Страница:
— Вон куда повело-то! — заметил Сверчков. Кульков протянул:
— Быва-а-ат.
Люсинов обычно молчит или нерешительно поводит плечами. А тут оживился:
— Бумажки с собой, что ли, потащишь?
— А то, может, сдам тебе на хранение? Подставляй карманы! Бумажки дома, на Васильевском, седьмая линия. У меня отец. Кормить надо старика. Я не безродный вроде тебя!
Ну, это уже лишнее. Все знают: Андрианов не любит Люсика, но зачем в последнюю минуту такие слова?
— Держи! — Брийборода подал руку последним.
Сколько снегу понамело. Завалы! Кому расчищать?.. Белый город. Белая тишина. Кажется, только две живые души во всем мире: Супрун и Андрианов. Ледяной ветер обжег шеи. Пришлось поднять воротники. Андрианов наклонясь к самому лицу Михайла, попросил:
— Старшина, отпустил бы, а?
— Як так, як так?!
— Ну, заладил! Перка говорит, что ты чумной. Чумной и есть!
— Куда подашься? К фрицу?
— Чудак! На кой он мне? В экипаж! Прибегу, как другие. Прорвался, мол, из окружения.
— Так и поверят!
— А то нет? До сих пор, сказывают, пробиваются таллиннские ребята.
— А дознаются?
— Ребята и фамилии свои меняют и год рождения. Кто проверит? Что к месту, то и говорят. Даже звания сами себе дают, если нужно.
— Все равно одна дорога — на фронт.
— А может, и на «коробку»? Если на «передок», то не в штрафную же, не к смертникам.
— Боишься? — спросил почти участливо.
— Боюсь, старшина.
— Зря. Везде люди; Привыкнешь.
На обратном пути решил навестить Михайлину, сестру двоюродную. Ее семья где-то в Болгарии, а она — здесь. После техникума Михайлину послали в Ленинград, в политехнический институт. Наверное, уже на четвертом; курсе, Михайло тоже был бы на четвертом...
Дерптский переулок узкий, весь завален снегом. Глубокая ,как траншея, тропка протоптана у самих домов; Видно, люди ходят (которые еще могут ходить), держась за стены. В переулке общежитие. Дело к вечеру. Должна быть дома...
Какая она, Михайлина? Давным-давно не видел ее. Михайло помнит: дом на горе, на самой окраине города. Сад, кусты крыжовника, крупные кровянисто-лиловые ягоды малины, похожие на крохотные стоячие шапки. Тетя принесла на веранду полное сито ягод. Сперва пили чай, давили их, ложечкой в стакане. Затем тетя сказала:
— Нехай детки побалуются! — И разрешила брать горстями...
При одном воспоминании об этом по-голодному затошнило. Во рту полно слюны. Казалось, снег пахнет малиной. И всюду густой запах малины. Голова кружится, точно на карусели катаешься.
Слаб ты, Михайло. Никудышный. Одна форма на тебе морская, а сам уже не моряк. Глядел на себя в бане? Скелет скелетом. Это с трехсот граммов хлеба. А как же тем, кто по сто двадцать пять получает!.. Михайлину ты видел девочкой — лицо круглое, розовощекое. Теперь, если пальцем не укажут, ни за что не узнаешь.
Долго стучал в парадное — не открывают. Из подворотни выглянул бородатый старик, закутанный в женский платок.
— Понапрасну тревожитесь. Давно уехали. Ищите в Казани.
И сразу стало радостно. За сестру порадовался; в Казани спокойнее и хлеба, наверно, дают побольше.
Будь здорова, Михайлина! Учись. Потом выйдешь замуж, пойдут дети. Ты потеряла семью — найдешь новую. А горе, оно забывчиво. Доброй тебе ночи, Михайлина!
Глава 5
1
2
3
4
— Быва-а-ат.
Люсинов обычно молчит или нерешительно поводит плечами. А тут оживился:
— Бумажки с собой, что ли, потащишь?
— А то, может, сдам тебе на хранение? Подставляй карманы! Бумажки дома, на Васильевском, седьмая линия. У меня отец. Кормить надо старика. Я не безродный вроде тебя!
Ну, это уже лишнее. Все знают: Андрианов не любит Люсика, но зачем в последнюю минуту такие слова?
— Держи! — Брийборода подал руку последним.
Сколько снегу понамело. Завалы! Кому расчищать?.. Белый город. Белая тишина. Кажется, только две живые души во всем мире: Супрун и Андрианов. Ледяной ветер обжег шеи. Пришлось поднять воротники. Андрианов наклонясь к самому лицу Михайла, попросил:
— Старшина, отпустил бы, а?
— Як так, як так?!
— Ну, заладил! Перка говорит, что ты чумной. Чумной и есть!
— Куда подашься? К фрицу?
— Чудак! На кой он мне? В экипаж! Прибегу, как другие. Прорвался, мол, из окружения.
— Так и поверят!
— А то нет? До сих пор, сказывают, пробиваются таллиннские ребята.
— А дознаются?
— Ребята и фамилии свои меняют и год рождения. Кто проверит? Что к месту, то и говорят. Даже звания сами себе дают, если нужно.
— Все равно одна дорога — на фронт.
— А может, и на «коробку»? Если на «передок», то не в штрафную же, не к смертникам.
— Боишься? — спросил почти участливо.
— Боюсь, старшина.
— Зря. Везде люди; Привыкнешь.
На обратном пути решил навестить Михайлину, сестру двоюродную. Ее семья где-то в Болгарии, а она — здесь. После техникума Михайлину послали в Ленинград, в политехнический институт. Наверное, уже на четвертом; курсе, Михайло тоже был бы на четвертом...
Дерптский переулок узкий, весь завален снегом. Глубокая ,как траншея, тропка протоптана у самих домов; Видно, люди ходят (которые еще могут ходить), держась за стены. В переулке общежитие. Дело к вечеру. Должна быть дома...
Какая она, Михайлина? Давным-давно не видел ее. Михайло помнит: дом на горе, на самой окраине города. Сад, кусты крыжовника, крупные кровянисто-лиловые ягоды малины, похожие на крохотные стоячие шапки. Тетя принесла на веранду полное сито ягод. Сперва пили чай, давили их, ложечкой в стакане. Затем тетя сказала:
— Нехай детки побалуются! — И разрешила брать горстями...
При одном воспоминании об этом по-голодному затошнило. Во рту полно слюны. Казалось, снег пахнет малиной. И всюду густой запах малины. Голова кружится, точно на карусели катаешься.
Слаб ты, Михайло. Никудышный. Одна форма на тебе морская, а сам уже не моряк. Глядел на себя в бане? Скелет скелетом. Это с трехсот граммов хлеба. А как же тем, кто по сто двадцать пять получает!.. Михайлину ты видел девочкой — лицо круглое, розовощекое. Теперь, если пальцем не укажут, ни за что не узнаешь.
