В каждой роли – свой набор прав и обязанностей, привилегий и ограничений, льгот и нагрузок, возможностей и ожиданий, гарантий и обязательств, суверен-ностей и зависимостей, выигрышей и потерь, теневых и светлых сторон. Иные из таких ролей расписаны без нас от и до, иные играются на импровизации, во многих мы всего лишь статисты, хотя произносим длинные монологи и активно включены в интригу.
   Не случайно в языке такое изобилие чисто сценических ассоциаций и напоминаний: не ломай комедию, не строй трагедию, всяк сверчок знай свой шесток, взялся за гуж – не говори, что не дюж, не в свои сани не садись, свято место пусто не бывает, любишь кататься – люби и саночки возить, в чужой монастырь со своим уставом не лезь – и тому подобное неимоверное количество сентенций и советов о роли человека среди людей.
   О, как срастается человек с теми из ролей своих, что приносят ему разные блага и льготы, доставляют удовольствие и сладко щекочут чувства! Расскажу еще одну историю из одиссеи Вити Браиловского.
   На последнем этапе дороги в ссылку оказался он в тюрьме большого областного города. Уже он спал на нарах в камере, когда в час ночи подняли его и срочно повели – к начальнику тюрьмы, как объявил надзиратель. Комната, куда его доставили, явно не была служебным кабинетом, на столе стояли вазы с фруктами (возможно, это были миски, а не вазы, но фруктовый ассортимент был), а также сок был и еще какая-то снедь. Начальник тюрьмы в полной форме с погонами майора по-домашнему сидел у стола и пригласил присесть своего постояльца.
   – Угощайтесь, Виктор Львович, – радушно пригласил он, словно всё это происходило не в тюрьме. – Ведь вот, смотрите, времена какие настали: ученые к нам приезжают…
   Витя удержал при себе мысль о том, в каком качестве эти ученые приезжают, но начальник тюрьмы спохватился сам и сразу перешел к делу.
   – Вот я слышал, Виктор Львович, – сказал он так же добродушно и расслабленно, – что если у человека мать – еврейка, то он по еврейским законам тоже еврей…
   – Безусловно, – подтвердил заключенный, сразу поняв, к чему всё клонится.
   – Но если этот человек, например, работает начальником тюрьмы, – развивал свой вопрос начальник тюрьмы, – то может ли он надеяться, что и в Израиле получит должность начальника тюрьмы?
   От такого вопроса даже многоопытный и мудрый Витя чуть остолбенел, а его собеседник, не дожидаясь ответа, длинно рассказал, как он (чисто к примеру, Виктор Львович) недавно разбил свою машину и ему мгновенно и бесплатно ее починили, да еще радовались, что к ним обратилась такая персона – ведь никогда не знаешь, как повернется жизнь, а тут уже есть такой знакомый.
   – Видите ли, – сказал Витя с сожалением, – тут ничего нельзя гарантировать начальнику тюрьмы, о котором вы спрашиваете. В Израиле тюрем мало, а какая это должность отличная, вы знаете лучше меня, так что скорей всего и там уже нет ни одной тюрьмы с пустой вакансией начальника. Боюсь вас обнадеживать…
   – Вот в том-то и дело, – грустно протянул майор. Тут разговор их прервался, потому что кто-то пришел и что-то прошептал – очевидно, у майора кто-нибудь был поставлен на шухере, – и продолжать расспрашивать о своих перспективах он побоялся. Но огорчен был нескрываемо.
   И я его понимаю. Тут у нас в Израиле живет невероятное количество людей, у которых в памяти до сих пор кровоточат места, где оставленные ими роли срослись с личностью. О, это были наверняка прекрасные роли! И даже наугад мне стыдно их перечислять. Не столько их, верней, а то, что было с ними связано в той жизни, где за ролевые льготы и радости расплачивались изменением души.
