Страница:
компромиссной натуре Горбачева, во многом определили и содержание первого
этапа перестройки, и облик политики, которую характеризовали как неуверенную
и непоследовательную.
Сегодня нетрудно обвинять Горбачева в нерешительности, в том, что
"золотая пора" перестройки - время общенародного энтузиазма и почти
абсолютной поддержки со стороны общества - не была использована для того,
чтобы решительными шагами (по-ельцински) перейти брод и поскорее оказаться
на другом берегу, окончательно порвав с эпохой социалистических мифов.
Однако и у самого Горбачева, и у его тогдашних сторонников припасены на этот
счет для самозащиты сильные аргументы. Во-первых, если масштабы проблем, с
которыми столкнулся "зрелый социализм" за 70 лет своего вызревания, были
пусть лишь приблизительно известны новому поколению руководителей страны, то
их подлинную причину еще предстояло выявить. И обнаружить, что и дело не в
степени развития социализма, а в нем самом, по крайней мере в том виде, в
каком он материализовался в Советском Союзе. Убедиться в том, что добавить
"больше демократии" этому социализму означало, в конце концов, его убить.
Если учесть, как и где формировались эти люди, с каким багажом и кругозором
явились в высший эшелон государства (куда вход другим был попросту заказан),
станет ясно, что даже для тех, кто оказался способен к прозрению, оно могло
прийти лишь в результате опыта, набитых "синяков и шишек", а в ряде случаев
и серьезного внутреннего кризиса.
Во-вторых, сказывалась несводимость в одной упряжке разных идей и людей
- "конь и трепетная лань" тянули уже не просто в разные, но в
противоположные стороны (Яковлев и Лигачев, Ельцин и Полозков, другие "ежи и
ужи"). И это было не одно только желание Горбачева заставить всех "жить
дружно": первоначальная неразвитость внутренних противоречий реформы,
столкновение личностей еще не вылились в конфликт интересов. Достаточно,
например, вспомнить, что Лигачев был в свое время "очарован" Ельциным, что
Болдин сосватал Яковлева в советники и спичрайтеры к Горбачеву, а сам
Яковлев уговорил его назначить на освободившийся пост председателя КГБ
Крючкова.
И опять же нельзя забывать и об особом характере Горбачева, искренне
верившего, что спровоцированное им общественное потрясение, затронувшее
властные и имущественные интересы влиятельных слоев общества и номенклатуры,
не вызовет активного, а тем более агрессивного сопротивления. И все-таки не
в мягкости натуры объяснение политической невнятности первого этапа
перестройки. Вот авторитетное мнение о Горбачеве человека с репутацией
"резкого" политика - Лигачева: "Нередко приходится слышать, что Горбачев -
слабовольный человек. Это не так. Это кажущееся впечатление". Осенью 86-го,
осознав, что с помощью одних только политических деклараций и телепроповедей
"расшевелить" страну не удается и каких-либо перемен в экономической жизни
не происходит, он "по-лигачевски" наседает в Политбюро на Ельцина: "Борис
Николаевич, закрывай конторы в подвалах, выселяй оттуда чиновников и
бездельников, отдавай все это под кафе, молодежные клубы, помещения для
студенческих встреч". Несколькими месяцами позже, добившись одобрения на
Пленуме ЦК плана экономической реформы, Михаил Сергеевич "навалился" на
Рыжкова, требуя от него радикальных шагов, призывая "отказаться от полумер".
Эти столь нетипичные для Горбачева всплески нетерпения, готовность вернуться
к традиционно-штурмовому, обкомовскому методу решения экономических проблем
отражали накапливавшееся раздражение, если не отчаяние инициаторов
Перестройки, столкнувшихся с упорным сопротивлением среды и обнаруживших,
как писал Яковлев, что "их вера в то, что партия и народ не смогут не
поддержать действительно честную и разумную политику, обернулась иллюзией".
Но хотя расставание с иллюзиями было, по-видимому, неизбежной ступенью,
которую надо было одолеть и Горбачеву, и его окружению, и всей стране,
прежде чем двинуться дальше, и с этой точки зрения время было потрачено не
зря, генсека не покидало ощущение усиливающегося политического цейтнота.
Именно оно заставляло его маневрировать, подходить к одной и той же проблеме
с разных сторон и нервничать, когда обнаруживал, что ходит по кругу. Тогда
он еще не осознавал, что круг очерчен флажками той идеологической догмы, с
которой он еще никак не решался расстаться. А может быть, просто избегал
публичности, считая это преждевременным. Ведь сказал же как-то своему
помощнику А.Черняеву: "Я пойду так далеко, насколько будет нужно, и никто
меня не остановит".
В этот критический для дальнейшей судьбы Перестройки момент Горбачев
устоял перед двойным соблазном: он мог по-брежневски смириться с
обстоятельствами и, "освежив" фасад режима, отказаться от реальных попыток
сдвинуть с места оказавшуюся неподъемной глыбу реформирования Системы. Этого
ждала от него правящая номенклатура, пережившая разных реформаторов и
успешно похоронившая не одну потенциальную реформу. Мог ринуться в
популистские импровизации и соскользнуть в ловушку приказного и внешне
радикального административного реформаторства. Это могло хотя бы на время
поднять планку его популярности - ведь наш народ привык видеть в своих
руководителях царей и вождей и ждать, что очередной "хозяин Кремля" уволит,
разгонит, накажет кого надо, то есть наведет наконец в стране "порядок".
Он не сделал ни того ни другого и у тех и у других заслужил репутацию
колеблющегося и нерешительного политика. Однако именно таким способом он
сохранил для себя и для общества шанс двинуться дальше. Как считает
А.Яковлев, "во многом преобразования были обречены на непоследовательность.
Последовательный радикализм в первые годы перестройки погубил бы саму идею
всеобъемлющей реформы". Этого не произошло, потому что Горбачев осознал:
задуманная им революция только тогда будет иметь шансы на успех, когда
главным действующим лицом в ней станет само общество. Чтобы прийти к такому
выводу, ему пришлось переформулировать один из вечных вопросов российской
политики - "Что делать?" в "Как делать?", то есть поставить на первое место
не содержание реформ (здесь у него еще не было полной ясности), а метод их
осуществления.
