Он мне в грудь головой ткнулся, отлетел словно ошпаренный, на край плаща своего пяткой наступил да на пол повалился. А я ему, пока не очухался, тавро под нос сунул.
   – Говори, сукин сын, почему княгиню убить хотел?!
   – Кто?! Я?! Что?! – растерялся ведун, разнервничался.
   – Ты! – на него Ольга грозно. – Что с сыном моим, Маренин недоносок? Говори, не то тебя живого свиньям скормлю?!
   – Я не знаю, что со Святославом! – заголосил он. – Наверное, со Свенельдом он печенегов бьет.
   – А гонец?!
   – Не гонец он вовсе. Ведун младший. Я его подговорил, чтобы он из Киева тебя выманил, как мышку из норки! – Не ожидал я, что так быстро Звенемир признаваться в злом умысле начнет.
   Видно, права была Ольга, когда говорила, что ведун трусоват. Так оно и оказалось.
   – А как же ты его повеситься-то заставил? – задал я ему вопрос, на который не мог найти ответа с той поры, как понял, что православный он.
   – Я ему три месяца внушал, что смерть его, если что, воротами в Сваргу станет. А он поверил. Потому согласился грудь под раскаленное тавро подставить.
   – А рыжий?
   – И тот такой же. Все ведуном стать мечтал. Верил мне больше, чем самому себе.
   – Зачем все это? – устало спросила Ольга.
   – А зачем ты моих советов не слушала? Зачем книгу христианскую не сожгла? Зачем с церкви ругу не берешь? Серафим на Козарах скоро лопнет от богатств, – стал Звенемир в себя приходить да высказывать все, что на душе у него накипело. – Народ твой богов своих чтит, а ты на греческого Бога заглядываться стала. На требы не ходишь, даров Перуну не приносишь. Может, еще и креститься задумала? Разве такое непотребство вынести можно?
   – Может, и задумала! – разъярилась Ольга, ногой с досады топнула. – У тебя, сморчка, разрешения спрашивать на то не собираюсь! Я в земле этой хозяйка! Как захочу, так и будет! – нагнулась она над врагом своим поверженным, закричала ему прямо в лицо: – Обещаю, что назло тебе завтра же крещусь! А ты молчать будешь! Сопеть в две дырочки и молчать! Не то вот этим тавром тебя прижигать буду, пока весь крестами да рыбами не покроешься! Понял?! – Никогда я такой Ольгу не видел.
   А Звенемир совсем сник. Даже жалко мне старика стало. Сидит на полу, слезы по щекам размазывает.
   – Понял, княгинюшка, – шепчет. – Все понял. Как твоей душеньке угодно, так и поступай.
   – То-то же! – княгиня от него отвернулась. – И хватит тут сопли разбрызгивать. Ты ведун народа моего. Не пристало тебе, словно бабе, слезу пускать. Я тебя пока в живых оставляю, вот и радуйся. Но если хоть волос с моей головы упадет, знай, что тебя первого на правило поволокут. И мучить будут, пока сам смерти не запросишь. Так что ты теперь меня оберегать пуще гридней моих будешь. Правильно я говорю? Что молчишь-то?
   – Правильно, княгинюшка, – сквозь всхлипывания прошептал старик.
   – Вот и славно. Держи, – протянула она ему свой платок. – Вытрись, чтоб послухи твои ни о чем не догадались.
   – Спасибо, княгинюшка, – бережно ведун платок принял, слезы утирать начал.
   Тут в дверь постучали робко. Ведун сразу с пола вскочил. Приосанился. Усы свои поправил да одежу разгладил и вмиг снова стал прежним, гордым и надменным. Лишь мокрый от слез платок в его руках напоминал о том, каким жалким он был мгновенье назад. Скомкал он его поспешно и за пазуху сунул, да еще на меня глазами зыркнул. Столько ненависти во взгляде этом было, что у меня по спине холодок пробежал. Понял я, что мне своего позора ведун никогда не простит.
   – Ну вот, другое дело, – точно мамка ребеночка своего, княгиня Звенемира похвалила. – Кто там?! – крикнула.
   Из-за двери голова Претича показалась. На лице у него улыбка радостная, а в глазах испуг огоньком пылает, видно, слышал он, что в светелке творилось.
   – Чего тебе, сотник? – спросила его Ольга.
   – Гонец прискакал, – сказал Претич. – Настоящий, – добавил он, смутившись. – Каган Святослав с воеводой Свенельдом и войском возвращаются. Завтра в Киеве будут.
   Я подивился тогда, почему Ольга ведуна в живых оставила? Как у нее выдержки хватило? На ее месте я бы Звенемира на кол велел бы посадить. Но потом дошло до меня, что она опять права оказалась. Не по глупости, а по мудрости поступила, и это мне хорошим уроком стало. Понял я, что лучше врага на виду иметь, да в слугу своего верного превратить, нежели, покарав его, против себя народ настроить и снова ножа себе в спину ждать. Умная она была, не хуже Соломона – мудрая. И в уме ее и в мудрости мне еще не раз убедиться предстояло. На то она и княгиня Киевская, Руси хозяйка, а я холоп.
   А пока жизнь моя дальше покатилась, и не знал я еще, сколько же мне пряхи-насмешницы узелков на нити судьбы навязали?
 

