Страница:
Он ответил мне очень серьезно.
– Кажется, нет. Даже наоборот: когда она меня посылает в магазин, то не беспокоится, если забыла что-нибудь записать в список покупок, я всё равно ведь знаю, что она хотела, но забыла.
Точные слова сказал приятель мой, когда уже ушли мы:
– Знаешь, самое, пожалуй, поразительное тут не в нем, а в нас: ведь мы же чудо видели, а чувствуем себя, как ни в чем не бывало: видели и видели. Нет, удивительные мы животные – согласись.
И правда, не было почти ошеломления, и эта странность занимает меня до сих пор.
СОКРАТ, КОТОРЫЙ БЫЛ САМИМ СОБОЙ
– Кажется, нет. Даже наоборот: когда она меня посылает в магазин, то не беспокоится, если забыла что-нибудь записать в список покупок, я всё равно ведь знаю, что она хотела, но забыла.
Точные слова сказал приятель мой, когда уже ушли мы:
– Знаешь, самое, пожалуй, поразительное тут не в нем, а в нас: ведь мы же чудо видели, а чувствуем себя, как ни в чем не бывало: видели и видели. Нет, удивительные мы животные – согласись.
И правда, не было почти ошеломления, и эта странность занимает меня до сих пор.
СОКРАТ, КОТОРЫЙ БЫЛ САМИМ СОБОЙ
Однажды художник Миша Туровский задал мне удивительный вопрос:
– Если вправду есть загробная жизнь, то с кем бы ты сразу сбегал повидаться?
Я так обалдел от этой мысли, что машинально спросил: а ты? Мишка, оказывается, хотел бы сразу повидаться с Шубертом. Я удивился: был уверен, что ему есть о чем поговорить с былыми художниками, я забыл о его пожизненном увлечении музыкой. Но уже решил и для себя: я с наслаждением постоял бы среди теней, наверняка толпящихся вокруг Сократа. Я подойти бы не посмел, но посмотрел бы и послушал – интересно, кто теперь его собеседники. Я не знаю (из того, что знаю) исторических людей привлекательней, чем этот древний грек. И дело вовсе не в его «Диалогах», что записывал по памяти Платон, – я некогда и не осилил их полностью, лишь огорченно полистал и посейчас уверен, что происходили эти разговоры по-иному. Речь идет о личности и о судьбе.
Мы ведь все искали себе героя когда-то. Помню, как уже классе в восьмом, здоровые обалдуи, ползали мы с приятелями по глубокому снегу, проверяя, сможем ли повторить подвиг летчика Маресьева – это мы только что посмотрели о нем кино. После были разные другие пламенные увлечения, потом пришел зеленый скепсис и прыщавый нигилизм, и вырос я, и стал вести самостоятельное существование, ориентируясь на ощупь (то есть лбом).
И тут наткнулся я на старую какую-то книжонку с биографиями греческих философов.
Сократ очень помог мне жить и помогает до сих пор. Я впервые прочитал о человеке, который ничего от жизни не хотел и ничего достигнуть не стремился. Я впервые в жизни прочитал в этой зачуханной популярной книжонке, что мир повсюду одинаков и всегда был одинаков, ибо неизменен человек. Я прочитал… Но лучше просто расскажу, что именно так врезалось в мое сознание…
В сущности, главу эту следовало назвать – «Воспоминание о Сократе», ибо тогда я под таким был впечатлением, что и сейчас пишу по памяти. А потому уместна будет тут великолепная цитата из Михаила Зощенко: «Конечно, ученые мужи, подобострастно читающие историю через пенсне, могут ужасно рассердиться».
И – особняком ото всех – Сократ. На площадях и рынке, у меняльных лавок и в домах, посреди улицы и на пирах, много лет и зим в одной и той же донельзя поношенной хламиде – он говорил, спрашивал, беседовал и любопытствовал. Не о природе, не о космосе, не о богах или стихиях – говорил и спрашивал Сократ об уме и добродетели, о душе, о добре и зле, о справедливости и счастье, о назначении и свойствах человека. Именно поэтому, по точным словам Цицерона, он свел философию с неба на землю.
Поймал себя на тайном сожалении, что не был Сократ евреем. По своим сегодняшним (слегка спортивным) пристрастиям я счастлив был бы вдруг узнать, что был он соплеменником моим. Увы, он был великим древним греком. А древние еврейские мудрецы того же круга размышлений, что он, совсем иную проживали жизнь, а Сократа я полюбил за судьбу.
Он подходил к блестящему софисту, самоуверенно глаголившему в толпе заплативших за сеанс почитателей, к государственному мужу, упоенному почтительным вниманием сограждан, к успешливому деятелю, набитому здравым смыслом, – и негромко задавал вопросы. Скромные и очень вежливые, как раз на тему произносимого монолога. Получал уверенные и снисходительные ответы, просил позволения спросить еще. (Знаменитая ирония Сократа – это не тонкая насмешливость тона и содержания в нашем сегодняшнем понимании иронии, а почтительное симулирование скромности и даже самоуничижения в отличие от высокопарной хвастливой самоуверенности – спеси.) Выслушав новые ответы, спрашивал опять. И через короткое время прямо на глазах толпы властитель ее дум беспомощно барахтался в противоречиях, им же самим только что нагороженных, растерянно пытаясь увязать свои собственные взаимно уничтожающиеся суждения. Сократ не издевался и не злорадствовал, он сам сожалел и сокрушался. Путая других, говорил он, я сам не разбираюсь тоже, нет у меня уверенного понимания, я путаюсь в не меньшей мере.
И единственное, на чем он твердо настаивал, – на обязательности непрерывного размышления. Ибо, говорил он, его личная мудрость состоит лишь в осознании своего полного непонимания всего на свете, откуда и готовность обсуждать любые проблемы. И если можно говорить, что есть у разума моральные качества, то их Сократ явил сполна: безоглядную пытливость, уникальную терпимость к несогласию и абсолютную непредвзятость подхода к любой теме. (Я это не сам придумал, а откуда-то списал, но, видит Бог, источника не помню.)
