— Я не могу тянуть Черчилля через Ла-Манш в кандалах!
   И вот 6 июня 1944 года шестьсот сорок орудий английского побережья ударили по оккупированному французскому берегу. Четыре тысячи кораблей взбаламутили просторы Ла-Манша. Одиннадцать тысяч самолетов поднялись в погожее небо. Тральщики очищали подходы, штурмовики бомбили укрепления. Десантные корабли начали высадку. Далеко в тыл пошли самолеты с парашютистами.
   Войска высадились между Шербуром и Гавром.
   Второй фронт открыт.
   Михайло Супрун лопатит палубу резинкой, гонит воду к бортовому шпигату — отверстию для стока. Шпигат с резким чмоканьем засасывает воду. Летнее солнце кладет горячие свои ладони на плечи Михайла. Чтобы оно не нажгло макушку, на голову Михайло натянул белый чехол от бескозырки. Брюки синей робы засучены до колен. Михайло недавно из госпиталя. Раны только-только затянулись. Мог бы пока и не браться за работу. Но в такое время разве усидишь без дела?
   Вся команда авралит. Кто орудует резинкой, кто шваброй, кто драит судовой колокол, кто дверные ручки, кто моет щетками переборки. Пролопаченная палуба чиста, хоть свежим платочком проведи.
   Ухнула в Петровском парке комендантская пушка: двенадцать часов. Михайло посматривает на свои, с черный циферблатом часы, просит командира:
   — Включи репродуктор!
   Лейтенант включает, улыбаясь, высовывается из рубки.
   — Слышь, союзнички зашевелились.
   — Боятся, как бы на бобах не остаться: наши-то уже в Восточную Пруссию стучатся.
   — Пришили-таки последнюю пуговицу...
   Палуба сверкает. Небо синее. Оттого, видно, радостно дышится. После Волжской битвы все поверили: будет и на нашей улице праздник! И не только мы в себя поверили, в нас тоже поверили. Люди разных материков и островов поверили в нашу силу. Особо не хвалимся, но воевать научились. Удар за ударом, котел за котлом. Теперь вся наша земля для гитлеровцев — сплошной котел. И кипяток в нем огненный.
   В заливе теперь хозяйничают наши катера: и торпедные, и охотники, и сторожевые, и тральщики. В глубинах — наши лодки. Вон куда достают — в Ботническом караваны топят. И небо наше. В нем «лаги», «яки», «илы». Туполевские бомбардировщики по ночам на Берлин ходят.
   Помнишь, в сорок первом году наши МБР — морские бомбардировщики — от одной пули «мессершмитта» желтым огнем вспыхивали? Фанерные, неуклюжие птицы мокрыми курицами шлепались в воду. А теперь дудки, не эмбеэровские времена! На суше тоже: и «катюши», и «андрюши», и танки появились такие, что метут начисто, даже след выжигают.
   Вот только громадины линкоры — один у стенки с оторванным носом, другой на рейде — стоят приманчивыми мишенями, напоминая о наших былых просчетах. Накладные расходы. Слава богу, хоть авианосцев не успели наклепать. Но это все в прошлом.
   У ворот гавани, на краю гранитной стенки — пост СНИСа. Он похож на ходовой мостик судна. Над ним возвышается мачта. Поперек мачты — рей. К нему на леерах бегут сигнальные флаги.
   «Добрыню» спросили:
   — Куда следуете?
   Он ответил:
   — На Таллинн!
   Пост СНИСа пожелал:
   — Счастливого плавания!
   Справа по борту Кронштадт. Слева Кроншлот. Впереди форты. До самого Гогланда как за железной стеной. А дальше путь опасен. У «Добрыни» же всего-навсего малая пушчонка да спаренный зенитный пулемет. Правда, в заданных квадратах стоят в дозоре катера. Над фарватером проносятся патрульные «ястребки», в случае чего выручат.
