Только мне не до большого веселья. Это посадским с городскими можно уедаться и упиваться до одури. Послезавтра они будут витязей подбадривать, в ристании за них переживать, а мне силы поберечь надобно, чтоб на поприще в снег лицом не ударить.
   Я бы и вовсе на этот пир не пошел, а завалился бы спать либо в подклети, либо на чердак в сено залез, только нельзя. Глушила меня от себя ни на шаг не отпускает, братом зовет, а разве брата обидеть можно? Вот и терплю. А он мне лучшие куски мяса подкладывает, каши да разносолы подсовывает. Хвалится всем:
   – Это Добрын-княжич, он меня принародно побил, – а у самого под глазами синяки.
   Так молотобоец эти синяки, словно награду, носит, перед народом ими хвастает:
   – Видели, как он меня кулаками попотчевал? Век теперь помнить буду, – и смеется, показывая крепкие зубы.
   – Будет тебе, Глушила, – я ему, – а то мне совестно.
   – А чего стыдиться? – удивляется он. – Меня уже который год никто одолеть не может. Уже скучно стало на кулачках биться, а тут такая радость, – и смеется пуще прежнего.
   Что ж поделать, коли радость нежданную человеку принес, на днепровский лед его положив.
   А бабы с девками меж столов шустрят, только успевают яства менять да корчаги с хмельным подносить. Раскраснелись от суеты, разрумянились.
   – А вот и суженая моя, – кричит Глушила, сам с глушью, оттого и громкий. – Эй, Велизара, ты чего ж другим подносишь, а про нас словно запамятовала?
   – Я тебе и так частенько подношу, – Велизара в ответ, – дай хоть сейчас за чужими мужиками поухаживать.
   – Это за кем это ты ухаживать собралась? – взбеленился великан. – Ну-ка покажи! Я его сейчас быстро от чужой жены отважу!
   – Усядься, дурной, – смеется баба, – разве же кто может с тобой потягаться?
   – А вот же, – сразу подобрел Глушила и на меня доказывает, – он меня вчерась знатно…
   – Так я разве же о кулачках говорю? – Велизара поставила перед нами корчагу с брагой. – Я же о любви! – а потом ко мне: – Здраве буде, княжич.
   – И тебе здоровья, мужнина жена.
   – А чегой-то ты брагой брезгуешь? Вон суженый мой уже веселый, а у тебя ни в одном глазу.
   – Так веселиться и без хмельного можно, – ответил я.
   – А ты, случаем, не недужишь?
   – Да ты чего, мать? – Глушила на нее. – Что ж, по-твоему, меня недужный отколошматил?
   – Здоров я, Велизара, только мне для ристания нужно в твердом уме оставаться.
   – Как? – удивленно всплеснула она руками. – Тебя из полона отпускают? Слава Даждьбогу!
   – Нет, – покачал я головой. – Мне лишь дозволили из лука пострелять.
   – Знатно, – обрадовалась баба. – Слышь, муженек, – пихнула она в бок Глушилу, – непременно на Добрына об заклад побейся, поставь на кошт гривну, что тебе в позапрошлом годе купец фряжский за медведя подарил.
   – За какого медведя? – спросил я.
   – Да, – отмахнулся молотобоец, – было дело.
   – Ты пузо-то заголи, пусть Добрыня на дурь твою полюбуется.
   – Да ладно тебе. – Мне показалось, что Глушила смутился.
   – Чего? Стыдно стало? – подначила Велизара.
   – Чего тут стыдиться? – И великан задрал подол рубахи. – На, любуйся.
   Я увидел, что через живот и грудь Глушилы протянулись толстые багровые шрамы.
   – Медведя на комоедцы [36] охотники привели, – затараторила Велизара. – А гость фряжский стал похваляться, что у них есть такие молодцы, что и медведя побороть могут. Ну а мой-то, – с нежностью взглянула она на мужа, – не долго думая, медведя того голыми руками задавил. За то и гривну золотую фрязь ему подарил. Только на что нам золото? Его же в рот не положишь.
   – Это точно, – кивнул Глушила и прикусил моченое яблочко.
   Я опасливо покосился на ручищу молотобойца, в которой яблоко казалось не больше ореха. Великан перехватил мой взгляд и хитро подмигнул мне подбитым глазом.
   – И имей в виду, – сказал он, – что я тебе поддаваться не собирался, потому и радуюсь, что свой меня побил. А варяги – тьфу! – И сплюнул на землю косточки. – Мелочь пузатая.