И никакой особой нравственной системы он тоже не провозгласил, кроме разве нехитрого (и не нового) утверждения, что «счастлив справедливый человек». У него, правда, было четкое представление об идеале человеческого поведения в этой жизни: рассудительность, независимость, справедливость и полное отсутствие боязни (о каком бы виде страха ни шла речь). Так как сам он свято следовал этому идеалу, то сама его жизнь является лучшей из нравственных систем – живым примером.
С неких пор о ком бы я ни думал, перебирая значимые для меня знакомые имена, всплывают в памяти немедля те или иные подробности в судьбе так не случайно полюбившегося мне древнего грека. И не важно мне, что был он великим философом, а важней гораздо, что во всех столетиях и всюду оказывается схожесть в судьбе тех, кто посреди своей эпохи решается во что бы то ни стало быть самим собой. И просто протекают эти судьбы сообразно времени, и потому мы так надменно заблуждаемся, почитая уникальным и непревзойденным именно свое столетие.
Но глупо отвлекаться от Сократа. У меня из разных книжек предостаточно надергано историй.
Был отец его каменотес и ваятель, мать – повитуха. Достаток, очевидно, был средний – именно это сословие попадало в гоплиты (тяжеловооруженные пехотинцы), в каковом качестве и участвовал молодой Сократ в трех крупных сражениях. В первом же из них он настолько отличился бесстрашием и находчивостью, что заслужил награду, от которой отказался в пользу Алкивиада (да-да, того самого впоследствии знаменитого политика и стратега). Отказался по забавной причине: полагал, что награда гораздо более обрадует, поощрит и подстегнет нескрываемо честолюбивого приятеля, ему же самому она вполне до лампочки. Свое полное безразличие к успехам Сократ уже тогда осознавал, его совсем иное в жизни занимало, и уж в этом он себе не отказывал. Вот записанное впоследствии воспоминание современника о поведении Сократа на отдыхе в военном лагере: «Когда однажды рано утром его охватило раздумье, он стоял на месте, и так как не мог осилить мысли, то, не уступая, продолжал стоять и размышлять. Наступил полдень… Настал вечер… Он продолжал стоять до утра и до восхода солнца».
Из такого рода мелких подробностей вырисовывается очень привлекательный образ. Стойкое мужество на поле боя (даже при поражении, когда вокруг добивают бегущих), полное пренебрежение к холоду и жаре, голоду и жажде, хвале и ругани, способность выпить больше других (ей-Богу, не сам придумал), не теряя ясности ума, если течет интересная беседа, спокойная умеренность в разнообразных радостях плоти. И это без всякого ханжества, он никого не осуждает за чрезмерный в этом деле азарт. А его сдержанность – не пустая бесполая добродетель, могущая вызвать только жалость и раздражение, – нет, это победа воли и ума. Ибо однажды опытный физиономист Зопир отметил с удивлением на лице Сократа признаки чрезвычайной чувственности, и, обрывая возмущенные протесты учеников, Сократ с усмешкой подтвердил: Зопир угадал верно, просто я осилил свои страсти. Полное самообладание, лучезарное спокойствие, ровное ко всем доброжелательство, мягкая ирония (и в нашем сегодняшнем понимании), постоянная готовность думать и обсуждать.
И тут, конечно, вскинется читатель, много лет отравлявшийся назидательной сопельно-слащавой литературой, и воскликнет справедливо и возмущенно, что уже в зубах навязли этакие светлые облики, такие фалыиаки читал он вдоволь и по горло ими сыт.
Не торопись и не вскипай, печально многоопытный читатель. Ибо главное, коренное и диаметральное отличие сусальных выдуманных типов, столь тебе обрыдлых, от живого и прекрасного человека, жившего некогда не в самое светлое время (а светлого и не было никогда), – состоит в подлинно присущей Сократу нравственной твердости немыслимого закала и чекана. Даже перед лицом самой трудной смерти – в мирное время, среди сограждан, единомышленников и друзей. А такого приписать не смели своим искусственным типам даже самые беспросветно лживые сочинители нашей лживой эпохи.
К примеру, было так. После одного из морских сражений афиняне не успели из-за бури, разметавшей корабли, похоронить своих погибших. Это было вопиющее нарушение религиозных традиций, и друзья и родственники павших потребовали осудить на смерть шестерых стратегов-военачальников, вернувшихся в город. В день суда Сократ (он был тогда ненадолго избран пританом – членом афинского Совета) был как раз председателем собрания. Он был согласен, что стратегов надо судить, но требовал неукоснительного соблюдения закона: судить поодиночке и вникая в обстоятельства, а не огульно сразу всех послать на казнь. А именно этого один за другим требовали ораторы и воющая вокруг толпа, подстрекаемая врагами стратегов и друзьями погибших. Атмосфера накалилась до предела, и страх перед расправой уже над ними вынудил пританов уступить. Дрогнули сорок девять человек – все, кроме Сократа. Благодаря его единственному голосу трезвости и бесстрашия суд отложили. Избранные назавтра новые пятьдесят человек (Сократа среди них уже не было) снова не выдержали угроз толпы. Стратегов казнили, не разбираясь в степени вины каждого, что было очевидной несправедливостью.
Самое жестокое похмелье – от опьянения коллективным единодушием. Оно пришло немедленно, и афиняне раскаялись, а чтоб забыть позор, покарали уступчивых пританов. О трезвом голосе недрогнувшего Сократа никто не говорил, но ощущение стыда – не лучшая почва для добрососедства., и афиняне еще припомнят Сократу этот случай его душевного превосходства.
Вскоре после того злополучного морского сражения афинское войско было наголову разбито спартанским, и в городе установилось правление тридцати тиранов (название, укоренившееся в Афинах и оставшееся истории). Разумеется, сами эти тридцать человек себя тиранами не считали, и правление их официально именовалось «строем отцов», но в городе свирепствовал террор. Убивали самых активных защитников и устроителей свергнутой демократии, многие спасались бегством.
Сократ, не принимал участия в подготовке восстания (которое назревало), он только в уличных беседах, к ужасу слушателей, невозмутимо сравнивал нынешних правителей с пастухом, который уменьшает свое стадо как бы количественно, но с таким отбором, чтоб куда существенней уменьшить качественно. (Когда я это читал впервые, тихий холодок прошел у меня по спине от ассоциации со сталинскими временами. Ощущение, что всё на свете уже было, помогает, как это ни странно, жить и примиряться с климатом своего столетия.)