Зрители, приготовившиеся было увидеть очередной политический спектакль
из жизни советской верхушки, поначалу с недоверием отнеслись к тому, что их
позвали на представление, а некоторые принялись освистывать режиссера.
Однако сюжет оказался захватывающим, и все постепенно втянулись в игру.
...Отгремели аплодисменты в Кремлевском дворце. Финальной овацией,
стоя, делегаты XXVII съезда КПСС подтвердили свою готовность идти за
Генеральным секретарем без оглядки по неизменно "ленинскому" пути. Стране и
миру в очередной раз было продемонстрировано нерушимое единство партии и
народа. Проведя "свой" съезд и получив "свой" ЦК, он оказался в ловушке
абсолютной власти - не только потому, что у генсека, по определению, не было
оппонентов в партийном руководстве (каждый был обязан своим избранием или
вознесением лично ему), но и благодаря выжидательно-благожелательной
атмосфере в стране, дождавшейся наконец просвещенного "царя", как считали
одни, или энергичного "хозяина", как надеялись другие.
Однако, именно достигнув официального всевластия, Горбачев острее, чем
раньше, почувствовал его иллюзорность: все самые решительные и радикальные
шаги нового руководства, все так долго откладывавшиеся решения, которые он и
его единомышленники могли наконец принять, не производили почти никакого
эффекта за пределами стен ЦК. Потревоженные было уходом со сцены целого
поколения руководителей "номенклатурные галки" вновь, успокоившись, уселись
на прежние ветки и терпеливо ждали, пока новый "молодой и горячий" лидер
образумится и остепенится. Многие даже недоумевали по поводу продолжавшихся
разговоров о реформе, искренне полагая, что смысл любой из них исчерпывается
расстановкой на ключевых постах своих доверенных людей. XXVII съезд, с их
точки зрения, успешно выполнил эту главную "реформаторскую" функцию, и от
политики, которая, как обязательная молитва, должна была сопровождать такие
регулярные религиозно-партийные праздники, пора было переходить к более
скромным мирским заботам.
Вопреки этим ожиданиям партийно-хозяйственного актива, Горбачев и его
окружение не унимались. После съезда они умножили попытки вырвать из трясины
зрелого социализма все глубже погружавшуюся в нее советскую экономику. "Мы
все еще надеялись раскрыть потенциал системы и хотели на его основе
ликвидировать промышленное и технологическое отставание, все очевиднее
отделявшее Советский Союз уже не только от западного мира - в сфере
электроники, по оценкам специалистов, к середине 80-х годов оно составляло
от 10 до 15 лет, - но и от "братских" стран Восточной Европы, - объясняет
Горбачев. - Для этого было разработано несколько программ догоняющего
развития".
Все, что положено в таких случаях, казалось, было сделано. На
электронику была выделена невероятная, по тогдашним понятиям, сумма в 11
млрд. рублей. Для ускорения развития и модернизации базы машиностроения
создали специальный Совет, провели Всесоюзное совещание. Обратившись к опыту
"старших товарищей", Горбачев на одном из заседаний Политбюро суровым тоном
объявил вице-президенту Академии наук Евгению Велихову, что он и его
сотрудники должны отныне считать себя также мобилизованными на ускоренное
создание ЭВМ нового поколения, как Курчатов и его команда в годы создания
советской атомной бомбы (невыполнение этого ответственного задания Политбюро
следует объяснить все-таки не тем, что по своим профессиональным качествам
команда Е.Велихова уступала командам Ю.Харитона или А.Сахарова, а скорее
тем, что за спиной Горбачева не маячила тень Берии).
Когда Михаила Сергеевича уже годы спустя спрашивают, что представляло
собой это "мы" в тот период, он без колебаний отвечает: "Мы - это, конечно,
Рыжков, Лигачев, Воротников, одним словом, те новые члены партийного
руководства, которые подтянулись во времена Андропова. Да и Медведев к этому
времени уже был зав. экономическим отделом". Однако время шло, а
провозглашенные с трибуны съезда и обещанные обществу перемены все не
происходили. Члены нового "узкого круга" начали нервничать. "Какой вопрос ни
возьми, - жаловался на заседании Политбюро Н.Рыжков, - все в воду. Я думал,
съезд создаст перелом. Линия ясная, а дело делать не получается. Или мы
перестроим людей, или надо начинать гнать". Горбачев живо откликался: "Если
не обеспечим поворота, загубим дело". В мемуарах он цитирует письмо
университетского однокашника, который пишет ему из Горького: "Миша, знай,
здесь ничего не происходит". После поездки в Тольятти рассказывает на
заседании Политбюро: "Очень тяжелое впечатление от обкома и городского
руководства. Заелись. Партийный аппарат страшно обюрократился. Боли нет за
народ".
Из этих впечатлений складывался общий неутешительный итог, который он
формулирует на заседании Политбюро 24 апреля 1986 года через два месяца
после съезда: "Получается опять говорильня. Реальные дела захлестывает
бумага. Самое опасное в нынешней ситуации - инерция". И делает первый
оргвывод: "Начинать надо с головы. Сокращать аппарат, пусть сами потонут в
своих бумагах. Иначе произойдет то же, что с Хрущевым, которому аппарат
сломал шею". Соображения Горбачева тогда энергично поддерживал главный
ответственный за партийные кадры Е.Лигачев.
Итак, если не получилось отыскать "главное звено", за которое можно
вытащить тяжеленную цепь реформы, удалось по крайней мере определить
основное препятствие на ее пути - среднее звено: забуревший,
обюрократившийся партийный аппарат, непробиваемый консервативный слой,
мешающий воссоединению реформаторски настроенного руководства с большинством
населения, готовым с энтузиазмом его поддержать. Уточнив цель и
скорректировав прицел, Политбюро решает перейти к решительным мерам.
"Слюнтяи мы или централизованное государство?" - восклицает или спрашивает
самого себя генсек. Позднее в своих мемуарах он напишет, оглядываясь на
пережитый опыт: "Мы не думали, что перестройка будет идти так тяжело - и в
экономике, и в партии, и в социальной сфере". И далее: при том, что "от
народа исходил безусловный импульс - не отступать, двигаться вперед, -
расшевелить партийный аппарат не удавалось".
