Страница:
наступление. Для Н.Рыжкова, у которого, естественно, другая версия событий,
нет сомнений, что именно "безумное политическое ускорение" смело в тот
период шансы на серьезную поэтапную реформу экономики...
К концу 1987 года Горбачева поглотили заботы, связанные с 70-летним
юбилеем Октябрьской революции и подготовкой доклада, посвященного этому
событию. Провозгласив перестройку "своей" революцией, он теперь уже был
вынужден примерять масштабы пока еще задуманных преобразований к Октябрю, а
значит, вопреки собственным начальным намерениям, "бросить вызов" своему
кумиру - Ленину. Разумеется, в юбилейном докладе даже намека на это быть не
могло. Генсек лишь окончательно отмежевался от Сталина и, как бы отвечая
своим дедам, не верившим, что вождь имел отношение к их страданиям, поставил
все точки над "i", заявив: "Сталин знал". Главной новацией доклада была
официальная реабилитация Н.Бухарина, воспринятая партийными догматиками (в
то время в эту категорию помимо Е.Лигачева входил и Б.Ельцин, также
считавший, что с подобного рода деликатными сюжетами не надо "слишком
торопиться") как преждевременная, а радикализировавшимся общественным
мнением как недостаточная и робкая. В результате доклад не удовлетворил ни
радикалов, ни консерваторов и, может быть, поэтому до сей поры остается
предметом гордости "центриста" Горбачева: "Главное, что я не закрыл, а
открыл дискуссию".
К этому моменту он внутренне созрел для того, чтобы освободиться уже не
только от Сталина, но и от остальных своих предшественников - "улучшателей
большевизма" - Хрущева и Андропова, и, пока еще подспудно, самого Ильича.
"Зазор" между Сталиным и Лениным, в котором вместе с другими
"шестидесятниками" он рассчитывал найти формулу идеального, так и
несостоявшегося Октября, был дотошно исследован, многократно и
безрезультатно опробован на практике и оказался бесплоден. Теперь Горбачев
мог с чистой совестью человека, обшарившего все сусеки оставленной ему в
наследство Системы, ополчиться на "плакальщиков" по поводу его отступлений
от социализма и обозвать их воинствующими демагогами, догматиками и
"теоретиками отставания".
"К 1988 году, - писал он в журнальной статье, подводя десятилетний итог
перестройки, - мы осознали, что без реформирования самой системы не сможем
обеспечить успешное проведение реформ (с этого момента можно говорить о
втором содержательном этапе перестройки. Он базировался уже на других
идеологических позициях, в основе которых лежала идея социал-демократии)".
Понятие "мы" к этому времени тоже становилось другим. Рыжков и Лигачев
оставались в нем все более номинально, а с октября 1987 года из горбачевской
обоймы выпал и еще один патрон, которым он особенно и не дорожил, посчитав
за "холостой", - Борис Ельцин. Небрежно отмахнувшись от его обид, изложенных
в просьбе об отставке, Горбачев пробудил дремавший внутри Ельцина ядерный
реактор неудовлетворенного самолюбия, которое после унизительной экзекуции
на пленумах сначала ЦК, а потом Московского горкома начал принимать
политическую форму.
Период эйфорического единения постбрежневского руководства вокруг
проекта неясных перемен и личности нового генсека заканчивался. Начиналась
пора жесткого столкновения уже не только различных характеров и амбиций, но
и интересов, и ее исход, как в любой борьбе антагонистических тенденций, был
непредсказуем. Сам Горбачев, устроив, как примерный сын, достойные поминки
по Октябрю, теперь должен был думать о самостоятельном устройстве жизни. Он
продолжал считать себя марксистом, но уже только в тех рамках, которые в
свое время обозначил для себя основательно изученный им Ленин: "Марксист
должен учитывать живую жизнь, точные факторы действительности, а не
продолжать цепляться за теорию вчерашнего дня"*. Пожалуй, только в этом
смысле он оставался, как сам считал, верным ленинцем. Однако, приняв решение
выйти за рамки ленинской модели социализма, партии "нового типа" и концепции
однопартийного государства, он начал выходить из "кокона" реформатора,
превращаясь в кого-то, кого еще до сих пор не было - Горбачева.
Как любая уважающая себя революция, Перестройка не могла долго
оставаться заключенной в границах одного государства. И хотя горбачевский
Апрель не грозил, подобно ленинскому Октябрю, раздуть "на горе всем буржуям"
мировой пожар, о "планетарном" значении Перестройки заговорили в Кремле
достаточно скоро. Летом 1986 года на одном из заседаний Политбюро Горбачев с
явным удовольствием процитировал Войцеха Ярузельского, сказавшего, что
"призрак XXVII съезда бродит по капиталистическому миру". По мере того как
собственные политические амбиции Горбачева в реформировании советской
системы перерастали намерения "простого лудильщика", его проект должен был
неизбежно приобрести "всемирно-историческое" звучание. На первоначальном,
"разгонном" этапе Горбачеву в этом активно подыгрывал А.Яковлев, автор
основных формулировок международного раздела доклада на XXVII съезде, в
котором лидер советских коммунистов впервые после 1917 года заговорил не о
непримиримой борьбе "двух миров", а о мире едином и "взаимозависимом".
Мировая история в результате этого превращалась из рассчитанного
историческим материализмом и точного, как железнодорожное расписание,
графика смены формаций в неразрывный и общий процесс. Правда, отдавая дань
ритуалам того периода и, надо полагать, тогдашним собственным
"шестидесятническим" корням, еще не перейдя полностью в новую веру, Горбачев
и Яковлев продолжали выводить гуманистический ориентир и универсальную
ценность Перестройки из "истинного марксизма". К примеру, как ни
парадоксально это прозвучит сегодня, осенью 1986 года, в разгар работ по
ликвидации чернобыльской аварии, Яковлев объяснял в одном из своих публичных
выступлений: "Именно мы, марксисты, обязаны разработать стратегию спасения
человечества от экологической катастрофы".