Нет, его тогда не покарали за возмутительные речи: его бывший слушатель, ученик и поклонник – некий Критий – был влиятельнейшим из тиранов. Более того: его стремились всячески приблизить, привлечь, использовать. Ведь как заманчиво: мудрец на службе!
Первое же поручение, будь оно исполнено, связало бы его с компанией олигархов наиболее прочными из пут: общностью в пролитии крови. Пятерым, в том числе Сократу, было оказано доверие: поручено им было доставить в Афины врага тиранов Леонта Саламинского. Участие Сократа было неслучайным, и философ понимал его глубокую значимость для своей последующей жизни. Неповиновение гарантировало верную и незамедлительную смерть.
А здесь ты ошибся в своей догадке, многоопытный современный читатель. Нет, я не стану вспоминать систему гнусных коллективных голосований, хотя Пахан про пользу круговой поруки на совместно пролитой крови знал и понимал досконально. Нет, я другое хочу вспомнить, потому что не только во все века, но и на всех уровнях общества похоже сплачивалось единство. Я это близко наблюдал в Загорской следственной тюрьме. Трое каких-то отпетых ребят избили до полусмерти – он уже и не стонал – мне не знакомого сокамерника, я только-только в эту камеру тогда попал и не понимал еще ничего. А после эти трое всех подряд, кто в камере сидел, стали заставлять поочередно подойти и пнуть ногой это распростертое тело. Чтоб коллективным было избиение, тогда и срока никому не добавят, как мне тихо объяснил сосед. Я вовсе был зеленым новичком, я первую тогда неделю сидел. И хоть вскипело всё во мне, но я не поручусь, что отказался бы, мне повезло, что подоспели надзиратели.
И пятеро отправились в дорогу. Их даже мысленно никто не осуждал. Что они могли поделать против всесильных олигархов и огромной своры преданных подручных? Не они, так другие сделали бы это, глупо отдавать зазря свои цветущие жизни.
И пятеро послушно вышли в путь. Но только четверо отправились за жертвой, а Сократ спокойно и как бы естественно свернул с дороги и пошел домой. Знал отлично, что его за это ждет, но улыбнулось счастье: тирания пала. К тому времени уже почти никто, пожалуй, не помнил о военных доблестях Сократа, ибо сам он не заботился об этом. А вот гордое и независимое поведение последнего времени было замечено вполне, и философ мог теперь стремительно выдвинуться на волне восстановления демократии, ибо сограждане помнили, как он только что рисковал жизнью, будто и не ценя ее вовсе.
Но оказалось, что он очень любит жизнь и хочет приносить Афинам пользу, а поэтому – именно поэтому – категорически отказывается от общественных постов и назначений. Полагая, что разумней и порядочней оставаться частным человеком, не завися от кипения страстей на политическом ристалище. Ибо именно в этом качестве ему удобней обличать бесчестие, несправедливость и корысть – не зря уже на самом исходе жизни он сравнит себя с оводом.
И вообще он удивлялся, часто вслух об этом говоря, с какой легкостью афиняне берутся за бразды правления государством. Более того, даже стремятся ухватить эти бразды, наивно полагая, что их желания, энергии и незамысловатого житейского опыта (плюс умение приносить жертвы богам) – достаточно, чтобы влиять на человеческие судьбы. Хотя во всех других областях существования – предпочитают знатоков своего дела. Сократ беседовал с одним из видных политиков, ожидая набраться мудрости. И не замедлил обнародовать свое полное разочарование: «Этого-то человека я мудрее, потому что мы с ним, пожалуй, оба ничего хорошего и дельного не знаем, но он, не зная, воображает, будто что-то знает, а я если не знаю, то и не воображаю».
Нехороший он, Сократ, нехороший, всем подряд говорит прямо в глаза всё, что он о них думает, или своими наивными вопросами ловит на скудости души, поспешливой жадности, моральной неопрятности и умственной темноте. Нехороший. А какой некрасивый!
Приплюснутый широкий нос, вывернутые ноздри, немигающие глаза навыкате с прямым неподвижным взглядом, огромный живот. Прямо еврей какой-то, а не благородный древний грек. (В те благословенные античные времена был уже вовсю известен, цвел и не скрывался антисемитизм, так что вполне могло сравнение такое прийти в голову согражданам Сократа.)
И в семье у него явно не всё в порядке. Вон как честит его крутая и сварливая жена Ксантиппа, упрекая, что дома бедность и запустение, что трое детей, а муж повсюду шляется и праздно болтает, отмахиваясь от жены, как от докучливой осенней мухи. Лучше бы навел порядок в своем доме этот мудрец, завел какой-нибудь достаток, а потом пускался поучать других.
О, как мне жалко бедную Ксантиппу! Как понятны мне ее печали: ведь она хотела мирной и уютной древнегреческой семейной жизни, для того и выходила замуж, а достался ей – Сократ. Он, кроме всего прочего, чуть ли не каждый день после удачной беседы, а точнее – не желая ее прервать, звал к себе в дом случайных собеседников и давних приятелей, встреченных по пути. Мне кажется, отсюда и легенда о Ксантиппе, как-то выплеснувшей ему суп в лицо: она просто хотела показать, как его мало, этого оставшегося супа. Навсегда остаться в памяти потомков символом крикливой и скандальной бабы – незаслуженно жестокая участь для этой подлинно несчастной женщины. Но ничего уже не переменишь. Вряд ли замужем за Сократом вела бы себя намного лучше даже белокрылая ангел ица.
Многие афиняне как огня, как голоса вдруг ожившей и заговорившей совести, боялись добродушного, благожелательного, сочувственного вопроса, часто задаваемого Сократом: «Не стыдно ли тебе заботиться о деньгах, чтобы их было у тебя как можно больше, о славе и почестях, а о разуме, об истине и о душе своей не заботиться и не помышлять, чтобы она была как можно лучше?» Естественное отношение к человеку, задающему такой вопрос, всех откровеннее выразил некогда Алкивиад, влюбленный в Сократа, боготворивший его, и тем не менее: «Этот человек заставил меня испытать чувство стыда. Он один только пробуждает во мне раскаяние… И часто, очень часто я желал, чтобы его не было больше среди живых людей».
