"ЧТО ВЫ ЧИТАЕТЕ, ПРИНЦ? - СЛОВА, СЛОВА, СЛОВА..."



В этой сомнительной ситуации, в конечном счете, открывавшей простор
тому, к чему подсознательно, а может быть, и осознанно стремился Горбачев, -
свободной игре различных сил на советской политической сцене и выявлению
реального потенциала каждой из них, - ярко проявилась проповедническая,
миссионерская особенность его натуры. И одновременно явственно обозначился
зазор между Словом и Делом перестройки. Противопоставление одного другому не
всегда оправдано, тем более в данном случае. Масштаб исторического Дела и
конкретных перемен, произведенных в советском обществе за годы его
правления, трудно переоценить. Кроме того, как справедливо говорил он сам,
слово, особенно в начале перестройки, часто становилось реальным делом,
когда предпосылкой разрыва с прошлым и поэтому главной задачей политики было
обнаружить ложь, на которой покоилась прежняя система. Недаром такие разные
ее противники, как А.Солженицын с его памфлетом "Жить не по лжи", пражские
реформаторы 1968 года, А.Сахаров и В.Ландсбергис, призывали вернуть
первоначальный смысл словам, которыми эффективнее, чем любая другая,
прикрывала свою тоталитарную сущность коммунистическая идеология.
Не стоит забывать, что и сама советская власть прекрасно отдавала себе
отчет в подрывной (как позднее выяснилось, во взрывной) силе
несанкционированного вольного слова. Один из официально провозглашенных в
послехрущевские времена "ревизионистов" Лен Карпинский, бывший секретарь ЦК
ВЛКСМ, был исключен из партии из-за подготовленной им, хотя и не
предназначенной для публикации статьи под названием "Слово - тоже дело", в
которой подчеркивал: "Создались реальные предпосылки к тому, чтобы толкнуть
режим колебанием слов".
Слово стало по необходимости первым инструментом Горбачева и из-за
специфики его проекта и избранных методов осуществления. Именно словом,
разъяснением, проповедью перестройки он рассчитывал привлечь на свою сторону
общественное мнение, увлечь за собой сомневающихся и даже переубедить
противников. Немецкий писатель Стефан Хейм в своей статье "Президент Лир",
размышляя об августовском путче и причинах поразительной близорукости
генсека-президента в отношении его организаторов, написал: "Он понадеялся,
что в ходе общего процесса эти ребята сами изменятся, если он, Горбачев,
набравшись терпения, будет внушать им необходимость перестройки и окажет на
них небольшое давление с помощью гласности. Тогда они увидят, что все, что
он сделал, было сделано в их же интересах, на благо всего государства, в
интересах его и их партии".
Но в изначальном упоре на слова, начиная с его первого удавшегося
публичного выступления в Ленинграде в мае 85-го, которое он, повинуясь
политическому инстинкту, предложил целиком показать по ТВ, закономерно
проявились и специфические свойства его натуры. Как отмечалось, еще в
комсомольские годы в Ставрополе он обратил на себя внимание старших
товарищей умением складно и без бумажки выступать в любой аудитории и почти
на любую тему. Очевидные ораторские способности, образность речи,
искренность и эмоциональность, отражавшие его убежденность, явно выделяли
его из косноязычной партийной массы.
Его южнороссийский говор, не всегда правильные ударения, изобретение
собственных слов (типа "радикалист") и переиначивание на свой лад трудных
фамилий (даже ради своего друга Шеварднадзе не был готов "ломать язык")
добавляли в его речь, как приправу, сочность, хотя и нередко давали повод
для уничижительных реплик московских интеллектуалов. Михаил Сергеевич знал
об этих своих речевых дефектах, иногда его не стеснялись поправлять
помощники, надо думать, пыталась следить за речью мужа, как следила за его
галстуками и костюмами, и Раиса. Однако из-за своих оговорок Горбачев не
комплексовал, как не комплексовал и из-за своих крестьянских корней: "Ну что
вы от меня хотите, ребята, - говорил он своим седым помощникам, - я оттуда.
У нас так говорят". Хотя выводы для себя делал.