Вера в изначальный гуманизм истинного, не замутненного прикладной
политической конъюнктурой марксизма, как аромат духов в герметически
закупоренном флаконе, хранилась десятилетиями в сознании нескольких
поколений интеллигентов, выращенных в советской "реторте". Даже такой,
абсолютно свободный от политических соблазнов и внутренне бескомпромиссный
поэт, как Давид Самойлов, вспоминая об интеллектуальной атмосфере, в которой
жили фрондировавшие студенты-ифлитовцы 40-х и даже начала 50-х годов,
говорит об объединявшей многих из них вере в мировую миссию "откровенного
марксизма". Люди, менее романтически и идеалистически настроенные,
умудренные жестоким опытом практического воплощения марксизма в советской
истории, давали свое, более приземленное объяснение желанию инициаторов
перестройки взмыть в разреженную атмосферу мировой политики (и истории).
Наблюдавший с близкого расстояния за несколькими поколениями советских
лидеров А.А.Громыко так снисходительно и ревниво комментировал в разговорах
со своим сыном тягу Горбачева к выходам в "политический космос": "Когда у
руководителей начинают накапливаться нерешенные домашние проблемы, они, как
правило, переключают внимание на внешнюю политику".
Тем не менее разворот генсека почти сразу же в сторону внешней политики
был связан не со стремлением "спастись" в ней от накапливавшихся внутренних
проблем (будущее рисовалось ему и его коллегам еще исключительно в розовом
цвете) и даже не с прорезавшимся на короткое время мессианством, принявшим
форму катехизиса нового политического мышления, а был вызван вполне
приземленным практическим интересом. Еще в андроповские и черненковские годы
на этапе своей "стажировки" для будущей роли генсека Горбачев, а также
солидарные с ним Лигачев и Рыжков пришли к выводу, что советская экономика
буквально придавлена глыбой военно-промышленного комплекса.
Реальных цифр расходов на ВПК они, будучи в то время во втором эшелоне
власти, разумеется, не знали. Как потом признавался Михаил Сергеевич, даже
переместившись на высшие посты, они, к своему изумлению, обнаружили, что
подлинные суммы затрат не были известны и высшему руководству. Во-первых,
"оборонку", пронизавшую своими метастазами большую часть экономики страны,
было просто невозможно полностью "обсчитать", не говоря уже о том, что
многие расходы, растворенные в разных статьях бюджета, руководство армии и
ВПК прятало от партийного начальства не менее старательно, чем от классового
врага. Во-вторых, потому, что, передоверив в последние годы вожжи управления
государством "тройке" Устинова, Андропова и Громыко, бесспорным "коренником"
в которой был министр обороны, Леонид Ильич уже давно не задавал на этот
счет лишних вопросов.
Новому руководству приходилось опираться на приблизительные данные, но
даже они ошеломляли. То, что не меньше 70 процентов экономики в той или иной
форме работало на нужды армии и ВПК и составляло часть национального
продукта, который, выражаясь словами К.Маркса, страна "выбрасывала в воду",
неизбежно должно было заставить реформаторов прекратить этот экономический
абсурд. "Танков нашлепали больше, чем людей", - сетовал на заседании
Политбюро Горбачев, и ему активно ассистировали Рыжков с Лигачевым.
Единственный остававшийся в Политбюро член прежней "тройки" Громыко, пытаясь
в очередной раз подстроиться под бодрый марш нового начальства, делал робкие
попытки выступить со своей mea culpa*: "Соревновались с американцами, как
спортсмены. Считали, что чем больше сделаем ракет, тем безопаснее будем себя
чувствовать. Это было неразумно". Выглядел он в роли кающегося
неубедительно.
Понятно, почему в листке блокнота, который Горбачев как-то показал
А.Черняеву, среди строчек внешнеполитических приоритетов, относящихся к
весне 1985 года, на первом месте значилось - "покончить с гонкой
вооружений", а за этим следовало - "уйти из Афганистана", "наладить
отношения с США и Китаем". Обуздание ВПК выглядело в глазах новой
кремлевской команды не только срочной экономической, но и политической
задачей: именно таким образом можно было оттеснить с влиятельных позиций
последователей Устинова, по-хозяйски расположившихся внутри ЦК и
правительства, - генералов и лоббистов оборонного комплекса. Путь к этому
лежал через устранение главной причины, оправдывавшей их привилегированный
статус, - противостояния с Западом.
Справедливо оценивая роковую роль гонки вооружений в уродливом
искривлении и, в конечном счете, в фактическом разрушении советской
экономики, Горбачев в отличие от своих предшественников, будучи человеком
иного поколения, либо не осознавал, либо отказывался верить, что
существовавший вариант социализма, как это ни парадоксально, нуждался во
внешней угрозе. Тезис о "враждебном окружении" страны Советов со времен
Гражданской войны исправно служил одним из самых эффективных рычагов
управления Советским государством.
"Или мы проведем индустриализацию в кратчайшие сроки, или нас сомнут",
- предостерегал Сталин. И миллионы людей, жертвуя сегодняшним днем ради
спасения нового строя, как репинские бурлаки, впрягались в постромки сначала
индустриализации, а потом "строек коммунизма", и с энтузиазмом аплодировали
смертным приговорам "вредителям" и "вражеским шпионам". "Лишь бы не было
войны", - молитвенно твердили солдатские вдовы Великой Отечественной и
оставшиеся без отцов поколения советских людей, не замечая, что тянут за
собой уже не плуги послевоенного восстановления, а неподъемную ощетинившуюся
ракетами бронированную колесницу сверхдержавы.
Однако не будем упрощать. В послевоенные годы Запад и особенно США и
американские президенты - начиная с Трумэна, взорвавшего над Хиросимой
атомную бомбу для устрашения Сталина, и кончая Рейганом, объявившим
"крестовый поход" против советской "империи зла" и пообещавшим (в шутку!)
побомбить ее города, - активно способствовали развитию этой национальной
паранойи. У американцев были для этого собственные внутриполитические
мотивы. С криком "Русские идут!" не только выпрыгивал из окна Пентагона
обезумевший Джеймс Форрестол, но и, ссылаясь на подобного рода угрозы,
выжимал из Конгресса средства для ликвидации "ракетного превосходства" СССР
Джон Кеннеди и получал одобрение для своей программы "звездных войн" Рональд
Рейган.