   Воплощения человека в его разных ролях ничему не удается уподобить. Цветок завязывается в плод, гусеница становится бабочкой – но это жизненное развитие, а человек способен и к деградации. Хамелеон? Частный и плоский, хотя очень распространенный пример. Янус, бог войны и мира, ссоры и примирения, даже входа и выхода, – только двулик, а потому примитивен и для сравнения не годится. Чуть поближе мифологический старец Протей, сколь угодно меняющий свои обличья, но остающийся самим собой. Он тоже, впрочем, не годится, ибо прост. А человек, он сам собой остается далеко не всегда, он сплошь и рядом с переменой роли меняет свою личность, и порой неузнаваемо и часто сам того не замечая. Нет для человека образа-сравнения, он бесподобен в своих возможностях. Равно как высоких, так и низких.
   Что это я, собственно, распелся?
   Не случайно.
   Затеявши рассказывать, как открывались у меня глаза на мир (люди приличные такое называют автобиографией духа), я вспоминаю с благодарностью каждые новые очки, сквозь которые мне что-то удавалось рассмотреть. Я искренне обрадовался, начав понимать душевную раздвоенность моих бесчисленных знакомых: добрые, чистые и мудрые люди (за столом на дружеских кухнях), они днем вели прямо противоположный образ жизни, и несходимость эту многие переживали очень тяжело. По пьянке начинал мне вдруг рассказывать талантливый ученый, что занимается он чистой наукой, и не его вина, что результат империя использует в военных целях. И понимал он, что на самом деле врет и что его по-черному употребляют, но так ему хотелось этого не знать! Душевные страдания таких людей стал называть я комплексом неполноцел-кости, помочь им я не мог никак. Когда философы (я знал таких) пошли в маляры и стали ремонтировать квартиры, когда в лифтеры и кочегарами в котельные стали подаваться разные гуманитарии, – я понимал их: им невыносима была роль, которую предоставляло людям их профессии подло устроенное общество.
   Во мне тогда растаяла иллюзия, что просто по случайности пока что к власти не пришел некий порядочный и умный человек, который сможет что-то изменить. Поскольку роль меняет человека, а наоборот – гораздо реже. Мне тогда еще попалась некая восточная притча – она была именно об этом.
   В клетке, говорилось в этой притче, сидят запертыми люди и обезьяны. Люди жаждут выйти, разумеется, но ключ от клетки находится у обезьян. Люди умнее и находчивей, люди способны сговориться, и они нашли бы способ отобрать у обезьян заветный ключ, но вот беда: человек, взявший в руку этот ключ, тут же превращается в обезьяну.
   И лучше ничего я не читал о нашей жизни в те загадочные годы. И разумеется, немедленно принялся писать книгу. Потому что мне тогда казалось, что книги на людей влияют. Что поделаешь, я умственно созревал слишком медленно.
   А еще мне было очень странно, что мы как-то выживаем, сохраняя в себе нечто, позволяющее нам общаться и смотреть в глаза друг другу. И когда я прочитал, что именно над этим день и ночь в нас трудятся некие специальные душевные механизмы, то счастлив был, как Исаак Ньютон в тот миг, когда на голову ему свалилось яблоко. Но я сперва одну историю тут должен рассказать.
   Году в шестидесятом это было. Мне однажды утром строго заявила мама, что я уже инженер и стыдно мне ходить в таком пальто. И даже странно ей, сказала мама, что какие-то девушки идут со мной в кино и вообще приходят на свидание со мной, не замечая, как я неприлично по нынешнему времени одет. Такие, значит, девушки, сказал отец. Да, но хорошие девушки могут обратить на это внимание, возразила мама. Выяснилось, что соседка сообщила родителям, что появились польские необыкновенно малой стоимости пальто, и она сама такие видела вчера. Мне дали эту сумму и категорически послали за пальто. А ночевал у нас приятель мой из Ленинграда, он был в командировке, всё это происходило в субботу, мы отправились вдвоем.