   – Мелочь не мелочь, – строго взглянула на него жена, – а когда Лучана-гончара схватили, в схороне от них прятался.
   – Так это ты же у меня на руках повисла! – треснул кулачищем по столу Глушила, аж миски с корчагами подпрыгнули, а сидящие за столом притихли.
   – Повисла, – Велизара словно не заметила злости мужа. – Зато ты сейчас за столом сидишь, яблоки жрешь и бражку пьешь, а по гончару уже давно кобели отбрехали.
   – Эх! – вскочил великан со своего места, чуть лавку не перевернул, зыркнул на жену зло. – Век ни себе, ни тебе этого не прощу! – И вышел из-за стола.
   Но тут к нему подскочил Кот:
   – Чего разошелся, Глушила? Али угощение не по вкусу пришлось? – и засмеялся звонко. – Мы же с тобой оба ноне побитые, у тебя синяки, а у меня в одночасье рог на лбу вырос, – и пальцем на большую шишку – след недавнего побоища – показал. – Нам ли горевать калечным?
   – А чего она? – кивнул великан на жену.
   – Да что с них, с баб, взять? Давай-ка лучше спляшем, чтоб не зазря гудошники мучались, – и пошел перед Глушилой вприсядку, и приговаривать начал: – Я пойду, потопаю, повиляю жопою, пусть посмотрят мать-отец, какая жопа молодец!
   И так у него радостно получилось, что великан не стерпел – притопывать начал и подпел конюху:
   – Ох, теща моя, теща тюривая, по морозу босиком затютюривая.
   И пошли плясать давешние супротивники – городской с посадским.
   – Ты не смотри на него, княжич, – шепнула мне Велизара, – это ему хмель в голову ударил, а так он у меня смирный.
   А между тем гульбище разгорелось с новой силой. Заразившись той удалью, с которой Кот и Глушила выделывали заковыристые коленца посреди Чурилиного двора, мужики решили потягаться в переплясе. Мальчишка-подгудошник на своем бубне взял залихватский лад, его напарник подхватил на жалейке, а гудошники еще сильнее раздули свои лягушачьи щеки. Даже старик гусляр, придремавший было недалеко от костерка, очнулся, на мгновение прислушался, а потом ударил по звонким струнам [37].
   Кот стал заводилой. Он козырем прошелся вдоль столов, встал посреди двора, оправил кушак, закинул за ухо оселок и трижды притопнул по доскам дворового настила.
   – Эй, посадские! Выходи бороться! – выкрикнул он и, приноравливаясь к ладу бубна, принялся прихлопывать ладошками по груди, коленям и голенищам сапог.
   Потом он резко махнул через левый бок, высоко выкидывая ноги, и колесом, не касаясь руками земли, пролетел над двором.
   Это вызвало всеобщий восторг и одобрение.
   – Принимаем! – ответил ему Глушила, присел на корточки и неожиданно быстро прокатился бочонком вокруг конюха.
   Только не рассчитал силы свои немереные, а может, голова от хмельного закружилась. Соскользнул он с каблука да со всего маха об настил саданулся.
   – Эй, Глушила! – в наступившей тишине окрик Чурилы показался грозным. – Ты мне так все доски во дворе переломишь!
   И от этого великан еще больше смутился.
   Выручил мальчишка-подгудошник. Он выскочил на середину и начал вытворять с бубном всякие чудеса. Он стучал по нему кулаками, коленями, головой и плечами, и при этом ноги его вытворяли разные разности. Мальчишка то шел ползунком, носками лапотков выстукивая по козьей коже бубна, то высоко подпрыгивал, широко раскинув в стороны ноги, то вдруг, словно провалившись под лед, уходил вниз на вертушку. Бубен в его руках не умолкал ни на мгновение, заставляя мое сердце биться все чаще и чаще.
   – Баянка, жги! – крикнул Глушила, довольный тем, что все сразу забыли о его неудаче.
   – Что за малец? – спросил я у Велизары.
   – Это Баян, сирота подгудошная. Он месяца два назад из Чернигова пришел да к Заграю прилобунился [38].
   Заграй музыкант знатный, а с таким напарником они в Киеве в почете оказались. На свадьбы да на родины их приглашают – отбою нет.
   – Лихо у него плясовой бой выходит. – Я прихлопнул в ладоши.
   – Ты еще не слышал, как он бывальщины складывает и сам те бывальщины поет.
   Но как поет Баян, в этот вечер мне услышать не довелось. Громкий стук в ворота прервал дробь бубна.