В такой атмосфере, когда руководители сверхдержав смотрели друг на
друга "через амбразуру", заводить разговор о новой разрядке Горбачеву было
непросто. Тем не менее и в этой области политики он рискнул
руководствоваться здравым смыслом. "Почему, если мы можем уничтожить друг
друга тысячу раз, нам для начала не срезать все излишки? Однократного
взаимоубийства, которое к тому же все равно станет самоубийством,
достаточно", - обращался он к членам Политбюро, а когда представился случай,
провел эту мысль и в беседе с Маргарет Тэтчер. Такая постановка вопроса в
глазах "профи" была политически некорректна, ибо представляла собой
нарушение общепринятых правил мировой игры, к чему, кстати, совершенно не
был готов "неперестроившийся" партнер-соперник. В мире, привыкшем жить по
законам ядерного абсурда, руководствоваться здравым смыслом - значило
выглядеть наивным дилетантом.
Хуже того, посягнув на стратегическое "равновесие страха", Горбачев
выпускал на волю еще неведомого ему политического джинна внутри страны.
Руководствуясь наилучшими намерениями, он, сам того не подозревая, выбивал
из основания советской системы и, стало быть, из-под собственного кресла
одну из важнейших опор. До тех пор пока ради того, "чтобы не было войны",
советские люди мирились со своей убогой жизнью, добровольно отдавая
последнее на оборону от неизвестного, но грозного агрессора, власть могла
чувствовать себя вполне комфортно. Ей и олицетворявшему ее Политбюро никто
не задавал неудобных вопросов и не требовал отчета, как расходуется
национальный бюджет. Открыв, что войны можно не бояться, что вчерашний враг
сегодня оказывается партнером, а завтра - союзником, а то и другом, общество
было вправе обратить недовольство своей жизнью на тех, кто им управляет.
"Зубры" коммунистического заповедника - от закоренелого "Мистера Нет"
Андрея Громыко до руководителей братских соцстран, кто разумом, а кто
политическим инстинктом, это прекрасно осознавали. Поэтому даже традиционно
лояльные к Москве союзники (за редкими исключениями, вроде Ярузельского) с
настороженностью реагировали не только на демократические импровизации
инициаторов перестройки у себя дома, но и на такие, безусловно, назревшие
внешнеполитические шаги Горбачева, как объявленный уход из Афганистана и
отказ от пресловутой "доктрины Брежнева".
Сам Горбачев на одном из заседаний Политбюро, суммируя, поступавшую
информацию, так характеризовал реакцию на радикальные перемены в советской
внутренней и внешней политике: "Кадар и Хонеккер не верят в необратимость
нашей перестройки и занимают выжидательную позицию. Ну, а Живков на правах
старейшины выражается откровенно: "Ваш Хрущев, - говорит он приезжающим из
Москвы собеседникам, - своей критикой Сталина вызвал пятьдесят шестой год в
Венгрии, а теперь Горбачев дестабилизирует социалистическое содружество"".
О вполне предсказуемой, враждебной позиции румынского диктатора
Чаушеску он тогда не упомянул: выяснение отношений между ними, принявшее
форму многочасовой беседы, затянувшейся далеко за полночь и переросшей в
фактический скандал между двумя супружескими парами (в разговоре мужей во
время приватного ужина участвовали Елена Чаушеску и Раиса Максимовна), было
еще впереди. Впрочем, как и выяснение неоднозначного характера перемен,
вызванных новой внешней политикой Михаила Горбачева, для стратегического
положения Советского Союза на мировой арене.
Пока же, на этапе "революции надежд", перед советской дипломатией были
поставлены предельно простые задачи прикладного характера: как можно скорее
снизить уровень конфронтации с Западом, сдвинуть с мертвой точки переговоры
по разоружению, перенести центр тяжести в усилиях по обеспечению
безопасности страны с военных на политические методы. По сценарию
перестройки западный мир, выступавший в течение десятилетий "холодной войны"
в качестве заклятого врага Советского Союза, должен был отныне полностью,
как травести, сменить написанную для него роль. Внешний рубеж обороны
мирового социализма от классового противника следовало превратить в надежный
политический тыл, а то и в "базу снабжения" горбачевской революции, ибо
главная линия фронта пролегала теперь не по границам СССР или мирового
социалистического лагеря, а внутри них.
Ни Горбачеву, ни Шеварднадзе с Яковлевым, составлявшим к этому времени
"первый круг лиц", вырабатывавших стратегию новой внешней политики, не было
нужды обращаться к опыту Громыко, чтобы понять: ключи к радикальному
изменению климата в отношениях между Востоком и Западом находятся в
Вашингтоне, в руках Р.Рейгана, "главаря" той самой "шайки", с которой, как
однажды заявил Андропов, он считал невозможным "сварить кашу". Тем не менее
для того чтобы не просто препираться, кто кого раньше отправит на "свалку
истории" (американцам тоже пришлась по душе эта марксистская формула), а
"решать вопросы", другого собеседника все равно не было.
Путь из Москвы в Вашингтон для Горбачева оказался кружным - через
Париж, Женеву, Дели, Рейкьявик. Начался же он еще раньше в декабре 1984 года
с поездки в Лондон, о которой вскользь уже упоминалось. Именно там, точнее
говоря, в загородной резиденции британского премьер-министра Чекерсе у
камина, перед которым Горбачев расстелил заготовленные диаграммы и выкладки
ядерного "overkill" (многократного взаимного уничтожения), и началась, как
он пишет, "наша с Маргарет эпопея". Сбросив туфли и забравшись в кресло с
ногами, "железная леди" явно увлеклась не столько разглядыванием таблицы,
где заштрихованные квадратики изображали ядерные боеголовки, сколько
общением с этим нестандартным "новым русским". И хотя в Москве еще доживал
свой век смертельно больной генсек, и еще неизвестно было, как лягут карты
политической судьбы Горбачева, Маргарет сразу же направилась за океан, чтобы
немедленно поделиться со своим другом Роном впечатлениями от вероятного
будущего советского лидера.