   По-моему, давно уже в Москве не существует Минаевского рынка.. По дороге к Марьиной Роще было некогда это грязное торговое пространство. А вокруг него теснилось неисчислимое количество дощатых сарайчиков, в которых были крохотные магазины с чем угодно. Для начала мы с приятелем выпили чего-то разливного, быстро повторили и теперь готовы были искать загадочное польское пальто. Мы обошли пяток таких палаток (все они именовались «Промтовары»), и в одной из них так долго простояли у прилавка, заболтавшись о чем-то, что пожилая Берта Марковна (или Руфь Самойловна, повсюду торговали там евреи и еврейки) нас подозрительно спросила, чего именно хотят молодые люди. Я объяснил ей то, что знал от мамы, и она сказала ласково:
   – Так это же не здесь! Идите через три палатки по другому ряду, там торгует Борис Львович, у него импорта больше, чем за границей.
   В палатке, нам указанной, висели ватники и прочая производственная одежка, никаких пальто там не было. А красивый седой Борис Львович грустно и негромко разговаривал через прилавок с каким-то маленьким старичком. Я подошел к нему вплотную и сказал интимно:
   – Здравствуйте, Борис Львович, мне надо польское пальто за шестьдесят рублей сорок восьмого размера.
   Он косо глянул на меня и холодно сказал:
   – Иди в примерочную.
   Я тупо продолжал стоять на месте.
   – Иди в примерочную, я тебе сказал, – повторил Борис Львович. – Дай договорить.
   – Ладно, – сказал ему собеседник, – обслужите молодого человека, им в этом возрасте не терпится.
   И вышел.
   Я протиснулся в похожую на шкаф примерочную, в ней было зеркало и еще одна дверь, в нее ушел Борис Львович. И через мгновение возвратился с пальто. По тем временам и по моим запросам за такую мизерную цену – это было чудо. Я надел пальто, и Борис Львович, видя в зеркале мое лицо, сказал мне с гордостью:
   – Вот видишь? И чтоб я так жил, на сколько денег у меня хорошего товара.
   Я засмеялся. Я был счастлив. Я даже не знал, что так люблю красиво одеваться. Борис Львович высунулся, поманил моего приятеля, и мы свободно уместились в шкафчике втроем.
   – Тебе сейчас я принесу костюм, – сказал Борис Львович. – У тебя нечастый размер, ты такого сроду не найдешь.
   Костюм явился столь же немедленно, и у приятеля лицо стало таким же, как у меня. Он робко спросил о цене, она была такой же мизерной, как у пальто. Что все тогда ходили в таких дешевых одежках из братских стран народной демократии, я обнаружил позже. А сейчас я занят был кошмарной мыслью, что нас приняли за каких-то знакомых и вот-вот последует разоблачение. Но ведь отнять пальто он уже не может, думал я. Лишь в этом шкафчике, где он стоял ко мне вплотную, рассмотрел я, что он нисколько не моложе того ушедшего старичка. А Борис Львович негромко у меня спросил:
   – Кто вас прислал?
   – Наум Семенович, – ответил я, ни на мгновение не задержавшись. Что еще я мог ответить? И по-снайперски попал. Так новички, присевшие за стол впервые, выигрывают в рулетку.
   – Ой, Наум, Наум, – слегка запричитал наш благодетель. – Он помог мне сделать поминки по отцу, который мне приснился ночью и сказал: «Борис, ты почему не делаешь по мне поминки?»
   Мы вытиснулись из примерочного шкафчика, и старик стал заворачивать наши покупки. Приятель конфузливо сказал, что у него с собой нет этих денег и что он может привезти их через час. Борис Львович сунул ему в руки перевязанный пакет и пояснил ворчливо:
   – У меня что же – нету совести, чтоб я вам не поверил?
   Он вышел из-за прилавка, чтобы проводить нас.
   – А Наума очень любит мой зять Слуцкий, – сказал он.
   – Поэт? – спросил я, обалдев от изумления. В те годы я обожал стихи Слуцкого и знал десятки наизусть.
   – Какой поэт?– презрительно поморщился старик.– Мой зять играет на аккордеоне. Его знает вся Москва, его зовут со свадьбы на свадьбу, и он столько ездит, что уже даже не играет.
