Там мертвяк, тут мертвяк. Обрублены концы. И за что зацепиться? Ума не приложу.
   Погоди-ка.
   Подошел я к висельнику, превозмогая отвращение, рубаху на его груди рванул. Так и есть. Вот он. Тот же знак: крест и рыба над ним.
   – Все вы одним клеймом мечены! – сказал я зло и из поруба на свет пошел.
   Где же дальше заговорщиков разыскивать? На этот вопрос я ответ позже нашел, когда после бани за стол поснедать сел. Загляда меня откармливала, яства разные подсовывала, а я и не отказывался. Считай, что два дня во рту ничего, кроме слюны, не было. А потом и она высохла.
   – О чем ты, княжич, задумался? Или не по вкусу тебе стряпня? – спросила меня Загляда.
   – Да вот никак в толк не возьму, – ответил я девке, – где же мне христиан здесь искать?
   – Как где? – плечами пожала. – Там же, где иудеев и магометан. В Козарах! Там даже церква ихняя стоит.
   Тут и поперхнулся я. Чуть кулебякой не подавился. Как же я про церковь позабыл? Ее же еще Оскольд поставил. И осознал вдруг, что еще не все потеряно.
   Вскочил я из-за стола, Загляду на радостях расцеловал.
   – Вот туда мне и надобно!
   – Что же ты и сбитню не попил? – она мне вслед крикнула.
   Шел я по Козарам, а сам все вспомнить пытался, где же я того лихоимца-предводителя видел?
   Нет, никак не вспомнить.
   Вот и церква. Сруб, в лапу сложенный, маковка по-сверх. На маковке крест. Над входом свято чудное – Иисус, такой же, как в книге Ольгиной, на кресте расчаенный. Худосочный он какой-то, одни ребра торчат. И как мог он на свои плечи все грехи людские взвалить? Видать, и вправду духом своим силен был.
   Отворил я дверь и внутрь вошел. А внутри пахнет приторно, от лампады маленькой чад стоит. Нет никого. А лампада другое свято освещает. Пригляделся, а на доске закопченной Перун намалеван. На колеснице он по небушку летит. В руке его молонья зажата. Вот тебе и раз. Как этот-то в церквушке оказался?
   – Чего тебе надобно, добрый человек? – вздрогнул я от голоса.
   Не сразу впотьмах человека разглядел. Да и как его заметить, если в черной одеже он. Сам тоже черен, волосат и кучеряв длинной бородой. Только на пузе крест большой на тяжелой цепи золотом отсвечивает.
   – Или захотел к таинствам апостольским приобщиться? – И выговор у него смешной.
   Не нашенский выговор. Словно слова подыскивает.
   – Уж не ты ли отец Серафим? – я его спрашиваю.
   – Я, – отвечает черный.
   – Вот тебя-то мне и надобно. – За горло я его схватил и к стене придавил.
   Захрипел он, глаза с перепугу вытаращил. Не ожидал он, видать, от меня такой ласки. А я ему, пока не опомнился:
   – Где тут у тебя можно в тишке поговорить? Чтоб не помешал никто?
   Он только глаза на свято скосил.
   – Ясно. Ты только не ори, тогда жить будешь. Заморгал он глазами. Дескать, орать не буду. Оно и понятно, хоть и с Богом он своим отцовство над христианами киевскими делит, однако ж повидаться с Христом не спешит.
   – Вот и славно, – говорю я ему и пальцы на горле разжал.
   Закашлялся он. Пополам согнулся. Посипел немного, смог вздохнуть наконец.
   – Что ж ты делаешь, аспид? – прошептал.
   – Ты поговори мне еще, – я ему. – Давай веди. – И коленкой его легонько под зад пихнул.
   Подковылял он к Громовержцу, лампаду с крюка снял, рукой по стене пошарил, и отъехало свято в сторону. А за ним клетушка потайная.
   – Заходи, – говорит, – тут нам никто не помешает. Зашли мы в клетушку. Он лампаду повыше поднял, чтоб света побольше было. А в клети добра разного навалено. Рухлядь мягкая, чаши золотые, сундуки какие-то.