Глава седьмая
БАЯН

   Не вышло у княгини Киевской обещание, ведуну данное, сразу выполнить. Не до крещения ей было. Сына она встретила. С победой войско из похода вернулось. Без большой добычи, но и без потерь особых. Зато стала Русь больше от земель завоеванных. Сильнее стала, а от этого врагам еще ненавистней.
   И навалились на Ольгу новые заботы. Закружилась она в своем хозяйстве. И крещение на время отложила. Оно и правильно. Нельзя такое назло кому-то совершать. Охолонуть от горячки нужно, мысли с сердцем в лад привести.
   Только когда встречалась со Звенемиром, суровела да губы поджимала. А ведун Перунов тише воды да ниже травы стал. Видно, и вправду напугала его княгиня своими угрозами, вот он и присмирел. И покатилась жизнь своим чередом, пока однажды…

6 декабря 951 г.

   Понял я, что не просто так меня княгиня утром ранним позвала. Не просто так всех из горницы выгнала, чтоб разговору нашему не мешали.
   – Только тебе, Добрый, я довериться могу, – сказала она, когда за Заглядой закрылась дверь.
   – Что опять стряслось?
   Она помолчала немного, с мыслями собралась, подошла ко мне поближе и в глаза заглянула.
   – Я с тобой никогда в бирюльки не играла, – сказала она. – Ты меня всякой знаешь…
   Я невольно улыбнулся, вспомнив ее губы, которые во тьме вышгородской опочивальни мои губы искали.
   – А потому не хочу вокруг да около ходить. – Она еще раз внимательно мне в глаза посмотрела, точно подвох какой-то высмотреть там могла. – Тебе такое имя – Григорий знакомо ли?
   И сразу встало передо мной лицо Андрея-рыбака, вонь нестерпимая от ран гниющих в нос ударила, слова его вспомнились: «Коли окажешься в Муроме, найди там Григория-пустынника. Ученик это мой. Человек чистый и душой светлый…»
   – Да, Ольга, – сказал я ей. – Про него мне перед смертью рыбак рассказывал.
   – А где искать его знаешь?
   – Среди муромов [80] он живет.
   – Он мне здесь, в Киеве, нужен.
   – Зачем?
   – А то ты не знаешь? – пожала она плечами.
   – Значит, все же решила ты вере своей изменить? – спросил я.
   Отвернулась она, к оконцу подошла. Помолчала немного, а потом сказала тихо:
   – А какой вере? В Одина, про которого мне отец рассказывал, или в Хорса, которому на родине, в Ладоге, требы возносили? Или, может быть, в Перуна Полянского мне верить? Так ведун поступками своими мне эту веру отохотил. Твой Даждьбог меня тоже не примет – уж больно много я людям его горя принесла. Тебе, вот, опять же, отцу твоему да Малуше жизнь изгадила. Вот и выходит, что нет среди богов у меня заступника. А он мне ой как нужен. А Иисус… он прощать умеет. Может, и меня простить сможет.
   Разве мог я на это возразить? Прав был Андрей, когда ее деревцем на студеном ветру назвал. И не мне ее поступки и желания судить. Обещал помочь, так уж не отпирайся.
   – Значит, креститься удумала? – подошел я к ней, обнять захотел, но не решился.
   – Да, – сказала она твердо. – Я слово дала, а от такого не отмахиваются.
   – Кому? Звенемиру? Так ведь он…
   – Себе я то слово, дала. – Она платочек свой скомкала, в кулачке сжала.
   Один из светильников, освещавших горницу, вспыхнул вдруг ярко и погас, точно задул его кто-то. Темнее в горнице стало, но она словно и не заметила этого. Стояла и в оконце смотрела, словно там, за мутной слюдой, видела что-то, что другим не видно. А я за спиной ее стоял и думал, как же мне ей объяснить, что поступком своим она столько набаламутить может, что и не расхлебаешь потом. И отговорить ее мне хотелось, но в душе понимал, что права она. Кругом права. Опора ей нужна, а я ей больше того, что уже дал, дать никогда не смогу. Потому и спросил:
   – Так зачем тебе Григорий этот? Вон, на Козарах, Серафим в церквушке своей окрестит…
   – А есть ли Бог в той церквушке? – резко обернулась она.
   – Рыбак говорил как-то, что Бог его есть везде…
   – Ошибался он, значит, – отрезала она. – Выходит, есть места, в которых о Боге забыли. Так, только видимость одна осталась. Шелуха. А я хочу с настоящим божьим человеком поговорить и под его приглядом в Христову веру креститься.
   – А с чего ты взяла, что Григорий этот таким окажется? Ты же не видела его никогда…
   – Он ученик Андреев, и этим все сказано. Ну а коли и он пустомелей окажется… что ж… сама в Рим или в Царьград пойду. Там-то уж точно люди праведные найдутся.
   – А сын твой что на это скажет? Как Свенельд к такому отнесется?
   – Сын? Ни сыну, ни брату про то пока ведать не надобно. У них теперь одна вера – война. И она им милее сестры и матери.
   – Когда ехать? – понял я, что решение ее окончательное.
   – Вот сегодня и выезжай. Повернулся я, уходить собрался…
   – Погоди, – остановила она меня, подошла к ларцу, что в уголке горницы, на подставке резной, стоял.
   Открыла его, кошель большой достала, мне протянула. Я, было, отказаться хотел, но она не позволила.
   – Порой золото сильнее крепких рук и острого ума бывает, – сказала.
   Взял я кошель тяжелый, к своей калите подвесил.
   – Я велела Загляде тебя в дорогу собрать, на конюшне конь ждет. Езжай, но помни, что поручение мое лучше в тайне держать, а то сам знаешь, сколько злых языков по свету бродит.
   – Ладно, княгиня.
   – И еще… – Она провела ладонью по моей щеке. – Коли Григория в Киев доставишь, можешь себя вольным считать.
   На миг показалось, что в моей груди громыхнуло весенней грозой. Раскатился громушек от головы до самых пяток. Окропил теплый дождичек землю. Цветок лазоревый вырос. Встал этот цветок среди поля и лепестками к солнышку потянулся.
   Прогнал я наваждение. Спросил:
   – А сестренка?
   – О Малуше разговор особый… да не переживай ты за нее, – Ольга вдруг улыбнулась. – Ступай, Добрый, сын Мала.
   Попрощался я с Малушкой, с Кветаном и Котом обнялись на дорожку, с Заглядой расцеловались, вскочил я на коня и в дорогу отправился. Только копыта по земле застучали.
   Хорошего мне жеребца конюшие подобрали, борзого, широкогрудого, крепкого, двужильного. Легко он пошел по заснеженной дороге, рысью ровной побежал навстречу моей свободе.
   – Эй! Неси меня, Буланый! – покрикивал я на него. И Буланый понес…
 

18 декабря 951 г.