С годами развилась у Горбачева и другая особенность: склонность
рассуждать и размышлять вслух. Именно в разговоре, в беседе, в выступлении
(даже редактируя тексты своих буду-щих речей, он любил читать их вслух
помощникам), прислушиваясь к звучанию слов, определял убедительность
тезисов, находил новые оттенки и аргументы, да и просто набредал на
неожиданные идеи и замыслы. Один из хрестоматийно известных таких примеров,
о котором часто вспоминает он сам, - Рейкьявик. После удручающего
расставания с Рейганом он в угнетенном настроении шел на встречу с
журналистами, задавая себе один вопрос: "Что им сказать?" Но, оказавшись
перед прессой, смотревшей на него с сочувствием и надеждой, перед
телекамерами и, стало быть, перед всем миром, начав говорить, Горбачев, как
артист на сцене, на глазах у всех буквально преобразился, уверовав сам и
внушив своим слушателям веру в то, что проигранное сражение можно превратить
в предпосылку к победе в войне (в данном случае в "войне холодной").
Так же происходило на многих партийных и парламентских дебатах. Его
ораторский дар обезоруживал и завораживал не только скептиков, но и
политических оппонентов, тем более что верный своему курсу на всеобщее
примирение, он мог в одной речи найти слова, удовлетворявшие даже самых
ожесточенных противников. "Как верно говорил Горбачев о положении партии и
средствах массовой информации, - вздыхает в своих воспоминаниях Е.Лигачев. -
Раньше, при Брежневе, говорили одно, а делали другое. Теперь (при Горбачеве)
говорили правильно, "обманных петель" не было, но мало что делали..."
Помимо митингового, импровизированного устного слова любил и ценил
генсек и более строгое - письменное. Считал, что оно дисциплинирует,
"приводит в порядок" мысль, подчиняет ее рациональной и политической логике.
Был первым "послесталинским" советским руководителем, напоминает А.Яковлев,
который "сам писал, умел диктовать, править". И именно Яковлев, которого
подозревали в авторстве чуть ли не большинства текстов выступлений
Горбачева, свидетельствует: "Все говорили чужие речи. Горбачев - свои".
Роль Слова и соответственно политиков-ораторов в революциях хорошо
известна. Однако она быстротечна. После трибунов, как правило, приходит пора
диктаторов или просто "мясников", и те, кто не могли трансформироваться из
одних в другие, как, скажем, Ленин, сами становились жертвами воспламененной
ими революции, как Габриель Мирабо или Лев Троцкий. Революция, растянутая в
реформу, о какой мечтал Горбачев, к тому же в конце ХХ века, а не в его
начале, и тем более не в конце XVIII, не грозила классическими
революционными свирепостями. Но она несла в себе едва ли не большую с
политической точки зрения опасность, о которой неоднократно в своих
бесчисленных выступлениях предостерегал сам Горбачев, - ее "забалтывания" и,
стало быть, девальвации, если не дискредитации. "Поскольку ему приходилось
выступать по многу раз на одну и ту же тему, - даже с некоторым сочувствием
говорит А.Лукьянов, - он не мог не повторяться, тем более что излагал в
принципе одни и те же мысли. Это стало постепенно надоедать, потом
раздражать". Но дело было даже не в явно избыточном самотиражировании, о
котором пусть достаточно робко, но все-таки начали говорить Горбачеву его
самые преданные сторонники и помощники, советуя выступать "короче и
энергичнее". Раиса Максимовна, пытавшаяся, как могла, защитить своего
Михаила Сергеевича от критиков, писала в книге "Я надеюсь": "Его многословие
- от желания быть понятым". И добавим, - от веры в то, что это возможно.
Однако даже самые убедительные слова, которые он вплоть до финала
перестройки мог находить, обращаясь к своим слушателям, в отсутствие перемен
к лучшему оборачивались против того, кто их произносил. Разливаясь в
докладах и выступлениях, бурля в теледебатах, выбрасываясь на поверхность
фонтанами слов, Революция Перестройки постепенно превращалась в видеоряд, в
коридор бесчисленных зеркал, в каждом из которых отражалось лицо ее
неумолкающего инициатора. И этот зеркальный коридор все дальше уводил его
самого от реальности в очередной раз поднятой на дыбы страны.