   – Да я смотрю, у тебя тут лабаз, – ухмыльнулся я. – Эка ты здесь ценностей накопил.
   – От прихожан дары, – тихо сказал он. – Не мое это. Богово.
   – Как на капище?
   – На капищах ваших истуканам деревянным подношения приносят, а здесь Богу Вседержителю. От сердца, от любви большой люди жертвуют. А Богу это и не надобно. Он и так владетель всего, что в Мире есть. Если надо тебе, забирай, что душе угодно, добрый человек. – Он лампаду под потолок подвесил. – Только жизнь мою мне оставь.
   – Не нужна мне пока твоя жизнь, и даров не надобно, – я ему. – Ты мне грудь свою заголи.
   – Что? – не понял он.
   – Одежу скидай.
   – Ага, – кивнул он, а сам глазищи на меня вытаращил, не понимает, зачем мне его рубище понадобилось. – Ты мне только позволь горло промочить, а то дерет, спасу нет.
   – Давай, – говорю, – да живее только.
   Он корчагу с сундука руками трясущимися схватил и жадно пить из нее начал.
   – Ты смотри не захлебнись. Оторвался он от корчаги испуганно.
   – Вода? – спросил я у него.
   – Нет, – замотал он головой. – Кровь Христова.
   – Так ты кровопийца? – удивился я. Он только головой замотал.
   – Вино мы так называем. Хочешь спробовать? – И корчагу мне протягивает.
   – Ну, давай, – попробовал, а вкусное вино, забористое. – Сладко.
   – Это от любви Боговой, -смотрю, он успокаиваться начал.
   – Ты мне про любовь потом расскажешь, а пока скидывай одежу.
   – Ага, – повторил он и стал стягивать с себя ризы черные.
   – Слышь, Серафим? А чего это у тебя Перун на свято намалеван?
   – Это не Перун, – он мне в ответ. – Это покровитель наш, Илия Пророк. Церковь эта ему посвящена. Икона с ликом пророка из самого Царьграда привезена. От патриарха Константинопольского.
   Вот тебе раз. Я думал, что они в единого Бога веруют, а выходит, и у христиан свои покровители имеются.
   Между тем стянул Серафим с себя одежу. Я ему на грудь посмотрел – чистая, только волосата больно, а знаков и клейм нет.
   Я только в затылке почесал. Совсем запутался.
   – Одевайся, – говорю. Тут он и вовсе оторопел.
   – Зачем? – спрашивает.
   – Чтоб не замерз, – рассмеялся я.
   – Ага, – сказал он в третий раз и совсем ошалел.
   – Вино я у тебя еще глотну? – спросил я, когда Серафим оделся.
   – Пей, мне купцы привозят.
   Я глотнул. А ведь и вправду сладкая кровь Христова. Сразу в голове прояснилось.
   – Хочешь, себе корчагу возьми, – закивал он. – За здравие государыни своей выпьешь. Дай, Господи, ей всех благ земных.
   От таких слов взбеленился я, кинжал из ножен выхватил.
   – Брешешь ты, Змиев выкормыш! Ты же хотел Ольгу погубить! А теперь ей здоровья желаешь? Сознавайся, зачем на жизнь княгинину покусился?
   – Да ты что? – заверещал он и испуганно покосился на клинок. – Господь с тобой! Как же я мог такое содеять? В Писании сказано, что всякая власть от Господа. Зачем же мне против воли Божьей идти? Ольга христиан не обижает. Притеснений братии не чинит. Договор с Константинополем о защите верующих свято блюдет. Зачем же худым за доброе платить? Зачем клятвы подлостью нарушать?
   – Все равно брешешь! – не поверил я ему.
   – Господом нашим, Иисусом Христом, Святой Троицей и всеми апостолами клянусь, что даже в мыслях дурного у меня не было! – И креститься начал истово.
   – Твои люди себе тавро на груди выжигают? – спросил я его.
   – Какое тавро?
   – Крест и рыбу. Это же знаки христианские?
   – Да, – кивнул он головой, – Знаки христианские, и мы, по сути, рабы Господни, но никто тавро на людей у нас не ставит. И клеймить братьев и сестер наших незачем. Иисус и без знаков своего от чужого отличит.
