и все понимает. Ему неправды не скажешь. Смотрит — и ты готова сделать все, что он пожелает. И не стыдно.
Девчата, дурехи, не верят, что он такой. Говорят: «Брешешь, Дора! Вы, наверно, давно всего попробовали, а прикидываетесь святыми!» Вот дурные, и не стыдно такое болтать! Он не такой. И за это ему благодарна.
Однажды сказал прямо, и тоже совсем не было стыдно. Он начал как бы в шутку:
— А что, если бы я настоял, на своем?
Ответила:
— Когда дивчина любит, ничего не страшно!
Он схватил ее голову обеими руками, целовал в губы, в щеки, в нос, в подбородок. Поцеловал ямочку на шее. Потом сказал серьезно:
— Я не феодал, Дора, не хочу показывать свою власть над тобой, привязывать силой. Поживи, погляди, разберись в своих чувствах. Может, это и не любовь, а просто порыв молодого сердца. Может, настоящее к тебе придет потом...
Слова его были благородными, чувствовалось влияние брата. У Доры даже слезы выступили.
— Михайло, зачем так говоришь? Ты же знаешь...
Дора всегда называла его Михаилом, стыдилась сказать так, как в мыслях: «Михайлику». Мишко тоже звал ее просто Дорой, изредка «рыжей» да иногда в шутку «крыхоткой».
Слово «крыхотка» перевести на русский язык трудно, потому что «крошка» — буквальный перевод — звучит пошловато. А «крыхотка» — чистое, свежее слово. Во всяком случае, Мишку казалось так. И важно не само слово, а смысл, который ты в него вкладываешь.
Однажды, дразня свою ревность, Мишко спросил:
— А не случится ли так: через некоторое время я буду идти по улице какого-нибудь города. Остановлю встречную пару, попрошу у хлопца прикурить. Подниму голову и увижу, что он держит под руку...
Дора закрыла ему рот ладонью. Испуганно закричала:
— Как тебе не стыдно!..
Испуг сидит до сих пор в глубине ее сердца, никак его оттуда не выгнать!
Но об этом ли сейчас думать, если Михайлик снова дома! Сказал: будет ждать сегодня на горе, у мелового обрыва.
Любо там сидеть! Внизу речка поблескивает, хатки мигают огоньками, слышна музыка далеких городов. Ее доносит серебряная труба громкоговорителя, что висит на столбе у моста. Труба поет, говорит — и открывается весь мир, такой огромный и загадочный. А Белые Воды начинают казаться крохотными-крохотными, точно маковое зернышко.
В полночь труба играет «Интернационал». На душе торжественно. Уже поздно. Надо идти. Потому что в двух хатах еще не спят две женщины. Глазами сердца смотрят на вершину обрыва, следят, не сорвались бы их дети. И как всегда, самый сладостный час — тот, когда надо расставаться...
Божья коровка все ползает. Когда добирается до края ладони, Дора подставляет ей другую. Иногда коровка переворачивается на спину, мельтешит в воздухе черными ножками.
В детстве девчатки дразнили Дору божьей коровкой. Может, потому, что Дора рыжая? Но коровка же красная! Может, потому, что усыпана конопушками? Но у коровки они черные, а у Доры золотые!..
У детей свое, особое зрение. Они видят то, чего взрослые не видят.
С тех пор, с детства, Дора любит и жалеет божьих коровок.
Серая курица с голой малиновой шеей долго приглядывалась к ее ладоням то одним, то другим глазом, попеременно поворачивая голову. Выбрав удобную минуту, она клюнула в ладонь, схватила божью коровку и спряталась под деревянный сарайчик, стоящий на четырех камнях. Дора стала кидать туда меловые камушки, совать палкой, но курица так и не вылезла.
2
Мишко носит лыжный костюм из грубой бумазеи. Куртка напуском над пояском. Поясок застегнут на пуговицу. Два нагрудных кармана прикрыты клапанами. Внизу пара косых прорезей. Тоже карманы. В них удобно сунуть руки, чтобы не болтались без дела. На рукавах обшлага. Брюки похожи на чумацкие шаровары. У щиколоток собраны обшлагами, застегнуты на пуговицы.