   Ноне я до Любича добрался. Изголодался я за дорогу дальнюю, измерзся. Все боялся, что лихоманка простудная меня настигнет, трясавица одолеет. Повезло мне. То ли болезни меня стороной обходили, то ли не до них мне было. Здоров я был, а это главное.
   И Буланый мой здоровым был. Только устали мы с ним сильно. Коник мой едва ноги передвигал. Дважды он меня за это время от волков голодных спасал. Однажды на лихих людей мы наткнулись, едва ноги от смерти лютой унесли. Теперь до жилья добрались. До города, в котором батюшка мой в полоне сидел.
   Несмотря на то что мы оба чуть живыми были, я перво-наперво коня к Замковой горе направил. На вершине ее крепость стояла. В крепости теремок небольшой, а в теремке Мала Нискинича держали. Отца моего, бывого князя Древлянского. Стерегли его строго. За ворота града не выпускали, по двору лишь разрешали походить, и то не каждый день, а только когда дождик или снег идет. Кормили его хорошо, это я точно знал – мне Ольга то накрепко обещала. Сколько ни просил ее, а послабления она ему не давала. Оправдывалась, дескать, дружина, которая еще Ингваря помнила, ни за что ей вольностей не простит. Потому и лишили всего отца моего: и земель, и звания, и имени даже. По-старому, Малом Нискиничем, стражникам под страхом смерти звать запретили. На холопский лад имя переделали – Малко, так они его называли. Малко Любочанин, словно не в Коростене он родился, а здесь, в полоне вечном.
   Однако людей так просто не обмануть. Знали жители окрестные, кто в крепи на Замковой горе сидит. Потому и не противились Путяте, когда тот решил Любич приступом взять да отца из полона вызволить. Кто чем мог помогал. Не вышло задуманное. Слишком крутой гора оказалась, слишком стены высокими были. Слишком варяги-наемники, а отца только им охранять доверяли, зло отбивались от нападавших.
   Знал я, что не пропустят меня к нему, а все равно к мосту подъемному направился.
   Перестряли меня на подходе ко граду. Без разговоров, без слов лишних копья наперевес выставили, луки натянули. Мол, вертайся, пока цел. Я с ними по-свейски заговорить попробовал:
   – Я гонец от княгини Ольги! Мне в крепость к предводителю вашему надо! – Как мертвому припарка.
   Только кто-то тетиву спустил. Возле ног коня моего стрела в снег впилась. Тут уж все совсем ясно стало. Вертай коня, не то следующая стрела в грудь влетит.
   Потянул я за повод, Буланого развернул и обратно поехал несолоно хлебавши. Лишь одна мысль мне душу согрела: коли стерегут, значит, жив еще отец. Помогай ему Даждьбоже.
   Спустился я в слободу, стал кров с ночлегом искать. Проехал вдоль улицы, смотрю на одном подворье ворота нараспашку. Значит, праздник в этом доме, и любому гостю рады будут. Вот этого мне и надобно. Подъехал к воротам, а со двора мне навстречу песня дивная полилась. Голос у певца чистый, словно ручеек лесной журчит. И песня красивая доносится:
 
Не ясен-то сокол по горам летал,
Летал-то летал, лебедей искал:
Все лебедушек искал;
Он нашел то, нашел на крутой горе.
На всей красоты сидят,
Все сидят-то, сидят все белешеньки
Словно беленький снежок…
 
   * Песня записана в г. Пинеге А. Сималовским в 1862 г.
   Душевно певец слова выводил. Казалось, что песня эта в самое нутро проникает и там радугами душу расцвечивает. Почудилось вдруг, что я тот самый сокол, который ищет свою лебедушку, да вот найти никак не может.
   Спустился я с коня, на песню эту чудную пошел. Заглянул в ворота и вижу, как сидят люди за столами, слушают певца внимательно. Тихо вокруг, слышно, как снежинки на землю падают. Зачаровал их певец своим голосом. Стоит посреди двора паренек молодой, и голос его вольно льется. Выводит он песню, старается, а она к самым небесам летит.
 
Мне не жаль-то, не жаль самого себя,
Жаль мне лебедушку белую,
Ту, что я сгубил из-за глупости.
И поднялся сокол в чисто небушко,
И крыла сложил да вниз кинулся;
Оземь вдарился…
 