   Тут уж мой черед пришел призадуматься. Понял я, что у меня все в голове перепуталось. Все же ясно было, как белый день: не по нраву василису Цареградскому пришлось, что на границах его владений русичи смуту затеяли. Побоялся он, что снова на него походом пойдут, вот и послал в Киев весточку соглядатаю своему, Серафиму-пастырю. Тот и затеял игру с княгиней, чтоб Святослав с воеводой, узнав о погибели Ольгиной, обратно вернулись. Порядок в стольном городе наводить стали, а о землях полуденных забыли. И Соломон мне говорил, что пастырь глазами и ушами Цареградскими на Руси пребывает. И по указке василиса своего живет…
   Складно все получалось в думах моих, а теперь все рухнуло. Белый день тьмой непроглядной обернулся. Растерялся я. Может, не врет Серафим? Может, кто другой на Ольгу мужичков натравил?
   – А рыжий такой, с зубами лошадиными, разве в церковь твою не заглядывал? – спросил я божьего человека.
   – Ко мне много гостей из христианских земель приходит, – пожал плечами пастырь. – Разве упомнишь всех?
   – Не чужой он. По-нашему чище тебя говорил. Мужики его за сотника княжеского приняли.
   – Киевских и посадских я всех знаю, – торопливо сказал Серафим. – Нет среди них рыжебородых.
   – Точно?!
   – Вот тебе крест святой, – осенил он себя крестным знемением. – Если вру, пусть у меня язык отсохнет.
   Против такой клятвы не поспоришь. Выходит, правду говорит божий человек.
   – Верю, – сказал я примирительно.
   – Ну, ты тогда это…
   – Чего?
   – Ножик свой убери, – кивнул он на кинжал. – Не пристало в доме Божьем оружием размахивать.
   – Извини, – спрятал я кинжал в ножны. – Погорячился я.
   Вздохнул он облегченно.
   – А что? Неужто на княгиню покушались? – совсем осмелел Серафим.
   Понял я, что лишку сболтнул, только что теперь поделаешь?
   – Жива она. И в здравии добром. Так можешь и хозяину своему, василису, отписать.
   – Так ведь…
   – Знаю я про тебя все, – перебил я его. – Так что имей в виду, что, если слух об этом по Киеву пойдет, я не посмотрю, что ты человек Богов.
   – Что ты! – замахал он на меня руками. – Эта тайна со мной в Царствие Небесное отправится.
   – Смотри у меня! – погрозил я ему кулаком.
   Вышел я из церкви, а куда дальше идти, не знаю. Еще одна ниточка в руках моих оборвалась. По моему разумению, Ольга вот-вот вернуться должна, а значит, поторапливаться нужно. Искать гнездо змеиное да давить змеенышей. Только где это гнездо? Как мне до него добраться? Да и поторапливаться нет больше ни сил, ни желания.
   Меж тем солнце на закат клониться стало. И понял я, что устал неимоверно. Баня меня взбодрила ненадолго, а теперь силы кончились. Тоска придавила так, что ни руку поднять, ни ногой шагнуть. Зевнул я сладко и решил: будь, что будет, а мне отдых нужен.
   Повернулся я и обратно, на Старокиевскую гору поплелся. Иду и ворчу себе под нос:
   – И зачем я эту ношу неподъемную тягаю? Зачем Андрею обещал, что за княгиней присмотрю? Зачем ей опорой быть вызвался? Жил бы себе в холопах спокойно, как все живут. Дожидался бы срока своего да о воле мечтал. Вот бы славно было, вот бы складно. Так ведь нет, дернуло меня на рожон переть, старание свое выпячивать. Дурак. Как есть дурак. Сейчас приду во град, завалюсь спать, и гори оно все жарким пламенем…
   Брел я так, на себя ругался, а вокруг жизнь продолжалась. И не знали люди, что анадысь чуть не лишились своей княгини. А если бы случилось страшное, разве огорчились бы они? Варяжкой для них Ольга была. И пусть жизнь у них под ее рукой спокойная. Пускай нет уже той ненависти, что при муже ее к находником имелась. И не ропщет никто. И бунты со смутами в прошлом остались, однако и великой любви к правителям своим люди русские не испытывали. Скорее равнодушными были, безразличными. У посадов и всей земли своя жизнь, а у правителей своя, и меж собой эти жизни не пересекаются. Жива Ольга и здорова – ну и хай с ней, а померла, так невелика потеря. Хотя, может, и всплакнул бы кто, а потом снова за повседневные дела бы принялся…
   Только знал я твердо, что если бы замысел лихоимцев удался – несдобровать бы народу. Воротились бы каган с воеводой и железом каленым да кровью людской дознаваться бы стали, кто Ольгу со свету сжил. Вот тогда бы точно залились люди слезами горючими. И такого я допускать не хотел.