Долго стучал в парадное — не открывают. Из подворотни выглянул бородатый старик, закутанный в женский платок.
— Понапрасну тревожитесь. Давно уехали. Ищите в Казани.
И сразу стало радостно. За сестру порадовался; в Казани спокойнее и хлеба, наверно, дают побольше.
Будь здорова, Михайлина! Учись. Потом выйдешь замуж, пойдут дети. Ты потеряла семью — найдешь новую. А горе, оно забывчиво. Доброй тебе ночи, Михайлина!
Глава 5
1
Петр I, как известно, прорубил окно в Европу. Но не всегда в доме окна настежь. Иногда и закрывать приходится, чтобы кто злого умысла не учинил. Для большей надежности окна прикрывают ставнями, перехватывают поперек железной шиной.
Петр Алексеевич на императорском боте обошел вокруг острова, собственноручно промерил глубину. Северная часть оказалась зело непригодной: мели. Южная — поглубже, и берег для стоянок удобнее. Имя острову — Котлин. Уверяют, что значит: котел. Добро, название со значением! Соорудили причалы, воздвигли склады, опоясав их каналами, как в Петербурге. Вдоль северного берега возвели казармы в два этажа, со сводчатыми потолками, Стены такой толщины, что ядром не прошибить. При казармах зело необходимые госпиталь и гауптвахта.
Так начал расти Кронштадт, город-крепость. Он был ставнями петровского окна. Железной шиной служили форты: насыпные островки на отмелях западнее Котлииа. Они залиты бетоном, на них установлены тяжелые орудия.
Петр изрек:
— Оборону флота и сего места держать до последней силы и живота, яко наиглавнейшее дело!
С тех пор ни разу нога завоевателя не ступала на камни Кронштадта. Ни одному вражескому судну не удавалось приблизиться на расстояние видимости. Только однажды, в годы гражданской войны, торпедные катера Британского королевского флота проникли на Большой рейд и тут же были в щепы разнесены снайперскими ударами корабельных комендоров.
Великие заветы моряки выполняют свято.
Сейчас стоит Петр в саду своего имени, на высоком камне, в ботфортах, опершись на шпагу. Перед ним военная гавань, корабли — кормами к стенке.
Неужели тяжелому германскому ботинку удастся ступить на остров?..
Портовый буксир дышит, как загнанный конь. Из отверстия у самой ватерлинии со свистом вырывается пар. Когда отверстие при бортовом наклоне погружается в воду, буксир, словно утопающий, пускает яростные пузыри. Суденышко тащит за собой на стальном тросе баржу. Баржа огромная, буксир махонький. Если посмотреть со стороны, покажется, что моська ведет на привязи слона.
Люки баржи плотно закрыты лючинами и обтянуты брезентом. В трюмах снаряды. Впереди полтора десятка миль голой воды. Хотя бы туман, хотя бы дождь прикрыл серой пеленой. Нет же. Солнце светит во все лопатки. Штиль, вода не колыхнется. Цель как на ладони. Наводи с Петергофского высокого берега и не торопясь расстреливай!.. Буксир идет из Ленинграда в Кронштадт. Канал кончился. На траверзе Петергоф. Шеи у всех становятся короче, затылки плотно прижимаются к плечам. Вот сейчас саданет!
Жестяно прошелестел первый снаряд и упал по правому борту. Далеко пронесло, даже брызгами не обдал. Второй лопнул слева.
— В вилку берет, гадюка! — не выдержал Михайло. — Третий угодит в трубу.
Следующий снаряд упал впереди по ходу. Затем белый столб вырос у кормы баржи.
— Перехристив. Чи ты бачив такого? От яки вареники! — Брийборода храбрится. А коленки, поди, подрагивают.
На буксире и Лебедь, и Перкусов, и оба Сеньки: Сверчков и Кульков. Перка и Лебедь боязливо улыбаются. У Семьки Кулькова при взрыве чуть передергивается рот. А его тезка Сверчков только луп-луп крохотными глазками.
— Бона, как причесыва-ат!..
Минеры тесно сбились по правому борту, за ходовой рубкой. Как-никак защита. В Ленинграде привыкли ходить с той стороны улицы, откуда бьют орудия, с «подснарядной» стороны. Привычка.
Нет только двоих: Андрианова и Люсинова. Первого кинули в штрафную, точно камень в залив, и никто о нем ничего не слышал. Второго недавно списали на морской охотник. Люсику завидовали: повезло парню. А им, видно, опять придется «горшки» катать в минных хранилищах.
— Эх, шут с ними, с «горшками», дойти бы до Кракова!..
Три года назад все было по-иному. Шел Михайло Супрун на белом пароходе и не думал ни о каких снарядах, ни о каких самолетах, ни о каких немцах. Германия тогда была далеко, за тридевять земель. Впереди, подставив майскому солнцу огромную голову морского собора, покачивался Кронштадт. Он казался дредноутом, стоящим на якоре. Дымили высокие трубы морского завода. Вонзалась в него громадная радиомачта. Резко взвизгивали ревуны. Позванивали судовые колокола, отбивающие склянки.
Теперь все проще. Сказочный дредноут уплыл в прошлое. Остался обыкновенный остров, и на нем город — голодный, усталый, в ранах разрушений. Вокруг города-острова два непроходимых пояса: пояс воды и пояс огня.
Из Таллинна можно было уйти на восток морем. Из Ленинграда можно пробиться по ледяной Ладожской дороге. Из Кронштадта отступать некуда!..
Петр Алексеевич на императорском боте обошел вокруг острова, собственноручно промерил глубину. Северная часть оказалась зело непригодной: мели. Южная — поглубже, и берег для стоянок удобнее. Имя острову — Котлин. Уверяют, что значит: котел. Добро, название со значением! Соорудили причалы, воздвигли склады, опоясав их каналами, как в Петербурге. Вдоль северного берега возвели казармы в два этажа, со сводчатыми потолками, Стены такой толщины, что ядром не прошибить. При казармах зело необходимые госпиталь и гауптвахта.
Так начал расти Кронштадт, город-крепость. Он был ставнями петровского окна. Железной шиной служили форты: насыпные островки на отмелях западнее Котлииа. Они залиты бетоном, на них установлены тяжелые орудия.
Петр изрек:
— Оборону флота и сего места держать до последней силы и живота, яко наиглавнейшее дело!
С тех пор ни разу нога завоевателя не ступала на камни Кронштадта. Ни одному вражескому судну не удавалось приблизиться на расстояние видимости. Только однажды, в годы гражданской войны, торпедные катера Британского королевского флота проникли на Большой рейд и тут же были в щепы разнесены снайперскими ударами корабельных комендоров.