   Плотные осенние сумерки легли на темную воду. Черные леса южного берега пропали из виду. Точно включенные рубильником, вдруг вспыхнули звезды. Их кристаллическое мерцание дробится в воде, подчеркивая ее смолисто-тяжелую густоту. Точно доброе предзнаменование, в северной стороне неба, высоко над заливом, повисла легкая бахромка северного сияния. Она то увеличивается, то сходит на нет; то накаляется до белизны, то притухает до сероватого, еле заметного свечения. Бахромка висит вверху по правому борту. Глаза сами тянутся к ней. Глядеть на нее легко и заманчиво. Порой кажется, что это белая льдинка плавает в бесконечно темном океане. Хочется, чтобы она была добрым предзнаменованием. Хочется, чтобы ночь прошла спокойно, чтобы ни мина, ни бомба не коснулись борта «Добрыни».
   Михайло впервые видит северное сияние. Надо бы загадать что-нибудь. Говорят, сбудется. Но он не загадывает. То, о чем думал раньше, на что надеялся, уже навеки потеряно. Другое не имеет значения.
   Три года назад Михайло шел этой дорогой. Залив стонал, корчился, горел, взрывался. А теперь черная, густая тишина. И так до самого Таллинна. Над тем местом, где погребен «Снег», екнет сердце. То замрет на секунду, то больно заколотится, гоня кровь к вискам. Михайло потрет виски, закурит и долго будет глядеть на холодную воду невидящими глазами.
   Он вспоминает.
   Там, на глубине, в затопленном кубрике остался рундук. Под тетрадкой в клеенчатом переплете спрятан там аттестат «видминника» Михайла, аттестат зрелости, по которому без всяких испытаний принимают в институт.
   Он думает, точно исповедуясь кому-то:
   «Аттестат зрелости!.. Какая уж там была зрелость? Зеленый наивный мальчишка! Надеялся проскочить без испытаний. Надеялся, что жизнь развернется перед ним ковровой дорожкой. Не-ет, все обернулось по-другому. Выпали на долю испытания, от которых остаются шрамы не только на теле, но и на сердце.
   Славное было детство, ясной выдалась юность! Радовался, что живешь в Советской стране, где победила справедливость, где люди свободны и равны. Знал, что за границами твоего мира лежит другой — мир насилия, нищеты. При мысли, что мог родиться не здесь, жутко становилось». Был беспечен. Верил: несокрушимая стена ограждает тебя от мира незнакомого и нежеланного. Верил, что надежно защищены твои села с медовым запахом акаций и черемух, твои города, пахнущие угольным дымком и известкой. Верил, что вечны твои густоколосые хлеба и высокотрубые заводы; что все богатство твое священно, а люди, обступившие тебя ласковым кругом, неприкосновенны.
   Но стена рухнула. Лютая беда хлынула в пролом. Падали твои города, в прах превращались твои села. Люди гибли на виселицах, в шурфах шахт, горели в печах лагерей смерти.
   Беда была внезапна, как взрыв. Она надолго оглушила тебя. Только сейчас ты приходишь в себя, только сейчас все становится понятным и реальным...»
   Впереди более четырехсот километров дороги. «Добрыня» плетется двенадцатиузловым ходом. Значит, колыхаться придется долго. Только послезавтра на рассвете засинеют сосны острова Найссаар. Сквозь туман пробьется шпиль церкви святого Олая, затемнеют обгорелыми стенами невысокие дома города. На рейде — пусто. У развороченных торпедами стенок — десантные катера. Обгорелый, разрушенный Таллинн все так же будет простирать свои каменные руки, обнимая бухту.
   Михайло пойдет на песчаный полуостров Пальяссаар. Он должен узнать, есть ли боезапас в хранилищах, годны ли погреба для приемки нового.
   Но не будем торопиться. Впереди еще долгий путь. Еще далека земля рослых, белобрысых, чуть хмуроватых людей — земля рыбаков, лесорубов, пахарей. Еще не пришло время, когда можно будет снять бескозырку и сказать:
   — Тере, Эести! Здравствуй, Эстония!

3

   «Добрыня» швартовался у стенки Пальяссаара. Михайло застегнул бушлат на все пуговицы. Простучал по шатким сходням, вылетел на стенку.