   А пока люди своими обыденными заботами были заняты. Весна на дворе, тут особо не рассидишься. День единый целый год кормит. С утра раннего и до вечера позднего кружилово идет. Кто садом занимается, кто огородом своим, кто-то крышу подновить решил, а у кого-то забор покосился. Вон баба какая-то курам просо посыпает, а вон мальчишки гусей с реки гонят. А гусаки шипят, крыльями гордо хлопают, гусынь своих оберегают. Только мальчишкам не до гусиной гордости. Торопятся они, покрикивают на птиц, спешат в подворье, за ограду, загнать. Оно и понятно.
   Стадо коровье по посаду идет. Пастухи кнутами щелкают. Ботала [79] позвякивают. А коровы мычат, на дойку просятся. Наелись молодой травы, теперь по хлевам им надобно. Чуть не бегом бегут, выменем покачивают, на собак посадских рогами помахивают. Передавят гусей, так несдобровать мальчишкам. Отдерут их отцы, матери заругают. А кому охота заруганным да побитым ходить?
   Хозяйки на улицу высыпали, кормилиц своих зазывают:
   – Прусинь, прусинь! Иди сюда, Зорюшка! Я тебе хлебца корочку приготовила, солюшкой его присыпала.
   – Малютка! Ты куда мимо двора поперлась?
   – Эй, Властимиловна, опять твоя говяда к нам в огород поперла! Ты когда ее ко двору приучишь?
   – Вы бы лучше загородку бы поправили…
   – Ты бы лучше бы хайло-то прикрыла бы…
   Переругиваются хозяйки не по злобе, а ради развлечения. Коровушек своих приласкивают. И так при дедах их было, при прадедах, так и при внуках с правнуками продолжаться будет.
   Жизнь вечерняя в посаде торопится, а я иду навстречу стаду не спеша. О лежаке, о сне крепком мечтаю. Но вдруг полоснуло мне что-то по глазам. Дремоту прочь прогнало. Я и не сразу сообразил, за что это взгляд мой зацепился. А потом даже подпрыгнул от неожиданности. Тавро знакомое разглядел. Коровенка идет. Мычит тихонечко, а на крупе ее крест с рыбой выжжен. Такой же, как у гонца с лихоимцем. Вот тебе и раз!
   Словно привязанный, я за коровенкой поспешил. И куда только устаток, куда сон подевался? А коровка вдоль порядка прошла да на подворье завернула. А вместе с ней еще три да телка молодая, и на каждой то самое тавро.
   Никто коров не встретил. Знать, к дому хорошо приважены. Чье же это подворье? Вот сейчас и узнаем.
   Заглянул я за тын. Коровки друг за дружкой через двор протопали, в хлев зашли. А посреди двора, под навесом, мужик по пояс голый сидит и усердно ножи об камень точит. Согнулся, лица не разглядеть. А ножей у него много. Штук семь. И все разные. Одни поменьше, другие побольше. Шмурыгает мужик лезвием по камню, от усердия даже пот на лысине выступил. Видать, вражина для смертоубийства клинки готовит.
   Я за рукоять кинжала схватился.
   – Эй! Есть кто живой? – через забор кричу.
   – Чего надобно? – Мужик от работы оторвался, на меня глаза поднял. – Чего тебе, Добрый? – спрашивает.
   – Здраве буде, Своята, – говорю.
   Узнал он меня, и я его узнал. Мясник это княжеский. Его это подворье, оказывается.
