Низ сосенки уперся в крестовину, верхушка — в потолок зала. Пока сосенка стояла голая, она оставалась сосенкой; когда же ее нарядили — вдруг стала елкой. Вокруг нее ходили октябрята и пели песенку:
 
Ялинка, ялинка,
Де ти росла?
Щастя i радість
Усім принесла.
 
   Ялинка — по-нашему «елка». Она действительно принесла счастье и радость. В школе стало светлее, уютнее. Даже самые сердитые учителя подобрели.
   Вот перед этой новогодней ялинкой, которая всем принесла радость, и затеялось дело, никакой радости Мите Палёному не принесшее.
   Митя поотрядно начал собирать деньги на пионерские костюмы. Наконец карбованцы собраны, сунуты в карманы, точно в бездонные колодцы, и поминай как звали! Проходят долгие месяцы, а костюмов нет. Дети уже забыли о них, но у родителей память цепче. Они поочередно брали Митю за грудки, трясли, как старую грушу, но ничего с той груши не упало. Тогда разгневанные батьки кинулись в райком комсомола. Митя ответил райкому, что деньги послал в Киев, а квитанцию потерял. Справились на почте. Выяснилось: брехня. Тогда Митя «полез в пузырек» и обвинил всех в черной неблагодарности. Он-де столько лет держал школу на своих плечах, а теперь, выходит, не нужен, стали подкапываться, Да пропади все пропадом!
   Мишко смотрел на Митю и не узнавал его. Старший товарищ, вожак — и вдруг такое дело. На пионерских сборах учил быть честным, правдивым. А сам?.. Вспомнился пионерский лагерь в лесу. Он же и тогда обманывал! Продукты у председателя выдурил, а просо осталось неполотым... Секретарь райкома комсомола тоже хорош! Митя пригрозил, что покончит с собой, и секретарь испугался, дал ему неплохую характеристику, помог устроиться на работу в Луганске.
   Митя теперь выездной корреспондент областной газеты. Вон куда вылез!
   Прошло время, и Митя снова появился в Белых Водах. А в школе как раз назрел конфликт. Директор Карп Степанович ходил в районе, жаловался на учителя Ивана Митрофановича, поставил вопрос ребром: или он, Карп Степанович, или математик, который разлагает школу — ухаживает за ученицей.
   Карп Степанович знал, что бывший пионервожатый на любит учителя математики Ивана Митрофановича. Последний отвечает ему тем же. Но чем черт не шутит! Митя может переметнуться в стан врага.
   Карп Степанович сам вышел к воротам встречать гостя. Гость подкатил на новенькой «эмке» цвета кофе с молоком. Редкий цвет. В те времена машины были все темные. И вдруг такая вольность!
   Митя сидел рядом с шофером, высунув правую руку в окошко. На руке блестели крупные часы. Он специально надел их на правую руку, чтобы видно было, чтобы ослепляли глаза односельчанам.
   Первому он подал руку Мишку, а не директору. Мишко обрадовался встрече. Он задержал Митину ладонь в своей и спросил простодушно:
   — Разве не знаешь, на какой руке носят часы?
   Митя выдернул ладонь, холодно заявил:
   — Мое дело! Хозяин знает, що кобыле робить! — И уже приветливей посмотрел на директора.
   Карп Степанович оживился. Он сказал:
   — Не мешайте, дети! — отстранил ребят и повел гостя в его родную школу.
   В учительской Митя с каждым педагогом здоровался за руку. Такого раньше не бывало! Подал руку даже Ивану Митрофановичу.
   Он обошел все классы и кабинеты, глядя на них чужими глазами. Затем «эмка», хрустнув замком дверцы, с ревом стала карабкаться в гору по узкой улочке, к Митиной хате.
   Ворота для машины оказались слишком узки. Отец Мити, сапожник потребсоюзовской мастерской, на радостях завалил тын, оттянул его в сторону. Машина вошла задом и заняла весь двор.
   Чтобы попасть на улицу, курам приходилось взлетать на кузов, скользить по нему когтями и с невероятным шумом, роняя пух и перья, приземляться за чертой двора. Цуцик нашел себе место под машиной, под самым карданным валом.
   Даже в школе было слышно, как визжит у Палёных поросенок. Собирались откармливать его на сало, но судьба решила иначе.
   Мать Палёного уже бежала из гамазея. Под фартуком она держала бутылки, душа их тонкие шеи возбужденными пальцами.
   Тамарку, сестру Мити, ради такого случая отпустили с уроков. А часом погодя люди видели, как Карп Степанович пробирался огородами к подворью Палёных.
   На другой день Митя поехал в объезд по району. А в райком комсомола то и дело звонили из Луганска. Редактор газеты, поминая всех чертей, просил передать новоявленному Хлестакову, чтобы он тотчас же отправил машину в город и не смел являться в газету.
   В Белых Водах загомонили:
   — Аи да Митя, знай наших! Всех обдурил! Сам ездит на машине, а хозяин ходит пешочком!
   Вот так и повернулось дело.