В принципе шансов на это было не больше, чем у известного литературного
персонажа, взявшегося вытащить себя из болота за волосы. Ведь партийному
аппарату было предложено стать главным инструментом и рычагом той самой
реформы, которая, он это "кожей" чувствовал, неминуемо вела к разрушению его
монополии на управление жизнью страны, а следовательно, к отстранению от
власти. То, что номенклатура почуяла инстинктивно, инициаторы перестройки
начали осознавать, только потратив немало сил и времени. "После съезда мы
попробовали двинуться сразу по нескольким направлениям, - рассказывал Михаил
Сергеевич, - приняли закон о предприятии, имея в виду подтолкнуть экономику
на полный хозрасчет. Попробовали развернуть движение за "три С" -
самофинансирование, самоуправление и самоокупаемость. Начали вводить
договорные цены и сокращать "госзаказ". И все это застревало. Номенклатура
сопротивлялась отчаянно, потому что это означало изменение существующего
порядка. Причем номенклатура разная - не только партийная, но и
хозяйственная, и военная - генералитет и все, кто был связан с ВПК. Ведь это
был элитарный сектор экономики, со своими привилегиями, самым современным
оборудованием, самым лучшим снабжением, с хорошо обеспеченной жизнью в
закрытых городах. А тут вдруг им на голову какая-то реформа. Пошли
разговоры, что руководство не справляется, что от Горбачева надо
избавляться. В этих условиях мы в Политбюро начали искать способ не только
гарантировать необратимость перестройки, но и обозначить новый этап".
В подобных выражениях он характеризовал проблемы первого этапа
перестройки. Уже отойдя от дел, на холодную голову подводил под свои
тогдашние эмоции и в значительной степени импульсивные шаги теоретическую
базу. А тогда, в горячке перестроечного "ускорения", ему и его соратникам
приходилось блуждать в лабиринте совершенно новых проблем практически
вслепую, забредая в тупики и то и дело наталкиваясь на глухую стену. И хотя
то были стены Системы, рефлекс прошедшего типовую советскую партшколу
руководителя поначалу заставлял Горбачева искать выход там, где его учили, -
в смене кадров. "Главная причина застоя - кадровая, - объяснял он членам
Политбюро после съезда. - Если хочешь поправить дело, меняй кадры".
Большая часть 1986 года прошла под знаменем нетленной сталинской
максимы: "Кадры решают все!" Однако даже молодые, не зараженные застоем
функционеры, становясь "шестеренками" продолжавшего вращаться прежнего
механизма, начинали вести себя точно так же, как их предшественники.
Оказалось, кадры решали не все. Хуже того, уже в среде новых горбачевских
кадров начала зреть фронда и накапливаться угроза бунта на корабле - того
самого мятежа номенклатуры, который смел Хрущева.
Горбачев недаром часто возвращался в мыслях к плачевному финалу
"дорогого Никиты Сергеевича" и его захлебнувшегося реформаторства, размышляя
о том, как ему самому не стать жертвой партийной бюрократии. Опыт двух
других его предшественников - Сталина и Брежнева, избежавших этого, явно не
подходил. Один с помощью газонокосилки репрессий постоянно подстригал
аппаратный газон, выкашивая все, что чуть-чуть поднималось над установленным
средним уровнем. Другой сам возглавил аппаратную рать и предоставил
номенклатуре почти безбрежную власть над страной, выторговав себе
пожизненный статус ее "крестного отца". Требовалось найти "третий путь", и
Горбачев понял, что он ведет за ворота партийной ограды к тому обществу,
которое ждало от него выполнения данных им обещаний. "Только открытая
позиция и политика способны были разрушить диктатуру аппарата", - признается
в своем антипартийном умысле бывший генсек ЦК КПСС.
Так, очень скоро после триумфального прихода к власти перед Горбачевым
встала, хотя еще и отдаленная, проблема ее сохранения. Этот в подлинном
смысле судьбоносный, то есть определяющий судьбу не только руководимой им
страны, но и его самого вопрос, неизбежно, хотя и в разных формах, встает
время от времени перед каждым политиком. Очень часто он неразрывно
переплетается с другим вопросом: власть ради чего? Иначе говоря, с Проектом
ее использования, от имени которого выступает любой политик, заслуживающий
этого названия. (Оставим в стороне тех, даже если они составляют
большинство, для кого сама Власть, ее завоевание и сохранение и есть главный
Проект их жизни - не о них сейчас речь.)
В случае с Горбачевым Проект, пусть поначалу неясный, менявший свой
облик, содержание и направленность по мере того, как он начал реализоваться,
- безусловно, присутствовал. Сама власть поэтому была для него прежде всего
инструментом - средством, а не целью. Тем не менее, став верховным
руководителем страны и получив наконец возможность приступить к
осуществлению задуманного, он неизбежно и практически каждодневно должен был
заботиться о сохранении этого инструмента в своих руках. Иначе говоря, о
самосохранении у власти.
Разные политики, сталкиваясь с этой проблемой, решают ее по-разному -
идя на компромиссы или, наоборот, отвергая их, жертвуя, кто принципами, кто
друзьями, а кто-то и семьей. Неразрешенной и, по-видимому, неразрешимой
проблемой остается сама возможность гармоничного примирения власти, как и
политики в целом, с нравственностью. Политики, правда, могут успокаивать
свою совесть, когда она начинает беспокоить, тем, что с этой точки зрения их
профессия, будучи лишь одной из древнейших, отнюдь не уникальна.
Сам Горбачев на разных этапах карьеры решал проблему самосохранения во
власти (естественно, во имя успеха начатого Дела) разными способами. (У нас
еще будет возможность проследить за ним вплоть до декабря 1991-го - того
момента, когда ему пришлось сделать, может быть, тяжелейший выбор в своей
жизни: между Властью и тем Проектом, который он начал осуществлять с ее
помощью.) Так или иначе, когда пока еще неясная угроза номенклатурной
реставрации обозначилась на горизонте, он пошел на безусловно революционный
шаг: в отличие от Хрущева, который, оказавшись во время мини-путча
"антипартийной группы" в 1957 году в меньшинстве среди разъяренных его
"изменой" наследников Сталина в Президиуме ЦК КПСС, обратился за поддержкой
к Пленуму, Горбачев, спасаясь от ЦК и партаппарата, выбежал, прижимая, как
ребенка к груди, свою Перестройку, на городскую площадь.