Как впоследствии подтверждал госсекретарь рейгановской администрации
Дж.Шульц, восторженная характеристика, услышанная от Тэтчер, - а ей
американский президент безгранично доверял, - оказала на него большое
влияние. Несмотря на принципиальные и подчас острые расхождения в
политических взглядах и темпераментах, "особые" отношения у Михаила и
Маргарет сохранялись в течение всего времени, пока они занимали свои
должности, да и после ухода в отставку. Когда Тэтчер приехала с официальным
визитом в Москву и принялась активно пропагандировать "тэтчеризм" как рецепт
реформы советской экономики, Горбачев в сердцах назвал ее на Политбюро
"нахальной бабой", но и не скрывал восхищения тем, как его "боевая
политическая подруга", будто с малыми детьми, расправилась с тремя маститыми
советскими обозревателями, вышедшими на пропагандистский бой с ней на
телевидении. Тэтчер, в свою очередь в 91-м году, настойчивее многих
действующих в ту пору политиков добивалась отправки международной депутации
в Форос к арестованному Горбачеву.
Другим западным лидером, которого очаровал Горбачев, был Франсуа
Миттеран. Своим визитом во Францию в октябре 1985 года новый генсек начал
свою политическую и пропагандистскую кампанию наступления на Запад, стремясь
внушить, что в Кремле происходит не просто замена лиц или смена поколений, а
формируется принципиально иной внешнеполитический курс. Главное, чем он
поразил и "воспламенил" социалиста Миттерана, пожалуй еще больше, чем
суперконсервативную Тэтчер, был развернутый план внутреннего раскрепощения
советского общества. Угадав в генсеке ЦК КПСС стихийного социал-демократа
задолго до того, как тот перестал считать себя коммунистом, обычно весьма
сдержанный, умудренный прожитой в политике жизнью и прозванный за изощренный
макиавеллизм "флорентийцем", французский президент, изменив своим привычкам,
неожиданно эмоционально сказал Горбачеву: "Если вам удастся осуществить то,
что вы задумали, это будет иметь всемирные последствия".
Почти такую же политическую сенсацию произвело на Западе открытие
Раисы. Как и в случае с Михаилом, ее первое появление "на людях" в Лондоне
привлекло внимание главным образом контрастом с предшественницами - Ниной
Хрущевой и Викторией Брежневой, которых западная пресса если и замечала, то
величала не иначе, как типичными номенклатурными "бабушками". Когда
журналисты увидели перед собой элегантную, раскованную и вовсе не
прятавшуюся в тень своего мужа современную женщину, они поняли, что это
медиатическая находка, и направили на нее свои прожекторы и объективы. Раиса
вызвала настоящий восторг, когда, уходя с одного из приемов, кокетливо
помахала им рукой и пропела по-английски: "See you later, alligator" ("До
свидания, крокодил"), подтвердив свою принадлежность к "рок-поколению".
После того как она в течение нескольких минут попозировала фотографам в
магазине "Маркс и Спенсер", те в знак благодарности преподнесли ей огромный
букет. Словом, для Запада чета Горбачевых стала символом новой,
освобождающейся от своего прошлого страны еще до того, как она начала
реально меняться.
Однако не обошлось и без привычных для западной прессы (и публики)
сенсаций для первых полос бульварных газет. Журналисты "засекли" Раису
покупающей сережки в ювелирном магазине, и с легкой руки одного из
лондонских "таблоидов" пошла гулять история о том, что жена Горбачева,
приобретая драгоценности, расплачивалась "золотой" кредитной картой. (Речь
шла о карточке, дающей право на дипломатическую скидку, которой
воспользовался при расчетах сопровождавший Раису посольский дипломат.) "В то
время, - вспоминает Михаил Сергеевич, - мы с ней даже не знали, как такая
карта выглядит". Сплетня-однодневка забылась бы, как и положено, если бы
через несколько месяцев ее с очевидным умыслом не напомнил Б.Ельцин,
выступая в Высшей комсомольской школе.
В поездку во Францию - свое первое официальное появление за рубежом в
качестве супруги генсека - Раиса собиралась, пожалуй, с не меньшим тщанием,
чем муж. Для бывшей студентки-философички и еще недавней преподавательницы
это был своеобразный экзамен, а к экзаменам она привыкла серьезно
готовиться. По словам уже упоминавшегося референта генсека Виталия
Гусенкова, с которым супруги Горбачевы были знакомы со времен их первого
приезда во Францию, Михаил Сергеевич попросил его помочь жене перед
поездкой. Раисе Максимовне выделили кабинет в первом подъезде ЦК, где она
штудировала (а может быть, и конспектировала) справки и записки, присланные
по ее просьбе МИДом, Министерством культуры и даже Домом моделей, поскольку
французами программа предусматривала в том числе и поход на дефиле мод, и
встречи с Ив-Сен Лораном и Пьером Карденом. Наверняка были извлечены из
семейного архива не только фотографии, но и памятные блокнотики с записями
впечатлений о походах по музеям в первой поездке по Франции.
Ей, однако, хотелось выглядеть не только супругой генсека, а
самостоятельной общественной фигурой, и поэтому, по ее настоянию, помимо
"дамской" программы, были предусмотрены политические мероприятия: встречи с
деятелями Советско-французского общества дружбы и представителями Движения
французских женщин, на которых она весьма непринужденно высказывалась по
разным сюжетам - от ситуации с правами человека в СССР, темы, всегда
заботившей жену Миттерана Даниэль, до проблемы распространения наркотиков.
Премьера Раисы прошла успешно. Париж, поначалу скептически воспринявший
лондонские восторги по ее адресу, благосклонно одобрил ее облик, манеру
поведения и вкус, так до конца и не поверив, что, готовя свой гардероб, она
не прибегла не только к услугам ни одного из парижских модельеров, но и уже
известного на Западе Славы Зайцева, оставшись верной своей многолетней
портнихе Тамаре Мокеевой.
Наученная лондонским опытом, Раиса Максимовна зареклась ходить за
границей по каким бы то ни было магазинам и бутикам, и с того времени
единственный раз, когда пресса смогла подкараулить ее примеряющей обновку, -
это во время пребывания в Дели, когда ей преподнесли в подарок индийское
сари. С Пьером Карденом она впоследствии встречалась в Москве в качестве
вице-президента Фонда культуры и помогла организовать выставку Ив-Сен Лорана
в Третьяковской галерее. И все-таки главное, что интересовало Раису после
парижского визита, были политические, в том числе и негативные отклики во
французской печати. Наиболее интересные она попросила перевести на русский и
аккуратно сложила в свое досье. Именно ей нынешний Фонд Горбачева обязан
нет сомнений, что именно "безумное политическое ускорение" смело в тот
период шансы на серьезную поэтапную реформу экономики...