2

   Все розовое: и китайская роза, в бочонке стоящая в углу на табуретке; и кисейные занавески; и скатерть, прикрывшая сдвинутые столы. Бутылки с горилкой и портвейном, баклажаны, помидоры, холодец из старого петуха — все залито розовым светом. Даже снег под окнами, на который падает свет, тоже розовый.
   Все это потому, что Люда надела на лампочку фонарик, склеенный из жатой розовой бумаги.
   Из репродуктора послышался хриплый голос диктора. Он сообщил, что через несколько минут начнется новогоднее выступление Михайла Ивановича Калинина.
   Мишко с Валькой отодвинула от репродуктора бочонок с цветком. Девчата столпились у черной тарелки. Беда с ними! И все-то копошатся, все-то шушукаются. Послушаешь тут! Мишко прикрикнул:
   — Угомонитесь, трясогузки! Прямо зло берет!
   — А ты сбегай на двор, снежку поешь, охолонешь трошки. Дора не пришла. Так на нас досаду срываешь!
   Вмешалась Ларка-коза:
   — Мою соседку не чипайте. Что она вам, соли под хвост насыпала? Дора придет. Если сказала, значит, будет. Она такая! Хоть бечевкой ее привяжи — перегрызет бечевку и прибежит!
   — Ну, довольно вам!
   И Михаил Иванович начал свою новогоднюю речь. Он как будто был здесь, рядом. Виделись его прижмуренные глаза, стеклышки очков, острая бородка.
   Мишко насторожился. Прозвучали слова, от которых радостный холодок прошел по телу. Закричал не своим голосом:
   — Это ж мое село! Мое село!..
   Михаил Иванович ставил его в пример. Он рассказывал, как за годы Советской власти село выросло, стало богаче, культурнее, и о том, какие люди вышли из села.
   Мишку показалось, что никто ему не верит. Он взмолился:
   — Валька, ну, скажи им! Это ж мое село, я там родился, ходил в школу!
   — Чего взбеленился, Мишец! Добре, нехай твое! Ну и что? Мало ли таких сел! Все на виду, у всех свои герои. Чего крик поднял? Пофорсить захотел?
   — А-а-а... — Мишко махнул рукой. Его никто не понял. Даже Рася. Дора бы поняла. Положила бы руку на грудь Мишку, сказала бы тихо: «Любый, успокойся: все вижу, все знаю!»
   Мишку кажется, что он знает Дору давным-давно. Они всегда были вместе, никогда не разлучались. Он всегда видел ее тонкие длинные брови, двумя радугами изломившиеся над глазами... Скажете, брови не похожи на радуги, ведь радуга разноцветная! Но вы же не брали голову Доры в свои радостные ладони, не присматривались к ней помутневшими от счастья глазами — откуда ж вам знать?! Каждая волосинка Дориных бровей золотая и переливается всеми цветами радуги-веселки!
   Но где же ты, Дора? Тебя не пускает батько? Пилипенко держит тебя взаперти, за девятью замками? А не взять ли мне в руки суковатый дрын, не двинуться ли по снежной целине к хате Пилипенко? Не стегнуть ли дрыном по окнам, не освободить ли Федору прекрасную из отцовского плена?
   Дора не вбежала, а влетела в хату. Она была в одной белой кофточке. Сдернула с головы вязаный платок (мать сунула его в руки на ходу), топнула о земляной пол тапочкой на резиновой подошве.
   Дора убежала из дому. Батька гнался за нею, да не сумел догнать.
   Она глянула на Мишка добрыми глазами, улыбнулась ему одному и этим сказала: «Я тут, любый, все будет хорошо! »