Уже в июне 1986 года на заседании Политбюро он начал формулировать
ориентиры своей новой политики. Фаза "вытаскивания за волосы"
партийно-государственного монстра заканчивалась, так, в сущности, и не
начавшись. "Аппарат, в котором засела бюрократия, - бушевал на Политбюро
Горбачев, - стремится скомпрометировать перестройку". В адрес самой партии,
которая "начала перестройку", еще отвешивались дежурные поклоны. Однако
"аппарат", а в условиях тогдашнего Советского Союза это означало всю
управленческую структуру, был зачислен в категорию политических
саботажников. "Чиновничество ничего не может, - рубил он. - Люди так
привыкли к указаниям сверху, что их, может быть, придется принуждать к
самостоятельности". Именно в эти недели и месяцы генсек, подталкиваемый
приходившими с мест нетерпеливыми призывами "открыть огонь по штабам", начал
собственную "культурную революцию": осаду крепости советской номенклатуры.
Тем самым, еще не зная этого, решительно свернул с пути, который мог повести
задуманную им реформу по рельсам китайского "дэнсяопиновского" варианта.
Чтобы взять сопротивляющийся переменам аппарат в кольцо осады,
необходимо было набрать рать со стороны - "развернуть демократический
процесс". Знал ли тогда Горбачев, что бескорыстных услуг в политике не
бывает и что общество, которое он собирался расшевелить и "взять в долю",
скоро начнет ставить условия ему самому и неизбежно потребует в уплату за
свое участие в перестройке значительную часть высвобождавшейся от партии
власти? Даже если и допускал это, то наверняка не предполагал, что все
произойдет так быстро и, как неожиданный дар получив из его рук свободу,
общество отплатит ему неблагодарностью, хуже того, равнодушием к судьбе
своего освободителя.
Чтобы поддеть рычагом перестройки бетонную плиту партноменклатуры,
нужна была точка опоры, а лучше - несколько. Обнаружить их в условиях
тотального доминирования одной партии в общественной жизни было нелегко. На
помощь опять, как на спиритическом сеансе, был призван "дух Ильича". "Без
Ленина мы заблудились, - констатировал он на Политбюро, - забыли про
Советы". Вспомнить на 70-м году советской власти о Советах и о том значении,
которое придавал им вождь революции, можно было, наверное, только от
отчаяния. У Горбачева тем не менее не было выбора: формировать свое воинство
предстояло из того, что было под рукой. "Мы оттеснили Советы от реальной
власти, отодвинули на задний план. Боялись, что подорвем роль партии, а
когда дошло до реального дела, партия разделилась. Одни делают, другие ждут,
когда они сорвутся".
После очередных безрезультатно пролетевших недель тон его обвинений,
адресованных партаппарату, становился все более агрессивным. Теперь уже сама
партия превращалась для него в главное препятствие и, соответственно, в
главный объект перестройки: "Без революционной перестройки партии ничего не
выйдет, кроме умной и хорошей говорильни". Советы, как и любая другая
непартийная структура, нужны были ему для давления на партию, разрушения ее
монополии и связанного с ней аппаратного произвола. "Мы должны постоянно
помнить об издержках однопартийной системы. Если контролировать некому,
партработник превращается в чиновника". Так, не переставая божиться Лениным,
последний генсек ЦК КПСС открывал для себя фатальные последствия введенной
его кумиром однопартийности и импровизировал на тему Монтескье,
пропагандируя членам Политбюро добродетели "разделения властей".
Однако ни на Советы, ни на профсоюзы, ни на "цивилизованных
кооператоров", о которых, перечитывая политическое завещание Ленина, он тоже
вспомнил, опереться не удалось. Все эти "приводные ремни" приводились в
движение только одним маховиком - ЦК КПСС. Куда более реальную поддержку
заложнику возглавляемой им партии оказали в тот период интеллигенция и
пресса, разбуженные трубами Гласности.
Среди множества тревожных ночных звонков, о которых не любила
вспоминать, но не могла забыть Раиса Максимовна, - звонок 26 апреля 1986
года, сообщивший о взрыве в Чернобыле, стоит особняком. Во-первых, из-за
неординарного характера происшедшей аварии: подлинный масштаб трагедии был
осознан руководством страны лишь несколько дней спустя. Во-вторых, это был
первый и поэтому особенно зловещий сигнал, дурное предзнаменование, Знак
Беды, навсегда пометивший перестройку. Система взорвалась, как мина со
сложным механизмом в руках неопытного сапера.
Став символом трагедии, оборвавшей и изуродовавшей жизни сотен тысяч
людей, Чернобыль превратился в жесткую проверку обещаний перестройки, и
прежде всего одного из наиболее обязывающих - обещания гласности.
Озадаченное молчание Политбюро, пытавшегося уяснить для себя истинные
размеры трагедии, попытки местных украинских властей, действовавших по
привычному рефлексу, приуменьшить ее масштабы, чтобы "не огорчать Москву",
ведомственный испуг тех, кто отвечал за конструкцию и эксплуатацию реактора,
- все эти мелкие конъюнктурные хлопоты и заботы растерянных, не понимающих
до конца всего, что случилось, людей, затянулись в один узел аппаратных и
ведомственных интересов и интриг, который можно было разрубить, только
проявив необходимую политическую волю.
Горбачев молчал в течение 14 дней. И хотя на уровне практических шагов
реакция руководства была вполне адекватной случившейся трагедии, ни страна,
ни внешний мир не имели полной ясности о том, что в действительности
произошло. Хотя из-за вселенского характера катастрофы с первого дня было
понятно, что скрыть ее не удастся, чтобы признать это, Горбачеву, видимо,
требовалось взять чисто психологический барьер. Тот самый, который так и не
смог преодолеть Ю.Андропов (находившийся, правда, между жизнью и смертью) в
дни, когда советская ПВО сбила южнокорейский пассажирский самолет. Выступив
по телевидению с обращением к стране и наконец-то откровенно рассказав о
том, что произошло, Горбачев сделал важное для себя открытие:
"чистосердечное признание" не только смягчило последствия удара, нанесенного
политическому и моральному авторитету перестройки, но и развязало руки для
более решительных действий в сложившейся экстремальной ситуации.