   Старик стоял сейчас на месте, где стоял его собеседник, и прерванный моим приходом разговор вдруг явно вспомнился ему. Он помрачнел и горестно сказал в пространство:
   – Нет, мы живем не зря. Мы так затем живем, чтоб наши дети поняли, что им так жить нельзя.
   И с этим мы ушли. А то последнее, что говорил старик, в меня запало навсегда и ожило, когда я стал читать о подсознательных психологических защитах, помогающих нам выжить в этом мире.
   Мы все живем, годами нарушая собственные представления о нравственности. Если взять библейские хотя бы заповеди, то разве только «не убий» останется для большинства из нас покуда не преступленной. «Не укради» – еще туда-сюда (я лично не безгрешен), что же касается категорического запрета желать жену ближнего своего, то пусть любой, кто в этом чист, придет и кинет в меня камень. Но дело даже не в библейском перечне, мы часто совершаем нечто, чего сами долго бы стыдились. Если бы помнили. Или вдруг не нашли причин, которые оправдывают нас. А неприятности, которые мы доставляем людям? А житейские нечестности и стыдные слабости, которыми богата жизнь любого? А несправедливости, мимо которых мы проходим каждый день, не оглянувшись? А как мы ухитряемся переживать (и невозвратно забывать) наши потери, неудачи и утраты? Почему, наконец, мысль о неизбежной смерти нам не отравляет жизнь ежесекундно?
   Когда читать я начал о подсознательных психологических защитах, имя Фрейда (первооткрыватель – он) и все его работы были за глухой стеной молчания и табу. Собирал я крохи и обрывки, всех расспрашивал, какие-то ловил случайные статьи – к тому я это вспомнил, что недавно видел курс обыденных учебных лекций о защитах, и обидно стало мне, что мы за знания азов простейших непомерную платили цену.
   А механизм психологических защит по сию пору неизвестен, только все согласны, что он есть. Он охраняет наше равновесие душевное, он борется с нападками тревоги, успокаивает совесть, поддерживает самоуважение, утишает и стирает боль обид, потерь и ущемлений, превращает поражения в победы.
   А чтоб не разливаться соловьем, я лучше сухо перечислю несколько приемов и ходов этих защит. Психологи уже давно их обозначили.
   Вот первый. В нас является вдруг мысль, в которой – объяснение и оправдание поступка, могущего вызвать стыд и муки совести, душевную печаль и угнетенность; но мелькнула эта мысль – и всё покрыто мягким флером толкования. И вмиг объяснены (понять – простить):
   и трусость (иного выхода не оставалось, так разумней, плетью обуха не перешибешь, я еще понадоблюсь для светлых дел);
   и бесчеловечность (надо было так для общей пользы, а другие это сделали больней бы);
   и нечаянная подлость (я хотел как лучше, но последствий недопонял, это можно всё исправить, сам он виноват, ему отчасти это по заслугам);
   и нечестность (никому от этого не хуже, а от выгоды своей только дурак уходит, почему это должно другим достаться?);
   и корысть любого толка (все так поступают, я ради детей, а не на ветер);
   и апатия бездушной лени (всё равно ничем и никому не поможешь, так устроен этот подлый мир, и ничего в нем не исправишь);
   и множество подобного,"что без покрытия защитой сильно отравило бы нам жизнь и светлый образ "я" подпортило, чего никак нельзя, ибо ущерб душевному здоровью.
   Рациональная спасительная мысль может прийти незамедлительно, а может – много позже. Так один из тех, кто предал декабристов – Ростовцев (очень после помогал он тем, кто возвратился: такая плата за прошлое – тоже один из видов защиты) – стал впоследствии творцом идеи о двух видах совести: одной для личного, частного употребления, а второй – передоверенной начальству для руководства при служении отечеству. Немыслимо эта идея расцвела в двадцатом веке, миллионы тонких душ осеняя благостным покоем.