   Закончил паренек песню свою, а люди все в тишине сидят, словно никак не могут от наваждения избавиться.
   – Ох, Баян, – наконец очнулся не старый еще хозяин, дома, бороду довольно огладил, – до чего же славно у тебя получается! Все нутро ты песнями своими наизнанку выворачиваешь! Иди сюда! Ну-ка, – повернулся он к сидевшему рядом с ним захмелевшему мужичку, – подвинься, дай Баяну место.
   Тот подвинулся и постучал ладошкой по скамье:
   – Садись сюда, Баян, я тебе местечко нагрел. Узнал я паренька. Верно про него Глушила говорил.
   Выходит, Баян не только плясать, но и петь горазд. И не решишь сразу, что же у него лучше получается.
   – А дозвольте, добрые хозяева, у вашего огонька погреться, – подал я голос, когда парень уселся за стол.
   – Проходи, гость дорогой! – увидев меня, хозяин приветливо поманил рукой. – И тепла, и еды с питьем у нас ноне вдосталь.
   – Что празднуем? – спросил я, присаживаясь на краешек скамьи.
   – Первенца моего нарекаем, – сказал хозяин. – Девок вон… целых пять штук у меня, а теперь мальчонка родился. Будет, кому вотчину передать. Тут, почитай, вся слобода наша собралась. И ты нам не лишним будешь.
   – С радостью тебя…
   – Нырком его люди зовут, – подсказал мне пьяненький мужичок.
   – С радостью тебя, Нырок.
   – Спасибо, добрый человек. Не ждали мы тебя, да видно удача нам нынче будет. Эй, жена! – позвал он. – Неси-ка первенца. Пусть гость желанный им полюбуется.
   Зашумели гости радостно, чары пенные вверх подняли. А из дома на свет баба малыша голенького вынесла. Испугался я за него, как бы не застудили. Но смотрю: остальных это мало беспокоит, а значит, и мне волноваться нечего.
   Баба младенца на руки отцу передала, а сама быстро в доме скрылась. Поднес маленького Нырок ко мне.
   – Смотри, – говорит, – добрый человек, какого богатыря мне Красава ошлепендила.
   – И верно, хорош, – улыбнулся я, да чтоб не сглазить, на левую сторону трижды плюнул.
   – Ждали мы путника, чтоб он мальчонку нарек, вот тебя нам Белее и послал. Красава! Чего ты там мешкаешь?!
   – Бегу уже! – И верно, вскоре она на пороге появилась.
   Выбежала баба на двор, а в руках у нее рубаха-сорочица, берегинями расшита, коло годовое по вороту в нитку красную, на пазухе знаки Огня и Воды, Ветра и Земли-матушки, а по подоплеку важенки бегут. Красивая рубаха, только дюже большая, таких, как я, туда двое влезут. Видно, и вправду хотят родители, чтоб сын их богатырем вырос.
   Расстелила мать рубаху посреди двора, отец малыша к ней поднес, я за ними пошел, а гости за мной потянулись. Встали в корогод, смеются. А хозяин мальчонку над рубахой держит.
   – Тебе, путник, первенцу имя давать, – мне говорит.
   – Нарекаю тебя Гридиславом! – сказал я торжественно, из ножен кинжал выхватил и прядку волосиков пуховых с головы младенцу отсек.
   Заплакал малыш. Не понравилось ему, видать, что волос лишился, и на радость собравшимся, на рубаху задудолил.
   – Слава Гридиславу, – тихонько, чтоб маленького не испугать, сказал Нырок.
   – Слава Гридиславу, – так же тихо подхватили люди.
   А мальчишка дудолить закончил, угукнул деловито и заулыбался. Значит, принял имя. И все вокруг улыбаться стали.
   – Ну, здраве будь, Гридя, – сказал я. – С возвращением тебя в Явь.
   – Забирай, мать, Гридислава, – нехотя отдал Нырок сына.
   Та подхватила его и быстро с улицы в дом отнесла. А Нырок рубаху поднял, пятно мокрое народу показал, а потом носом в него ткнулся.
   – Ух, душок-то забористый! – рассмеялся громко.