Оправданы ли тем не менее те суровые обвинения в уходе от практических
дел в слова, которые критики выдвигают против Горбачева? Ведь даже для них
он остается прежде всего человеком неоспоримо свершенного Дела: для одних -
"наломавшим дров", разрушившим "великое государство", для других -
осуществившим грандиозную реформу. Не он ли - автор решительных
формулировок: "неделание - это преступление. Пусть ошибки в делании, когда
люди хотя бы стремятся что-то сделать!" Он - безусловный сторонник
наполеоновского: "сначала ввязаться в драку, а там будет видно" и
одновременно стихийный изобретатель формулы, которая стала девизом адептов
современной экономики: "делать, думать, учиться!"
В каждом из этих утверждений есть доля истины. Однако стоило бы
наложить очевидные особенности натуры Горбачева на кальку времени,
хронологию его проекта. Как и положено любой революции, у перестройки был
свой митинговый, трибунный этап. Трудно было бы найти для него лучшего
лидера, чем Горбачев. Но как только революция начала перерастать в реформу,
понадобились иные, тоже, кстати, в значительной степени присущие ему
качества: политического стратега и аппаратного тактика, знатока
государственно-партийной машины и хозяйственника (к сожалению, советского
толка).
Однако больше, чем от личных, положительных или отрицательных, качеств
лидера перестройки, ее успех зависел на новом этапе от двух факторов:
наличия спаянной команды и эффективного механизма управления государством. О
плачевной судьбе команды, точнее, нескольких сменивших друг друга составов,
речь пойдет впереди. Что же до механизма управления страной и процессами,
развернувшимися в ней, нельзя забывать: взрыватель, в известном смысле, был
заложен в саму конструкцию, ибо задуманная реформа не могла осуществиться
без демонтажа главной опоры системы - властного партийного аппарата. Поэтому
пользоваться рычагами этой хорошо отлаженной машины Горбачев мог только в
течение ограниченного времени, пока она его слушалась. Налегая на
успокаивающие номенклатуру слова, генсек-президент делал-таки "обманные
петли" в расчете на то, что количество накапливающихся в обществе перемен
успеет перевалить рубеж нового качества.
С механизмом управления не возникало проблем, пока он созревал для
подлинно реформаторского замысла и еще не было четкого представления, куда
нацелить эту махину. Когда же он сформулировал для себя концепцию и
стратегическую цель реформы и сокрушение всевластия аппарата стало одним из
приоритетов, то, что могло служить орудием осуществления реформы,
превратилось в ее тормоз и главную силу сопротивления.
Многие из тех, кто поначалу разделял замысел перестройки, сегодня
обвиняют Горбачева в том, что он разрушил, спалил старое здание, которое еще
худо-бедно могло послужить, не построив вместо него нового жилища. Но,
во-первых, ни другого места для этой постройки, кроме занятого прежней, ни
другого строительного материала, кроме элементов старых конструкций и
скреплявших их и исправно служивших прежней власти "винтиков", у него не
было. Во-вторых, еще только нарождавшаяся к тому времени политическая и
профессиональная элита - будущая номенклатура - не собиралась упускать
возникший шанс и отнюдь не горела желанием из одного только чувства
благодарности добровольно и бесплатно обслуживать президента после того, как
отпала необходимость в подневольном труде на генсека.
Руководители союзных республик, кстати, недвусмысленно дали это понять
уже весной 1990 года, когда ему понадобилась их поддержка при голосовании на
II Съезде народных депутатов вопроса о введении поста Президента СССР. Тогда
от их имени выступил Нурсултан Назарбаев, потребовавший ввести президентскую
модель и в республиках, чтобы "снять уже наметившиеся противоречия между
идеей президентства и стремлением республик к расширению своей
самостоятельности".
Вспоминая о навязанной ему тогда "торговле", Михаил Сергеевич удрученно
признает: "Не буду скрывать, в мои расчеты, конечно же, не входило создание
президентских постов в союзных республиках. Это наполовину обесценивало все
приобретения, которые мы связывали с повышением авторитета центральной
власти. Соглашаясь дать Москве дополнительные прерогативы, республики тут же
требовали "своей доли". Но делать было нечего... Поистине тогда (в который
раз!) я убедился, что политика есть "искусство возможного"".