Вопросы согражданам Сократ адресовал не только совести их, но и знаниям. Нет, он ни в коем случае не экзаменовал их, он просто вежливо беседовал с людьми на темы, по которым именно от них ожидал услышать нечто вразумительное. Чем порождал глухую неприязнь к себе. Ибо выяснялось почти немедленно, что ничего путного и достоверного не знают эти люди – да еще в той области, где окружающие давным-давно не только полагали их знатоками, но уже как бы гурманами осведомленности. Кроме того, оказывалось, что кристально ясные понятия, идеи и истины, впитанные каждым с детства, доверчиво и глубоко усвоенные, – на самом деле запутанный клубок неясностей, сомнительных допущений и просто очевидных противоречий. Открытия подобного рода ничуть не радуют. Сократ оказывался разрушителем уютных и спокойных жизненных иллюзий. Сократ оказывался гонцом, приносящим собеседнику дурные вести из благополучного внутреннего мира этого человека. Общеизвестно, как поступали с гонцами, приносящими дурные вести, в те нелучезарные времена.
Кроме того, совершенная внутренняя свобода Сократа диктовала ему поступки, не одобряемые (не понимаемые) даже ближайшими друзьями. Он мог неожиданно явить надменность, коя вовсе не по чину бедному уличному философу, не скрыть чистоплюйство и брезгливость, кои не пристали нищему семейному человеку.
Было, например, так.
Все в разговорах в один голос осуждали македонского деспота Архелая, по самые плечи запачкавшего руки в крови. Но тут он пригласил к своему блестящему двору лучших философов, поэтов, музыкантов, и они вмиг почли за счастье пировать с ним, ведя высокие беседы о мирах и вечности.
Все, кроме Сократа, который даже не отозвался на изысканное личное приглашение.
Но это же неразумно, Сократ! Конечно, убийца, мерзавец и тиран этот Архелай, но ведь какой великий человек и тонкий собеседник!
Но Сократ так и остался единственным, кого не обаяли заслуги убийцы перед искусством и наукой.
А еще он понимал, что обречен. Понимал, что стыд и зависть (уж чему завидовать, казалось бы, но это чувство было), уязвленное самолюбие одних и нескрываемая ненависть других родят однажды общую клевету и не замедлит последовать общественное обвинение. И ясно было Сократу, что обвинит его кто-нибудь из тех, чье невежество или нечестность он обнаружил в разговоре на людях. Из тех, кто возгласит афинянам, что с усердием любящего повара кормил их чистым лакомством – лестью, обещаниями, сладкой иллюзией, – а противный врач Сократ подносил им противные горькие лекарства.
Решимость созревала у троих. Они наверняка не сговаривались. Они сами относились друг к другу со скрываемой или открытой антипатией: уж очень были разные люди, их объединить могла лишь общая ненависть.
Теперь я должен сделать очень важное, глубокое, серьезное, научно-исследовательское, проницательное и существенное замечание. Я до этой мысли дошел сам, очень горжусь ею (отсюда столько эпитетов) и прошу прощения у тех, кто наверняка сам дошел до этой мысли много ранее меня. Просто не читал я никакой литературы о Сократе, обойдясь по лени лишь воспоминаниями современников и чем-то подвернувшимся случайно.
В судьбе Сократа вдруг я обнаружил сгущенную до мыслимого предела, прямо-таки сжатую до консервированной притчи судьбу российской интеллигенции в нашем благословенном и проклятом веке. В пору, когда я впервые прочитал о Сократе, стали появляться в моей жизни, в поле моего зрения – имена или живые лица далеко не худших представителей интеллигенции этой, и в судьбе каждого мне ясно виделись и слышались то отзвуки, то отблески земной судьбы так полюбившегося мне древнего грека. А в удушителях, которым не было числа, – черты людей, когда-то ненавидевших Сократа.
Анит, Мелет, Ликон. Их было трое.
Хозяин крупных мастерских, влиятельный общественный деятель, уже немолодой Анит – человек безусловно смелый (воевал с тиранами и жизнью рисковал) и безусловно порядочный, скорбел об упадке нравов у молодежи, жаждущей неизвестно чего. Как заносчиво стало афинское юношество! Как трудно воспламенить их речами о подвигах и страданиях отцов, о красоте и праведности гражданских доблестей! Желали бы по крайней мере чего-нибудь определенного и ясного, но они просто сомневаются и отрицают. Они хотят осмыслить заново (скорей – оспорить) всё освященное традициями, опытом отцов, утекшим временем и понесенными жертвами. Кто виноват в этом разладе с молодежью? Кто-то непременно виноват, не сами же традиции и опыт порождают недоверие и скепсис. Кто же? Уличный болтун, мнящий себя бесстрастным философом, оспаривающий всех и всё, зовущий сначала непременно думать, а потом только следовать советам отцов, будто отцы могут посоветовать плохое. Виноват, конечно же, Сократ. Анит уже предупреждал его – честно и открыто: «Что-то, по-моему, слишком легко поносишь ты людей, Сократ. Если хочешь меня послушать, я бы советовал тебе поостеречься». Но Сократ пропустил мимо ушей ту давнюю доброжелательную рекомендацию. Ну что ж, тем хуже для Сократа.
Второй – Мелет. У него две наиболее заметные черты: умение рифмовать и пресмыкающаяся пластичность. Он слагает звучные вирши, и вся жизнь его посвящена добыче популярности. Он честолюбец, дутый трагик и позер. Заведомо готов на что угодно ради страсти декламировать свои стихи возможно большему количеству слушателей. Мелет немедленно перешел на службу тиранам, не только славословя их, но и принимая участие в травле сограждан. После падения олигархии он так мгновенно и ревностно принялся воспевать демократию, что ни у кого не повернулся язык его пристыдить. Сократа, живой упрек его гибкости, он обвинит, естественно, в отсутствии патриотизма.
Мелет первым подал в суд обвинение. Он ненавидит Сократа за спокойное мужество, за пренебрежение к известности, за снисходительную ухмылку при виде Мелета, вопиющего без устали о своей любви к родному городу. Ненавидит за явственное уважение к Сократу, проявляемое людьми, даже близко не подпускающими к себе суетливого трагического поэта.
Сократ полагает себя выше Мелета? Сократ считает, что он видит Мелета насквозь? Что ж, тем хуже для Сократа.