   – Эй, народ! – раздалось из-за забора. – Пригласить на свой веселый пир вольных витязей не желаете?
   – Как же не желаем? – в ответ крикнул Чурила. – Проходите, гости дорогие. Ребятки, – позвал он челядь, – отнимите от ворот запоры, проведите витязей за столы. И еды, и питья ноне всем хватит.
   Молодцы бросились выполнять приказание, и через мгновение, под приветственные крики подвыпившего народа, на освещенный факелами двор вошла большая ватага хоробров.
   Старший среди них отвесил земной поклон хозяину.
   – Здраве буде, Чурила, посадник Подольский! Здраве буде, люди радостные!
   – Здрав и ты будь, Соловей, – поклоном ответил Чурила. – Откушайте и повеселитесь с нами.
   Тут же Соловью подали ведерную братину, по края наполненную бурлящей брагой.
   – За Коляду, Перуна, Белеса Мудреца, других Богов и Сварога над ними, – поднял он братину и сделал несколько больших глотков. – А ничего бражка, – кивнул он довольно, передал братину следующему витязю, громко рыгнул и огладил бороду, – сладенькая.
   Братина пошла по рукам.
   – За Макошь!
   – За Световита!
   – За Хорса!
   Из разных земель пришли хоробры, и каждый своего Бога славил. Наконец я услышал:
   – За Даждьбога! – Путята, а это был он, приложился к братине. За ним Зеленя с Яруном пригубили, а я вдруг понял, что стою и глупо улыбаюсь.
   – Никак наши? – прошептала Велизара, а у меня стало теплее на сердце.
   – Эх! – махнул я рукой горестно. – Только Смирного не хватает.
   Но знал я, что Смирной сейчас поднимает заздравную чашу хмельной сурицы в чертоге небесном, в Сварге Пресветлой. За нас. – Дядька Соловей! – подскочил к старшему витязю мальчишка-подгудошник. – Помнишь меня? – Как не помнить? – обнял его Соловей, точно отец сына. – Песню твою частенько вспоминаю. Да ты вырос-то как! Совсем отроком стал. А помнишь… – Здраве буде, Добрый Малович! – кто-то хлопнул меня по плечу.
   – Путята!
   Мы собрались в горнице у Чурилы. Я долго уговаривал их отказаться от затеи с моим освобождением.
   Дольше всех противился Путята. Он упрашивал меня уйти после ристания с ними. Он хотел войны. Он хотел воли для земли Древлянской и не понимал, не желал понимать, что не пришло еще время. Не равны силы. Что кровью будут течь реки, а вдовам не хватит слез, чтобы оплакать павших.
   – Знаешь, Путята, – наконец сказал Соловей, – а княжич прав.
   Хоробр вступился за меня, и я был благодарен ему. Только кто тогда мог предположить, что моя благодарность для Соловья через несколько лет смертью лютой обернется? Вот ведь как судьба порой нами вертит.
   Я проспал почти до самого вечера. Накануне долго мы говорили. Все думали и рядили земляки, как сделать так, чтобы лик Даждьбога снова над Коростенем взошел. С Зеленей вспоминали наши давние споры и смеялись над ними, с Путятой песни тихонько пели, а Ярун рассказывал, как он Ингваря на конце стрелы своей держал, как они с Путятой старались отца из Любича вызволить. Потом помянули погибших. Я хоробрам про то, как бежать собирался, про смерть Красуна рассказал. Выпили мы за то, чтоб его Водяной не сильно мучил. Потом за то, чтоб на ристании рука верной была, а голова ясной. Потом… я не помню, как заснул.
   Лучше бы я не просыпался. Голова рвалась на куски. Язык стал сухим и шершавым. Страшно хотелось пить. Я свернулся калачиком на узкой лавке. Кто-то укрыл меня вчера козлиной шкурой, которая до этого лежала на полу под ногами. Шкура воняла брагой, пролитой кем-то, топленым салом, которое обильно стекало с наших пальцев и тяжелыми каплями падало на пол.
   Каша, которую опрокинул Зеленя, когда показывал уход от копья с переворотом через плечо, была обильно полита конопляным маслом и приправлена чесноком. Этот запах сейчас был мне особенно противен.
   Я не мог пошевелиться, любое движение вызывало новый прилив дурноты, но шкуру с себя все же скинул.
   – Очухался, Добрыня? – голос Путяты эхом отозвался в голове.
   – Угу, – промычал я и укорил себя за то, что давал зарок не пить, но не сдержался на радостях.