   – Да будет тебе, свое же не воняет! – подхватил его смех пьяненький мужичок.
   – Пойдем-ка, кум, за здоровье Гридислава выпьем, – поднял он глаза на меня.
   – Отчего же не выпить, – улыбнулся я. И все за столы пошли. [81]
   Сели, выпили как полагается, Гридиславу здоровья и долгих лет пожелали. Потом за родителей чаши подняли. Затем рубашку с братиной по столам пустили. Каждый нюхал ее да нахваливал. Словно не моча на ней была детская, а благовоние заморское. А чтоб нюхалось лучше, к братине прикладывались. Каждый пил, сколько за единый дых влить в себя сможет. Потом дальше передавали.
   Ну а я, как и положено куму, в почетных гостях оказался. Рядом с Нырком да Баяном. Узнал меня подгудошник, но виду не подал сразу. Только когда все уже изрядно накушались бражки и медов пьяных, он меня в сторонку поманил.
   – Как же ты здесь, Добрый? – спросил меня тихо.
   – Дела у меня важные, – ответил я ему.
   – Никак к отцу в гости наведался?
   – Нет, – вздохнул я. – К отцу меня не допустили. Да и в Любиче я проездом, путь мой дальше лежит. Ольга меня по нужде великой отпустила…
   – Уф, – вздохнул он облегченно. – Так ты по Ольгиному поручению?
   – Ну да, – кивнул я.
   – А я-то думал, что ты из полона сбежал.
   – И в мыслях у меня такого не было, – покачал я головой. – А ты-то как здесь?
   – Тоже мимо проходил, – ответил он. – В Муром двигаюсь. Больно уж на муромов посмотреть захотелось.
   – А что на месте не сидится? – спросил я.
   – А чего сидеть? – засмеялся он. – Все одно, кроме почечуя, ничего не высидишь. Пока молодой, хочу Мир посмотреть и себя людям показать. А у муромов, говорят, уши хлебные. Вот иду проверить – брешут люди или правду говорят?
   – Так нам по пути, выходит, – обрадовался я.
   – А ты тоже туда? – И он, смотрю, тоже обрадовался.
   – Угу, – кивнул я ему.
   – А в попутчики меня возьмешь?
   – Отчего же нет? Вдвоем-то веселей.
   – Эй, кум! Ты чего там замешкался? – Нырок меня окликнул. – Баян, ты тоже сюда иди. Мы еще за пращуров и Богумира не пили…
   – Идем мы! – крикнул я хозяину.
   – А Гридислав, это кто? – спросил меня Баян, когда мы к столу возвращались.
   – Были у меня два побратима, Гридя и Славдя, Гридислав и Славомир. Вот случай представился хоть одного из Нави выдернуть.
   – Может, еще где на именины набредем, – улыбнулся Баян. – Путь до Мурома не близкий, тогда и Славдю в Явь возвернешь…
   До глубокой ночи мы именины праздновали. Песни с Баяном пели, с Нырком плясали. С мужичком, Нырковым деверем, на руках боролись. Снова пели и пили… Наелся я до отвала, напился до икоты. Разморило меня с устатку. Пошел коня проведать. Дремал Буланый. Я на бока его посмотрел и порадовался. Он тоже без прокорма не остался. Барабаном раздулся. Я было опасаться стал, как бы у него с нутром от перееда чего не случилось. Он на меня посмотрел да с шумом воздух испортил. Это хорошо. Значит, не занедужит. А коник ногу переднюю подобрал, губу нижнюю отклячил и глаза прикрыл. Иди-ка ты, мол, хозяин, спать не мешай. Я и пошел. На сеновале нам с Баяном девки Нырковы постелили. Завалился я там, зарылся и храпака дал. В сытости и тепле хорошо спится.
   А на заре я Баяна растолкал да дочек Нырковых разбудил. Подивился я на паренька, как это он сразу с двумя справился? Красава нам в дорогу снеди собрала, Нырок мешок овса для Буланого к седлу приторочил. Попрощались мы с ним, как кумовьям прощаться положено, и в путь через Славуту с Баяном отправились.
 