   Сердце Мишка радостно всколыхнулось. Они вместе, они счастливы. Остальное приложится! Где хочет сесть Мишко? Ему все равно! Где ни сядет — он может примоститься возле любой девушки, — Дора не обидится. Она только изредка будет посматривать в его сторону, а он встречать ее взгляд. И все. И пусть идет «пид три черта» Валька Торбина с его издевками!
   Было это после первой встречи с Дорой. Валька спросил, поцеловал ли он ее? Мишко только головой покачал.
   — Лопух! — презрительно сказал Торбина-младший. — Женщины любят железную руку. А таких, как ты, они водят за нос. Поиграются и выбросят.
   Мишко поцеловал Дору у той же калитки, но это случилось позже. Он еле дотянулся до ее лица, держась обеими руками за тонкие планки. Губы у нее были холодные, неживые. Она, задыхаясь, прошептала:
   — Ой, Михайло, що ты зо мною робишь?
   Получилось не так, как ожидал. Но это же нестрашно.
   Впереди вся жизнь, будет и так!
   Валька все торопит. На пожар, что ли? Его только слушай. «Получается, что «кохання» — «це тильки цилуйся та пригортайся». Эх, Валька, Валька! А испытывал ли ты счастье оттого, что — единственный во всем мире! — почувствовал, как вздрогнуло плечо твоей дивчинки? Знаешь ли ты про это?!
   Все оживились. Особенно Валька Торбина.
   Он достал из потайного кармана листик бумаги. Начал читать свои стихи. Оказывается, Валька тоже пишет?
   Он читал по грамотке. Мишку за него стало совестно. Разве свои вирши можно так читать? На листке они уже чужие, остывшие. Силой памяти их надо доставать изнутри, из сердца, где они все время калятся.
   Мишко слушал, наклонив голову. Валька читал стихи о любви. Девчата вздыхали, млели от красивых слов. А Мишко оставался холоден. Слова Вальки стучались в его сознание и отскакивали, как горох от стенки. Мишко замечал перебои ритма, никудышные рифмы. Хотел было сказать об этом другу, но передумал. «Какое мне дело? Подумают, что задаюсь».
   Захотелось прочесть свое. Но не стал. Зачем ворошить пепел?
   Танцевали под Валькин патефон.
   Натоптавшись в охоту, начали расходиться. Мишко накинул на Дору свое пальто. Она передернула плечами. Сказала, что не хочет домой, и заплакала. Недобрый хмель ударил ей в голову. Люда уступила ей свою пышную кровать. Мишко сел рядом, положил ладонь на горячий лоб Доры.
   Ларка Луговая надела коротенькую кацавейку, уперлась кулаками в бока и расшумелась, как ветер в камышах:
   — Ах, падлюки проклятые! Сейчас пойду к Максиму Пилипенко и скажу ему в очи: «Ты что измываешься над своею дитиною? Кто дал тебе право? Да я тебя за Дору в бублик скручу! Она мне родней родной сестры!»
   — Ты не кричи попусту, а лучше принеси ей пальто! — попросил Мишко.
   — Вот твереза голова! Сейчас принесу! — Ларка выметнулась из хаты.
   Кровать, на которой лежала Дора, отделена от печи пестрой занавеской. Оттуда доносились шепот Вальки Торбины и хохоток Люды, хозяйки дома.
   Батько и мать Люды уехали в соседнее село, к родне. Потому Люда и собрала вечеринку, потому и пела так радостно, притопывая ножкой по земляной доливке:
 
Ой, гоп, я сама,
Чоловіка нема,
Я нікого не боюся -
Я хозяйка сама!
 