К концу 1987 года Горбачева поглотили заботы, связанные с 70-летним
юбилеем Октябрьской революции и подготовкой доклада, посвященного этому
событию. Провозгласив перестройку "своей" революцией, он теперь уже был
вынужден примерять масштабы пока еще задуманных преобразований к Октябрю, а
значит, вопреки собственным начальным намерениям, "бросить вызов" своему
кумиру - Ленину. Разумеется, в юбилейном докладе даже намека на это быть не
могло. Генсек лишь окончательно отмежевался от Сталина и, как бы отвечая
своим дедам, не верившим, что вождь имел отношение к их страданиям, поставил
все точки над "i", заявив: "Сталин знал". Главной новацией доклада была
официальная реабилитация Н.Бухарина, воспринятая партийными догматиками (в
то время в эту категорию помимо Е.Лигачева входил и Б.Ельцин, также
считавший, что с подобного рода деликатными сюжетами не надо "слишком
торопиться") как преждевременная, а радикализировавшимся общественным
мнением как недостаточная и робкая. В результате доклад не удовлетворил ни
радикалов, ни консерваторов и, может быть, поэтому до сей поры остается
предметом гордости "центриста" Горбачева: "Главное, что я не закрыл, а
открыл дискуссию".
К этому моменту он внутренне созрел для того, чтобы освободиться уже не
только от Сталина, но и от остальных своих предшественников - "улучшателей
большевизма" - Хрущева и Андропова, и, пока еще подспудно, самого Ильича.
"Зазор" между Сталиным и Лениным, в котором вместе с другими
"шестидесятниками" он рассчитывал найти формулу идеального, так и
несостоявшегося Октября, был дотошно исследован, многократно и
безрезультатно опробован на практике и оказался бесплоден. Теперь Горбачев
мог с чистой совестью человека, обшарившего все сусеки оставленной ему в
наследство Системы, ополчиться на "плакальщиков" по поводу его отступлений
от социализма и обозвать их воинствующими демагогами, догматиками и
"теоретиками отставания".
"К 1988 году, - писал он в журнальной статье, подводя десятилетний итог
перестройки, - мы осознали, что без реформирования самой системы не сможем
обеспечить успешное проведение реформ (с этого момента можно говорить о
втором содержательном этапе перестройки. Он базировался уже на других
идеологических позициях, в основе которых лежала идея социал-демократии)".
Понятие "мы" к этому времени тоже становилось другим. Рыжков и Лигачев
оставались в нем все более номинально, а с октября 1987 года из горбачевской
обоймы выпал и еще один патрон, которым он особенно и не дорожил, посчитав
за "холостой", - Борис Ельцин. Небрежно отмахнувшись от его обид, изложенных
в просьбе об отставке, Горбачев пробудил дремавший внутри Ельцина ядерный
реактор неудовлетворенного самолюбия, которое после унизительной экзекуции
на пленумах сначала ЦК, а потом Московского горкома начал принимать
политическую форму.
Период эйфорического единения постбрежневского руководства вокруг
проекта неясных перемен и личности нового генсека заканчивался. Начиналась
пора жесткого столкновения уже не только различных характеров и амбиций, но
и интересов, и ее исход, как в любой борьбе антагонистических тенденций, был
непредсказуем. Сам Горбачев, устроив, как примерный сын, достойные поминки
по Октябрю, теперь должен был думать о самостоятельном устройстве жизни. Он
продолжал считать себя марксистом, но уже только в тех рамках, которые в
свое время обозначил для себя основательно изученный им Ленин: "Марксист
должен учитывать живую жизнь, точные факторы действительности, а не
продолжать цепляться за теорию вчерашнего дня"*. Пожалуй, только в этом
смысле он оставался, как сам считал, верным ленинцем. Однако, приняв решение
выйти за рамки ленинской модели социализма, партии "нового типа" и концепции
однопартийного государства, он начал выходить из "кокона" реформатора,
превращаясь в кого-то, кого еще до сих пор не было - Горбачева.
Как любая уважающая себя революция, Перестройка не могла долго
оставаться заключенной в границах одного государства. И хотя горбачевский
Апрель не грозил, подобно ленинскому Октябрю, раздуть "на горе всем буржуям"
мировой пожар, о "планетарном" значении Перестройки заговорили в Кремле
достаточно скоро. Летом 1986 года на одном из заседаний Политбюро Горбачев с
явным удовольствием процитировал Войцеха Ярузельского, сказавшего, что
"призрак XXVII съезда бродит по капиталистическому миру". По мере того как
собственные политические амбиции Горбачева в реформировании советской
системы перерастали намерения "простого лудильщика", его проект должен был
неизбежно приобрести "всемирно-историческое" звучание. На первоначальном,
"разгонном" этапе Горбачеву в этом активно подыгрывал А.Яковлев, автор
основных формулировок международного раздела доклада на XXVII съезде, в
котором лидер советских коммунистов впервые после 1917 года заговорил не о
непримиримой борьбе "двух миров", а о мире едином и "взаимозависимом".
Мировая история в результате этого превращалась из рассчитанного
историческим материализмом и точного, как железнодорожное расписание,
графика смены формаций в неразрывный и общий процесс. Правда, отдавая дань
ритуалам того периода и, надо полагать, тогдашним собственным
"шестидесятническим" корням, еще не перейдя полностью в новую веру, Горбачев
и Яковлев продолжали выводить гуманистический ориентир и универсальную
ценность Перестройки из "истинного марксизма". К примеру, как ни
парадоксально это прозвучит сегодня, осенью 1986 года, в разгар работ по
ликвидации чернобыльской аварии, Яковлев объяснял в одном из своих публичных
выступлений: "Именно мы, марксисты, обязаны разработать стратегию спасения
человечества от экологической катастрофы".