   Когда-то в финском домишке, что стоял слева, размещались минеры. Михайло часто заглядывал к ним. Поднимал руку, говорил, помахивая ладонью:
   — Привет морским труженикам!
   Хлопцы шутили:
   — А, это из дивизиона... как ее... погоды?
   Домика нет. Только низкий фундамент да стебли сухой травы. Даже пепел выдуло. А направо, на песчаный бугор, и смотреть боязно. Одинокий ствол ветлы — и больше ничего. Ни стен, ни крыши, ни окон, жадно глядевших на горящий город. Холм, и на нем ствол печального дерева.
   Где же искать Кузнецова?
   В поселке сказали, что старика видели в Ко?пли.
   Копли — район Таллинна. Там политехнический институт, заброшенные стапеля, Русско-балтийская гавань. Это не так далеко. Надо дойти до трамвайной линии.
   На столбе знакомая дощечка: trammi peatus (трамвайная остановка). Вагончик маленький, не электрический. Он стучит моторчиком, катится по узкой линии неторопко. У выхода знакомый ящичек: Piletite kast. Как славно звучат давние, точно пришедшие из детства, слова: «трамми пеатус», «пилетите каст» или, скажем, «кивиыли».
   Кивиыли — это сланец, белесый мягкий камень. Он горит в печах электростанций, в топках паровозов, в домашних печках. Весь город попахивает дымком кивиыли.
   Ты опять в Таллинне! Кланяйся людям, приветствуй каждого:
   — Тере, тере!..
   Впереди, за перегородкой, сидит молчаливый вагоновожатый. Черноволосая его голова показалась знакомой. Конечно, Юхан! Волосы в колечках, широкоплечий. Михайло подошел поближе. Держась за стойку, наклонился вперед.
   — Юхан, тере!
   Водитель повернул голову, посмотрел на Михайла чужими глазами. Михайло назвал себя. Юхан ответил:
   — Эй оска! (Не понимаю!)
   — Марта, Марта... Кузнецов... Где Кузнецов?
   Юхан покачал головой:
   — Эй оска...
   На лбу Юхана яркий лиловый рубец. Он ломаной линией перечеркивает лоб, от волос до переносицы. В том месте, откуда он начинается, волосы совсем седые.
 
   Михайло вернулся в центр, прошелся по рынку. Убогий рынок. Война растоптала, обеднила жизнь. Лошадь безразлично жевала хрупкое сено. По ее крупу важно расхаживал голубь-сизарь, ворковал, прихорашивался, раздувал зоб.
   Выше рынка, на центральной площади, темно-вишневое высокое здание ЦК партии. В сорок первом году у этого здания стояла первомайская трибуна. На ней республиканские руководители, флотское начальство. Утро было солнечное. Объявили «форму два», и флот вышел на парад в белых форменках, в белых кителях. С моря надвинулась каменно-синяя туча. Экипажи сторожевых кораблей поравнялись с трибуной, гаркнули «ура». В это время из тучи повалил до того густой снег, что свет потемнел. В гавань бегом бежали. Шутили:
   — Как снег на голову!
   Странно и неожиданно. Даже несуеверные думали? «Дурная примета!»
   В войну не хотелось верить, но каждый чувствовал: она приближается. Среди жителей были такие, кому Советская власть пришлась не по душе; радовались, открыто грозили:
   — Придут немцы, они вам покажут!
   Теперь большинство из них думает, конечно, по-другому. Хлебнули войны, повидали фашистов, вот как насытились!
   Справа от центральной площади — самый тесный «пятачок». Здесь старый город. Тут магазины, отели, рестораны, бары. Бывал Михайло в тесных улочках, где велосипедистам не разминуться. Даже в ресторане сидел. Официант вместе с меню предложил ключ. Маленький ключик от двери. Михайло удивился: зачем? Официант виду не подал. Но в душе возмутился: что за матросы эти русские? Скучные парни! Они даже не понимают таких простых вещей. Им, точно детям, надо объяснять, что вон там, на той стороне улицы, их ждут роскошные номера. Надо подняться на второй этаж, открыть малым ключиком дверь — и все станет яснее ясного. На середине комнаты — стол. На столе — ром, закуски, фрукты. У стены широкая ярко-желтая софа. На софе в прозрачнейшем одеянии Маретт. Она курит папиросы своего имени. На противоположной стене висит широкое зеркало. Оно отражает софу и все, что на ней.