Великие заветы моряки выполняют свято.
Сейчас стоит Петр в саду своего имени, на высоком камне, в ботфортах, опершись на шпагу. Перед ним военная гавань, корабли — кормами к стенке.
Неужели тяжелому германскому ботинку удастся ступить на остров?..
Портовый буксир дышит, как загнанный конь. Из отверстия у самой ватерлинии со свистом вырывается пар. Когда отверстие при бортовом наклоне погружается в воду, буксир, словно утопающий, пускает яростные пузыри. Суденышко тащит за собой на стальном тросе баржу. Баржа огромная, буксир махонький. Если посмотреть со стороны, покажется, что моська ведет на привязи слона.
Люки баржи плотно закрыты лючинами и обтянуты брезентом. В трюмах снаряды. Впереди полтора десятка миль голой воды. Хотя бы туман, хотя бы дождь прикрыл серой пеленой. Нет же. Солнце светит во все лопатки. Штиль, вода не колыхнется. Цель как на ладони. Наводи с Петергофского высокого берега и не торопясь расстреливай!.. Буксир идет из Ленинграда в Кронштадт. Канал кончился. На траверзе Петергоф. Шеи у всех становятся короче, затылки плотно прижимаются к плечам. Вот сейчас саданет!
Жестяно прошелестел первый снаряд и упал по правому борту. Далеко пронесло, даже брызгами не обдал. Второй лопнул слева.
— В вилку берет, гадюка! — не выдержал Михайло. — Третий угодит в трубу.
Следующий снаряд упал впереди по ходу. Затем белый столб вырос у кормы баржи.
— Перехристив. Чи ты бачив такого? От яки вареники! — Брийборода храбрится. А коленки, поди, подрагивают.
На буксире и Лебедь, и Перкусов, и оба Сеньки: Сверчков и Кульков. Перка и Лебедь боязливо улыбаются. У Семьки Кулькова при взрыве чуть передергивается рот. А его тезка Сверчков только луп-луп крохотными глазками.
— Бона, как причесыва-ат!..
Минеры тесно сбились по правому борту, за ходовой рубкой. Как-никак защита. В Ленинграде привыкли ходить с той стороны улицы, откуда бьют орудия, с «подснарядной» стороны. Привычка.
Нет только двоих: Андрианова и Люсинова. Первого кинули в штрафную, точно камень в залив, и никто о нем ничего не слышал. Второго недавно списали на морской охотник. Люсику завидовали: повезло парню. А им, видно, опять придется «горшки» катать в минных хранилищах.
— Эх, шут с ними, с «горшками», дойти бы до Кракова!..
Три года назад все было по-иному. Шел Михайло Супрун на белом пароходе и не думал ни о каких снарядах, ни о каких самолетах, ни о каких немцах. Германия тогда была далеко, за тридевять земель. Впереди, подставив майскому солнцу огромную голову морского собора, покачивался Кронштадт. Он казался дредноутом, стоящим на якоре. Дымили высокие трубы морского завода. Вонзалась в него громадная радиомачта. Резко взвизгивали ревуны. Позванивали судовые колокола, отбивающие склянки.
Теперь все проще. Сказочный дредноут уплыл в прошлое. Остался обыкновенный остров, и на нем город — голодный, усталый, в ранах разрушений. Вокруг города-острова два непроходимых пояса: пояс воды и пояс огня.
Из Таллинна можно было уйти на восток морем. Из Ленинграда можно пробиться по ледяной Ладожской дороге. Из Кронштадта отступать некуда!..
2
В мае тридцать девятого года Михайло Супрун попал в школу оружия, которая готовит для кораблей минеров, торпедистов и комендоров. После месячного карантина объявили увольнение «на берег». Растерялся. Что делать там, «на берегу»? Отвык от свободы. Первые дни так тосковал по воле, как ни один арестант не тоскует, А тут растерялся. Чуть ли не силой вытолкнули.
Побывал в переулке Надсона, поглядел домишко деревянный, в котором жил поэт. Затем ушел за городские ворота, на кладбище. Там тихие сосны, стволы желтизной отсвечивают. Разыскал мраморное надгробье. Под ним покоится Лидия Койдула, эстонская поэтесса. Тоже в Кронштадте жила.
Почему потянуло к поэтам? Неужто опять вернется Н стихам? Нет, все мосты сожжены...
Когда пришла первая посылка из дому, яблоки и самодельные пряники показались до того славными, что слезы на глазах выступили.
Но для всего свое время. Не успел еще отрасти белесый чубчик, как Михайло (да и все так!) стал корчить из себя старого морского волка: «вся корма в ракушках». Правда, в это никто не верил. Особенно девчата. У них глаз наметанный. Салагу за милю видят. Избалованный народ кронштадтские девчата! Мало их на острове, а матросов вон сколько! Хлынут морячки на увольнение — кажется, море из берегов вышло. Выбирай, кого душа пожелает.
Не хочешь матроса — бери офицера. Посмотри, сколько лейтенантов из училища прибыло. Молоденькие, точно цыплята из инкубатора. Сами «пришвартуются», только гляди неулыбчивей.
Избалованы кронштадтские девчата. На материке другое дело. Там матрос в цене!
Повидался Михайло со своими земляками Василем Луговым и Жекой Евсеевым. Оба они одеты в солдатское. В береговой части служат, что стоит на мысе у Толбухина маяка. Говорят, горе, а не служба, одна насмешка: вокруг море, а ты не моряк. Даже домой писать стыдно. На увольнение выйдешь — кругом форменки да бескозырки. Ходишь среди этой белизны зеленой пичугой. Одно утешает: есть слух, что переобмундируют в морскую одежду.
Но слух слухом, а дело делом. Жека Евсеев человек нетерпеливый, долго ждать не любит. По сходной цена сторговал себе не очень поношенные флотские «шмутки», держал их на квартире у знакомых. При увольнении переодевался и разгуливал по городу как равноправный мореман. Жека скор на выдумки. За то и на «губе» успел попариться,
Кому что. Одному форму матросскую, другому целый корабль подавай! Откуда у Михайла такая страсть? Он может часами простаивать, глядя на корабли. Вот они приткнулись к стенке узкими кормами. На срезе кормы Герб СССР. На невысоком флагштоке белое полотнище с алой звездой, с серпом и молотом, снизу полотнища — голубая полоса. Под флагом стоит вахтенный с винтовкой. С палубы на стенку переброшены сходни. Корабли дышат белесым паром, обдают теплом, запахом солярки, олифы, вкусным камбузным духом. Ребята запросто расхаживают по палубе. А когда подойдет портовая машина с продуктами, они катают по сходням деревянные бочонки с топленым салом, носят ящики со сливочным маслом, мешки с крупой и сахаром, бараньи туши в белых пятнах жира. На ленточках у ребят золотится название корабля. Не то что у Михайла — общее, ничего не значащее: «Краснознам. Балт. флот». По такой ленточке сразу видно: парень на бережку «отталкивается». Люблю, мол, море с берега, а корабль на картинке. Так все и думают. Попробуй разубеди!