– Если вправду есть загробная жизнь, то с кем бы ты сразу сбегал повидаться?
Я так обалдел от этой мысли, что машинально спросил: а ты? Мишка, оказывается, хотел бы сразу повидаться с Шубертом. Я удивился: был уверен, что ему есть о чем поговорить с былыми художниками, я забыл о его пожизненном увлечении музыкой. Но уже решил и для себя: я с наслаждением постоял бы среди теней, наверняка толпящихся вокруг Сократа. Я подойти бы не посмел, но посмотрел бы и послушал – интересно, кто теперь его собеседники. Я не знаю (из того, что знаю) исторических людей привлекательней, чем этот древний грек. И дело вовсе не в его «Диалогах», что записывал по памяти Платон, – я некогда и не осилил их полностью, лишь огорченно полистал и посейчас уверен, что происходили эти разговоры по-иному. Речь идет о личности и о судьбе.
Мы ведь все искали себе героя когда-то. Помню, как уже классе в восьмом, здоровые обалдуи, ползали мы с приятелями по глубокому снегу, проверяя, сможем ли повторить подвиг летчика Маресьева – это мы только что посмотрели о нем кино. После были разные другие пламенные увлечения, потом пришел зеленый скепсис и прыщавый нигилизм, и вырос я, и стал вести самостоятельное существование, ориентируясь на ощупь (то есть лбом).
И тут наткнулся я на старую какую-то книжонку с биографиями греческих философов.
Сократ очень помог мне жить и помогает до сих пор. Я впервые прочитал о человеке, который ничего от жизни не хотел и ничего достигнуть не стремился. Я впервые в жизни прочитал в этой зачуханной популярной книжонке, что мир повсюду одинаков и всегда был одинаков, ибо неизменен человек. Я прочитал… Но лучше просто расскажу, что именно так врезалось в мое сознание…
В сущности, главу эту следовало назвать – «Воспоминание о Сократе», ибо тогда я под таким был впечатлением, что и сейчас пишу по памяти. А потому уместна будет тут великолепная цитата из Михаила Зощенко: «Конечно, ученые мужи, подобострастно читающие историю через пенсне, могут ужасно рассердиться».
***
Афины пятого века до новой эры были городом шумным, богатым, многолюдным и многоликим, самоуверенным, кичливым, удачливым в войне и торговле. Послушно и ревностно трудились рабы, умелые ремесленники славились на всю Грецию, в управлении городом участвовало всё свободное население. И каждый афинянин в отдельности (точно так же, как все вместе) был уверен, что знает Истину: она состоит в личном процветании, уважении к богам и активном участии в общественной жизни города-полиса (а те, кто уклонялся от нее, подозревались в умственной несостоятельности). Умение говорить и спорить – одно из самых почитаемых в суде, на рынке, в Народном собрании, поэтому софисты, бродячие учителя красноречия, пользуются почетом и превосходно оплачиваются. В преподаваемом ими искусстве спора цель и триумф состоят не в выяснении истины, а исключительно в повержении противника. Для этого годятся камни любых доводов, и не зря знаменитый софист Протагор хвастается, что может одну и ту же мысль доказать и опровергнуть с равным блеском. Есть и ученые – все сплошь философы (наука еще носит чисто умозрительный характер). Они заняты спорами о природе, устройстве мироздания и взаимодействии стихий. Это часто люди весьма мужественные, ибо вот философа Анаксагора судили, приговорив к изгнанию, и было постановлено считать государственными преступниками тех, кто объясняет научным образом небесные явления.И – особняком ото всех – Сократ. На площадях и рынке, у меняльных лавок и в домах, посреди улицы и на пирах, много лет и зим в одной и той же донельзя поношенной хламиде – он говорил, спрашивал, беседовал и любопытствовал. Не о природе, не о космосе, не о богах или стихиях – говорил и спрашивал Сократ об уме и добродетели, о душе, о добре и зле, о справедливости и счастье, о назначении и свойствах человека. Именно поэтому, по точным словам Цицерона, он свел философию с неба на землю.
Поймал себя на тайном сожалении, что не был Сократ евреем. По своим сегодняшним (слегка спортивным) пристрастиям я счастлив был бы вдруг узнать, что был он соплеменником моим. Увы, он был великим древним греком. А древние еврейские мудрецы того же круга размышлений, что он, совсем иную проживали жизнь, а Сократа я полюбил за судьбу.
Он подходил к блестящему софисту, самоуверенно глаголившему в толпе заплативших за сеанс почитателей, к государственному мужу, упоенному почтительным вниманием сограждан, к успешливому деятелю, набитому здравым смыслом, – и негромко задавал вопросы. Скромные и очень вежливые, как раз на тему произносимого монолога. Получал уверенные и снисходительные ответы, просил позволения спросить еще. (Знаменитая ирония Сократа – это не тонкая насмешливость тона и содержания в нашем сегодняшнем понимании иронии, а почтительное симулирование скромности и даже самоуничижения в отличие от высокопарной хвастливой самоуверенности – спеси.) Выслушав новые ответы, спрашивал опять. И через короткое время прямо на глазах толпы властитель ее дум беспомощно барахтался в противоречиях, им же самим только что нагороженных, растерянно пытаясь увязать свои собственные взаимно уничтожающиеся суждения. Сократ не издевался и не злорадствовал, он сам сожалел и сокрушался. Путая других, говорил он, я сам не разбираюсь тоже, нет у меня уверенного понимания, я путаюсь в не меньшей мере.
И единственное, на чем он твердо настаивал, – на обязательности непрерывного размышления. Ибо, говорил он, его личная мудрость состоит лишь в осознании своего полного непонимания всего на свете, откуда и готовность обсуждать любые проблемы. И если можно говорить, что есть у разума моральные качества, то их Сократ явил сполна: безоглядную пытливость, уникальную терпимость к несогласию и абсолютную непредвзятость подхода к любой теме. (Я это не сам придумал, а откуда-то списал, но, видит Бог, источника не помню.)
И никакой особой нравственной системы он тоже не провозгласил, кроме разве нехитрого (и не нового) утверждения, что «счастлив справедливый человек». У него, правда, было четкое представление об идеале человеческого поведения в этой жизни: рассудительность, независимость, справедливость и полное отсутствие боязни (о каком бы виде страха ни шла речь). Так как сам он свято следовал этому идеалу, то сама его жизнь является лучшей из нравственных систем – живым примером.