   Заманчиво в восемнадцать лет обрести полную свободу! Что хочу, то и делаю. Не боюсь ни бога, ни черта! Вот возьму и стану целоваться до утра с приглянувшимся хлопцем!
   И она целовалась. Целовалась у припечка с Валькой Торбиной. Мишко все слышал. «А как же Иван? А как же Гафийка?! — стучало в его мозгу. — Неужели все так скоро забывается?»
   Он вскочил с кровати, рванул занавеску. Слабые петельки слетели с гвоздиков, и она, мертвая, упала на лежанку.
   — Мишец, рехнулся?
   Мишко отвел рукой и Вальку и его вопрос. Он подошел к Люде.
   — Верни карточку!
   Люда заверещала:
   — Что тебе надо, что ты ко мне привязался? Не нравится — вон бог, а вон порог!
   Мишко повторил еще тише, еще спокойнее:
   — Верни карточку!
   — На, подавись!
   Люда подошла к этажерке, начала копаться в книгах.
   Заламывая их, выпуская каждый листик из-под большого пальца, она искала карточку. Листики поднимали ветер.
   Карточка упала на земляной пол.
   — На, подавись!
   Мишко посмотрел на брата, спокойно лежащего под сосной. Иван всем своим видом говорил ему: «Что ты, чудак, паникуешь? Она не рабыня моя, она свободный человек. Любит Вальку — ее дело. У меня университет, потом научная работа. Хочет ждать — пусть ждет. Не может — пусть выходит за другого. А что же ей делать? В институт не попала. В колхоз идти не с руки. Запомни, брат: она вольна в своих поступках. И ты ей выбора не навязывай. Мне приятно, что ты оберегаешь мое достоинство, спасибо тебе. Но Люду не трогай...»
   Пристыженный, Мишко сунул фото во внутренний карман пиджака.