   И куда ни глянь в нашем веке, всюду лихие остроклювые орлы горестно жалуются Прометеям (перед тем, как приняться за печень), как им неприятна и душевно тяжела их работа, но послал их сам Зевс и ослушание немыслимо. И каждый Прометей жалеет их (как недавно жалел Гефеста, который приковывал его к скале и тоже горько плакался о своей низкой участи), слегка стыдясь, что самим фактом своего существования доставляет орлу такое угрызение совести.
   Арсенал защит велик и поразительно многообразен. Черты своего характера, непригодные к осознанию (уж очень будет неприятно и тоскливо), стыдные мотивы своих поступков очень легко увидеть в окружающих, испытывая радость от личной душевной чистоты. Эта проекция – зоркое выявление и осуждение в окружающих своих собственных неприемлемых черт. И совершается интереснейшая подмена: наличие бревна в собственном глазу лишь помогает нам рассмотреть соломинку в глазу у ближнего.
   Кто жалобней и чаще хитрецов и выжиг сетует на всеобщую неискренность, криводушие и алчность? Кто громче упрямцев жалуется на тупую неподатливость окружающих? Да разве я упрям? Это упрямы несогласные со мной. Все до единого. Просто я прав, а они упрямы, как ослы. Уж и не знаю, из каких соображений.
   Я эгоист? А кто не эгоист? Оглянитесь вокруг себя. Каждый выживает как умеет, дрожа за себя, как за какую-то немыслимую ценность. Я по сравнению со всеми – голубиная душа, дурак и жертвенный альтруист.
   А кому верят лжецы? А властолюбцы, карьеристы и стяжатели – как они любят говорить о том, как все вокруг рвутся к деньгам и карьере!
   Я хам и грубиян? Вы посмотрите на других. Среди таких проявишь мягкость – сразу же ее сочтут за слабость, горло вмиг перегрызут, голову оторвут и в глаза бросят.
   В чересчур ярких и нескромных проявлениях своей личности громко и азартно обвиняют современников те, кто с наслаждением так же проявил бы собственное лицо, но не имеет его или не решается, подсознательно верно представляя его качество.
   «Все вокруг терпеть меня не могут, ищут только случая нагадить, я лишь вынужденно защищаюсь», – вполне искренне и убежденно говорят люди с нетерпимым характером, скандалисты, склочники и неудачники агрессивной масти.
   А можно вообще все черты, присущие своему характеру, но опасные для самоуважения, оптом возложить на окружающих – иной, например, расы или нации, – а тогда любые поступки станут трактоваться как вынужденные меры предосторожности и самообороны. Так, американские психологи вполне всерьез утверждают, что стабильно хорошее моральное самочувствие и высокое самоуважение почти любого американца объясняется привычным переложением:
   хитрости, корыстолюбия, пронырливости и групповой солидарности в ущерб справедливости – на евреев;
   а лени, беспечности, суеверия, невежества, нечистоплотности и распущенности – на негров;
   отчего американец постоянно находится в прекрасном самочувствии далеко не худшего из людей.
   Искренние, честные, открытые, сострадательные и доброжелательные люди именно такими видят окружающих, оценивают их по собственным стандартам (Пушкин: «Отелло не ревнив, скорее он доверчив»), а потому вечно проигрывают тем, кто ломится в хозяева жизни, заведомо относясь к людям как к собственным отражениям. Яго же не верит никому, играя в жизнь, как в карты с человеком, безусловно способным передернуть, и отсюда его жизненный успех.
   Короче говоря, читатель: скажи себе вслух, что особенно раздражает тебя в других, к чему ты особенно приметлив и чувствителен, и ты познаешь, кто ты сам.
   Я вспомнил, как расстроился, прочтя этот совет впервые. Ибо всегда я в людях замечал порывы трусости и алчности, а также скупость, черствость и скользкую душевную ненадежность. Вот я каков на самом деле, горестно подумал я тогда, наука знает, ей видней, а мне придется жить с этим печальным пониманием своего пакостного истинного лица.