Применив на практике провозглашенную теорию гласности, он обнаружил,
этапа перестройки, и облик политики, которую характеризовали как неуверенную
и непоследовательную.
Сегодня нетрудно обвинять Горбачева в нерешительности, в том, что
"золотая пора" перестройки - время общенародного энтузиазма и почти
абсолютной поддержки со стороны общества - не была использована для того,
чтобы решительными шагами (по-ельцински) перейти брод и поскорее оказаться
на другом берегу, окончательно порвав с эпохой социалистических мифов.
Однако и у самого Горбачева, и у его тогдашних сторонников припасены на этот
счет для самозащиты сильные аргументы. Во-первых, если масштабы проблем, с
которыми столкнулся "зрелый социализм" за 70 лет своего вызревания, были
пусть лишь приблизительно известны новому поколению руководителей страны, то
их подлинную причину еще предстояло выявить. И обнаружить, что и дело не в
степени развития социализма, а в нем самом, по крайней мере в том виде, в
каком он материализовался в Советском Союзе. Убедиться в том, что добавить
"больше демократии" этому социализму означало, в конце концов, его убить.
Если учесть, как и где формировались эти люди, с каким багажом и кругозором
явились в высший эшелон государства (куда вход другим был попросту заказан),
станет ясно, что даже для тех, кто оказался способен к прозрению, оно могло
прийти лишь в результате опыта, набитых "синяков и шишек", а в ряде случаев
и серьезного внутреннего кризиса.
Во-вторых, сказывалась несводимость в одной упряжке разных идей и людей
- "конь и трепетная лань" тянули уже не просто в разные, но в
противоположные стороны (Яковлев и Лигачев, Ельцин и Полозков, другие "ежи и
ужи"). И это было не одно только желание Горбачева заставить всех "жить
дружно": первоначальная неразвитость внутренних противоречий реформы,
столкновение личностей еще не вылились в конфликт интересов. Достаточно,
например, вспомнить, что Лигачев был в свое время "очарован" Ельциным, что
Болдин сосватал Яковлева в советники и спичрайтеры к Горбачеву, а сам
Яковлев уговорил его назначить на освободившийся пост председателя КГБ
Крючкова.
И опять же нельзя забывать и об особом характере Горбачева, искренне
верившего, что спровоцированное им общественное потрясение, затронувшее
властные и имущественные интересы влиятельных слоев общества и номенклатуры,
не вызовет активного, а тем более агрессивного сопротивления. И все-таки не
в мягкости натуры объяснение политической невнятности первого этапа
перестройки. Вот авторитетное мнение о Горбачеве человека с репутацией
"резкого" политика - Лигачева: "Нередко приходится слышать, что Горбачев -
слабовольный человек. Это не так. Это кажущееся впечатление". Осенью 86-го,
осознав, что с помощью одних только политических деклараций и телепроповедей
"расшевелить" страну не удается и каких-либо перемен в экономической жизни
не происходит, он "по-лигачевски" наседает в Политбюро на Ельцина: "Борис
Николаевич, закрывай конторы в подвалах, выселяй оттуда чиновников и
бездельников, отдавай все это под кафе, молодежные клубы, помещения для
студенческих встреч". Несколькими месяцами позже, добившись одобрения на
Пленуме ЦК плана экономической реформы, Михаил Сергеевич "навалился" на
Рыжкова, требуя от него радикальных шагов, призывая "отказаться от полумер".
Эти столь нетипичные для Горбачева всплески нетерпения, готовность вернуться
к традиционно-штурмовому, обкомовскому методу решения экономических проблем
отражали накапливавшееся раздражение, если не отчаяние инициаторов
Перестройки, столкнувшихся с упорным сопротивлением среды и обнаруживших,
как писал Яковлев, что "их вера в то, что партия и народ не смогут не
поддержать действительно честную и разумную политику, обернулась иллюзией".
Но хотя расставание с иллюзиями было, по-видимому, неизбежной ступенью,
которую надо было одолеть и Горбачеву, и его окружению, и всей стране,
прежде чем двинуться дальше, и с этой точки зрения время было потрачено не
зря, генсека не покидало ощущение усиливающегося политического цейтнота.
Именно оно заставляло его маневрировать, подходить к одной и той же проблеме
с разных сторон и нервничать, когда обнаруживал, что ходит по кругу. Тогда
он еще не осознавал, что круг очерчен флажками той идеологической догмы, с
которой он еще никак не решался расстаться. А может быть, просто избегал
публичности, считая это преждевременным. Ведь сказал же как-то своему
помощнику А.Черняеву: "Я пойду так далеко, насколько будет нужно, и никто
меня не остановит".
В этот критический для дальнейшей судьбы Перестройки момент Горбачев
устоял перед двойным соблазном: он мог по-брежневски смириться с
обстоятельствами и, "освежив" фасад режима, отказаться от реальных попыток
сдвинуть с места оказавшуюся неподъемной глыбу реформирования Системы. Этого
ждала от него правящая номенклатура, пережившая разных реформаторов и
успешно похоронившая не одну потенциальную реформу. Мог ринуться в
популистские импровизации и соскользнуть в ловушку приказного и внешне
радикального административного реформаторства. Это могло хотя бы на время
поднять планку его популярности - ведь наш народ привык видеть в своих
руководителях царей и вождей и ждать, что очередной "хозяин Кремля" уволит,
разгонит, накажет кого надо, то есть наведет наконец в стране "порядок".
Он не сделал ни того ни другого и у тех и у других заслужил репутацию
колеблющегося и нерешительного политика. Однако именно таким способом он
сохранил для себя и для общества шанс двинуться дальше. Как считает
А.Яковлев, "во многом преобразования были обречены на непоследовательность.
Последовательный радикализм в первые годы перестройки погубил бы саму идею
всеобъемлющей реформы". Этого не произошло, потому что Горбачев осознал:
задуманная им революция только тогда будет иметь шансы на успех, когда
главным действующим лицом в ней станет само общество. Чтобы прийти к такому
выводу, ему пришлось переформулировать один из вечных вопросов российской
политики - "Что делать?" в "Как делать?", то есть поставить на первое место
не содержание реформ (здесь у него еще не было полной ясности), а метод их
осуществления.