В результате, едва выскользнувший из тесных объятий Политбюро,
тянувшего его назад, президент столкнулся с весьма прохладным приемом со
стороны новых, им же созданных властных структур, которые, перестав бояться
Старой площади, не видели оснований оставаться в подчинении у Кремля.
Построить на демократическом фундаменте здание новой власти, по
эффективности не уступающей прежней тоталитарной, оказалось (на том этапе)
недостижимой задачей. Зажатый в постоянно сужавшемся пространстве между
собственным прошлым, которому изменил, и зачатым им будущим, которое его уже
высокомерно отвергало, он метался между Сциллой и Харибдой, надеясь не
просто проскользнуть между ними, как Одиссей, а совершить невозможное -
развести сшибающиеся скалы, заполнить собой щель между ними, предотвратив
таким образом их столкновение. И поскольку ни на одну из них невозможно было
опереться, последней надеждой избежать катастрофы оставались слова.

    КОМАНДА, С КОТОРОЙ МНЕ НЕ ЖИТЬ...



У каждого лидера и политического вождя, как у Христа, есть свои
апостолы. У Наполеона - его маршалы, у де Голля - соратники по
Сопротивлению, "исторические голлисты", у Фиделя Кастро - экипаж "Гранмы", с
которым он высадился на Кубе и ушел в горы Сьерра-Маэстра. Поскольку
Горбачев не десантировался в Кремле и не захватывал Москву, как Фидель
Гавану, а пришел к власти конституционным (по меркам советского режима)
путем по воле большинства Политбюро, своего преданного экипажа у него не
было, и по ходу плавания предстояло сменить несколько команд. Как ни
парадоксально, чем больше ему приходилось оглядываться на товарищей по
коллективному руководству, особенно на первом этапе перестройки,
маневрировать, идти на вынужденные компромиссы, тем удачнее и точнее
оказывались его кадровые решения. И наоборот, по мере того как Горбачев
утверждал свою власть и окружал себя людьми, полностью обязанными ему своим
карьерным взлетом, тем менее надежным становился круг его сотрудников и тем
больше личного "брака" допускал он при новых назначениях. Еще до
августовского путча, организованного теми, кто благодаря ему попал "в
князи", ближайшие соратники Горбачева нередко недоумевали по поводу его
кадровых импровизаций и предрекали неминуемо связанные с этим политические
провалы. Однако вообразить тогда себе почти классический латиноамериканский
путч - pronunciamento - в Москве вряд ли у кого хватило бы фантазии.
С течением времени и к обсуждению своих кадровых ходов Горбачев все
меньше привлекал прежних конфидентов, ограничиваясь в лучшем случае
молчаливым выслушиванием их предложений и оставляя окончательное
согласование кандидатур для советов с В.Болдиным (и, конечно же, с Раисой).
Может быть, и тут плохую услугу ему оказала пресловутая самоуверенность, от
которой предостерегал студенческий друг Зденек Млынарж и в которой задним
числом покаялся сам: он был искренне убежден, что в кадровых вопросах, как и
в сельском хозяйстве, "собаку съел". Когда особенно настырные помощники
все-таки решались подступить к нему со своими сомнениями или даже критикой
какого-нибудь очевидного для них непродуманного или запоздалого кадрового
решения, Михаил Сергеевич, как правило, отмахивался: "Ничего, ничего, не
драматизируйте. Как раз и правильно было опоздать. Вот теперь, сами увидите,
все в самый раз".
Еще одной, все более явственно проявлявшейся чертой его стиля поведения
была уязвлявшая многих его сторонников небрежность в отношениях с теми, в
чьей преданности ему не приходилось сомневаться. Он мог шедро тратить время,
терпение и немалые ресурсы своего обаяния на то, чтобы привлечь, переманить
на свою сторону колеблющихся и скептиков или нейтрализовать противников.
Бывал в таких случаях собран и мобилизован, точно подбирал слова и даже
мимику, когда общение и дебаты происходили на публике, и не успокаивался до
тех пор, пока не завоевывал собеседника или аудиторию.
Впечатления о первых встречах с ним у большинства - превосходные.
"Выглядел человеком внимательным, быстро реагирующим на аргументы,
общительным, склонным к шутке, - вспоминает Н.Петраков. - Не было обычного
разговора "снизу вверх", как при встрече с обычным функционером.