Вера в изначальный гуманизм истинного, не замутненного прикладной
политической конъюнктурой марксизма, как аромат духов в герметически
закупоренном флаконе, хранилась десятилетиями в сознании нескольких
поколений интеллигентов, выращенных в советской "реторте". Даже такой,
абсолютно свободный от политических соблазнов и внутренне бескомпромиссный
поэт, как Давид Самойлов, вспоминая об интеллектуальной атмосфере, в которой
жили фрондировавшие студенты-ифлитовцы 40-х и даже начала 50-х годов,
говорит об объединявшей многих из них вере в мировую миссию "откровенного
марксизма". Люди, менее романтически и идеалистически настроенные,
умудренные жестоким опытом практического воплощения марксизма в советской
истории, давали свое, более приземленное объяснение желанию инициаторов
перестройки взмыть в разреженную атмосферу мировой политики (и истории).
Наблюдавший с близкого расстояния за несколькими поколениями советских
лидеров А.А.Громыко так снисходительно и ревниво комментировал в разговорах
со своим сыном тягу Горбачева к выходам в "политический космос": "Когда у
руководителей начинают накапливаться нерешенные домашние проблемы, они, как
правило, переключают внимание на внешнюю политику".
Тем не менее разворот генсека почти сразу же в сторону внешней политики
был связан не со стремлением "спастись" в ней от накапливавшихся внутренних
проблем (будущее рисовалось ему и его коллегам еще исключительно в розовом
цвете) и даже не с прорезавшимся на короткое время мессианством, принявшим
форму катехизиса нового политического мышления, а был вызван вполне
приземленным практическим интересом. Еще в андроповские и черненковские годы
на этапе своей "стажировки" для будущей роли генсека Горбачев, а также
солидарные с ним Лигачев и Рыжков пришли к выводу, что советская экономика
буквально придавлена глыбой военно-промышленного комплекса.
Реальных цифр расходов на ВПК они, будучи в то время во втором эшелоне
власти, разумеется, не знали. Как потом признавался Михаил Сергеевич, даже
переместившись на высшие посты, они, к своему изумлению, обнаружили, что
подлинные суммы затрат не были известны и высшему руководству. Во-первых,
"оборонку", пронизавшую своими метастазами большую часть экономики страны,
было просто невозможно полностью "обсчитать", не говоря уже о том, что
многие расходы, растворенные в разных статьях бюджета, руководство армии и
ВПК прятало от партийного начальства не менее старательно, чем от классового
врага. Во-вторых, потому, что, передоверив в последние годы вожжи управления
государством "тройке" Устинова, Андропова и Громыко, бесспорным "коренником"
в которой был министр обороны, Леонид Ильич уже давно не задавал на этот
счет лишних вопросов.
Новому руководству приходилось опираться на приблизительные данные, но
даже они ошеломляли. То, что не меньше 70 процентов экономики в той или иной
форме работало на нужды армии и ВПК и составляло часть национального
продукта, который, выражаясь словами К.Маркса, страна "выбрасывала в воду",
неизбежно должно было заставить реформаторов прекратить этот экономический
абсурд. "Танков нашлепали больше, чем людей", - сетовал на заседании
Политбюро Горбачев, и ему активно ассистировали Рыжков с Лигачевым.
Единственный остававшийся в Политбюро член прежней "тройки" Громыко, пытаясь
в очередной раз подстроиться под бодрый марш нового начальства, делал робкие
попытки выступить со своей mea culpa*: "Соревновались с американцами, как
спортсмены. Считали, что чем больше сделаем ракет, тем безопаснее будем себя
чувствовать. Это было неразумно". Выглядел он в роли кающегося
неубедительно.
Понятно, почему в листке блокнота, который Горбачев как-то показал
А.Черняеву, среди строчек внешнеполитических приоритетов, относящихся к
весне 1985 года, на первом месте значилось - "покончить с гонкой
вооружений", а за этим следовало - "уйти из Афганистана", "наладить
отношения с США и Китаем". Обуздание ВПК выглядело в глазах новой
кремлевской команды не только срочной экономической, но и политической
задачей: именно таким образом можно было оттеснить с влиятельных позиций
последователей Устинова, по-хозяйски расположившихся внутри ЦК и
правительства, - генералов и лоббистов оборонного комплекса. Путь к этому
лежал через устранение главной причины, оправдывавшей их привилегированный
статус, - противостояния с Западом.
Справедливо оценивая роковую роль гонки вооружений в уродливом
искривлении и, в конечном счете, в фактическом разрушении советской
экономики, Горбачев в отличие от своих предшественников, будучи человеком
иного поколения, либо не осознавал, либо отказывался верить, что
существовавший вариант социализма, как это ни парадоксально, нуждался во
внешней угрозе. Тезис о "враждебном окружении" страны Советов со времен
Гражданской войны исправно служил одним из самых эффективных рычагов
управления Советским государством.
"Или мы проведем индустриализацию в кратчайшие сроки, или нас сомнут",
- предостерегал Сталин. И миллионы людей, жертвуя сегодняшним днем ради
спасения нового строя, как репинские бурлаки, впрягались в постромки сначала
индустриализации, а потом "строек коммунизма", и с энтузиазмом аплодировали
смертным приговорам "вредителям" и "вражеским шпионам". "Лишь бы не было
войны", - молитвенно твердили солдатские вдовы Великой Отечественной и
оставшиеся без отцов поколения советских людей, не замечая, что тянут за
собой уже не плуги послевоенного восстановления, а неподъемную ощетинившуюся
ракетами бронированную колесницу сверхдержавы.
Однако не будем упрощать. В послевоенные годы Запад и особенно США и
американские президенты - начиная с Трумэна, взорвавшего над Хиросимой
атомную бомбу для устрашения Сталина, и кончая Рейганом, объявившим
"крестовый поход" против советской "империи зла" и пообещавшим (в шутку!)
побомбить ее города, - активно способствовали развитию этой национальной
паранойи. У американцев были для этого собственные внутриполитические
мотивы. С криком "Русские идут!" не только выпрыгивал из окна Пентагона
обезумевший Джеймс Форрестол, но и, ссылаясь на подобного рода угрозы,
выжимал из Конгресса средства для ликвидации "ракетного превосходства" СССР
Джон Кеннеди и получал одобрение для своей программы "звездных войн" Рональд
Рейган.