Когда смотришь на линкор, начинаешь задыхаться. О нем и мечтать нечего. На линейный корабль минеры не требуются. Линкор мин не носит. Дернул же черт пойти на минера! Надо было в дальномерщики проситься. Сидел бы вон там, на надстройке, прикладывался бы к глазкам аппарата, Выше дальномерщика уже ничего нет. Одно ясное небо. Высота-то какая! Говорят, Финляндию видать.
Линкор — это целый город. На нем столько народу, что за долгую службу не с каждым встретишься. Линкор — громадина. Если его раскачает в походе, то потом, говорят, он целую неделю покачивается, стоя на рейде, даже при штиле. Линкор вырабатывает столько электроэнергии, что может осветить весь Ленинград!
Заглавный корабль Балтийского флота — линкор «Петропавловск». Два года назад он ходил в Англию на коронацию Георга VI, На матросах, конечно, все с иголочки. Худших по такому случаю списали в иные места, а лучших с других кораблей на линкор взяли. Орлы подобрались! Перед первой морской державой не ударили носом в грязь. Стали на якорь в два раза быстрее положенного. И глядели все молодец к молодцу, все на них пригнано, комар носа не подточит!
Британские власти кораблям всех наций выделяли места для содержания провинившихся под арестом. Командир нашего линкора сказал:
— Для советских моряков гауптвахты не потребуется!
Так и вышло. Ни одного нарушения, ни одного ареста. А вот немцы, те, рассказывают, разодрались в дым. Пришлось им уйти раньше срока, не повидав церемонии.
Мечтал о кораблях, а жил в казарме, спал не на подвесной койке, а на деревянном двухэтажном топчане. Мечтал о кораблях, а бегал на строевые занятия, стоял в карауле. Когда шел в минные классы, не сводил глаз с бронзового Макарова, что возвышается на Якорной площади.
Адмирал стоит на гранитной глыбе. Борода развевается на ветру. У самых ног — бронзовые волны. Внизу — якоря перекрещенные. Хороший был старик, говорят, умный. Это по его проекту ледокол «Ермак» построен. Адмирал простер бронзовую руку к северо-западу. Ребята шутят: на козье болото показывает, туда, где рынок. Несите, мол, братцы, свои бушлаты на барахолку.
Так шутят ребята. Но это неправда. Адмирал Макаров строг был по части порядка. Умел и поощрять, умел и взыскивать. Кронштадтские старожилы рассказывают: разодрались как-то матросы «Осляби» (крейсер такой был) с солдатами гарнизона. Два дня сражение длилось. Из винтовок палили, из окон второго этажа северных казарм вниз головой турляли друг друга. Вызвал адмирал пожарные команды, комендантские взводы подтянул. Усмирил.
Другой после такого дела в Сибирь отправил бы многих, а Макаров нет. Он приказал: каждому матросу пришить на шинель по серому армейскому рукаву, каждому солдату — по черному, матросскому. Пусть приглядываются, привыкают. И приучил. Матросы любили его пуще отца родного.
Погиб адмирал в русско-японскую. На мине подорвался, утонул. Стоит теперь высоко в бронзе. А мимо него, точно валы морские, — поколение за поколением — матросы проходят.
Побывал в переулке Надсона, поглядел домишко деревянный, в котором жил поэт. Затем ушел за городские ворота, на кладбище. Там тихие сосны, стволы желтизной отсвечивают. Разыскал мраморное надгробье. Под ним покоится Лидия Койдула, эстонская поэтесса. Тоже в Кронштадте жила.
Почему потянуло к поэтам? Неужто опять вернется Н стихам? Нет, все мосты сожжены...
Когда пришла первая посылка из дому, яблоки и самодельные пряники показались до того славными, что слезы на глазах выступили.
Но для всего свое время. Не успел еще отрасти белесый чубчик, как Михайло (да и все так!) стал корчить из себя старого морского волка: «вся корма в ракушках». Правда, в это никто не верил. Особенно девчата. У них глаз наметанный. Салагу за милю видят. Избалованный народ кронштадтские девчата! Мало их на острове, а матросов вон сколько! Хлынут морячки на увольнение — кажется, море из берегов вышло. Выбирай, кого душа пожелает.
Не хочешь матроса — бери офицера. Посмотри, сколько лейтенантов из училища прибыло. Молоденькие, точно цыплята из инкубатора. Сами «пришвартуются», только гляди неулыбчивей.
Избалованы кронштадтские девчата. На материке другое дело. Там матрос в цене!
Повидался Михайло со своими земляками Василем Луговым и Жекой Евсеевым. Оба они одеты в солдатское. В береговой части служат, что стоит на мысе у Толбухина маяка. Говорят, горе, а не служба, одна насмешка: вокруг море, а ты не моряк. Даже домой писать стыдно. На увольнение выйдешь — кругом форменки да бескозырки. Ходишь среди этой белизны зеленой пичугой. Одно утешает: есть слух, что переобмундируют в морскую одежду.
Но слух слухом, а дело делом. Жека Евсеев человек нетерпеливый, долго ждать не любит. По сходной цена сторговал себе не очень поношенные флотские «шмутки», держал их на квартире у знакомых. При увольнении переодевался и разгуливал по городу как равноправный мореман. Жека скор на выдумки. За то и на «губе» успел попариться,
Кому что. Одному форму матросскую, другому целый корабль подавай! Откуда у Михайла такая страсть? Он может часами простаивать, глядя на корабли. Вот они приткнулись к стенке узкими кормами. На срезе кормы Герб СССР. На невысоком флагштоке белое полотнище с алой звездой, с серпом и молотом, снизу полотнища — голубая полоса. Под флагом стоит вахтенный с винтовкой. С палубы на стенку переброшены сходни. Корабли дышат белесым паром, обдают теплом, запахом солярки, олифы, вкусным камбузным духом. Ребята запросто расхаживают по палубе. А когда подойдет портовая машина с продуктами, они катают по сходням деревянные бочонки с топленым салом, носят ящики со сливочным маслом, мешки с крупой и сахаром, бараньи туши в белых пятнах жира. На ленточках у ребят золотится название корабля. Не то что у Михайла — общее, ничего не значащее: «Краснознам. Балт. флот». По такой ленточке сразу видно: парень на бережку «отталкивается». Люблю, мол, море с берега, а корабль на картинке. Так все и думают. Попробуй разубеди!