   – Я вижу, тебе совсем невмочь, – сказал он и сунул мне под нос дурно пахнущую миску с мутной жидкостью. – Тебе надо это выпить.
   – Угу, – простонал я.
   – Давай помогу. – Путята подсунул мне ладонь под шею и приподнял голову. – Смотри не захлебнись только.
   Я набросился на варево. Жажда оказалась сильнее отвратного запаха. Питье было гораздо лучше, чем я мог ожидать. Чуть горьковатое, оно казалось странно приятным, легким и благодатным. Жажда отступила прочь. В голове стало проясняться, а противная мелкая дрожь, от которой я никак не мог найти спасения, улеглась.
   – Да, – сказал Путята. – Белорев знал, что для мужика самое важное лекарство надобно, когда он от похмелья пробуждается. Три года я у него выпытывал, чем он батю моего от недуга похмельного отпаивал. Даже после посвящения он мне секрет не открыл. И ведь главный секрет не в составе, а во времени приема…
   – Но секрет-то ты добыл? – я наконец смог говорить.
   – А как же? – улыбнулся болярин. – Когда я со Святища сиганул, он же меня по кускам собирал. Все боялся, что не выживу я. А когда совсем приперло, мы с ним сделку заключили: я живым в Яви остаюсь, а он мне свою тайну открывает. Я выиграл.
   – Ну и что это?
   – Так это же олуй [39], княжич! Обычное пиво, но вовремя поданное и от того целительное. Ну и как?
   – Отпускает!
   – Я же говорю: Белорев – знахарь доподлинный.
   Мне действительно стало лучше, и даже в мыслях появилась некая легкость.
   – А теперь вот это еще прими, и совсем тебе хорошо будет. – Он протянул мне маленький кувшинчик.
   Я опрокинул его, сделал несколько глотков и… провалился в беспамятство…
   Меня резко подбросило вверх, и я пришел в себя. Я висел поперек седла, а конь подо мной крупной рысью уносил меня неизвестно куда.
   Кляп во рту мешал дышать. Руки и ноги связаны. Холодный ветер выдувает остатки хмеля из моей головы. Я попытался наземь соскользнуть, но не смог. Крепкий ремень притянул меня за пояс к луке седла. Под копытами хрустел снег. Белый снег и ноги коня – все, что я мог разглядеть.
   – Путята, стой! – услышал я окрик и понял, что конь подо мной перешел на шаг, а потом и вовсе остановился.
   – Уйди с дороги, Соловей! – услышал я голос моего похитителя. – Не доводи до лютого! Не заставляй меч из ножен вынимать.
   – Неужто на меня с мечом пойдешь?
   – Не хочу я этого, оттого и остановился. Но, коли мне препон ставить станешь, боем бить тебя буду.
   – А нас тоже боем бить станешь? – услышал я новый голос.
   – Ярун?! Вы же с Зеленей по девкам пошли…
   – Не дошли, как видишь, – голос Зелени я сразу узнал.
   Значит, без ведома побратимов Путята решил меня из Киева умыкнуть. Да что он, совсем с головой рассорился?
   – Оба здесь, – сразу поник болярин. – Он же малец-желторотик, убьют же его, только повод найдут и убьют. Да поймите же вы…
   – Да будет тебе, – сказал Соловей спокойно. – Понимаем мы, что над тобою месть верховодит. Жрет тебя, как огонь головешку, потому и боль свою ты чуешь, а боли других не замечаешь. Или думаешь, что Чернигов и Смоленск под пяту варяжскую с радостью легли? А может, забыл, как в Нове-городе старушка под колоколом вечевым плакала и Рурика кляла? Не только земля Древлянская справедливости жаждет. И не хуже тебя я знаю, что такое Добрый для Богумировых потомков [40].
   – Так чего ж вы тогда?!
   – А то, что малец нам велел на время в покое его оставить. А значит, так ему надобно…
   Пока Соловей с болярином разговоры разговаривали, Зеленя с Яруном меня от седла отчалили, на землю опустили, руки развязали, кляп изо рта вынули.
   – Путята! – заорал я. – Болярин младшей дружины, Путята! Ко мне!
   Не ожидал он такого, а и никто не ожидал, даже я. Гляжу, а он с коня соскочил и ко мне бросился. Подбежал и на колено передо мной встал.
   – Кто я для тебя?! – спросил я его.
   – Грядущий князь земли Древлянской, – отчеканил он.
   – Так какого же ты хрена, болярин, грядущего князя опоил и умыкнул, точно телка-подсоска?