   – И тебе здоровья. – Он встал, да так с ножом на меня и пошел. – Давненько не виделись. Ну, проходи, раз пришел.
   – Да ладно, – говорю, а сам кинжал покрепче сжимаю. – Я и тут постою.
   – Как знаешь, – пожал он плечами и руку с ножом в сторону выбросил.
   Завертелся ножик в воздухе и в столб, что навес поддерживал, впился. Глубоко вошел, лишь рукоять задрожала.
   – Ловко у тебя получается, – я ему говорю, а у самого мысль: «В меня бы кинул, не успел бы я увернуться…»
   – А-а, – махнул он рукой, – баловство это. Еще мальчишкой выучился. Так ты хотел-то чего?
   – Ключник меня к тебе послал, – ляпнул я первое, что в голову взбрело. – Насчет мяса свежего узнать велел.
   – Во, – удивился мясник. – Я же ему позавчера три туши говяжьих отправил. Неужто сожрали уже?
   – Не знаю, – дурачком я прикинулся. – Только я человек подневольный. Мне велели, так я и пошел. Думаешь, охота была к тебе переться?
   – Скажи ему, что нету сейчас мяса. На неделе только скотники коровенку отберут. Тогда и резать будем. Пущай в тереме на каше пока посидят.
   – Ладно, – кивнул я. – А у тебя, как я погляжу, тоже коровки имеются?
   – Да, – сказал он.
   – И к хлеву приучены. Сами дорогу знают.
   – Это их Малинка приучила. У девок моих она в любимицах была. Умница. И молока, и телят вдосталь приносила. Только нету больше нашей Малинушки. – И вдруг вздохнул тяжело.
   – Что случилось-то?
   – Падеж случился, – снова вздохнул он. – Две коровы и бычок годовалый за седмицу убрались. И ведь главное – у соседей в порядке все, а у меня околели.
   – Может, объелись чего? Или сглазил кто?
   – Да нет, – покачал он головой. – Звенемир сказал, что не в этом дело.
   – Так ты ведуна звал?
   – А как же.
   – И чего же божий человек присоветовал?
   – Сказал он, что в тавро мое духи злые вселились. Дескать, все животины, которых я за последнее время жизни лишил, отомстить мне решили.
   – А что за тавро? – насторожился я.
   – Родовое, – сказал мясник. – Знак огня и воды на нем. Рыба и крест. Забрал его ведун на капище. Сказал, как очистит его от скверны, так вернет. И вишь, как случилось? Как только тавро со двора ушло, так падеж и прекратился. Дока Звенемир в своем деле.
   – Ох, дока, – согласился я. – Так оно до сих пор у него?
   – Угу, – кивнул головой Своята. – На капище перед кумиром Перуновым лежит. Очищается.
   – Ясно, – сказал я. – Так ключнику мне сказать, что только на неделе свежатина появится?
   – Да. Никак не раньше.
   – Ладно, пойду я, а то уже темнеть стало.
   – Бывай, да в гости захаживай, дорожку-то теперь знаешь.
   – Непременно загляну. – И пошел я от Своятино-го подворья.
   Спешил я. Забыв про усталость, к капищу торопился. Крепко в руке новую нить сжимал. И не нить, а канат целый. То, что Своята мне поведал, словно память мою освежило. Он мне про тавро и ведуна, а у меня лихоимец рыжий перед глазами встал. Вспомнил я, где видел его.
   Тогда, на капище, на Солнцеворот. Помоложе он был. Бороденка рыжая лишь пробиваться начала. Потому и не признал его сразу. Он же все время рядом со Звенемиром был. И после, на ристании, когда витязи решали, кому с кем на мечах биться, он шапку с коштом ведуну подавал. Точно он. Еще радовался, что Путяте со Свенельдом только в самом конце встретиться придется.
   Значит, не христианин он. Послух Звенемиров. Вот ведь как дело оборачивается. И гонец, выходит, тоже Перуну требы возносил.