Когда смотришь на линкор, начинаешь задыхаться. О нем и мечтать нечего. На линейный корабль минеры не требуются. Линкор мин не носит. Дернул же черт пойти на минера! Надо было в дальномерщики проситься. Сидел бы вон там, на надстройке, прикладывался бы к глазкам аппарата, Выше дальномерщика уже ничего нет. Одно ясное небо. Высота-то какая! Говорят, Финляндию видать.
Линкор — это целый город. На нем столько народу, что за долгую службу не с каждым встретишься. Линкор — громадина. Если его раскачает в походе, то потом, говорят, он целую неделю покачивается, стоя на рейде, даже при штиле. Линкор вырабатывает столько электроэнергии, что может осветить весь Ленинград!
Заглавный корабль Балтийского флота — линкор «Петропавловск». Два года назад он ходил в Англию на коронацию Георга VI, На матросах, конечно, все с иголочки. Худших по такому случаю списали в иные места, а лучших с других кораблей на линкор взяли. Орлы подобрались! Перед первой морской державой не ударили носом в грязь. Стали на якорь в два раза быстрее положенного. И глядели все молодец к молодцу, все на них пригнано, комар носа не подточит!
Британские власти кораблям всех наций выделяли места для содержания провинившихся под арестом. Командир нашего линкора сказал:
— Для советских моряков гауптвахты не потребуется!
Так и вышло. Ни одного нарушения, ни одного ареста. А вот немцы, те, рассказывают, разодрались в дым. Пришлось им уйти раньше срока, не повидав церемонии.
Мечтал о кораблях, а жил в казарме, спал не на подвесной койке, а на деревянном двухэтажном топчане. Мечтал о кораблях, а бегал на строевые занятия, стоял в карауле. Когда шел в минные классы, не сводил глаз с бронзового Макарова, что возвышается на Якорной площади.
Адмирал стоит на гранитной глыбе. Борода развевается на ветру. У самых ног — бронзовые волны. Внизу — якоря перекрещенные. Хороший был старик, говорят, умный. Это по его проекту ледокол «Ермак» построен. Адмирал простер бронзовую руку к северо-западу. Ребята шутят: на козье болото показывает, туда, где рынок. Несите, мол, братцы, свои бушлаты на барахолку.
Так шутят ребята. Но это неправда. Адмирал Макаров строг был по части порядка. Умел и поощрять, умел и взыскивать. Кронштадтские старожилы рассказывают: разодрались как-то матросы «Осляби» (крейсер такой был) с солдатами гарнизона. Два дня сражение длилось. Из винтовок палили, из окон второго этажа северных казарм вниз головой турляли друг друга. Вызвал адмирал пожарные команды, комендантские взводы подтянул. Усмирил.
Другой после такого дела в Сибирь отправил бы многих, а Макаров нет. Он приказал: каждому матросу пришить на шинель по серому армейскому рукаву, каждому солдату — по черному, матросскому. Пусть приглядываются, привыкают. И приучил. Матросы любили его пуще отца родного.
Погиб адмирал в русско-японскую. На мине подорвался, утонул. Стоит теперь высоко в бронзе. А мимо него, точно валы морские, — поколение за поколением — матросы проходят.
3
Минно-торпедная команда размещается в Северной казарме. Наверху жилые помещения, внизу камбуз, столовая и продовольственный склад.
Михайло Супрун повел свою братву в столовку.
— Эй, чумичка, тащи-ка чего-нибудь порубать! — крикнул он коку.
— Что за рубаки? — недовольно буркнули из камбуза. — На вас не получено. Аттестаты сдали?
— А то как же!
— Пускай Андрианов сухим выдаст.
— Да ты хоть покажись, моржовая голова!
Из раздаточного окна показалось на редкость тощее лицо.
— Бона какими бывают коки! — удивился Сверчков.
Кульков считает своим долгом всегда откликнуться на замечания тезки:
— Быва-ат. У меня приятель на «Грозящем» во какой. — Он показал мизинец. — Не поверишь, что у плиты воюет.
Когда кок назвал фамилию кладовщика, никто не удивился: мало ли Андриановых на белом свете! Но когда кладовщик показался в столовой, когда он развел руками, закинул нос кверху, выставил кадык и протянул свое «го-го-» го», все оторопели.
— Гляди-ко, смертник объявился!
— Оце вареники!
— Что, Минька, я же говорил! — кинул Перка Михайлу, будто подводя итог спору. Затем, пожимая большую ладонь Андрианова, добавил: — Герой!
— От черт, га! — так Степан Лебедь выразил свое восхищение.
Михайло помнил о деле:
— Санька, покормишь, а?
— Что за вопрос? Го-го-го-го!..
Он принес медный бачок с рыбьей мелочью.
— Экстра! Вчера матросы взрывали толовые шашки у форта «Петр», набрали. Мы ее на олифе поджарили.
— Це тавот, а не олифа. Хиба запаху не чуешь?
— Какая тебе разница? Тавот тоже смазочный материал.
Горчило во рту, подташнивало. Но рыбу всю умяли. Сеньтя Сверчков заметил, что его желудок долото может переварить. Степан Лебедь сказал:
— Хочь вовна, абы кишка повна!
Вовна — шерсть по-украински.
Сашка Андрианов, довольный, спросил Михайла!
— Ну как, старшина?
Михайло ответил шуткой:
— Перекусив, як собака мухою!
В окно столовой видна улица, выстеленная булыжником. На той стороне стоит краснокирпичное здание. Стены глухие. Сбоку небольшая дверь. Что здесь было раньше, никто не знает. Теперь сюда свозят покойников. Зимой на саночках возили. Сейчас стали класть на тележки. Часто даже дверь путают: вместо покойницкой везут к подъезду казармы, просят вахтенного:
— Матросик, принимай, сил больше нет!..
И все так просто, без слез. Видно, блокада все слезы выпила.
Ночью Михайло проснулся. Ему показалось, кто-то на нем топчется. Так и есть. Кто-то сидит на животе. Пригляделся — крыса. Громадный грызун смотрит поблескивающими глазками, шевелит волосинками усов. Дернул одеяло — крыса перелетела на соседа. Михайло толкнул его. Тот всполошился:
— Тревога?
— Крыса.
— Чего?
— Крыса, сказано.
— А-а-а?.. Энта пустяки! Не пужайся, сынок, привыкнешь! — Сосед зевнул, звучно поскреб тельняшку на груди. Ему было за пятьдесят, седой весь. В белую ночь седина особенно заметна. Сосед из «переменников» — так называют стариков, которые срочную службу отбыли давным-давно, а теперь опять мобилизованы. Фамилия старика — Лукин. На фронт его не взяли, слаб. Мины катать не может. Пристроили сапожником. Обувь чинит команде, тоже дело!