3

   Дно яра затянуло травяным покровом. Высокие бока желтеют глиняной осыпью. Цветущий терн окутал кромки, он нависает над яром белой пеной. В яру тихой жарко. Сюда не залетает ветер, поэтому охмелеть можно от дурманного запаха.
   По ночам хлопцы приводят сюда девчат. И кажется им, нету краше места на земле. А днем, когда светит трезвое солнце, в этот яр Плахотин приводит строй своих стрелков. Стрелки «дают ножку» и «высокий взмах» руки. Но Плахотину все кажется мало. Он то и дело подбадривает:
   — Тверже шаг! Головку, головку!..
   Впереди идет Мишко. Он несет боевую трехлинейную. Замыкают строй Рася и Яшка Пополит. Яшка себя и Расю называет шкетами. Шкет — его любимое словцо. Они несут ящик с патронами. Плахотя говорит, что патроны ценнее золота, потому что золотом из винтовки не выстрелишь. Он отпускает по три штуки на человека. И хоть умри, больше не даст.
   В яру Плахотя приказывает команде сесть на землю и начинает с теории.
   — Як поразить цель? — спрашивает он. И отвечает: — Ось так! Устраивайся поудобнее. Найди опору, щоб гвинтовка не дрожала, як телячий хвост. Увидел белогвардейца чи, скажем, махновца, сажай его, котыка, на мушку. Если он выглядает из окопу, подставь ему мушку под самую бороду. Если бежит на тебя по чистому полю, бери под мотню. А если он тикает, сажай тем местом, который сидают. Это будет в самый раз! Потому що пуля — она ж дугу пишет, она берет выше. Если мушка блестит на солнце, треба чиркнуть серничок и закоптить. Мушка повинна сидеть в прорези прицела, как птичечка. И щоб не ворохнулась...
   Мишко вначале боялся винтовки. Он знал: где винтовка, там упавший на землю человек, там лужа крови, кислый, пахнущий смертью дымок. Его даже подташнивает от того дымка.
   Но стрелял хорошо. Может быть, потому, что в точности выполнял требования Плахоти, а может, просто потому, что глаз верен и рука тверда. По команде «Ложись!» делал полуоборот направо и падал сперва на колено, затем на локоть. Чуть расставленные, плотно прижатые к земле ноги были вытянуты под углом к корпусу. Локтями упирался в сочную зелень, отчего рукава на локтях зеленились. Приклад упирал в плечо, плотно прижимался к нему щекой. По команде «Целься!» зажмуривал левый глаз, сажал мушку в самую середину прорези прицела, подводил ствол под черный круг мишени. По команде «Огонь!», не дыша, плавно нажимал на спусковой крючок. Сердце переставало стучать. И хорошо: не колыхалась винтовка.
   Выстрел разражался неожиданно и оглушительно. По терновнику катился сухой шелест. Белые лепестки цветения срывались с высоты и редкими снежинками падали на дно яра.
   Хуже всех стрелял Рася. Нажимая на спуск, он зажмуривал оба глаза крепко, до дрожи. При выстреле ствол высоко вскидывало вверх. Пуля шла «за молоком». Мишень даже не проверяли, пробоины там не найдешь. Пуля клевала свинцовым носом бурый откос или, просквозив терновник, шла гулять в степь.
   Плахотя нервно дергал себя за ус, приговаривал:
   — Пальнул в белый свет, як в копеечку. Ты ж, несчастный недокурок, скот на выгоне перестреляешь. Тебе, зануде, нужники чистить, а не боевое оружие держать! Убирайся с моих очей!
   Рася встает растерянный. Отряхивает штанцы на коленках, улыбается сквозь слезы. Он всегда улыбается. Даже когда плачет, то кажется, что он улыбается, показывая передние, большие, как у кролика, зубы. Шумно втягивает воздух сквозь зубы, сглатывает слюну и опять открывает рот в улыбке. У глаз уже заметны тоненькие морщинки. А на высоком выпуклом лбу кожа сильно натянута, даже поблескивает. Широко раскрытыми карими глазами он смотрит Плахоте в рот, молчит. Плахотю это раздражает. Он повышает голос до крика:
   — Що вытрищился, як баран на новые ворота?!
   Рася подтягивает штанцы, шумно всасывает воздух и отходит в сторонку.
   После стрельбищ детвора кидается в яр, колупает глину за мишенями, добывая пули. Патронные гильзы собираются в ящик. Плахотя ведет им строгий счет. Пацаны Христом-богом молят дать им хоть одну гильзу. Если ее, латунную, пахнущую горелым порохом, приложить верхней кромкой к губам и дунуть, она издаст радостный свист с нутряным гудением. Но Плахотя неумолим: гильзы нужны для отчета.
   Перед выпускным вечером в школьном зале лучшим стрелкам вручали значки. Вместе со значком Мишко получил премию — противогаз. Он пришел домой гордый, с защитной сумкой у левого бока. Анна Карповна пощупала сумку, покачала головой:
   — И зачем оно нужно?
   Матвей Семенович ответил ей:
   — Нехай повисит, може, пригодится.