Зрители, приготовившиеся было увидеть очередной политический спектакль
из жизни советской верхушки, поначалу с недоверием отнеслись к тому, что их
позвали на представление, а некоторые принялись освистывать режиссера.
Однако сюжет оказался захватывающим, и все постепенно втянулись в игру.
...Отгремели аплодисменты в Кремлевском дворце. Финальной овацией,
стоя, делегаты XXVII съезда КПСС подтвердили свою готовность идти за
Генеральным секретарем без оглядки по неизменно "ленинскому" пути. Стране и
миру в очередной раз было продемонстрировано нерушимое единство партии и
народа. Проведя "свой" съезд и получив "свой" ЦК, он оказался в ловушке
абсолютной власти - не только потому, что у генсека, по определению, не было
оппонентов в партийном руководстве (каждый был обязан своим избранием или
вознесением лично ему), но и благодаря выжидательно-благожелательной
атмосфере в стране, дождавшейся наконец просвещенного "царя", как считали
одни, или энергичного "хозяина", как надеялись другие.
Однако, именно достигнув официального всевластия, Горбачев острее, чем
раньше, почувствовал его иллюзорность: все самые решительные и радикальные
шаги нового руководства, все так долго откладывавшиеся решения, которые он и
его единомышленники могли наконец принять, не производили почти никакого
эффекта за пределами стен ЦК. Потревоженные было уходом со сцены целого
поколения руководителей "номенклатурные галки" вновь, успокоившись, уселись
на прежние ветки и терпеливо ждали, пока новый "молодой и горячий" лидер
образумится и остепенится. Многие даже недоумевали по поводу продолжавшихся
разговоров о реформе, искренне полагая, что смысл любой из них исчерпывается
расстановкой на ключевых постах своих доверенных людей. XXVII съезд, с их
точки зрения, успешно выполнил эту главную "реформаторскую" функцию, и от
политики, которая, как обязательная молитва, должна была сопровождать такие
регулярные религиозно-партийные праздники, пора было переходить к более
скромным мирским заботам.
Вопреки этим ожиданиям партийно-хозяйственного актива, Горбачев и его
окружение не унимались. После съезда они умножили попытки вырвать из трясины
зрелого социализма все глубже погружавшуюся в нее советскую экономику. "Мы
все еще надеялись раскрыть потенциал системы и хотели на его основе
ликвидировать промышленное и технологическое отставание, все очевиднее
отделявшее Советский Союз уже не только от западного мира - в сфере
электроники, по оценкам специалистов, к середине 80-х годов оно составляло
от 10 до 15 лет, - но и от "братских" стран Восточной Европы, - объясняет
Горбачев. - Для этого было разработано несколько программ догоняющего
развития".
Все, что положено в таких случаях, казалось, было сделано. На
электронику была выделена невероятная, по тогдашним понятиям, сумма в 11
млрд. рублей. Для ускорения развития и модернизации базы машиностроения
создали специальный Совет, провели Всесоюзное совещание. Обратившись к опыту
"старших товарищей", Горбачев на одном из заседаний Политбюро суровым тоном
объявил вице-президенту Академии наук Евгению Велихову, что он и его
сотрудники должны отныне считать себя также мобилизованными на ускоренное
создание ЭВМ нового поколения, как Курчатов и его команда в годы создания
советской атомной бомбы (невыполнение этого ответственного задания Политбюро
следует объяснить все-таки не тем, что по своим профессиональным качествам
команда Е.Велихова уступала командам Ю.Харитона или А.Сахарова, а скорее
тем, что за спиной Горбачева не маячила тень Берии).
Когда Михаила Сергеевича уже годы спустя спрашивают, что представляло
собой это "мы" в тот период, он без колебаний отвечает: "Мы - это, конечно,
Рыжков, Лигачев, Воротников, одним словом, те новые члены партийного
руководства, которые подтянулись во времена Андропова. Да и Медведев к этому
времени уже был зав. экономическим отделом". Однако время шло, а
провозглашенные с трибуны съезда и обещанные обществу перемены все не
происходили. Члены нового "узкого круга" начали нервничать. "Какой вопрос ни
возьми, - жаловался на заседании Политбюро Н.Рыжков, - все в воду. Я думал,
съезд создаст перелом. Линия ясная, а дело делать не получается. Или мы
перестроим людей, или надо начинать гнать". Горбачев живо откликался: "Если
не обеспечим поворота, загубим дело". В мемуарах он цитирует письмо
университетского однокашника, который пишет ему из Горького: "Миша, знай,
здесь ничего не происходит". После поездки в Тольятти рассказывает на
заседании Политбюро: "Очень тяжелое впечатление от обкома и городского
руководства. Заелись. Партийный аппарат страшно обюрократился. Боли нет за
народ".
Из этих впечатлений складывался общий неутешительный итог, который он
формулирует на заседании Политбюро 24 апреля 1986 года через два месяца
после съезда: "Получается опять говорильня. Реальные дела захлестывает
бумага. Самое опасное в нынешней ситуации - инерция". И делает первый
оргвывод: "Начинать надо с головы. Сокращать аппарат, пусть сами потонут в
своих бумагах. Иначе произойдет то же, что с Хрущевым, которому аппарат
сломал шею". Соображения Горбачева тогда энергично поддерживал главный
ответственный за партийные кадры Е.Лигачев.
Итак, если не получилось отыскать "главное звено", за которое можно
вытащить тяжеленную цепь реформы, удалось по крайней мере определить
основное препятствие на ее пути - среднее звено: забуревший,
обюрократившийся партийный аппарат, непробиваемый консервативный слой,
мешающий воссоединению реформаторски настроенного руководства с большинством
населения, готовым с энтузиазмом его поддержать. Уточнив цель и
скорректировав прицел, Политбюро решает перейти к решительным мерам.
"Слюнтяи мы или централизованное государство?" - восклицает или спрашивает
самого себя генсек. Позднее в своих мемуарах он напишет, оглядываясь на
пережитый опыт: "Мы не думали, что перестройка будет идти так тяжело - и в
экономике, и в партии, и в социальной сфере". И далее: при том, что "от
народа исходил безусловный импульс - не отступать, двигаться вперед, -
расшевелить партийный аппарат не удавалось".