3 января 952 г.

   – Баян! Смотри справа! – кричал я, а сам отмахивался горящей головней от наседавшего на меня копейщика. – Сзади! – предупредил меня Баян. Я заметил краем глаза мелькнувшую тень и нырнул вниз. По волосам холодком пробежался ветер. Это вражий меч рассек воздух над моей головой. «Успел!» – пронеслась мысль.
   В ответ ногой по дуге… Грохнулся вражина. Под колени я его пяткой подрубил. Кулаком ему в морду сунул, а сам кувырнулся, меч его оброненный подобрал. Новый удар копейщика я уже клинком отбил. А потом ушел под древко, подсел под недруга, поддел его плечом и опрокинул через себя. Копейщик, падая, головой об корень навернулся. Только шея хрустнула, да, уже мертвая, рука в кулак судорожно сжалась. – Баян! – крикнул я и на выручку сопутнику бросился.
   Гляжу: один возле Баяна в снегу лежит, а еще двое вовсю в него мечами тыкают. Но не поддается подгудошник, проворно от клинков уворачивается. В отместку то ногой, то кулаком супротивникам сунет. Силенок у него немного, но каждый его удар точно в цель летит. Ярятся налетчики, никак понять не могут, почему в паренька не попадают? Под ударами Баяна крякают. И наутек бы бросились, но упрямство им отступить не позволяет.
   Когда поняли налетчики, что я на выручку пареньку спешу, упрямства у них поубавилось. Стрекнули они в лес не хуже молодых оленей. Только кусты заиндевевшие затрещали, когда они через них ломанулись.
   Нагнулся Баян над поверженным, ладонь ему к шее приложил.
   – Готов, – сказал и на меня глаза поднял: – А твои как?
   – Так же, – кивнул я.
   – И чего это они на нас поперли? – пожал плечами подгудошник.
   – Видно, случайно наткнулись.
   – Совсем булгары обнаглели. – Он внимательно разглядел убитого. – Доспех на нем ратный, – сказал он. – Значит, где-то поблизости войско есть.
   – Давай-ка убираться отсюда. Да поживее. Поймали мы Буланого. Я костер снегом забросал, а Баян наши нехитрые пожитки собрал. Вдвоем мы на спину коня запрыгнули. Тронул я поводья и прочь от этого нехорошего места Буланого погнал.