   Стемнело уже, когда я до капища добрался. От усталости уже ног не чуял. Оттого, наверное, и наглости своей даже подивиться не сумел. Никого не страшась, прошел через ворота, на которых туши свиные тогда подвешивали, и не остановил меня Семаргл, на перекладине вырезанный. Зашел я на капище. Тихо вокруг. Ни ведунов, ни послухов нет, лишь на краде перед Перуном костер горит. Огонь-то неугасимым быть должен. Видно, служка за дровами отлучился или придремал где до поры. Ну а мне это на руку.
   Прошмыгнул я через требище. Вокруг крады обошел. К кумиру Перунову приблизился. Перед ним на земле молот Торринов лежит, ржой подернулся. Видно, давно его не чистили. А в свете костра ржавчина на кровь похожа, точно недавно молотом этим кому-то голову размозжили. Рядом еще куча добра навалена. Подношения Громовержцу. Ухмыльнулся я, вспомнив лабаз у Серафима в церкви. Повозиться пришлось, прежде чем я эту кучу разгреб. Глубоко Звенемир свою вину запрятал. Однако же я из настырной породы.
   А вот и тавро мясниково. Длинная рукоять, а на конце крест с рыбой. Знак огня и воды. Потянул на себя. Звякнуло оно о скрыню окованную. И показалось мне, что Перун на меня сурово взглянул. Только мне его суровость как шла, так и ехала. Сложил я дары на место, чтоб незаметно было, что в них искали что-то. Уходить подобру-поздорову собрался, да удача мне на этот раз изменила.
   – Эй! – окрик за спиной услышал. – Ты чего здесь?
   Выходит, вернулся служка. На свою беду. Не раздумывая, да с разворота, да кулаком ему по мордам. Только дрова по требищу посыпались, да кровь из губ брызнула и в костре зашипела. Повалился служка, так и не поняв, за что это его.
   – Прости, парень, – шепнул я ему. – Зря ты с дровами своими поспешил.
   Вроде дышит. Значит, жив будет.
   Опрометью я обратно бросился. Не помню, как до града добрался. Как до клети своей добрел. Спрятал тавро под лежак и заснул молодецким сном.
 

23 мая 951 г.

   Только выспаться мне не дали. Чую – трясут меня и ругаются. Глаза кое-как продрал. Светать начало. Малушка меня будит.
   – Ты чего? – я ей.
   – Ольга вернулась. Тебя к себе требует.
   – Сейчас я. – И снова в сон провалился.
   – Вставай, – сестренка мне. – Потом отоспишься, а пока недосуг.
   Делать нечего, просыпаться придется. Достал я тавро из-под лежака.
   – Чего это у тебя? – Малуша спросила.
   – Это вещь страшная, – говорю. – От нее смертью веет.
   – Что ж ты страсть такую под лежаком держишь?
   – Ну, не на лежаке же ее держать, – улыбнулся я.
   Добрались мы до светелки Ольгиной. Гридни у дверей измаялись. Дремлют. Сколько дней они место это не оставляли. Только по нужде отлучались. А еду им Загляда прямо сюда приносила. Пока Ольги не было, они светелку пустую как зеницу ока своего берегли. Теперь послабление им будет. Отдохнут.
   Толкнул я дверь, в светелку зашел. Здесь Ольга.
   Исхудала за эти дни, одни глазищи у нее сверкают. Измученная она и дорогой долгой, и неизвестностью. Вернется в Киев, а ее здесь на колья поднимут. Но обошлось все. И в своей светелке она расслабиться смогла. Такой она меня и встретила. Нельзя сказать, что напугана, но и спокойной не назовешь.
   – Ну и что, Добрый, – спросила властно, – выяснил ты, кто смерти моей желает? Или пора ката звать?
   – Ката позвать всегда успеешь, а выяснил я вот что… – и рассказал я ей, что вчера мне узнать удалось.
   А чтоб слова мои вес особый заимели, я ей тавро, на капище добытое, показал.
   Всего мгновение она обдумывала то, что я ей поведал. По привычке, платочек в руках теребила. Потом сказала:
   – Претича ко мне позови. Да скажи ему, чтоб сотню свою исполчил. Вместе с ним приходи. Будем думать, как дальше поступить.