Глава 7

1

   Мишко устроился возле окна вагона. Черный чемодан он поставил под полкой, на которой сидел, так, чтобы задниками ботинок чувствовать его. Анна Карповна строго наказывала:
   — Если загубишь, то и до дому не являйся! — Затем мягче добавила: — Гляди, дитино моя, там много урканов шныряет. Ляжешь спать — один глаз закрой, другим смотри. А то и тебя украдут.
   Покачивается вагон, глухо постукивают колеса — кажется, кто-то снизу бьет молотками в пол. За окном мелькают кусты, столбы и столбики, стожки сена, скирды соломы, рябит стерня. Все уходит в прошлое. Только далекий меловой кряж все не отстает от поезда.
   У Мишка нет плацкартного билета. Руки он положил на столик, голову приткнул в жесткий уголок. Ноги онемели, затосковали. Хорошо бы снять ботинки, подставить пальцы под сквознячок.
   На средней полке разместился мужчина в военной форме, не по месту длинный. Когда он вытянулся, ноги перекрыли проход. Ни к кому не обращаясь, военный сказал:
   — Придется укоротить костыли.
   И согнул ноги в коленях.
   Летчик. На ярко-голубом поле петлиц желтеют крохотные крылышки.
   «Как у Данька», — подумал Мишко. Данькова мать показывала ему карточку сына. Шла с базара и похвасталась, «якото стала ее ридна дитина».
   Данило на вид строгий. Зуба щербатого не видно, потому что губы плотно сжаты. Совсем переменился.
   Если примут в академию, у Мишка тоже будут крылышки.
   Примут ли? Больше всего страшит мандатная комиссия. В анкете стоит графа: «Есть ли родственники за границей?» Это порожек, о который можно споткнуться. Что ответить? Мишко знает, что за границей родная мамина сестра. Когда-то она нанималась на срок к болгарину Бойчеву. Два лета помахала тяжелой сапой на поливном огороде, а кончилось тем, что вышла за него замуж. И родилось у тети Оришки трое детей. Дочь и два сына. Дочь с того же года, что и Мишко, и названа похоже: Михайлина.
   Дядя Бойчев настоял на своем: увез семью в Болгарию. Осталась только Михайлина. Она сказала, что никуда не поедет. Не для того, мол, родилась в Стране Советов, не для того носила пионерский галстук, не для того вступила в комсомол! В райкоме восхищались ее решением. Дали койку в общежитии техникума, назначили стипендию.
   По ночам «бидна дивчина» изливала тоску слезами, а днем крепилась.
   Иван о Михайлине сказал так:
   — Это и есть настоящая большевичка!
   Но как же быть Мишку? Ведь не напишешь же в анкете обо всем, что чувствуешь и что думаешь по этому поводу!
   «Эх, дядько Григорий, наделал ты хлопот. И дочку осиротил и родственникам не даешь жить спокойно!»
   Матвей Семенович говорил:
   — И что они за родня? Седьмая вода на киселе! Через дорогу валенком чай пили! Не ставь в графу!
   Анна Карповна обиделась:
   — Как же так — моя родная сестричка?! Спор разрешил Иван. Он твердо заявил:
   — Выясни на месте. Расскажи комиссии все, как есть, и спроси: ставить «да» или не ставить? Может, они, как дальние родственники, не имеют значения. Ну, а если имеют, что ж, такова жизнь, правде надо смотреть в лицо!
   «Такова жизнь!.. Это ж несправедливо, — не соглашался Мишко, глядя в темноту вагона, — сказано же: сын за отца не отвечает. Почему ж я повинен отвечать за дядю?»

2

   Перед нам клокотала площадь. Она звенела трамваями, коптила «эмками», полуторками. В плоские телеги на резиновом ходу были впряжены кони-ломовики с куцыми хвостами. Они звякали подковами, громко отфыркивались, мотая тяжелыми головами: видно, першило в ноздрях от бензинового перегара. У Мишка тоже першило. Он смотрел на площадь широко открытыми глазами.
   Неужели Москва станет его домом? От этой мысли кружилась голова. Вспомнилась песня:
 
Утро красит нежным светом
Стены древнего Кремля...
 