С неких пор о ком бы я ни думал, перебирая значимые для меня знакомые имена, всплывают в памяти немедля те или иные подробности в судьбе так не случайно полюбившегося мне древнего грека. И не важно мне, что был он великим философом, а важней гораздо, что во всех столетиях и всюду оказывается схожесть в судьбе тех, кто посреди своей эпохи решается во что бы то ни стало быть самим собой. И просто протекают эти судьбы сообразно времени, и потому мы так надменно заблуждаемся, почитая уникальным и непревзойденным именно свое столетие.
Но глупо отвлекаться от Сократа. У меня из разных книжек предостаточно надергано историй.
Был отец его каменотес и ваятель, мать – повитуха. Достаток, очевидно, был средний – именно это сословие попадало в гоплиты (тяжеловооруженные пехотинцы), в каковом качестве и участвовал молодой Сократ в трех крупных сражениях. В первом же из них он настолько отличился бесстрашием и находчивостью, что заслужил награду, от которой отказался в пользу Алкивиада (да-да, того самого впоследствии знаменитого политика и стратега). Отказался по забавной причине: полагал, что награда гораздо более обрадует, поощрит и подстегнет нескрываемо честолюбивого приятеля, ему же самому она вполне до лампочки. Свое полное безразличие к успехам Сократ уже тогда осознавал, его совсем иное в жизни занимало, и уж в этом он себе не отказывал. Вот записанное впоследствии воспоминание современника о поведении Сократа на отдыхе в военном лагере: «Когда однажды рано утром его охватило раздумье, он стоял на месте, и так как не мог осилить мысли, то, не уступая, продолжал стоять и размышлять. Наступил полдень… Настал вечер… Он продолжал стоять до утра и до восхода солнца».
Из такого рода мелких подробностей вырисовывается очень привлекательный образ. Стойкое мужество на поле боя (даже при поражении, когда вокруг добивают бегущих), полное пренебрежение к холоду и жаре, голоду и жажде, хвале и ругани, способность выпить больше других (ей-Богу, не сам придумал), не теряя ясности ума, если течет интересная беседа, спокойная умеренность в разнообразных радостях плоти. И это без всякого ханжества, он никого не осуждает за чрезмерный в этом деле азарт. А его сдержанность – не пустая бесполая добродетель, могущая вызвать только жалость и раздражение, – нет, это победа воли и ума. Ибо однажды опытный физиономист Зопир отметил с удивлением на лице Сократа признаки чрезвычайной чувственности, и, обрывая возмущенные протесты учеников, Сократ с усмешкой подтвердил: Зопир угадал верно, просто я осилил свои страсти. Полное самообладание, лучезарное спокойствие, ровное ко всем доброжелательство, мягкая ирония (и в нашем сегодняшнем понимании), постоянная готовность думать и обсуждать.
И тут, конечно, вскинется читатель, много лет отравлявшийся назидательной сопельно-слащавой литературой, и воскликнет справедливо и возмущенно, что уже в зубах навязли этакие светлые облики, такие фалыиаки читал он вдоволь и по горло ими сыт.
Не торопись и не вскипай, печально многоопытный читатель. Ибо главное, коренное и диаметральное отличие сусальных выдуманных типов, столь тебе обрыдлых, от живого и прекрасного человека, жившего некогда не в самое светлое время (а светлого и не было никогда), – состоит в подлинно присущей Сократу нравственной твердости немыслимого закала и чекана. Даже перед лицом самой трудной смерти – в мирное время, среди сограждан, единомышленников и друзей. А такого приписать не смели своим искусственным типам даже самые беспросветно лживые сочинители нашей лживой эпохи.
К примеру, было так. После одного из морских сражений афиняне не успели из-за бури, разметавшей корабли, похоронить своих погибших. Это было вопиющее нарушение религиозных традиций, и друзья и родственники павших потребовали осудить на смерть шестерых стратегов-военачальников, вернувшихся в город. В день суда Сократ (он был тогда ненадолго избран пританом – членом афинского Совета) был как раз председателем собрания. Он был согласен, что стратегов надо судить, но требовал неукоснительного соблюдения закона: судить поодиночке и вникая в обстоятельства, а не огульно сразу всех послать на казнь. А именно этого один за другим требовали ораторы и воющая вокруг толпа, подстрекаемая врагами стратегов и друзьями погибших. Атмосфера накалилась до предела, и страх перед расправой уже над ними вынудил пританов уступить. Дрогнули сорок девять человек – все, кроме Сократа. Благодаря его единственному голосу трезвости и бесстрашия суд отложили. Избранные назавтра новые пятьдесят человек (Сократа среди них уже не было) снова не выдержали угроз толпы. Стратегов казнили, не разбираясь в степени вины каждого, что было очевидной несправедливостью.
Самое жестокое похмелье – от опьянения коллективным единодушием. Оно пришло немедленно, и афиняне раскаялись, а чтоб забыть позор, покарали уступчивых пританов. О трезвом голосе недрогнувшего Сократа никто не говорил, но ощущение стыда – не лучшая почва для добрососедства., и афиняне еще припомнят Сократу этот случай его душевного превосходства.
Вскоре после того злополучного морского сражения афинское войско было наголову разбито спартанским, и в городе установилось правление тридцати тиранов (название, укоренившееся в Афинах и оставшееся истории). Разумеется, сами эти тридцать человек себя тиранами не считали, и правление их официально именовалось «строем отцов», но в городе свирепствовал террор. Убивали самых активных защитников и устроителей свергнутой демократии, многие спасались бегством.
Сократ, не принимал участия в подготовке восстания (которое назревало), он только в уличных беседах, к ужасу слушателей, невозмутимо сравнивал нынешних правителей с пастухом, который уменьшает свое стадо как бы количественно, но с таким отбором, чтоб куда существенней уменьшить качественно. (Когда я это читал впервые, тихий холодок прошел у меня по спине от ассоциации со сталинскими временами. Ощущение, что всё на свете уже было, помогает, как это ни странно, жить и примиряться с климатом своего столетия.)