В принципе шансов на это было не больше, чем у известного литературного
персонажа, взявшегося вытащить себя из болота за волосы. Ведь партийному
аппарату было предложено стать главным инструментом и рычагом той самой
реформы, которая, он это "кожей" чувствовал, неминуемо вела к разрушению его
монополии на управление жизнью страны, а следовательно, к отстранению от
власти. То, что номенклатура почуяла инстинктивно, инициаторы перестройки
начали осознавать, только потратив немало сил и времени. "После съезда мы
попробовали двинуться сразу по нескольким направлениям, - рассказывал Михаил
Сергеевич, - приняли закон о предприятии, имея в виду подтолкнуть экономику
на полный хозрасчет. Попробовали развернуть движение за "три С" -
самофинансирование, самоуправление и самоокупаемость. Начали вводить
договорные цены и сокращать "госзаказ". И все это застревало. Номенклатура
сопротивлялась отчаянно, потому что это означало изменение существующего
порядка. Причем номенклатура разная - не только партийная, но и
хозяйственная, и военная - генералитет и все, кто был связан с ВПК. Ведь это
был элитарный сектор экономики, со своими привилегиями, самым современным
оборудованием, самым лучшим снабжением, с хорошо обеспеченной жизнью в
закрытых городах. А тут вдруг им на голову какая-то реформа. Пошли
разговоры, что руководство не справляется, что от Горбачева надо
избавляться. В этих условиях мы в Политбюро начали искать способ не только
гарантировать необратимость перестройки, но и обозначить новый этап".
В подобных выражениях он характеризовал проблемы первого этапа
перестройки. Уже отойдя от дел, на холодную голову подводил под свои
тогдашние эмоции и в значительной степени импульсивные шаги теоретическую
базу. А тогда, в горячке перестроечного "ускорения", ему и его соратникам
приходилось блуждать в лабиринте совершенно новых проблем практически
вслепую, забредая в тупики и то и дело наталкиваясь на глухую стену. И хотя
то были стены Системы, рефлекс прошедшего типовую советскую партшколу
руководителя поначалу заставлял Горбачева искать выход там, где его учили, -
в смене кадров. "Главная причина застоя - кадровая, - объяснял он членам
Политбюро после съезда. - Если хочешь поправить дело, меняй кадры".
Большая часть 1986 года прошла под знаменем нетленной сталинской
максимы: "Кадры решают все!" Однако даже молодые, не зараженные застоем
функционеры, становясь "шестеренками" продолжавшего вращаться прежнего
механизма, начинали вести себя точно так же, как их предшественники.
Оказалось, кадры решали не все. Хуже того, уже в среде новых горбачевских
кадров начала зреть фронда и накапливаться угроза бунта на корабле - того
самого мятежа номенклатуры, который смел Хрущева.
Горбачев недаром часто возвращался в мыслях к плачевному финалу
"дорогого Никиты Сергеевича" и его захлебнувшегося реформаторства, размышляя
о том, как ему самому не стать жертвой партийной бюрократии. Опыт двух
других его предшественников - Сталина и Брежнева, избежавших этого, явно не
подходил. Один с помощью газонокосилки репрессий постоянно подстригал
аппаратный газон, выкашивая все, что чуть-чуть поднималось над установленным
средним уровнем. Другой сам возглавил аппаратную рать и предоставил
номенклатуре почти безбрежную власть над страной, выторговав себе
пожизненный статус ее "крестного отца". Требовалось найти "третий путь", и
Горбачев понял, что он ведет за ворота партийной ограды к тому обществу,
которое ждало от него выполнения данных им обещаний. "Только открытая
позиция и политика способны были разрушить диктатуру аппарата", - признается
в своем антипартийном умысле бывший генсек ЦК КПСС.
Так, очень скоро после триумфального прихода к власти перед Горбачевым
встала, хотя еще и отдаленная, проблема ее сохранения. Этот в подлинном
смысле судьбоносный, то есть определяющий судьбу не только руководимой им
страны, но и его самого вопрос, неизбежно, хотя и в разных формах, встает
время от времени перед каждым политиком. Очень часто он неразрывно
переплетается с другим вопросом: власть ради чего? Иначе говоря, с Проектом
ее использования, от имени которого выступает любой политик, заслуживающий
этого названия. (Оставим в стороне тех, даже если они составляют
большинство, для кого сама Власть, ее завоевание и сохранение и есть главный
Проект их жизни - не о них сейчас речь.)
В случае с Горбачевым Проект, пусть поначалу неясный, менявший свой
облик, содержание и направленность по мере того, как он начал реализоваться,
- безусловно, присутствовал. Сама власть поэтому была для него прежде всего
инструментом - средством, а не целью. Тем не менее, став верховным
руководителем страны и получив наконец возможность приступить к
осуществлению задуманного, он неизбежно и практически каждодневно должен был
заботиться о сохранении этого инструмента в своих руках. Иначе говоря, о
самосохранении у власти.
Разные политики, сталкиваясь с этой проблемой, решают ее по-разному -
идя на компромиссы или, наоборот, отвергая их, жертвуя, кто принципами, кто
друзьями, а кто-то и семьей. Неразрешенной и, по-видимому, неразрешимой
проблемой остается сама возможность гармоничного примирения власти, как и
политики в целом, с нравственностью. Политики, правда, могут успокаивать
свою совесть, когда она начинает беспокоить, тем, что с этой точки зрения их
профессия, будучи лишь одной из древнейших, отнюдь не уникальна.
Сам Горбачев на разных этапах карьеры решал проблему самосохранения во
власти (естественно, во имя успеха начатого Дела) разными способами. (У нас
еще будет возможность проследить за ним вплоть до декабря 1991-го - того
момента, когда ему пришлось сделать, может быть, тяжелейший выбор в своей
жизни: между Властью и тем Проектом, который он начал осуществлять с ее
помощью.) Так или иначе, когда пока еще неясная угроза номенклатурной
реставрации обозначилась на горизонте, он пошел на безусловно революционный
шаг: в отличие от Хрущева, который, оказавшись во время мини-путча
"антипартийной группы" в 1957 году в меньшинстве среди разъяренных его
"изменой" наследников Сталина в Президиуме ЦК КПСС, обратился за поддержкой
к Пленуму, Горбачев, спасаясь от ЦК и партаппарата, выбежал, прижимая, как
ребенка к груди, свою Перестройку, на городскую площадь.