Сегодня он выводит отряды к райклубу на митинг. Трибуны нет, и ораторы выступают на танцевальной площадке — деревянном обширном круге, приподнятом над землей на полметра и обнесенном перильцами.
На приклубной площадке народу набилось — по самое крыльцо. Народ стоит тихо. Все смотрят на своего земляка — героя Хасанской битвы. На гимнастерке цвета осенней побуревшей зелени поблескивает новым серебром медаль «За боевые заслуги».
Сняв картуз с кожаным козырьком, Торбина погладил ладонью серебристо-серую стерню своего чуба, провел под усами в обе стороны, кгекнул и сказал чистым голосом:
— Митинг считаю открытым!
Когда объявили Плахотина, все оживились. Он протиснулся вперед. В спину ему прогудел басок:
— Оцей скаже!
Люди по-разному отнеслись к восклицанию: одни, посерьезнев лицом, приподнялись на цыпочки, чтобы лучше видеть и слышать, другие зажали носы кулаками, чтобы заглушить смешок.
Плахотя по случаю митинга накинул на плечи шинелишку. Он не надел ее по всем правилам, потому что на дворе стояла теплынь.
Орден, как всегда, горел чисто и светло.
Плахотя — оратор неопытный, он рванул с места в карьер: на первых же словах нерасчетливо до предела напряг голосовые связки.
— Дорогие мои товаришочки! Та що ж це робиться... — Тут он споткнулся, какие-то крепкие слова протарахтел неразборчиво, какие-то и вовсе сглотнул. — Що ж це робиться, пытаю вас? На вас нападают японски самиуры (так он называл самураев), пробачьте, якись гадюки! Чего они лезут? Чего им треба?! Где они, зануды, ховались в гражданскую? Мы б их буденновскими ударами живо посекли собакам на харчи!.. Товарищ Торбина, пиши меня первым добровольцем. Поеду топить паразитов у тому озере! Все, як один, запишемся в добровольцы! — Плахотя взметнул кулаком над головой. — Кара японским самиурам! Кара буржуям и всем их присобачникам! — Он запнулся, не зная, чем закончить. Затем вконец сорвавшимся голосом прохрипел: — А що сказала Паша Ангелина, наша дорогая землячка, герой т-т-тических полей, що, я вас пытаю?! — Плахотя всегда запинался на слове «социалистических», а в таком запале и вовсе отсек его начало, осталось только «тических». — Паша Ангелина, щоб знали и николи не забували, сказала: «Вступайте все в ряды червоного хреста с синим полумесяцем!» А я еще добавлю: вступайте в стрелковые кружки! Сдавайте нормы на значок! Щоб умели сажать их, катыков, на мушку и отправлять к... чертовой прабабушке! Нехай они, паразиты, не ползают по нашей земляной куле (по земному шару), нехай не кусают рабочу людину! Кара самиурам!..
Плахотя дрожал всем телом. Его волнение передалось людям. И люди, не жалея рук, ответили такими дружными хлопками, что всполошили галок на гамазее. Галки, ошалело галдя, кружились, не зная, в какую сторону им податься.
Когда оратор возвращался в толпу, кто-то решил подтрунить над ним, спросил:
— Чи поясок на штанцах не лопнул от натуги? Плахотя, пырнув его взглядом, прошипел:
— Брысь, самиур! Еще и ногой притопнул.
Через час Мишко сидел на железной бочке во дворе военкомата. С губы свисал толстый махорочный бычок. Он чадил, дым колол глаза. Приходилось жмуриться. В руках Мишка балалайка. Рядом сидел Яшка Пополит, за ним пристроился Рася.
Мишко теперь часто встречался с Яшкой. Его дружба с Валькой Торбиной дала трещину, которую ни смолой засмолить, ни медом залить. Вот что наделал новогодний вечер! Даже не верится: друзья не разлей водой стали взбегать друг друга.