Лукин продолжал:
— В войну всякая мразь наружу вылазит! Развелось тышшами. По головам ходят. В германскую, помню, в окопах кишмя кишели. Не хуже теперешних. А лютые — живых грызли! Да, сынок, кто в окопах не бывал, тот и горя не видал!
— А говорят: кто в море не бывал...
— Всяк на свой лад... В Питере однажды вышли они из калашниковских складов на водопой. Крысы, значит. Туча ползет по земле. Живая туча, вот те крест. Тут шутки плохи — беги куда глаза глядят! Ну, все и побегли. А один извозчик — герой выискался! — сидит на козлах и коня понукает. Лошадь — скотина умная, она смерть чует, идти не хочет, на дыбки взвивается. Извозчик стеганул ее как следует, рванула. Думал, проскочит: копытами истопчет, шинами подавит. Не тут-то было! Облепили комьями и лошадь и хозяина. Через пять минут одни кости на мостовой белели. Сила, значит!
Кто-то недовольно попросил:
— Дед, кончай баланду травить!
Переменник посоветовал Михайлу напоследок:
— Одеяло-то на башку натягивай. Не ровен час — уши обнесут.
Михайло спал тревожно. До самой утренней дудки ему снились серые крысы. Они строили ему рожи, впивались зубами в пятки.
Михайло Супрун повел свою братву в столовку.
— Эй, чумичка, тащи-ка чего-нибудь порубать! — крикнул он коку.
— Что за рубаки? — недовольно буркнули из камбуза. — На вас не получено. Аттестаты сдали?
— А то как же!
— Пускай Андрианов сухим выдаст.
— Да ты хоть покажись, моржовая голова!
Из раздаточного окна показалось на редкость тощее лицо.
— Бона какими бывают коки! — удивился Сверчков.
Кульков считает своим долгом всегда откликнуться на замечания тезки:
— Быва-ат. У меня приятель на «Грозящем» во какой. — Он показал мизинец. — Не поверишь, что у плиты воюет.
Когда кок назвал фамилию кладовщика, никто не удивился: мало ли Андриановых на белом свете! Но когда кладовщик показался в столовой, когда он развел руками, закинул нос кверху, выставил кадык и протянул свое «го-го-» го», все оторопели.
— Гляди-ко, смертник объявился!
— Оце вареники!
— Что, Минька, я же говорил! — кинул Перка Михайлу, будто подводя итог спору. Затем, пожимая большую ладонь Андрианова, добавил: — Герой!
— От черт, га! — так Степан Лебедь выразил свое восхищение.
Михайло помнил о деле:
— Санька, покормишь, а?
— Что за вопрос? Го-го-го-го!..
Он принес медный бачок с рыбьей мелочью.
— Экстра! Вчера матросы взрывали толовые шашки у форта «Петр», набрали. Мы ее на олифе поджарили.
— Це тавот, а не олифа. Хиба запаху не чуешь?
— Какая тебе разница? Тавот тоже смазочный материал.
Горчило во рту, подташнивало. Но рыбу всю умяли. Сеньтя Сверчков заметил, что его желудок долото может переварить. Степан Лебедь сказал:
— Хочь вовна, абы кишка повна!
Вовна — шерсть по-украински.
Сашка Андрианов, довольный, спросил Михайла!
— Ну как, старшина?
Михайло ответил шуткой:
— Перекусив, як собака мухою!
В окно столовой видна улица, выстеленная булыжником. На той стороне стоит краснокирпичное здание. Стены глухие. Сбоку небольшая дверь. Что здесь было раньше, никто не знает. Теперь сюда свозят покойников. Зимой на саночках возили. Сейчас стали класть на тележки. Часто даже дверь путают: вместо покойницкой везут к подъезду казармы, просят вахтенного:
— Матросик, принимай, сил больше нет!..
И все так просто, без слез. Видно, блокада все слезы выпила.
Ночью Михайло проснулся. Ему показалось, кто-то на нем топчется. Так и есть. Кто-то сидит на животе. Пригляделся — крыса. Громадный грызун смотрит поблескивающими глазками, шевелит волосинками усов. Дернул одеяло — крыса перелетела на соседа. Михайло толкнул его. Тот всполошился:
— Тревога?
— Крыса.
— Чего?
— Крыса, сказано.
— А-а-а?.. Энта пустяки! Не пужайся, сынок, привыкнешь! — Сосед зевнул, звучно поскреб тельняшку на груди. Ему было за пятьдесят, седой весь. В белую ночь седина особенно заметна. Сосед из «переменников» — так называют стариков, которые срочную службу отбыли давным-давно, а теперь опять мобилизованы. Фамилия старика — Лукин. На фронт его не взяли, слаб. Мины катать не может. Пристроили сапожником. Обувь чинит команде, тоже дело!
Лукин продолжал:
— В войну всякая мразь наружу вылазит! Развелось тышшами. По головам ходят. В германскую, помню, в окопах кишмя кишели. Не хуже теперешних. А лютые — живых грызли! Да, сынок, кто в окопах не бывал, тот и горя не видал!
— А говорят: кто в море не бывал...
— Всяк на свой лад... В Питере однажды вышли они из калашниковских складов на водопой. Крысы, значит. Туча ползет по земле. Живая туча, вот те крест. Тут шутки плохи — беги куда глаза глядят! Ну, все и побегли. А один извозчик — герой выискался! — сидит на козлах и коня понукает. Лошадь — скотина умная, она смерть чует, идти не хочет, на дыбки взвивается. Извозчик стеганул ее как следует, рванула. Думал, проскочит: копытами истопчет, шинами подавит. Не тут-то было! Облепили комьями и лошадь и хозяина. Через пять минут одни кости на мостовой белели. Сила, значит!
Кто-то недовольно попросил:
— Дед, кончай баланду травить!
Переменник посоветовал Михайлу напоследок:
— Одеяло-то на башку натягивай. Не ровен час — уши обнесут.
Михайло спал тревожно. До самой утренней дудки ему снились серые крысы. Они строили ему рожи, впивались зубами в пятки.
4
Дом флота — на Июльской улице. Громадное желтое здание фасадом повернуто к гавани. Перед зданием скверик. В скверике памятник Пахтусову, исследователю Новой Земли. Через улицу — Итальянский пруд. Здесь стоят штабные катера. Среди них белый, точно снег, катер командующего. В двух нижних этажах Дома флота клуб, библиотека, бильярдная. Наверху штаб. Над крышей гнездо сигнальщиков, так называемый пост СНИСа — службы наблюдения и связи.
В клубе идет концерт. Приехала ленинградская эстрада. До Лисьего Носа, что на северном берегу залива, ехали поездом, от мыса до Кронштадта — на быстроходном катере.
Война войной, а без зрелищ воякам тошно. Соскучились по смеху, по меткому словечку, каждой завалящей шутке рады.