Чувствовалось, что он готовился к встрече, знаком с разными точками зрения и
что в общих чертах проблема ему понятна. После первых же вводных слов сразу
можно было переходить к реальной работе".
"Суть стиля Горбачева была проста, - свидетельствует А.Черняев, - быть
самим собой, не надуваться, не важничать, уважать людей, заставлять себя их
выслушивать, словом, быть демократом". Правда, когда речь шла о "своих",
тех, кого не надо было убеждать и кому все равно было "некуда деться", он
расслаблялся, мог небрежно отмахнуться, а то и на время забыть о
существовании, перестать замечать, как привычный предмет домашнего обихода,
что для многих было, пожалуй, самым тяжелым испытанием. От этого впитанного
им с крайкомовских времен номенклатурного барства, которое в его случае было
сильно смягчено доброжелательной натурой и природным демократизмом, страдали
многие, самые расположенные к Горбачеву люди, особенно из числа его
приближенных - А.Яковлев, А.Черняев, Г.Шахназаров, В.Бакатин, С.Шаталин,
Н.Петраков, В.Фалин. Им действительно было некуда деться. Для большинства,
особенно людей в возрасте, он все равно оставался подарком судьбы,
неожиданно материализовавшейся надеждой увидеть на своем веку какое-то
очеловечивание бездушной репрессивной системы и подтверждение того, что и в
этой стране, оказывается, возможно осуществить нечто рациональное.
Свои обиды и претензии к человеку, которому в силу этого они были
благодарны в буквальном смысле по гроб жизни, обычно высказывали друг другу,
сетовали на то, что тот разбрасывается, не дотягивает, грешит многословием,
непоследователен, переменчив, "в меру открыт, в меру коварен" (выражение
Яковлева) и вообще исчерпал себя, но грудью вставали на его защиту каждый
раз, когда чувствовали, что он и сама перестройка, а стало быть, их мечта
подвергаются опасности. Да и чисто человеческих оправданий, при его
неимоверной занятости, нашлось бы сколько угодно. В крайнем случае, когда в
человеческом плане им становилось невмоготу, а в профессиональном - они не
видели отдачи от своих усилий, могли решиться на отставку, которая все равно
не означала разрыва, даже когда сопровождалась публичными заявлениями, вроде
открытого письма С.Шаталина в "Комсомольской правде" или патетического
выступления Э.Шеварднадзе на Съезде народных депутатов. Да и потом, когда
Горбачев после путча действительно оказался в беде и обратился к своим
бывшим сподвижникам за помощью, косвенно признавая этим свою неправоту, они
без колебаний, кто из личной привязанности, а большинство - в силу
преданности совместно начатому делу, в надежде еще хоть немного продвинуть
его вперед, возвращались к нему, даже зная наперед, что неизбежный и, скорее
всего, плачевный финал не за горами.
От Горбачева вообще было не просто уйти: по своему характеру, по
природе он - "собиратель людей". Начав еще в университетские годы свое
"собирательство", он продолжил его в ходе партийной карьеры, считая, что от
каждого может почерпнуть что-то интересное или полезное. Ему хотелось, чтобы
все попавшие в его орбиту люди, часто полярные по взглядам и темпераментам,
"жили дружно", он искренне верил, что общий проект реформы, сулящий
захватывающее будущее стране, и он сам, как его воплощение, смогут их
примирить. Поэтому, за редкими исключениями, когда к тому, чтобы
распрощаться с кем-то, его подводила логика менявшейся ситуации или
политической борьбы, Горбачев не брал на себя инициативы "расставания", а
скорее наоборот, чувствуя, что может потерять сподвижника или полезного
союзника, начинал вновь проявлять к нему внимание. Может быть, в этом
сказывались унаследованные черты селянина, складывающего про запас в чулане
разную утварь и инструмент, зная, что в хозяйстве все когда-нибудь
пригодится.