Военком собирает призывников. Он их построит на подворье, поведет в клуб. Там им станут речи говорить, школьную самодеятельность показывать.
Пока есть время, почему не посидеть с хлопцами, не подымить кременчугской махоркой, не побренчать на балалайке? Бочку обступили стриженые загорелые парни, крепкие, точно бычки годовалые. Видно, заботливые мамаши молочком их отпаивали, кукурузной кашей откармливали. Курят даже те, кто до нынешнего дня цигарки в рот не брал. Надо привыкать: в армии выдают курево всем поголовно. Не пропадать же добру. Кроме того, цигарка в зубах — признак зрелости, самостоятельности.
Мишко зашел сюда просто так, по пути. Он ходил домой за балалайкой. И заглянул. Уселся на бочку. Она ржавая. Когда качнешь — внутри что-то булькает. Ее недавно обнаружил на метровой глубине конюх райисполкома Луговой — Ларкин батько. Он подрядился копать яму под нужник в дальнем куточке военкоматовского двора. И вот лопата звякнула: железо наткнулось на железо. Отрыл — бочка. А что в ней, никто до сих пор не знает.
Мишко смотрит на ребят: кто в куцем выгоревшем пиджачке, кто в фуфайке, кто в отцовской гимнастерке — одним словом, «гражданка»! Данько недавно тоже был свои брат в этой толпе. А прошел год, не узнать Данька. Сапожки в обтяжку и так блестят, что зеркала не надо! Выше сапожек — защитные галифе. Еще выше — гимнастерка такого же цвета. Через плечо портупея, на пояснице ремень с треньчиками и множеством дырочек: затягивайся на любую.
Данько поясняет:
— По уставу положено затягиваться так, чтобы только два пальца просунуть можно было, и ни волоска больше!
Говорит-то как: «по уставу положено».
Данько успел отрастить чубчик. Подстрижен он под полубокс. Интересно Мишку: «Каков же полный бокс? Совсем наголо, под машинку?»
На полубокс надевается пилотка защитного цвета, вареничком. Данько чуть сваливает ее к правому уху. Надевает и прикладывает ко лбу два пальца: указательный и средний. «По уставу положено», — чтоб пилотка от брови — на два пальца.
Переменился Данько. Совсем другим стал. Как-то пришел утречком к Мишку. Сел в «полусадике» на сложенные одна на другую кирпичины. Начал рассказывать о том, что «трапилось» вчера в конезаводе.
Приглянулась ему одна: «засек» и все дни «держал на прицеле» (это его слова!). Ходил каждый вечер. Семь километров туда, семь обратно. Ничего такого себе не позволял, А вот вчера...
— Что вчера?
— Ты ж, Минька, не дитё... Ну, в общем, я уже не девушка!..
Данило зачем-то сильно разглаживал голенища сапог. Вот так: кладет на голенище обе ладони и разглаживает снизу вверх.
— А как же Леся?
— Двое бьются — третий не мешайся! Математикова звездочка, пожалуй, ярче моей.
— Ну, ты ж теперь не покинешь ту, что вчера?..
— Лесю б не покинул...
Мишко спрыгнул с бочки. Балалайку он оставил Расе и вместе с Яшкой направился в школу, гуртовать детвору. Рася поклялся:
— Побей меня град, если через полчаса твоя бренчалка не будет висеть на гвоздичке в гримировочной!
До ворот не дошел. Сзади что-то гухнуло, дыхнуло жаром в затылок. Он увидел: призывники кинулись кто куда. Некоторые катались по траве, гася на себе тлеющие фуфайки. Рася очумело бежал к воротам. Его серые штаны горели синим огнем. Стоявший на высоком крыльце Плахотя кинул цигарку, ловко снял с плеч видавшую виды шинель, сбил Расю с ног и окутал его шинелью.
Мишко подбежал к бочке. Он хотел вызволить из огня свою балалайку. Но увидел такое, от чего можно забыть про все на свете. Из-за бочки медлительный, словно призрак, поднялся молодой стриженый хлопец. Он качнулся по-пьяному, весь охваченный прозрачным пламенем. Пламя было ледяного цвета. Так горит спирт в школьной спиртовке. Хлопец медленно, боком осел на землю. Было слышно, как трещит кожа под синим огнем, донесся запах паленого тела — сладковато-нудный запах.