   Где он, Кремль? В какой стороне? Но сперва надо в академию.
   В трамвай еле протиснулся. Зажали потными телами — не шелохнуться. Рука, в которой держал чемодан, одеревенела, но переменить нельзя.
   А хорошо в таком многолюдье. Москвичи пахнут новой материей, кожаными туфлями, одеколоном, вином. Дома по-другому: там все пахнут овчиной, кисловатой опарой, огурцами, укропом. И живут в подслеповатых саманных хатынках. А здесь вон какие хаты! Посмотришь на крышу — фуражка сваливается. В окнах пестрят занавески. Что там, за ними? Какие печали, какие радости?
   Мишко узнает это, дай время! Он будет учиться в Москве. Дора тоже сюда приедет. Пройдет какой-нибудь год, и она приедет. Об этом заранее договорились. Мишко, как московский старожил, поможет ей поступить в медицинский.
   Наденет парадную форму и пойдет. На нем будут ботинки с блестящими черными носами, темно-синий диагоналевый костюм с голубыми петлицами, белая рубашка, темный галстук, на голове — пилотка, на пилотке — рубиновая звездочка, на петлицах — крылышки! Вот только не помнит Мишко, полагается ли портупея. А не плохо бы по темно-синему полю пиджака спустить с плеча ремешок бордового цвета и перехватить талию широким ремнем с золотой пряжкой! Увидят такого в приемной комиссии медицинского института — и сразу примут Дору!
   Вот и Петровский замок. Красная узорчатая стена. Ворота. Проходная. Но, оказывается, не сюда надо идти, а в новый корпус. Там много собралось таких же нетерпеливых.
   В широкой комнате расставлены железные койки. Постели покрыты колючими солдатскими одеялами. Ложись, отдыхай. Спрячь бумажечку со штампом и номерком. Она пригодится. С ней завтра пойдешь на медицинскую проверку.
 
   На другой же день нашел дружков. Стало веселее. С одним познакомился в умывальнике. Попросил закурить. Разговорились. Его звать Геннадием. Красивое имя! Он из Ленинграда. Курит не по-людски: не затягиваясь. Наберет дыму за обе щеки и выпускает потихоньку сперва через рот, затем через нос. Папиросы курит сладкие, дорогие. Но ему не повезло: не прошел. Говорит, эскулапы дело застопорили.
   На Геннадии — коричневые полуботинки, коричневые брюки-клеш из тонкого сукна, кремовая рубашка с закатанными выше локтей рукавами. Все новое, пахнет по-особому. А глянешь на Мишка — село селом! Пузыри на коленях, потрескавшиеся ботинки, синяя косоворотка с малиновой неяркой вышивкой на вороте и обшлагах. Отец купил ее для себя. Но отдал Мишку, раз такое дело. К тому же она ему была маловата.
   Мишко комиссию прошел. И на стуле вертели, и в рот заглядывали, и в грудь стучали. Признали здоровым. Село, говорят, поставляет людей надежных.
   Генка решил домой не возвращаться. Берет документы и — в авиационный институт. Даже лучше: самолеты строить все равно научится, а серую шинель таскать не придется. Он сказал, что это его устраивает: не велика радость всю жизнь провести в казарме.
   Мишка встревожили его слова. Раньше он над этим не задумывался. Иван рисовал картины одна другой радужнее. Сперва учеба в академии, затем работа в ЦАГИ: в Центральном аэрогидродинамическом институте. Одно название пьянит голову!
   Второго дружка звали проще — Тимка. Он с Волги. Живет под Куйбышевом. Рослый, поджарый. Рука крепкая. Дай ладонь — стиснет так, что будь здоров!
   Утром Тимка делал зарядку. Долго фыркал под краном. Потом растирал грудь коротким вафельным полотенцем.
   — Ты, хохландия, на какой факультет, — спросил он, — на моторо — или самолетостроение? — Не дав ответить, посоветовал: — Иди строить моторы. Мотор — сердце машины.
   Ну вот! А Иван утверждал, что самолетостроение главное.
   В академию поступали и военные, окончившие летные училища. Их берут на командный факультет. Держатся строго — не подходи близко! На «гражданку» глядят свысока.
   А может, Мишку так показалось?

3

   До площади Пушкина доехал на двухэтажном троллейбусе. Перешел площадь по правой стороне. Увидел памятник поэту. В металлическом веночке — букетик хилых городских цветов. Подумал: «Разве это цветы?» Представил себе луг, устланный кумачом воронца, снегом ромашки, синим огнем василька. Мысленно увидел буйство акации и сирени, кусты желтой розы-троянды, увешанной солнцами крупных бутонов.