Поэтому члены его команды, надумавшие всерьез уходить, делали это, не
ставя его заранее в известность, как Н.Петраков и Э.Шеварднадзе, объяснявший
потом свое поведение боязнью, что тот его "в очередной раз отговорит". Так
уже было, когда он под впечатлением событий в Тбилиси завел с генсеком
разговор об отставке. Не успевший дать волю своему первому импульсивному
порыву уйти после вильнюсской драмы А.Черняев (написанное им заявление
несколько дней пролежало в сейфе, ключи от которого забрала с собой
предусмотрительно "заболевшая" секретарша) потом признавался, что "упустил
момент" и вновь попал в мощное поле притяжения Горбачева и его замыслов.
Эта черта "собирателя" и "примирителя", хотя во многих случаях
позволяла сглаживать и смягчать неизбежные в условиях обострившегося
политического противостояния конфликты и расширяла его возможности для
маневрирования, чем дальше, тем чаще оборачивалась своей негативной
стороной. Стремясь избежать или хотя бы оттянуть закономерное размежевание,
иначе говоря, уклоняясь от назревшего выбора не столько между людьми,
сколько олицетворяемыми ими позициями, Горбачев терял время, не осознавая,
что оно у него ограничено.
Он не желал, не хотел рвать даже с теми, с кем на деле разошелся и чье
дальнейшее присутствие в близости от него начинало наносить ему прямой урон,
а то и представлять опасность. В первую очередь это касалось остававшихся в
его тени и в полной мере пользовавшихся двусмысленностью ситуации, услугами
аппарата и цековскими телефонами лидеров созревавшего консервативного
реванша - Е.Лигачева, И.Полозкова и тогда еще малоизвестного функционера
Отдела пропаганды Г.Зюганова. Но это относилось также и к будущим
могильщикам его проекта "плавной реформы" системы и союзного государства из
тогда еще не сформировавшегося лагеря новообращенных "демократов".
Когда после злополучной эпопеи с разжалованием Ельцина помощники
наперебой советовали ему отправить этого потенциально опасного и
честолюбивого соперника куда-нибудь послом, он беспечно, но вполне убежденно
отвечал: "Ну что вы, ребята, так нельзя. Он же политик. Его нельзя так
просто выкидывать из политики". Больше того, понимая, что в обстановке
накалявшихся между ними отношений любой инцидент с Ельциным бросал бы тень
на него, Горбачева, наказывал шефу КГБ: "Смотри, если хоть волос упадет с
его головы, будешь отвечать". Сам Михаил Сергеевич объяснял свое
великодушное, на грани всепрощения, отношение к даже открытым противникам не
столько рационально просчитанной позицией, сколько характером: "Я - человек
либеральный. Не могу людям мстить".
И сегодня, несмотря на роковую роль в историческом поражении его
проекта, какую сыграли такие собранные им в одну команду персонажи, как
Лигачев или "предавший" его Лукьянов, он старается быть непредвзятым. "Егора
я всегда ценил за прямоту. У меня и сейчас остались к нему человеческие
симпатии, хотя, начиная с письма Нины Андреевой, он действовал у меня за
спиной... Что касается Лукьянова, он, хотя сейчас и открещивается от этого,
сыграл огромную роль в юридической огранке реформы. В августе его увела вбок
претензия на значительную политическую роль. А он для этого не подходит. У
него много талантов, но 25 лет провел в коридорах Верховного Совета и соками
реальной жизни не питался. Вот и получился московский интриган и бюрократ, а
не политик".
Терпимость, граничившая временами со всеядностью и нежеланием без
крайней нужды обострять отношения с людьми или конфликтовать с ними ("Я
понимаю, есть люди, которые себя выработали, но нельзя допускать неуважения
к ним. Мы не мельница, которая перемалывает и выбрасывает людей. Они по
30-40 лет вкалывали"), конечно же, шла больше от натуры, чем от
политического расчета, ибо ослабляла и даже подрывала привычный для России
статут и авторитет национального и государственного лидера. "Другой бы на
его месте, - говорит Г.Шахназаров, возвращаясь к истории с Ельциным, - мог
бы просто дать понять: я ничего не знаю, и, если он сам свернет себе шею,
это его проблема. Горбачев считал даже разговоры об этом недопустимыми".
Однако оборотная сторона этого затягивавшегося прощания с
унаследованным от прошлого окружением - его неготовность расчистить площадку
для нового поколения политиков. Это он вполне мог бы сделать, отнюдь не