   – Так я…
   – После оправдываться будешь, – поднял я руку, призывая к молчанию. – А сейчас скажи: или я глупее тебя?
   – Нет, княжич, – покачал он головой.
   – Тогда слушай меня, болярин, если бы мне сбежать было надобно, я бы еще на охоте ушел, и без твоей бы подмоги. Но понял я, что больше земле своей пользы принесу, коли Киев под моим присмотром побудет. А посему велю тебе меня обратно в город доставить, самому после ристания уйти спокойно и хоробров за собой увести. Далее сидеть тихо, власти варяжской не перечить, смут не заводить. И еще, – вздохнул я, – не убьют они меня, не переживай.
   – Как так? – спросил растерянно Ярун.
   – И долго ли ждать знака твоего? – одернул его Соловей.
   – Может, год, а может, десять, – усмехнулся я. – Пока у варягов слабины не почую да знак не подам. Ясно, болярин?
   – Ясно, княжич. – И с колена встал, подпругу у коня моего подтянул. – Чего сидишь-то? Застудишься, как завтра на стрельбище выйдешь?
   – Вспомнила бабка здоровых сисек… – рассмеялся на это Соловей.
   …Еще один спокойный вдох, еще один спокойный выдох… стою – тетиву тяну. Народ вокруг притих. Замер в ожидании, когда мой лук распрямится, тетива запоет звонко и уйдет стрела на встречу с мишенью. Тогда закричат люди радостно, а может, вздохнут разочарованно. Понимаю я, что только от меня зависит, радость или печаль я народу принесу. Оттого из последних сил стрелу сдерживаю. Ветер ловлю, чтоб не помешал он ей куда надо вонзиться. А он, как назло, привередничает. То слева на меня подует, то прямо в лицо задышит. Видно, нравится ему надо мной озорничать. А думы, что ветер, отпустят на мгновение и снова нахлынут…
   Это я почувствовал сразу, как только лук взял. Почти два года, кроме узды да гужи, ничего в руках не держал. Трудно теперь приноравливаться. Пусть лук не абы какой, а Жиротом слаженный да Зеленей мне одолженный, пусть за стрелу можно спокойным быть, на совесть сделана Людо-Мазовщанином, только руки не желают слушаться. Отвыкли. И я от лука отвык.
   Времени у меня все меньше, так что некогда раздумывать, сживаться с луком надобно. Родниться с ним, чтоб в трудный час не подвел.
   – Лук ты мой, лучок верный, – тихонько шептал я, – ты почуй мою руку на своем плече. Тетива-бичева звонкая, подомнись, натянись до моей щеки. Стрелка каленая с жалом пчеловым, подчинись моему зраку, стань женой ласковой. Я не ворог вам, а сердешный друг, и, как другу, мне вы откликнитесь…
   Так я причитал, а вокруг ристание начиналось.
   С утра пораньше вышли конники. Их было пятеро.
   Зеленя от земли Даждьбоговой, от народа древлянского, который хотят русским сделать. Другой хоробр от кривичей. Не знал я его имени, знал только, что он Макощь славит. Соловей от вятичей, Велес Мудрый у него в Покровителях. От славен всадник наперед выехал, конь под ним огненно-рыжий, как сам Хоре-Солнце светится, костяк у него крепко сложенный, такой в бою не подведет, но для скачек не сильно годен. Четверо витязей, а пятый – Свенельд. Говорил же мне Святослав, что воевода решил в конном испытании потягаться. Интересно мне стало, а за какого Бога варяг тягаться вышел? За Перуна или за Торрина?
   Выстроились в ряд, изготовились. Звенемир перед ними вышел:
   – Готовы вы коней своих пред светлые очи Богов наших выставить?
   – Готовы! – дружно ответили конники.
   – Во славу Коляды, в честь Перунова огня скорого, именем Сварога Создателя. – Он поднял посох над головой. – Вперед!
   И сорвались кони, с места в галоп взяли.
   Заволновался народ, на крик изошел. Подгоняют конников, а те и без того не мешкают – скачут, стараются. Кони под ними чуть из кожи не выскакивают. Вперед вырываются, стелются над днепровским льдом, копытами в него стучат. Гонка идет не за страх, а за славу. Вначале Свенельд поотстал немного. Но я его жеребца хорошо знаю, оттого и нет у меня переживания. Вот только почему-то хочется мне, чтоб варяг последним пришел. Видать, от большой любви.