   И забыл уже на следующий день. Поскольку вытеснение – еще одна наша прекрасная защита. Мы вполне искренне не видим (а увидев – забываем) то, что может тяжким грузом лечь на душу. Невероятно изощренны наши выборочные слепота, глухота и забывание. Но именно они позволяют нам выжить в этом мире. Так, мы вдруг не помним ничего о предстоящем неприятном деле, о недавних даже поражениях и ошибках, стыдных уступках, слабостях и некрасивых помыслах – защита нашего душевного покоя заботливо и быстро вытесняет их на самое дно сундука памяти. Всё, что тревожит, угрызает совесть и смущает душу – от постыдных будних мелочей до страха смерти, – прячется защитами от нашего сознания, как острые предметы от ребенка прячет мать.
   И если мы не видим нечто очевидное и что-то не хотим понять (ибо чревато и опасно), то мы отнюдь не слепы и не слабы разумом, а просто видим всё через очки неких концепций и идей, которые нам позволяют понимать и видеть в ином свете, легко толкуя белое как черное и наоборот.
   Это защиты одаряют нас спасительным равнодушием к тому, что прямо нас не касается. А чтоб как можно большим сделалось это пространство нашего безразличия, сужается у человека поле его интересов и былого любопытства. И вне этого поля оказывается всё, прикосновение к чему чревато опасностью, болью сострадания и сочувствия, уколами совести, страхом и горьким ощущением бессилия. Так приспосабливаемся мы абсолютно ко всему, что происходит вокруг, спокойно плывя по течению собственной безмятежной жизни.
   Это защиты помогают нам перенести почти любую невзгоду с помощью спасительной мысли «могло быть хуже», и наше воображение немедленно и подробно перебирает возможные варианты худшего, служащие теперь утешением. Не зря кто-то давно уже заметил, что мысли о невзгодах, которых по случайности избежал, – сами по себе могут сделать человека счастливым.
   Это защиты помогают человеку убежать и скрыться от реальности, даря искренние увлечения, занятия и страсти, как бы переключая всё внимание его из мира, полного опасностей, в благостную атмосферу личного мирка.
   У многих именно отсюда – коллекционерство, альпинизм, бесчисленное множество причудливейших хобби, которые на самом деле служат страной лотоса для разума и духа, не способных слишком долго выносить реальный климат жизни.
   Это именно защиты порождают мысли и сентенции, устремленные к одному: душевному равновесию, понимающей невозмутимости, беспрекословному приятию всего, что посылает нам судьба:
 
   Если не можешь делать то, что нравится,
   пусть тебе нравится то, что делаешь.
   (французская пословица)
 
   Приравняй свои притязания к нулю,
   и весь мир будет у твоих ног.
   (кто-то из древних)
 
   Лучше плыть по течению добровольно.
   (Станислав Ежи Лец)
 
   В этих любезных моему сердцу мыслях промелькнуло одно слово, из-за которого я просто обязан сделать отступление. Набрел я однажды на понятие, которое ввел в обиход немецкий психолог Левин. Еврей, разумеется. Вообще я наткнулся, читая о познании человека, на такое количество евреев, что мелькнула у меня отчетливая мысль: Творец наш именно еврейскими умами изучает свое безумное хозяйство.
   Так вот, психолог Левин ввел понятие об уровне притязаний. Это представление каждого из нас о пределе своих возможностей во всех жизненных проявлениях, во всех областях своего существования. Но это также и список претензий, предъявляемых нами к судьбе нашей и к окружающему миру. Уровень притязаний определяет и окрашивает всю нашу жизнь, ибо в нас действует стремление реализоваться, выложиться, поднять планку прыжка к верхней границе своих возможностей, а если получится – и выше. И поэтому уровень притязаний определяет, за что человек берется, – судить, понимать, делать, – а за что – нет; где просит поставить планку повыше, а где машет рукой и уходит в другие игры. То же самое происходит в области нравственной, в этом глухом лесу, где уже много веков блуждает всё человечество. Только здесь всё гораздо сложней. Здесь никому нельзя передоверить полностью заботу о себе и нельзя обойтись без помощи. Здесь притворство и зоркое осуждение других (ханжество) низменно столь же, как открытое непротивление стихии (цинизм). Здесь влияют один на всех и все на одного, здесь отвечают каждый за себя и все за каждого. Но это я уже сбился на воскресную проповедь для бедных.