На сцене конферансье, пожилой мужчина. Кожа на щеках обвисает, живот тоже вислый. Посмеивается над собой:
— До войны, бывало, выходишь на сцену, все удивляются: живот словно подушка! А сейчас, посмотрите, одна наволочка осталась!
Матросы хохочут, бьют в ладоши, просят:
— Сатиру давай, сатиру!.. Пленного фрица!..
В перерыве Михайло и Перка столкнулись с командующим. Он высокий, плечи покатые, лицо худое. Посторонились. Остолбенели. Рядом с командующим его жена. В темном платье с глубоким вырезом на груди. Совсем молодая, а волосы до белизны седые, точно крашеные. Она заметила Перкусова, улыбнулась ему, кивнула. Рябое лицо Перки порозовело. Он даже зубы показал в улыбке. Правда, не стоит их выставлять напоказ: они у него неровные, прокуренные. И лицом не взял Перка. Но Михайлу он ближе других. Тянет к нему, как к Расе.
Когда высокое начальство проследовало дальше, Михайло толкнул друга в бок.
— Знаком?
— Приходилось встречаться.
— Может, доложишь своему старшине, где и как?
Перка все еще следил за удаляющейся женой адмирала, думал о своем.
— А?..
— Открылся бы!
— Да, Минька, дела...
Михайло вытянул из друга всего несколько слов. То были жестокие слова.
Жена командующего шла из Таллинна на «Веронии». Когда транспорт тонул, она вместе с другими пела «Интернационал». Но в висок себе не выстрелила, просто бросилась в воду. На второй день ее заметил торпедный катер. Подошли поближе. Разглядели: седая женщина руками держится за свинцовые колпаки гальваноударной мины. Понятно, не выбирала, за что ухватиться.
Удивительные случаются вещи: мина, предназначенная убивать, спасает жизнь человеку!
Но как взять женщину на катер? Подходить вплотную опасно. Просили уйти от мины, плыть к катеру. Но бесполезно. Она и рада бы, да не может: руки омертвели.
Перка бросился в воду, подплыл к женщине. Один за другим стал разжимать ее онемевшие пальцы...
Острым осколком вошел в память таллиннский переход, потому так часто напоминает он о себе.
Судовые колокола отбивают склянки. Михайло подумал: «Точно петухи перекликаются». Вон где-то далеко, а вон совсем близко. Глуше, резче. Протяжнее, короче. По три двойных удара. Двадцать три часа. Смена вахты, смена нарядов и караулов.
Солнце зашло. А небо белое. Светло. Странное сочетание — война и белая ночь! В войну все должно быть темным, замаскированным. А тут словно день. В светящемся воздухе четко выступают линии зданий, каналов, деревьев, корабельных мачт. Как днем, но не совсем так. Днем видишь тени. Сейчас их нет. Свет ровный, не резкий, а мягкий. Поэтому он кажется призрачным.
Белая ночь размягчила сердца. Люди успокоились, сняли пальцы с курков, гашеток, рычагов, штурвалов.
Ни выстрела, ни взрыва, ни воя бомб.
Если бы мир оставался таким всегда!
Вера цеплялась за рукав, просила Михайла побыть с ней. Перкусов пожелал с подковыркой:
— Ни пуха, Минька!
И пошел в казарму. А Михайло с Верой завернули в небольшой скверик, сели на скамейку.
Вера, или, как она себя называет, Века, — в матросской форме. Только вместо брюк она носит узкую юбку, вместо бескозырки черный берет. Таких на флоте называют эрзац-матросами. Века работает в доковой команде коком. Михайлу не нравится ее имя. Впрочем, не столько имя, сколько ее работа. Голос у Веки грубый, руки мужские. А лицо женское, чуть смугловатое, красивое, как у южанок. Глаза большие, брови ровные, резко очерченные. У глаз грубые складки. Кажется, вот-вот они застонут от боли.
В скверике когда-то были клумбы; на них цвел пахучий табак, раскрывались ночные фиалки; Сейчас клумбы разровняли, красуется узловатая картофельная ботва. Картошка в блокаду дороже всяких фиалок.
Михайло сел рядом с Векой, но не близко. Помимо воли так получилось. Века догадалась:
— Чистенький! Замараться боишься! Уже наговорили! А ты не бойся. Не так страшен черт, как его малюют! — Она с наслаждением била его словами, точно мстила за что-то. — Барчук занюханный! Да я бы тебя на пушечный выстрел не подпустила, если бы не это, — она неопределенно взмахнула руками, — если бы не так... Тебе цена в базарный день копейка!
Михайло вскочил:
— Стоп травить! Уйду!
Она дернула его за рукав.
— Сучок есть? (Сучком называли эрзац-табак.)
Михайло достал жестяную коробочку, открыл. Века взяла щепоть и положила на бумажку.
— Садись. Что без толку торчать? Не тебя бью, себя хлещу!.. — Она немного помолчала. — Тянет к тебе... Черт знает почему тянет! Ты же слова путного не скажешь, а вот... Видел ли ты хоть что-нибудь черное в своей жизни?
— Приходилось...
— Ненадкушенный ты какой-то. Может, потому и тянет?.. Ты не гляди, что у меня каменные руки. О, знаешь, какими они были! Но не в этом счастье. Счастье в том, что жизнь только начиналась. И все полетело к чертям. Вторую войну выношу. — Она неопределенно взмахнула руками. — Это вторая. Первая пришла раньше... Подъехала
машина к ювелирному. Всех пихнули в «черный ворон». Магазин — на пломбу... Кто-то крупно погрелся. А мы, продавщицы, горели, как мелкие спички. — Она глубоко затянулась. — А потом... Собрали нас, арестантов, из других каталажек, везли на остров, в трюме. Теснота. Вонища. Трюм дюймовыми досками перегорожен. Плотной стеной. С одной стороны бабы, с другой — мужики. Взбесились. Хоть волосы на себе рви! Мужики всей оравой с разбегу стукались в доски. Стена треснула, рухнула. Мужики — сюда, бабы — туда... Люди, оказывается, бывают страшнее зверей!.. Меня тоже кто-то сгреб. Измял всю. Исколол лицо бородой... Чистенькая была, вроде тебя... Эх, если бы не эта, вторая! Я же не урод какой-нибудь, не выродок. Еще бы как могла пожить!.. Могли быть дети, семья... Ну, скажи, правда?.. Холодно у меня вот здесь. — Она потерла грудь ладонью. — Думала, выйду на волю, заживу совсем по-другому, совсем другой стану... Ну, вот как ты... Разве нельзя стать настоящим человеком, если сильно этого хочешь?..
В клубе идет концерт. Приехала ленинградская эстрада. До Лисьего Носа, что на северном берегу залива, ехали поездом, от мыса до Кронштадта — на быстроходном катере.