В такой атмосфере, когда руководители сверхдержав смотрели друг на
друга "через амбразуру", заводить разговор о новой разрядке Горбачеву было
непросто. Тем не менее и в этой области политики он рискнул
руководствоваться здравым смыслом. "Почему, если мы можем уничтожить друг
друга тысячу раз, нам для начала не срезать все излишки? Однократного
взаимоубийства, которое к тому же все равно станет самоубийством,
достаточно", - обращался он к членам Политбюро, а когда представился случай,
провел эту мысль и в беседе с Маргарет Тэтчер. Такая постановка вопроса в
глазах "профи" была политически некорректна, ибо представляла собой
нарушение общепринятых правил мировой игры, к чему, кстати, совершенно не
был готов "неперестроившийся" партнер-соперник. В мире, привыкшем жить по
законам ядерного абсурда, руководствоваться здравым смыслом - значило
выглядеть наивным дилетантом.
Хуже того, посягнув на стратегическое "равновесие страха", Горбачев
выпускал на волю еще неведомого ему политического джинна внутри страны.
Руководствуясь наилучшими намерениями, он, сам того не подозревая, выбивал
из основания советской системы и, стало быть, из-под собственного кресла
одну из важнейших опор. До тех пор пока ради того, "чтобы не было войны",
советские люди мирились со своей убогой жизнью, добровольно отдавая
последнее на оборону от неизвестного, но грозного агрессора, власть могла
чувствовать себя вполне комфортно. Ей и олицетворявшему ее Политбюро никто
не задавал неудобных вопросов и не требовал отчета, как расходуется
национальный бюджет. Открыв, что войны можно не бояться, что вчерашний враг
сегодня оказывается партнером, а завтра - союзником, а то и другом, общество
было вправе обратить недовольство своей жизнью на тех, кто им управляет.
"Зубры" коммунистического заповедника - от закоренелого "Мистера Нет"
Андрея Громыко до руководителей братских соцстран, кто разумом, а кто
политическим инстинктом, это прекрасно осознавали. Поэтому даже традиционно
лояльные к Москве союзники (за редкими исключениями, вроде Ярузельского) с
настороженностью реагировали не только на демократические импровизации
инициаторов перестройки у себя дома, но и на такие, безусловно, назревшие
внешнеполитические шаги Горбачева, как объявленный уход из Афганистана и
отказ от пресловутой "доктрины Брежнева".
Сам Горбачев на одном из заседаний Политбюро, суммируя, поступавшую
информацию, так характеризовал реакцию на радикальные перемены в советской
внутренней и внешней политике: "Кадар и Хонеккер не верят в необратимость
нашей перестройки и занимают выжидательную позицию. Ну, а Живков на правах
старейшины выражается откровенно: "Ваш Хрущев, - говорит он приезжающим из
Москвы собеседникам, - своей критикой Сталина вызвал пятьдесят шестой год в
Венгрии, а теперь Горбачев дестабилизирует социалистическое содружество"".
О вполне предсказуемой, враждебной позиции румынского диктатора
Чаушеску он тогда не упомянул: выяснение отношений между ними, принявшее
форму многочасовой беседы, затянувшейся далеко за полночь и переросшей в
фактический скандал между двумя супружескими парами (в разговоре мужей во
время приватного ужина участвовали Елена Чаушеску и Раиса Максимовна), было
еще впереди. Впрочем, как и выяснение неоднозначного характера перемен,
вызванных новой внешней политикой Михаила Горбачева, для стратегического
положения Советского Союза на мировой арене.
Пока же, на этапе "революции надежд", перед советской дипломатией были
поставлены предельно простые задачи прикладного характера: как можно скорее
снизить уровень конфронтации с Западом, сдвинуть с мертвой точки переговоры
по разоружению, перенести центр тяжести в усилиях по обеспечению
безопасности страны с военных на политические методы. По сценарию
перестройки западный мир, выступавший в течение десятилетий "холодной войны"
в качестве заклятого врага Советского Союза, должен был отныне полностью,
как травести, сменить написанную для него роль. Внешний рубеж обороны
мирового социализма от классового противника следовало превратить в надежный
политический тыл, а то и в "базу снабжения" горбачевской революции, ибо
главная линия фронта пролегала теперь не по границам СССР или мирового
социалистического лагеря, а внутри них.
Ни Горбачеву, ни Шеварднадзе с Яковлевым, составлявшим к этому времени
"первый круг лиц", вырабатывавших стратегию новой внешней политики, не было
нужды обращаться к опыту Громыко, чтобы понять: ключи к радикальному
изменению климата в отношениях между Востоком и Западом находятся в
Вашингтоне, в руках Р.Рейгана, "главаря" той самой "шайки", с которой, как
однажды заявил Андропов, он считал невозможным "сварить кашу". Тем не менее
для того чтобы не просто препираться, кто кого раньше отправит на "свалку
истории" (американцам тоже пришлась по душе эта марксистская формула), а
"решать вопросы", другого собеседника все равно не было.
Путь из Москвы в Вашингтон для Горбачева оказался кружным - через
Париж, Женеву, Дели, Рейкьявик. Начался же он еще раньше в декабре 1984 года
с поездки в Лондон, о которой вскользь уже упоминалось. Именно там, точнее
говоря, в загородной резиденции британского премьер-министра Чекерсе у
камина, перед которым Горбачев расстелил заготовленные диаграммы и выкладки
ядерного "overkill" (многократного взаимного уничтожения), и началась, как
он пишет, "наша с Маргарет эпопея". Сбросив туфли и забравшись в кресло с
ногами, "железная леди" явно увлеклась не столько разглядыванием таблицы,
где заштрихованные квадратики изображали ядерные боеголовки, сколько
общением с этим нестандартным "новым русским". И хотя в Москве еще доживал
свой век смертельно больной генсек, и еще неизвестно было, как лягут карты
политической судьбы Горбачева, Маргарет сразу же направилась за океан, чтобы
немедленно поделиться со своим другом Роном впечатлениями от вероятного
будущего советского лидера.