Нет, его тогда не покарали за возмутительные речи: его бывший слушатель, ученик и поклонник – некий Критий – был влиятельнейшим из тиранов. Более того: его стремились всячески приблизить, привлечь, использовать. Ведь как заманчиво: мудрец на службе!
Первое же поручение, будь оно исполнено, связало бы его с компанией олигархов наиболее прочными из пут: общностью в пролитии крови. Пятерым, в том числе Сократу, было оказано доверие: поручено им было доставить в Афины врага тиранов Леонта Саламинского. Участие Сократа было неслучайным, и философ понимал его глубокую значимость для своей последующей жизни. Неповиновение гарантировало верную и незамедлительную смерть.
А здесь ты ошибся в своей догадке, многоопытный современный читатель. Нет, я не стану вспоминать систему гнусных коллективных голосований, хотя Пахан про пользу круговой поруки на совместно пролитой крови знал и понимал досконально. Нет, я другое хочу вспомнить, потому что не только во все века, но и на всех уровнях общества похоже сплачивалось единство. Я это близко наблюдал в Загорской следственной тюрьме. Трое каких-то отпетых ребят избили до полусмерти – он уже и не стонал – мне не знакомого сокамерника, я только-только в эту камеру тогда попал и не понимал еще ничего. А после эти трое всех подряд, кто в камере сидел, стали заставлять поочередно подойти и пнуть ногой это распростертое тело. Чтоб коллективным было избиение, тогда и срока никому не добавят, как мне тихо объяснил сосед. Я вовсе был зеленым новичком, я первую тогда неделю сидел. И хоть вскипело всё во мне, но я не поручусь, что отказался бы, мне повезло, что подоспели надзиратели.
И пятеро отправились в дорогу. Их даже мысленно никто не осуждал. Что они могли поделать против всесильных олигархов и огромной своры преданных подручных? Не они, так другие сделали бы это, глупо отдавать зазря свои цветущие жизни.
И пятеро послушно вышли в путь. Но только четверо отправились за жертвой, а Сократ спокойно и как бы естественно свернул с дороги и пошел домой. Знал отлично, что его за это ждет, но улыбнулось счастье: тирания пала. К тому времени уже почти никто, пожалуй, не помнил о военных доблестях Сократа, ибо сам он не заботился об этом. А вот гордое и независимое поведение последнего времени было замечено вполне, и философ мог теперь стремительно выдвинуться на волне восстановления демократии, ибо сограждане помнили, как он только что рисковал жизнью, будто и не ценя ее вовсе.
Но оказалось, что он очень любит жизнь и хочет приносить Афинам пользу, а поэтому – именно поэтому – категорически отказывается от общественных постов и назначений. Полагая, что разумней и порядочней оставаться частным человеком, не завися от кипения страстей на политическом ристалище. Ибо именно в этом качестве ему удобней обличать бесчестие, несправедливость и корысть – не зря уже на самом исходе жизни он сравнит себя с оводом.
И вообще он удивлялся, часто вслух об этом говоря, с какой легкостью афиняне берутся за бразды правления государством. Более того, даже стремятся ухватить эти бразды, наивно полагая, что их желания, энергии и незамысловатого житейского опыта (плюс умение приносить жертвы богам) – достаточно, чтобы влиять на человеческие судьбы. Хотя во всех других областях существования – предпочитают знатоков своего дела. Сократ беседовал с одним из видных политиков, ожидая набраться мудрости. И не замедлил обнародовать свое полное разочарование: «Этого-то человека я мудрее, потому что мы с ним, пожалуй, оба ничего хорошего и дельного не знаем, но он, не зная, воображает, будто что-то знает, а я если не знаю, то и не воображаю».
Нехороший он, Сократ, нехороший, всем подряд говорит прямо в глаза всё, что он о них думает, или своими наивными вопросами ловит на скудости души, поспешливой жадности, моральной неопрятности и умственной темноте. Нехороший. А какой некрасивый!
Приплюснутый широкий нос, вывернутые ноздри, немигающие глаза навыкате с прямым неподвижным взглядом, огромный живот. Прямо еврей какой-то, а не благородный древний грек. (В те благословенные античные времена был уже вовсю известен, цвел и не скрывался антисемитизм, так что вполне могло сравнение такое прийти в голову согражданам Сократа.)
И в семье у него явно не всё в порядке. Вон как честит его крутая и сварливая жена Ксантиппа, упрекая, что дома бедность и запустение, что трое детей, а муж повсюду шляется и праздно болтает, отмахиваясь от жены, как от докучливой осенней мухи. Лучше бы навел порядок в своем доме этот мудрец, завел какой-нибудь достаток, а потом пускался поучать других.
О, как мне жалко бедную Ксантиппу! Как понятны мне ее печали: ведь она хотела мирной и уютной древнегреческой семейной жизни, для того и выходила замуж, а достался ей – Сократ. Он, кроме всего прочего, чуть ли не каждый день после удачной беседы, а точнее – не желая ее прервать, звал к себе в дом случайных собеседников и давних приятелей, встреченных по пути. Мне кажется, отсюда и легенда о Ксантиппе, как-то выплеснувшей ему суп в лицо: она просто хотела показать, как его мало, этого оставшегося супа. Навсегда остаться в памяти потомков символом крикливой и скандальной бабы – незаслуженно жестокая участь для этой подлинно несчастной женщины. Но ничего уже не переменишь. Вряд ли замужем за Сократом вела бы себя намного лучше даже белокрылая ангел ица.
Многие афиняне как огня, как голоса вдруг ожившей и заговорившей совести, боялись добродушного, благожелательного, сочувственного вопроса, часто задаваемого Сократом: «Не стыдно ли тебе заботиться о деньгах, чтобы их было у тебя как можно больше, о славе и почестях, а о разуме, об истине и о душе своей не заботиться и не помышлять, чтобы она была как можно лучше?» Естественное отношение к человеку, задающему такой вопрос, всех откровеннее выразил некогда Алкивиад, влюбленный в Сократа, боготворивший его, и тем не менее: «Этот человек заставил меня испытать чувство стыда. Он один только пробуждает во мне раскаяние… И часто, очень часто я желал, чтобы его не было больше среди живых людей».