   Но жеребец воеводин быстро на дороге ледяной обвыкся. Уверенно нагонять остальных начал. Только что последним был, а уже третьим идет, да ко второму подтягивается. А на втором Зеленя.
   – Давай, древлянин! – шепчу я. – Помоги тебе Даждьбоже пресветлый!
   А Свенельд уж вровень со вторым – голова к голове. Но впереди еще самое сложное.
   Добежали конники до поворотного столба, огибать его начали, тут у коня Зелениного копыта поехали, по льду заскользили. Он на завороте на круп сел, да так на заду и проехался. Соскочил с него Зеленя, но не надолго – поднялся конь, а всадник уже в седле. Всего-то мгновение потерял. Но и этого оказалось достаточно, чтоб Свенельд вторым в этой скачке стал. Впереди у него лишь Соловей остался.
   А народ орет, надрывается. Я подивился даже, откуда в людях столько сил? Который день игрища идут, которую ночь пиры не смолкают, а жителям града Киева и посадов его все точно трын-трава. Выпито и съедено немало, спето и переплясано еще больше, а они, точно дети малые, радуются. И неймется им, не спится. Медом не корми – дай поорать да побалагурить.
   Громче всех Святослав кричит. На курганчике своем руками размахивает, скачет и подпрыгивает, и никак его Ольга утихомирить не может.
   – Давай! Свенельд! Давай! – звонко кричит мальчишка, переживает за дядьку. – Я их всех победю-ю-ю!
   И Свенельд давал. Выжимал из жеребца все силы, а тот и сам рад себе жилы рвать. Не любит жеребец вторым быть, как и хозяин его. Да только конь – животина нежная и к добрым рукам быстро привыкает. Знаю, что стоит свистнуть мне сейчас по-особому, и встанет конь. Встанет как вкопанный. Я его к свисту этому всю осень приучал, так чтоб не заметил никто. Потихонечку. Я не знал, для чего мне это нужно, но чуял, что когда-нибудь пригодится. Может, и настал тот миг?
   И вдруг подумал я: «И что дальше будет?»
   Словно наяву увидел, как слетает со своего жеребца воевода, как мордует он коня, как ножом ему глотку режет. В злобе своей варяг страшен, и с него станется.
   Жалко мне коня стало.
   А еще Гостомысл пригрезился… как он мне, послуху несмышленому, говорит строго:
   – В подлости, княжич, радости не найдешь. Подлость радость сжирает. И подлый человек не должен жить в этом Мире, ибо через него красота погибает. Лучше костьми ляг, а подлости не соверши…
   Не стал я свистеть.
   Посовестился.
   А конники уже возвращаются. Свенельд впереди идет. Так и должно было быть. Я его жеребчика хорошо знаю, такой вторым быть не может.
   Первым воевода к берегу подскочил. На курганчик к Святославу влетел, соскользнул с коня и поклон земной кагану отвесил.
   – Громовержец ныне в ристании конном выиграл. – И встал гордо. Воевода – воробей стреляный, и на мякине с половою его не проведешь. Эка вывернулся. Громовержцу победу отдал, а какому?
   Перуну?
   Торрину?
   То-то, я смотрю, и поляне, и варяги радуются. Всяк под Громовержцем своего Бога прославляет. Словно и нет прежней вражды, еще чуток, и брататься кинутся. Хитро, ничего не скажешь, Асмудово семя, если сумело посадских с городскими хоть ненадолго примирить. А на льду уже скоморохи пляшут – не дают народу остыть. Баян снова над бубном тешится. В Коляду всяк по-своему удаль оказывает, кто на бранном поле, кто в питии, а кто, как он, – плясками да песнями.
   Лишь холопам кагановым не до веселья. Они для боев место отаптывают. И хоробры к схватке готовятся, по пояс раздеваются. Мечи свои раскручивают, чтобы плечи согреть. И Путята среди них. Шрам его страшный на морозе побагровел.
   Знатный шрам у болярина. У правого виска начинается, по щеке сбегает на шею, а потом на спину перебирается и на пояснице ветвится мелко. Изодрал свое тело Путята, когда по камням вострым со Святища скатывался. И виновен в этом отец Свенельда – Асмуд. Это он каждого десятого на смерть отсчитывал. Ярун должен был гибель принять, только вместо него болярин сам вызвался. Сам и с крути прыгнул. После, в бою, поквитался Путята со старым варягом, только вышло так, что Асмуд сам под его меч лег. От этого еще больше злился болярин и злость свою на Свенельда перенес, на Ольгу, на всех варягов без исключения.