   Скучный народ русские матросы! Раньше, когда приходили иностранные суда, за такие ключики давали горы золотые!..
   В те блаженные времена Михайло зашел однажды в магазин готовой одежды. Владелец встретил его у порога, поклонился, широким жестом попросил войти. Усадил гостя в кресло, приказал девушкам-продавщицам поочередно проносить перед ним костюмы разных покроев и расцветок. Михайло краснел, вздыхал от неловкости, вытирал лоб платочком. Ну что, в самом деле, капиталист он какой, что ли? У него всего-то в кармане триста рублей. Оказалось, этого достаточно. Ему завернули приглянувшийся костюм стального цвета. Точно такой же, какой отец купил в Луганске.
   Ни тот стоит полторы тысячи, а этот триста. В пять раз дешевле!
   Да, так было. Тогда, в сороковом году, в Эстонии все было до удивления дешево. А было так потому, что западные страны подкармливали ее, буржуазную Эстонию, покупали ее по сказочно дешевой цене. Ее покупали многие. Особенно Англия и Германия. Им нужны были буферные государства, как упор для прыжка на Восток. Потому и задабривали товарами, прикарманивали душу и тело вместе с землей и территориальными водами.
   Армия в Эстонии была карликовой, корабли — игрушечными. Белый эсминец, на котором удирал командующий флотом в Германию летом сорокового года во время присоединения Эстонии к Советскому Союзу, был поменьше нашего сторожевика. На нем можно ходить на парады, но воевать нельзя. Служба на флоте длилась всего полтора года. По большим праздникам корабли закрывались на замок, команды расходились по домам. Какая беспечность!
 
   Старик Кузнецов живет в подвале под отелем. Отеля уже нет. Одни кирпичи навалом. Всех, кто был в отеле в тy ночь, свезли на кладбище. А старик — белая борода — уцелел. Он все такой же, шутник неистребимый. Радостно встретил Михайла. Даже чай поставил на стол. Рассказывает:
   — В ту ночь собралось наверху немецкое офицерство чуть ли не со всей Прибалтики. Встречали Новый год. Обмывали награды. Фюрер награждал их почти всех поголовно. Дух поднимал у своих вояк. Они назад пятятся, на фатерланд косят глаз, а он их вперед гонит. Ну, собрались. Уйма народу. Сели за столы. Вина — рекой, закуски — горой. Громом бы их поразило, думаю. Так и вышло. Завыла тревога, залаяли зенитки. Как начали ухать бомбы, землю перетряхать! «Ну, — думаю, — напророчил на свою голову. Того и гляди засыплет меня в этой норе». Так и вышло: оглушило и завалило. Дня два откапывался. Все-таки вылез на свет божий. Посмотрел вокруг: ни отеля, ни магазинов — просторно. Говорят, это летчики генерала Голованова поработали. Из Ярославля прилетали. Отчаянные, черти!
   Михайло хотел было рассказать о судьбе внучки, но Кузнецов поднял ладони, точно просил пощады;
   — Знаю, знаю...
   Откуда ему известно? И как может он балагурить в этом сыром гробу? Другой бы окаменел от горя…
   Каждый болеет по-своему, каждый находит свои лекарства.
   — Возле дома моего, на бугре, фашистские зенитчики поставили батарею. Меня не гнали. Сам ушел. «С вами, — думаю, — каши не сваришь. Живите, пока ваш верх. А вот придет мой старшина из Кронштадта, тогда рассчитаетесь за постой чистой монетой, с ним рассчитаетесь!» — Кузнецов, улыбаясь, тронул Михайла за рукав. — Ладно сказал, нет?