Вопросы согражданам Сократ адресовал не только совести их, но и знаниям. Нет, он ни в коем случае не экзаменовал их, он просто вежливо беседовал с людьми на темы, по которым именно от них ожидал услышать нечто вразумительное. Чем порождал глухую неприязнь к себе. Ибо выяснялось почти немедленно, что ничего путного и достоверного не знают эти люди – да еще в той области, где окружающие давным-давно не только полагали их знатоками, но уже как бы гурманами осведомленности. Кроме того, оказывалось, что кристально ясные понятия, идеи и истины, впитанные каждым с детства, доверчиво и глубоко усвоенные, – на самом деле запутанный клубок неясностей, сомнительных допущений и просто очевидных противоречий. Открытия подобного рода ничуть не радуют. Сократ оказывался разрушителем уютных и спокойных жизненных иллюзий. Сократ оказывался гонцом, приносящим собеседнику дурные вести из благополучного внутреннего мира этого человека. Общеизвестно, как поступали с гонцами, приносящими дурные вести, в те нелучезарные времена.
Кроме того, совершенная внутренняя свобода Сократа диктовала ему поступки, не одобряемые (не понимаемые) даже ближайшими друзьями. Он мог неожиданно явить надменность, коя вовсе не по чину бедному уличному философу, не скрыть чистоплюйство и брезгливость, кои не пристали нищему семейному человеку.
Было, например, так.
Все в разговорах в один голос осуждали македонского деспота Архелая, по самые плечи запачкавшего руки в крови. Но тут он пригласил к своему блестящему двору лучших философов, поэтов, музыкантов, и они вмиг почли за счастье пировать с ним, ведя высокие беседы о мирах и вечности.
Все, кроме Сократа, который даже не отозвался на изысканное личное приглашение.
Но это же неразумно, Сократ! Конечно, убийца, мерзавец и тиран этот Архелай, но ведь какой великий человек и тонкий собеседник!
Но Сократ так и остался единственным, кого не обаяли заслуги убийцы перед искусством и наукой.
А еще он понимал, что обречен. Понимал, что стыд и зависть (уж чему завидовать, казалось бы, но это чувство было), уязвленное самолюбие одних и нескрываемая ненависть других родят однажды общую клевету и не замедлит последовать общественное обвинение. И ясно было Сократу, что обвинит его кто-нибудь из тех, чье невежество или нечестность он обнаружил в разговоре на людях. Из тех, кто возгласит афинянам, что с усердием любящего повара кормил их чистым лакомством – лестью, обещаниями, сладкой иллюзией, – а противный врач Сократ подносил им противные горькие лекарства.
Решимость созревала у троих. Они наверняка не сговаривались. Они сами относились друг к другу со скрываемой или открытой антипатией: уж очень были разные люди, их объединить могла лишь общая ненависть.
Теперь я должен сделать очень важное, глубокое, серьезное, научно-исследовательское, проницательное и существенное замечание. Я до этой мысли дошел сам, очень горжусь ею (отсюда столько эпитетов) и прошу прощения у тех, кто наверняка сам дошел до этой мысли много ранее меня. Просто не читал я никакой литературы о Сократе, обойдясь по лени лишь воспоминаниями современников и чем-то подвернувшимся случайно.
В судьбе Сократа вдруг я обнаружил сгущенную до мыслимого предела, прямо-таки сжатую до консервированной притчи судьбу российской интеллигенции в нашем благословенном и проклятом веке. В пору, когда я впервые прочитал о Сократе, стали появляться в моей жизни, в поле моего зрения – имена или живые лица далеко не худших представителей интеллигенции этой, и в судьбе каждого мне ясно виделись и слышались то отзвуки, то отблески земной судьбы так полюбившегося мне древнего грека. А в удушителях, которым не было числа, – черты людей, когда-то ненавидевших Сократа.
Анит, Мелет, Ликон. Их было трое.
Хозяин крупных мастерских, влиятельный общественный деятель, уже немолодой Анит – человек безусловно смелый (воевал с тиранами и жизнью рисковал) и безусловно порядочный, скорбел об упадке нравов у молодежи, жаждущей неизвестно чего. Как заносчиво стало афинское юношество! Как трудно воспламенить их речами о подвигах и страданиях отцов, о красоте и праведности гражданских доблестей! Желали бы по крайней мере чего-нибудь определенного и ясного, но они просто сомневаются и отрицают. Они хотят осмыслить заново (скорей – оспорить) всё освященное традициями, опытом отцов, утекшим временем и понесенными жертвами. Кто виноват в этом разладе с молодежью? Кто-то непременно виноват, не сами же традиции и опыт порождают недоверие и скепсис. Кто же? Уличный болтун, мнящий себя бесстрастным философом, оспаривающий всех и всё, зовущий сначала непременно думать, а потом только следовать советам отцов, будто отцы могут посоветовать плохое. Виноват, конечно же, Сократ. Анит уже предупреждал его – честно и открыто: «Что-то, по-моему, слишком легко поносишь ты людей, Сократ. Если хочешь меня послушать, я бы советовал тебе поостеречься». Но Сократ пропустил мимо ушей ту давнюю доброжелательную рекомендацию. Ну что ж, тем хуже для Сократа.
Второй – Мелет. У него две наиболее заметные черты: умение рифмовать и пресмыкающаяся пластичность. Он слагает звучные вирши, и вся жизнь его посвящена добыче популярности. Он честолюбец, дутый трагик и позер. Заведомо готов на что угодно ради страсти декламировать свои стихи возможно большему количеству слушателей. Мелет немедленно перешел на службу тиранам, не только славословя их, но и принимая участие в травле сограждан. После падения олигархии он так мгновенно и ревностно принялся воспевать демократию, что ни у кого не повернулся язык его пристыдить. Сократа, живой упрек его гибкости, он обвинит, естественно, в отсутствии патриотизма.
Мелет первым подал в суд обвинение. Он ненавидит Сократа за спокойное мужество, за пренебрежение к известности, за снисходительную ухмылку при виде Мелета, вопиющего без устали о своей любви к родному городу. Ненавидит за явственное уважение к Сократу, проявляемое людьми, даже близко не подпускающими к себе суетливого трагического поэта.
Сократ полагает себя выше Мелета? Сократ считает, что он видит Мелета насквозь? Что ж, тем хуже для Сократа.