   В наших обыденных мыслях и разговорах совершается непрерывная оценка уровня притязаний – своего и других. Ты много о себе думаешь, он себя недооценивает, это им не по плечу, где уж нам, дуракам, чай пить, с кувшинным рылом в калашный ряд, сами с усами, не лыком шиты, и я не хуже других – всё это об уровне притязаний. Он создается подсознательным анализом собственных сил и ожиданий, отношением окружающих нас людей. Он то призывает, требует, томит и побуждает, то сдерживает, придавливает, тормозит.
   Конечно, идеальный случай – когда уровень притязаний является счастливым порождением возможностей, а не мыльным пузырем претензий, но только я пока такого не встречал. Естественно, в других. И все мы таковы. А плохо это или хорошо, не знаю по сию пору.
   Можно притязать на самостоятельность и независимость, культуру и образованность, любовь и уважение, достаток и успех, чины и должность, дружбу и доверие, право на участие и право на лидерство. Можно притязать на понимание всего на свете, ум и умение общаться, чувство юмора, сложность судьбы, тяжесть былых страданий, глубину личности. Это я выделил области, где уровень притязаний любого достаточно высок – попробуйте, к примеру, заявить собеседнику, что у него нет чувства юмора или что жизнь его была возмутительно легка.
   Еще забавна странность нашего устройства: успех в каком-нибудь одном деле вздымает наш уровень притязаний во всем прочем. Будто это некая единая веревочка: вздернутая в одном месте, она дает волнообразный всплеск по всей длине. И тогда способный математик начинает вдруг уверенно судить о живописи, а дева, прытко вышедшая замуж – обо всем на свете. Тут я снова ловко и незаметно вернусь к защитным механизмам личности, поскольку всюду здесь, в Израиле, встречаю бедолаг, которые, от новой жизни жуткие страдания терпя, спасают себя мифами, надутыми из притязаний. Я не слишком ли научно завернул? Но я предупреждал. И это очень просто. Сосед мой по двору (пусть будет он вопреки здешней традиции с отчеством, ибо весьма-весьма немолод), некий Семен Ильич, был очень-очень видной фигурой в своем родном городе Туле. Что-то возглавлял он, чем-то одновременно заведуя и руководя. Здесь в этом качестве он пригодиться никому не мог, а также ни в каком другом, поскольку слишком долго был начальником, что знаний не дает и разума не освежает, как известно. Он отнюдь не бедствует, получая пенсию и разные пособия, но полон сил еще и на что-нибудь престижное с готовностью согласен, ибо потерей прежней роли (см. выше) сильно удручен. Со мной он разговаривает изредка, и я услышал с удивлением, что все мы, кто приехал из России (кто бы ни был и откуда ни приехал), – носители высокой европейской культуры, которая туземцам здешним и не снилась. В силу чего задача наша – наставлять и обучать, а нас должны – призвать и попросить. Я робко возразил, что лично я нисколько и ничуть не чувствую в себе вышеозначенной культуры, пусть меня он в свои списки не включает. Был я удостоен понимающей ухмылки и понял, что хочу или не хочу, а я культуры европейской – тоже носитель. Я замолчал. Я вообще люблю соглашаться с собеседником, он тогда быстрей меняет свою точку зрения. На меня лился воспаленный монолог о полном бескультурье здешнего населения, которое и не евреи вовсе, а Бог знает кто и откуда взялись. Вот марокканцы, в частности (у нас в районе много евреев из Марокко), гневно повествовал Семен Ильич, – они же просто дикари: вы посмотрите, какое невероятное количество газет они выбрасывают прямо на улицу! Мусорная куча из газет, сбитых ветром к стене, действительно украшала наш двор. Монолог моего собеседника, задыхавшегося в вакууме местной бездуховности и бескультурья, всё никак не иссякал, а мы уже приблизились к его подъезду, и я мог улизнуть. Но у меня еще был один вопрос, и я осмелился его задать.