Война войной, а без зрелищ воякам тошно. Соскучились по смеху, по меткому словечку, каждой завалящей шутке рады.
На сцене конферансье, пожилой мужчина. Кожа на щеках обвисает, живот тоже вислый. Посмеивается над собой:
— До войны, бывало, выходишь на сцену, все удивляются: живот словно подушка! А сейчас, посмотрите, одна наволочка осталась!
Матросы хохочут, бьют в ладоши, просят:
— Сатиру давай, сатиру!.. Пленного фрица!..
В перерыве Михайло и Перка столкнулись с командующим. Он высокий, плечи покатые, лицо худое. Посторонились. Остолбенели. Рядом с командующим его жена. В темном платье с глубоким вырезом на груди. Совсем молодая, а волосы до белизны седые, точно крашеные. Она заметила Перкусова, улыбнулась ему, кивнула. Рябое лицо Перки порозовело. Он даже зубы показал в улыбке. Правда, не стоит их выставлять напоказ: они у него неровные, прокуренные. И лицом не взял Перка. Но Михайлу он ближе других. Тянет к нему, как к Расе.
Когда высокое начальство проследовало дальше, Михайло толкнул друга в бок.
— Знаком?
— Приходилось встречаться.
— Может, доложишь своему старшине, где и как?
Перка все еще следил за удаляющейся женой адмирала, думал о своем.
— А?..
— Открылся бы!
— Да, Минька, дела...
Михайло вытянул из друга всего несколько слов. То были жестокие слова.
Жена командующего шла из Таллинна на «Веронии». Когда транспорт тонул, она вместе с другими пела «Интернационал». Но в висок себе не выстрелила, просто бросилась в воду. На второй день ее заметил торпедный катер. Подошли поближе. Разглядели: седая женщина руками держится за свинцовые колпаки гальваноударной мины. Понятно, не выбирала, за что ухватиться.
Удивительные случаются вещи: мина, предназначенная убивать, спасает жизнь человеку!
Но как взять женщину на катер? Подходить вплотную опасно. Просили уйти от мины, плыть к катеру. Но бесполезно. Она и рада бы, да не может: руки омертвели.
Перка бросился в воду, подплыл к женщине. Один за другим стал разжимать ее онемевшие пальцы...
Острым осколком вошел в память таллиннский переход, потому так часто напоминает он о себе.
Судовые колокола отбивают склянки. Михайло подумал: «Точно петухи перекликаются». Вон где-то далеко, а вон совсем близко. Глуше, резче. Протяжнее, короче. По три двойных удара. Двадцать три часа. Смена вахты, смена нарядов и караулов.
Солнце зашло. А небо белое. Светло. Странное сочетание — война и белая ночь! В войну все должно быть темным, замаскированным. А тут словно день. В светящемся воздухе четко выступают линии зданий, каналов, деревьев, корабельных мачт. Как днем, но не совсем так. Днем видишь тени. Сейчас их нет. Свет ровный, не резкий, а мягкий. Поэтому он кажется призрачным.
Белая ночь размягчила сердца. Люди успокоились, сняли пальцы с курков, гашеток, рычагов, штурвалов.
Ни выстрела, ни взрыва, ни воя бомб.
Если бы мир оставался таким всегда!
Вера цеплялась за рукав, просила Михайла побыть с ней. Перкусов пожелал с подковыркой:
— Ни пуха, Минька!
И пошел в казарму. А Михайло с Верой завернули в небольшой скверик, сели на скамейку.
Вера, или, как она себя называет, Века, — в матросской форме. Только вместо брюк она носит узкую юбку, вместо бескозырки черный берет. Таких на флоте называют эрзац-матросами. Века работает в доковой команде коком. Михайлу не нравится ее имя. Впрочем, не столько имя, сколько ее работа. Голос у Веки грубый, руки мужские. А лицо женское, чуть смугловатое, красивое, как у южанок. Глаза большие, брови ровные, резко очерченные. У глаз грубые складки. Кажется, вот-вот они застонут от боли.
В скверике когда-то были клумбы; на них цвел пахучий табак, раскрывались ночные фиалки; Сейчас клумбы разровняли, красуется узловатая картофельная ботва. Картошка в блокаду дороже всяких фиалок.
Михайло сел рядом с Векой, но не близко. Помимо воли так получилось. Века догадалась:
— Чистенький! Замараться боишься! Уже наговорили! А ты не бойся. Не так страшен черт, как его малюют! — Она с наслаждением била его словами, точно мстила за что-то. — Барчук занюханный! Да я бы тебя на пушечный выстрел не подпустила, если бы не это, — она неопределенно взмахнула руками, — если бы не так... Тебе цена в базарный день копейка!
Михайло вскочил:
— Стоп травить! Уйду!
Она дернула его за рукав.
— Сучок есть? (Сучком называли эрзац-табак.)
Михайло достал жестяную коробочку, открыл. Века взяла щепоть и положила на бумажку.
— Садись. Что без толку торчать? Не тебя бью, себя хлещу!.. — Она немного помолчала. — Тянет к тебе... Черт знает почему тянет! Ты же слова путного не скажешь, а вот... Видел ли ты хоть что-нибудь черное в своей жизни?
— Приходилось...
— Ненадкушенный ты какой-то. Может, потому и тянет?.. Ты не гляди, что у меня каменные руки. О, знаешь, какими они были! Но не в этом счастье. Счастье в том, что жизнь только начиналась. И все полетело к чертям. Вторую войну выношу. — Она неопределенно взмахнула руками. — Это вторая. Первая пришла раньше... Подъехала
машина к ювелирному. Всех пихнули в «черный ворон». Магазин — на пломбу... Кто-то крупно погрелся. А мы, продавщицы, горели, как мелкие спички. — Она глубоко затянулась. — А потом... Собрали нас, арестантов, из других каталажек, везли на остров, в трюме. Теснота. Вонища. Трюм дюймовыми досками перегорожен. Плотной стеной. С одной стороны бабы, с другой — мужики. Взбесились. Хоть волосы на себе рви! Мужики всей оравой с разбегу стукались в доски. Стена треснула, рухнула. Мужики — сюда, бабы — туда... Люди, оказывается, бывают страшнее зверей!.. Меня тоже кто-то сгреб. Измял всю. Исколол лицо бородой... Чистенькая была, вроде тебя... Эх, если бы не эта, вторая! Я же не урод какой-нибудь, не выродок. Еще бы как могла пожить!.. Могли быть дети, семья... Ну, скажи, правда?.. Холодно у меня вот здесь. — Она потерла грудь ладонью. — Думала, выйду на волю, заживу совсем по-другому, совсем другой стану... Ну, вот как ты... Разве нельзя стать настоящим человеком, если сильно этого хочешь?..