   — Ладно, батя, ладно... — ответил Михайло, а сам подумал: «Эх, борода, борода, сколько горя ты хватил, а все улыбаешься». — На Дальнем Пальяссааре бывал?
   Кузнецов еще больше оживился. Ему уже невмоготу говорить о войне. Наклонился к Михайлу, поддел бороду снизу, разложил ее по столу, точно козыри выкинул.
   — А ты как думал! Еще фрицы не успели погрузиться на суда, я уже возле хранилищ похаживаю.
   Михайло помнит, что ребята минировали погреба. Спросил:
   — Наши-то взрывали?
   — Вашим салагам руки повыдергать. «Взрывали»! Входы завалили, и только. А в погребах добра — бери не хочу. Фрицы откопали. Пользовались. — Кузнецов как-то радостно посмотрел на собеседника. — Может, и к лучшему, что не разрушили дочиста?.. Снова будем загружать Или как?
   — Приказано подготовить. Пойдешь к нам?
   — Куда же еще?.. Избу хочу поднять на старом месте — место хорошее, бугор и кругом море. Знаешь что, старшина? Женись, право. Жить будем в одном доме. Мне его соорудить — раз плюнуть. Ты начальником складов, я — минным мастером... Что, плохо?..
   Он гладил бороду, улыбался. Это сбивало Михайла с толку. То ли старик шутки шутит, то ли говорит всерьез.
   Михайло перевел разговор:
   — Что с Юханом? Почему своих не признает? Заладил: «Эй оска, эй оска!» Он же понимал по-русски.
   — Память отшибло. Меня тоже не узнал. Все забыл. На прошлом крест поставлен... — Впервые за весь разговор старик опечалился. Потирая белесый лоб, заключил: — Может, так лучше?..

Глава 12

1

   Сейчас мотовоз подкатит к Дальнему Пальяссаару. Первым делом надо хорошо осмотреться. Мина, говорят, лежит у входа в хранилища, привалена камнями, засыпала песком. Ее надо обезвредить: осторожно отсоединить концы проводников, вынуть взрыватель, запальный патрон, запальный стакан... Да! Это у наших так. А эта немецкая! Снимешь все приборы, размонтируешь ее догола и только полезешь в карман за табаком — она и саданет! Наверняка ее задумали продать подороже: чтоб и погреба подняла на воздух и тех, кто к ним попробует подступиться!..
   А ты кури, Михайло, кури! Вон Перка курит и улыбается. Попробуй дознайся, что у него на уме. Спокоен, как железо.
   Санжаров — он теперь старший лейтенант — тоже спокоен. Перекидываемся с Перкусовым ничего не значащими словами, потягивает самокрутку, вставленную в разноцветный мундштучок.
   Белобородый Кузнецов возбужден. Наконец-то пришло дело, которого так долго ждал. Опять Дальний, опять запальные погреба, минные хранилища, проверка вьюшек, минрепов, чек, свинцовых грузов. Он специалист по механической части, а не по взрывной. Яснее: по якорю, а не по самой мине. Зачем же он сейчас едет? Чего сует голову в кипяток? Сидел бы и ждал, пока подадут агрегаты в мастерскую.
   В двухэтажном домике, сложенном из серого камня, устроились зенитчики. На бугре врыты орудия. Сверху они прикрыты зеленой маскировочной сетью. Стволы глядят в сторону моря.
   Мотовоз довезет только до зенитчиков. Дальше пути сорваны. Надо топать на своих двоих.
   Не доходя до хранилищ — бетонированное укрытие. Сюда отводился электрошнур. С этого места немцы предполагали взрывать мину.
   Михайло усомнился в надежности укрытия. Если подорвать как следует, чтобы сдетонировал весь боезапас, то половину полуострова разнесет вместе с дотом. В Таллинне стекла посыплются из окон.
   А может, погреба пустые? Тогда другое дело.
   В доте сырость и сутемень. В углу потемневшие от времени стружки. На цементном полу банки из-под консервов, пачки от сигарет, окурки навалом, три стопки жженого кирпича — чтобы сидеть. Из углов кисловато потягивает мочой.