   Звенемира повязать не так просто было. Он всегда ходил окруженный своими послухами да ведунами младшими. Учил их уму-разуму, на путь Прави наставлял. Вот они ему в рот и заглядывали. Каждое слово за истину великую принимали. И выходило так, что в открытую никак не подступиться к ведуну. Только тронь его – такой шум поднимется, что несдобровать ратникам. За наставника послухи кому угодно в глотку вцепятся, а остальной народ за ними следом пойдет, за божьего человека непременно вступится, и тогда жди нового бунта.
   Потому решили тихо действовать. Не нахрапом, а хитростью взять.
   Прибежал к нему на капище Претич. Один, без ратников. Спешился перед воротами резными, кому-то из послухов повод кинул, сам же с почтением на требище зашел.
   А Звенемир перед кумиром Перуновым мечется. Проклятья на голову служке несчастному посылает, корит за то, что недоглядел тот. И никак в толк взять не может, кто осмелился без спроса на требище ночью прийти? И незнакомца этого дерзкого тоже на чем свет стоит клянет. Это меня, значит. Защити, Даждьбоже. Нажаловался ему служка на свою голову. Губы разбитые показал. А что за человек ему по мордам надавал, он вспомнить не может. Лица разглядеть не успел, а я ему такой радости не доставил. Так мало того, что от меня получил, так еще и от Звенемира ему досталось. Хнычет служка. Винится. А ведун над ним, точно коршун, носится, плащом, словно крылами, размахивает. И так на отрока налетит и с другого боку к нему подскочит. Была б его воля, точно служку поколотил бы. Но воли у него на это нет. Не пристало божьему человеку на меньшего с кулаками кидаться. Не по Прави это.
   А еще злится ведун, потому что догадаться никак не может, зачем кому-то ночью на капище понадобилось? Зачем этот кто-то служку побил? Я-то кучу с добром на место сложил. Ему и в голову не пришло, что тавро искали.
   А тут сотник его окликнул да в сторонку отвел.
   – Звенемир, – на ухо зашептал ему Претич, – в тереме что-то неладное творится. Княгиня в светелке своей заперлась. Гридней перед дверью выставила, никого пускать не велела. Уже пятый день без еды и воды сидит, а на стук не отвечает. Уж не померла ли? Ты бы сходил посмотрел. Я человек служилый, мне ее велений ослушаться нельзя. Ты же богом Перуном над народом поставлен. Тебе можно и без спросу к ней зайти.
   – Хорошо, – улыбнулся ведун. – Сейчас приду.
   – Вот спасибо, благодетель, – сотник ему даже руку поцеловал, – выручил ты меня.
   И действительно, вскоре пришел Звенемир. Свита его у порога терема осталась. Ее, как бы ненароком, ратники в сторонку оттеснили. А ведун смело прошел через горницу и к светелке поднялся.
   – Посторонитесь, – строго гридням сказал. Гридни для приличия поартачились, но Звенемира в светелку все же пропустили.
   Уверен он был, что светелка пуста. Знал, что Ольга к сыну на выручку кинулась. Знал, что встретил ее на ночевке рыжий послух. Догадывался, что нету больше на Руси княгини. Круглым сиротой каган остался, а с малолетним договориться проще. Свенельд его смущал, однако если что, ведун на разбойников все свалит и на тех же христиан. Клеймо на груди гонца уж больно на христианский знак смахивает, да и рыжего он воеводе подсунет. Только мертвого, чтоб язык у него за зубами крепче держался.
   А потом Свенельд, во гневе своем страшный, всех христиан в земле Русской изведет. Серафима либо прогонит, либо казнит мучительно. Церковь Ильи на Козарах разорит. И станет в Киеве снова тишь да гладь.
   Может, так, а может, иначе рассуждал ведун Перунов, то мне в тот миг неведомо было. Только все его думы и надежды растаяли, когда он в светелке Ольгу увидел. Живую и здоровую. Сколько жить буду, столько помнить, как у ведуна глаза вытаращились, как рот у него от неожиданности раскрылся, как он руками замахал, точно духа нечистого увидел, вскрикнул по-бабьи да вон из светелки ринулся. Но шалишь. Я на его пути встал.