Хлопца накрыли попоной. Пламя сбили. Но было уже поздно.
Прибежали пожарники в брезентовых куртках и золотых рыцарских шлемах. Благо бежать недалеко: пожарная рядом. Они кокали о землю ярко-алые огнетушители, перевернув их вниз головами, направляли мутные струи в сторону малиновой бочки. Бочка шкварчала. Затем утихла.
Пожарники утверждают, что в бочке был растворитель. И вспыхнула она от цигарки. Возле нее Мишко нашел еще теплые железные колышки от своей балалайки.
3
Дела у Анны Карповны с самого утра пошли шиворот-навыворот. Мишко не отдал своей получки в общий котел — только третью ее часть сунул матери в руки. Остальное спрятал в нагрудный карман желтой лыжной куртки и застегнул клапан на крупную черную пуговицу.
Был такой семейный уговор: откладывать Мишку на костюм. Без костюма дальше нельзя. Дело дошло до того, что даже Карп Степанович заметил:
— Довольно тебе чумаковать! Купи штаны, как у людей. Ходишь желтый с головы до пят, как футурист недорезанный!
Уговор был. А все-таки Анне Карповне обидно. Сама откладывала бы. Может, не доверяет? В сердцах по-нехорошему обозвала сына. Самой теперь стыдно.
Предчувствовала: что-то должно случиться. Так и вышло. Прибежала уборщица земотдела Устя, принесла новость, от которой сердце может остановиться:
— Ой, титочко Гано, ваш Мишко сгорив!
— Ты что, сдурела?
— Сгорив, увесь начисто! Побей меня бог, если брешу! Може, и косточек не найдете. Огонь такой синий-синий, а то зеленый. Такой страшный, такой страшный, що не можно описать. Так все наголо и выпалил. Горит трава, горит земля, железо горит! Там их, хлопцев, погорело — не пересчитать! Люди кажуть, то божья кара антихристам!..
Анна Карповна привалилась виском к стене. Руки безжизненно повисли. Лицо точно побелили. Устя взяла кружку с водой, набрала полон рот и дунула прохладной пылью в лицо Анны Карповны. Та подняла руки, открыла глаза, воткнула в волосы выпавший гребешок и двинулась к двери. Сойдя со ступенек, попыталась бежать, но не послушались ноги. Они были тяжелые, точно мешки с песком.
Был такой семейный уговор: откладывать Мишку на костюм. Без костюма дальше нельзя. Дело дошло до того, что даже Карп Степанович заметил:
— Довольно тебе чумаковать! Купи штаны, как у людей. Ходишь желтый с головы до пят, как футурист недорезанный!
Уговор был. А все-таки Анне Карповне обидно. Сама откладывала бы. Может, не доверяет? В сердцах по-нехорошему обозвала сына. Самой теперь стыдно.
Предчувствовала: что-то должно случиться. Так и вышло. Прибежала уборщица земотдела Устя, принесла новость, от которой сердце может остановиться:
— Ой, титочко Гано, ваш Мишко сгорив!
— Ты что, сдурела?
— Сгорив, увесь начисто! Побей меня бог, если брешу! Може, и косточек не найдете. Огонь такой синий-синий, а то зеленый. Такой страшный, такой страшный, що не можно описать. Так все наголо и выпалил. Горит трава, горит земля, железо горит! Там их, хлопцев, погорело — не пересчитать! Люди кажуть, то божья кара антихристам!..
Анна Карповна привалилась виском к стене. Руки безжизненно повисли. Лицо точно побелили. Устя взяла кружку с водой, набрала полон рот и дунула прохладной пылью в лицо Анны Карповны. Та подняла руки, открыла глаза, воткнула в волосы выпавший гребешок и двинулась к двери. Сойдя со ступенек, попыталась бежать, но не послушались ноги. Они были тяжелые, точно мешки с песком.