   Санжаров присел на корточки, положил цигарку под носок ботинка, продул мундштучок, проверил на свет.
   — Супрун, не запорешь? Гляди, а то сам пойду!
   — Зачем этот разговор?..
   К мине идут Супрун и Перкусов. Санжаров с Кузнецовым остаются в укрытии. В случае какой неясности — Санжаров придет на помощь. Чтобы его вызвать, надо забраться на крышу каземата и помахать бескозыркой. Кузнецов ступит на территорию хранилищ только после разминирования.
   Перкусов несет ящик с ключами. Михайло идет налегке, руки свободные. Натруживать их сейчас не следует, чтобы не дрожали во время работы. Пальцы должны быть чуткими, как у пианиста.
   После тяжелых сентябрьских дождей установилась солнечная штилевая погода. Даже припекает. Михайло вспомнил: мать о таких деньках говорила: «Кто умер, тот еще и пожалеет».
   Михайло ясно понимает: там, у мины, пролегла черта его жизни. Все, что он видел, знал, любил, было по эту сторону черты. Будет ли что-нибудь за нею?
   Неужели все может оборваться?! А зачем же тогда село, в котором он родился? Саманные хаты, облицованные с улицы жженым кирпичом? Дворы, посыпанные хрусткой черепашкой? Бычки на шнурах, спеющие под густым солнцем?.. Зачем же тогда городок, самый прекрасный из городов земли? К чему тогда Белые Воды? К чему юность, школа, пионерские лагеря, комсомольские собрания? К чему было страдать от каждого неласкового слова Доры? Зачем все это было?
   Неужели он уцелел в августовском переходе сорок первого года, увернулся от штыка и пули на фронте, пережил блокаду, прошел с тралом минные поля только для того, чтобы снова вернуться на Пальяссаар и подойти к последней черте?..
   Он знает: если все обойдется по-хорошему, за эту черту перешагнет совсем другой Михайло. Он переродится. И время, и поступки, и слова этот новый Михайло будет ценить значительно дороже. Раньше был расточительным. Часто делал не то и не так. Тогда будет выверять каждое свое движение.
   Черт возьми! Пока тянется дорога, надо успеть передумать обо всем, переболеть, перебояться. Потому что, когда приляжешь к мине, надо быть абсолютно спокойным. Чуть дрогнешь — поминай как звали. И Перкусов погибнет ни за что. Ты привязан к нему, как к Расе или Вальке Торбине... Почему, когда вспомнишь Вальку, вдруг заноет что-то внутри? Чувствуешь, виноват перед ним. Самые дорогие в твоей жизни друзья — это Рася, Валька, Перкусов... Значит, жил не напрасно! И Яшка Пополит, и Данько Билый, и Брийборода, и доктор... Они тоже будут горевать, если с тобой что-нибудь случится.
   Но тяжелее всех матери. Она потеряла старшего, Ивана. Ты здесь, у черты. Петько где-то в Румынии. До Берлина ему еще топать да топать. Все может быть. Вам что — стукнуло, и конец мукам. А она умирает вместе с каждым. Сколько сыновей у матери — столько и смертей!..
   На территории складов запустение. Стена, охранявшая когда-то запретный двор, во многих местах проломлена. Там, где раньше тянулись дорожки, усыпанные песком, вымахал бурьян. За казематами в камнях хлюпает море.
   — Ну, довольно! Вот она, здесь. Вздохни поглубже, присаживайся поближе, знакомься покороче... Голова — холодная, глаза — трезвые, руки — зрячие. Иначе нельзя!
   — Отдохнем...
   Перкусов опустился на траву, поджав под себя правую ногу. Открыл ящик с инструментами.
   — Чем копать? Лопаты нет. Ногтями?..
   — Минерские лопаты — во! — Михайло поднял ладони. — Оголим часть корпуса, горловину, выпотрошим нутро, тогда пойдем за лопатами! — Улыбнувшись, он вполголоса спросил: — Боишься?