Уже в июне 1986 года на заседании Политбюро он начал формулировать
ориентиры своей новой политики. Фаза "вытаскивания за волосы"
партийно-государственного монстра заканчивалась, так, в сущности, и не
начавшись. "Аппарат, в котором засела бюрократия, - бушевал на Политбюро
Горбачев, - стремится скомпрометировать перестройку". В адрес самой партии,
которая "начала перестройку", еще отвешивались дежурные поклоны. Однако
"аппарат", а в условиях тогдашнего Советского Союза это означало всю
управленческую структуру, был зачислен в категорию политических
саботажников. "Чиновничество ничего не может, - рубил он. - Люди так
привыкли к указаниям сверху, что их, может быть, придется принуждать к
самостоятельности". Именно в эти недели и месяцы генсек, подталкиваемый
приходившими с мест нетерпеливыми призывами "открыть огонь по штабам", начал
собственную "культурную революцию": осаду крепости советской номенклатуры.
Тем самым, еще не зная этого, решительно свернул с пути, который мог повести
задуманную им реформу по рельсам китайского "дэнсяопиновского" варианта.
Чтобы взять сопротивляющийся переменам аппарат в кольцо осады,
необходимо было набрать рать со стороны - "развернуть демократический
процесс". Знал ли тогда Горбачев, что бескорыстных услуг в политике не
бывает и что общество, которое он собирался расшевелить и "взять в долю",
скоро начнет ставить условия ему самому и неизбежно потребует в уплату за
свое участие в перестройке значительную часть высвобождавшейся от партии
власти? Даже если и допускал это, то наверняка не предполагал, что все
произойдет так быстро и, как неожиданный дар получив из его рук свободу,
общество отплатит ему неблагодарностью, хуже того, равнодушием к судьбе
своего освободителя.
Чтобы поддеть рычагом перестройки бетонную плиту партноменклатуры,
нужна была точка опоры, а лучше - несколько. Обнаружить их в условиях
тотального доминирования одной партии в общественной жизни было нелегко. На
помощь опять, как на спиритическом сеансе, был призван "дух Ильича". "Без
Ленина мы заблудились, - констатировал он на Политбюро, - забыли про
Советы". Вспомнить на 70-м году советской власти о Советах и о том значении,
которое придавал им вождь революции, можно было, наверное, только от
отчаяния. У Горбачева тем не менее не было выбора: формировать свое воинство
предстояло из того, что было под рукой. "Мы оттеснили Советы от реальной
власти, отодвинули на задний план. Боялись, что подорвем роль партии, а
когда дошло до реального дела, партия разделилась. Одни делают, другие ждут,
когда они сорвутся".
После очередных безрезультатно пролетевших недель тон его обвинений,
адресованных партаппарату, становился все более агрессивным. Теперь уже сама
партия превращалась для него в главное препятствие и, соответственно, в
главный объект перестройки: "Без революционной перестройки партии ничего не
выйдет, кроме умной и хорошей говорильни". Советы, как и любая другая
непартийная структура, нужны были ему для давления на партию, разрушения ее
монополии и связанного с ней аппаратного произвола. "Мы должны постоянно
помнить об издержках однопартийной системы. Если контролировать некому,
партработник превращается в чиновника". Так, не переставая божиться Лениным,
последний генсек ЦК КПСС открывал для себя фатальные последствия введенной
его кумиром однопартийности и импровизировал на тему Монтескье,
пропагандируя членам Политбюро добродетели "разделения властей".
Однако ни на Советы, ни на профсоюзы, ни на "цивилизованных
кооператоров", о которых, перечитывая политическое завещание Ленина, он тоже
вспомнил, опереться не удалось. Все эти "приводные ремни" приводились в
движение только одним маховиком - ЦК КПСС. Куда более реальную поддержку
заложнику возглавляемой им партии оказали в тот период интеллигенция и
пресса, разбуженные трубами Гласности.
Среди множества тревожных ночных звонков, о которых не любила
вспоминать, но не могла забыть Раиса Максимовна, - звонок 26 апреля 1986
года, сообщивший о взрыве в Чернобыле, стоит особняком. Во-первых, из-за
неординарного характера происшедшей аварии: подлинный масштаб трагедии был
осознан руководством страны лишь несколько дней спустя. Во-вторых, это был
первый и поэтому особенно зловещий сигнал, дурное предзнаменование, Знак
Беды, навсегда пометивший перестройку. Система взорвалась, как мина со
сложным механизмом в руках неопытного сапера.
Став символом трагедии, оборвавшей и изуродовавшей жизни сотен тысяч
людей, Чернобыль превратился в жесткую проверку обещаний перестройки, и
прежде всего одного из наиболее обязывающих - обещания гласности.
Озадаченное молчание Политбюро, пытавшегося уяснить для себя истинные
размеры трагедии, попытки местных украинских властей, действовавших по
привычному рефлексу, приуменьшить ее масштабы, чтобы "не огорчать Москву",
ведомственный испуг тех, кто отвечал за конструкцию и эксплуатацию реактора,
- все эти мелкие конъюнктурные хлопоты и заботы растерянных, не понимающих
до конца всего, что случилось, людей, затянулись в один узел аппаратных и
ведомственных интересов и интриг, который можно было разрубить, только
проявив необходимую политическую волю.
Горбачев молчал в течение 14 дней. И хотя на уровне практических шагов
реакция руководства была вполне адекватной случившейся трагедии, ни страна,
ни внешний мир не имели полной ясности о том, что в действительности
произошло. Хотя из-за вселенского характера катастрофы с первого дня было
понятно, что скрыть ее не удастся, чтобы признать это, Горбачеву, видимо,
требовалось взять чисто психологический барьер. Тот самый, который так и не
смог преодолеть Ю.Андропов (находившийся, правда, между жизнью и смертью) в
дни, когда советская ПВО сбила южнокорейский пассажирский самолет. Выступив
по телевидению с обращением к стране и наконец-то откровенно рассказав о
том, что произошло, Горбачев сделал важное для себя открытие:
"чистосердечное признание" не только смягчило последствия удара, нанесенного
политическому и моральному авторитету перестройки, но и развязало руки для
более решительных действий в сложившейся экстремальной ситуации.
Применив на практике провозглашенную теорию гласности, он обнаружил,