Как впоследствии подтверждал госсекретарь рейгановской администрации
Дж.Шульц, восторженная характеристика, услышанная от Тэтчер, - а ей
американский президент безгранично доверял, - оказала на него большое
влияние. Несмотря на принципиальные и подчас острые расхождения в
политических взглядах и темпераментах, "особые" отношения у Михаила и
Маргарет сохранялись в течение всего времени, пока они занимали свои
должности, да и после ухода в отставку. Когда Тэтчер приехала с официальным
визитом в Москву и принялась активно пропагандировать "тэтчеризм" как рецепт
реформы советской экономики, Горбачев в сердцах назвал ее на Политбюро
"нахальной бабой", но и не скрывал восхищения тем, как его "боевая
политическая подруга", будто с малыми детьми, расправилась с тремя маститыми
советскими обозревателями, вышедшими на пропагандистский бой с ней на
телевидении. Тэтчер, в свою очередь в 91-м году, настойчивее многих
действующих в ту пору политиков добивалась отправки международной депутации
в Форос к арестованному Горбачеву.
Другим западным лидером, которого очаровал Горбачев, был Франсуа
Миттеран. Своим визитом во Францию в октябре 1985 года новый генсек начал
свою политическую и пропагандистскую кампанию наступления на Запад, стремясь
внушить, что в Кремле происходит не просто замена лиц или смена поколений, а
формируется принципиально иной внешнеполитический курс. Главное, чем он
поразил и "воспламенил" социалиста Миттерана, пожалуй еще больше, чем
суперконсервативную Тэтчер, был развернутый план внутреннего раскрепощения
советского общества. Угадав в генсеке ЦК КПСС стихийного социал-демократа
задолго до того, как тот перестал считать себя коммунистом, обычно весьма
сдержанный, умудренный прожитой в политике жизнью и прозванный за изощренный
макиавеллизм "флорентийцем", французский президент, изменив своим привычкам,
неожиданно эмоционально сказал Горбачеву: "Если вам удастся осуществить то,
что вы задумали, это будет иметь всемирные последствия".
Почти такую же политическую сенсацию произвело на Западе открытие
Раисы. Как и в случае с Михаилом, ее первое появление "на людях" в Лондоне
привлекло внимание главным образом контрастом с предшественницами - Ниной
Хрущевой и Викторией Брежневой, которых западная пресса если и замечала, то
величала не иначе, как типичными номенклатурными "бабушками". Когда
журналисты увидели перед собой элегантную, раскованную и вовсе не
прятавшуюся в тень своего мужа современную женщину, они поняли, что это
медиатическая находка, и направили на нее свои прожекторы и объективы. Раиса
вызвала настоящий восторг, когда, уходя с одного из приемов, кокетливо
помахала им рукой и пропела по-английски: "See you later, alligator" ("До
свидания, крокодил"), подтвердив свою принадлежность к "рок-поколению".
После того как она в течение нескольких минут попозировала фотографам в
магазине "Маркс и Спенсер", те в знак благодарности преподнесли ей огромный
букет. Словом, для Запада чета Горбачевых стала символом новой,
освобождающейся от своего прошлого страны еще до того, как она начала
реально меняться.
Однако не обошлось и без привычных для западной прессы (и публики)
сенсаций для первых полос бульварных газет. Журналисты "засекли" Раису
покупающей сережки в ювелирном магазине, и с легкой руки одного из
лондонских "таблоидов" пошла гулять история о том, что жена Горбачева,
приобретая драгоценности, расплачивалась "золотой" кредитной картой. (Речь
шла о карточке, дающей право на дипломатическую скидку, которой
воспользовался при расчетах сопровождавший Раису посольский дипломат.) "В то
время, - вспоминает Михаил Сергеевич, - мы с ней даже не знали, как такая
карта выглядит". Сплетня-однодневка забылась бы, как и положено, если бы
через несколько месяцев ее с очевидным умыслом не напомнил Б.Ельцин,
выступая в Высшей комсомольской школе.
В поездку во Францию - свое первое официальное появление за рубежом в
качестве супруги генсека - Раиса собиралась, пожалуй, с не меньшим тщанием,
чем муж. Для бывшей студентки-философички и еще недавней преподавательницы
это был своеобразный экзамен, а к экзаменам она привыкла серьезно
готовиться. По словам уже упоминавшегося референта генсека Виталия
Гусенкова, с которым супруги Горбачевы были знакомы со времен их первого
приезда во Францию, Михаил Сергеевич попросил его помочь жене перед
поездкой. Раисе Максимовне выделили кабинет в первом подъезде ЦК, где она
штудировала (а может быть, и конспектировала) справки и записки, присланные
по ее просьбе МИДом, Министерством культуры и даже Домом моделей, поскольку
французами программа предусматривала в том числе и поход на дефиле мод, и
встречи с Ив-Сен Лораном и Пьером Карденом. Наверняка были извлечены из
семейного архива не только фотографии, но и памятные блокнотики с записями
впечатлений о походах по музеям в первой поездке по Франции.
Ей, однако, хотелось выглядеть не только супругой генсека, а
самостоятельной общественной фигурой, и поэтому, по ее настоянию, помимо
"дамской" программы, были предусмотрены политические мероприятия: встречи с
деятелями Советско-французского общества дружбы и представителями Движения
французских женщин, на которых она весьма непринужденно высказывалась по
разным сюжетам - от ситуации с правами человека в СССР, темы, всегда
заботившей жену Миттерана Даниэль, до проблемы распространения наркотиков.
Премьера Раисы прошла успешно. Париж, поначалу скептически воспринявший
лондонские восторги по ее адресу, благосклонно одобрил ее облик, манеру
поведения и вкус, так до конца и не поверив, что, готовя свой гардероб, она
не прибегла не только к услугам ни одного из парижских модельеров, но и уже
известного на Западе Славы Зайцева, оставшись верной своей многолетней
портнихе Тамаре Мокеевой.
Наученная лондонским опытом, Раиса Максимовна зареклась ходить за
границей по каким бы то ни было магазинам и бутикам, и с того времени
единственный раз, когда пресса смогла подкараулить ее примеряющей обновку, -
это во время пребывания в Дели, когда ей преподнесли в подарок индийское
сари. С Пьером Карденом она впоследствии встречалась в Москве в качестве
вице-президента Фонда культуры и помогла организовать выставку Ив-Сен Лорана
в Третьяковской галерее. И все-таки главное, что интересовало Раису после
парижского визита, были политические, в том числе и негативные отклики во
французской печати. Наиболее интересные она попросила перевести на русский и
аккуратно сложила в свое досье. Именно ей нынешний Фонд Горбачева обязан