   — У-у-ух, Минька, даже ребра сводит. — Он потер ладонями лицо, словно умываясь, тряхнул головой. — Ах!..
   — Потому и молчал всю дорогу?
   — Ага! А ты?
   — Одна картина!
   Оба почувствовали себя свободнее, даже повеселели. Тревога не снята, но дышится легче.
   Михайло принялся расчесывать пальцами траву.
   — Стоп! Что за шнур? Дай-ка кусачки!
   — Проверь сначала, куда идет.
   — Нет, первым делом — прерви цепь, затем иди по следу. Так спокойнее. — Он пополз на коленках, высвобождая проводник из травы. — В каземат! Значит, приготовили не одну. Соединили параллельно несколько штук. Перка отозвался в шутливом тоне:
   — Ты, Минька, голова! Сразу разгадал. А я думаю — это камуфляж, обман. Но тебе виднее. Ты осторожный хохол, все должен заранее разглядеть, общупать. С таким не пропадешь. Тьфу, тьфу, чтоб не сглазить! С торпедами проще.
   — Сравнил ключ с пальцем! Торпеда взрывается от удара, а тут, с минами, чего только не напридумывали. Скажем, идет корабль, бросил на нее тень — и готов. Идет второй — растревожил ее своей металлической массой — и взлетел. Идет третий — раздразнил ее шумом винтов — и привет! Так что давай, друг, чтоб ни одного лишнего движения: не дернуть ее, не стукнуть, не качнуть.
   Лежа на животах, они разгребали землю руками, подбирались к горловине. Перкусов хорошо понимал друга. Если Михайло очищал вокруг болта песок, продувал нужное место — Перка подавал торцовый ключ. Если Михайло освобождал подходы к пробке колпака — Перка держал наготове шестигранный ключ большого диаметра.
   Наконец горловина открыта! Из нее ударило запахом олифы. «Во, черти, еще и протирочку дали! Аккуратный народ».
   Нутро мины ярко-алое, крашено суриком, Михайло смотрит в горловину. Свет бьет внутрь мины из отверстий, в которые вставляются свинцовые колпаки. Их обычно пять. Заденет судно мину, согнет такой колпак, и хрустнет внутри него скляночка с электролитом; жидкость прольется на специальные пластинки, они дадут ток запалу.
   Этой мине колпаки не ставили. Ток должна была дать подрывная машинка из укрытия, оттуда, где сейчас Санжаров и Кузнецов... То-то, наверно, переживают! Нет, сидеть в неведении и ждать — дело муторное. Здесь, возле мины, другой разговор. Все видишь, все знаешь. Голова занята делом, а не всякими там догадками. Потому тебе час кажется минутой, а им — минута часом.
   Еще миг — и все решится! Перка припал к земле, не дышит. Михайло лежит на локтях. Откушенные концы проводника зажал в левой руке, правой полез в горловину. Вынуть запал — значит вынуть из мины сердце. В ту самую секунду она омертвеет.
   «Хорошо, догадался открыть боковые пробки: светло в корпусе. Но почему так раздражает яркий сурик? Глаза устают, слезятся. Даже кровью попахивает!..»
   Нет, так не годится. Вынь руку, полежи спокойно.
   Перка, сглатывая слюну пересохшим горлом, тихо спрашивает:
   — Достал?
   — Сейчас...
   Запал не поддается. Прикипел. Что же теперь?.. Дергать нельзя: гляди, на то и рассчитана. Было же так в начале войны на двести пятнадцатом тральщике. Выловили финский буй, подняли на палубу и ну крутить да дергать. Он и дернул!.. От Лешки Марченко, земляка, который уговаривал Михайла идти в минеры, ничего не осталось.
   Но сейчас не время для воспоминаний. Как быть с запалом?
   — Перга, что подскажешь?
   — Может, вынуть все гамузом?..
   — Сам так думаю: надо тащить вместе со стаканом. Рука опять пошла в горловину. На зарядной камере
   она ищет барашки зажимов. Первый отдается легко. Второй барашек прижат так туго, что даже взвизгнул, сорвавшись с витка. Напугал, проклятый!