Третий – Ликон. Профессиональный оратор, то есть политик, активно влияющий на жизнь города. Краснобай, словесный фокусник. Однажды с удивлением обнаруживший, что слушают его совсем не так, как прежде. Что-то неуловимо изменилось в молодых афинянах: прихотливые риторические узоры с поминутным обращением к авторитету богов и героев уже не трогают их и даже как бы расхолаживают. Их интересует содержание, мысль, зерно, очищенные от словесной шелухи, но по-другому говорить Ликон уже не может, а оставить политику, которой посвятил всю жизнь, – выше его сил и равносильно самоубийству. Кто виноват в этой подкравшейся беде? Только Сократ. Он учит молодежь на собственном примере, бродя по улицам и своими вопросами на глазах публики догола раздевая софистов, мастеров высокого красноречия. А Ликону надо жить, для этого он должен выступать и говорить, но говорить не в пустоту, а чтобы его слушали и одобряли. Надо влиять, этому посвящена вся жизнь. Сократ мешает этому, тем хуже для Сократа.
   Вот так и вышло, что в одно весеннее утро 399 года до новой эры огромная толпа присяжных заседателей (неукоснительно блюлась демократия – это были случайные люди, по жребию вытянувшие свою судейскую роль) собралась обсуждать обвинение, выдвинутое неким Мелетом. Два примкнувших обвинителя были людьми весьма почтенными в глазах присяжных: видный человек Анит и народный оратор Ликон. Чистейшая моральная репутация и возрастная зрелость этих обвинителей были вполне в гармонии с кристальной (условие отбора в судьи) нравственной безупречностью и зрелым возрастом присяжных. Сократа обрекла на смерть подлинная и доброкачественная демократия.
   Говоривший первым трагический поэт Мелет пекся, разумеется, исключительно о благе родного города. Непрестанно помня о своей недавней политической шустрости, он каждую десятую фразу посвящал негнущейся и заскорузлой любви к отечеству, основы которого подрывает Сократ, обсуждая веру в установленные и неприкасаемые идеалы. Кроме того, Сократ беседами своими растлевает афинскую молодежь, которую Мелет любит всей душой закоренелого патриота. Потом он тупо молчал или порол чушь: договорился до заявления, что Сократ, действуя в одиночку, ухитрился так разложить всю молодежь в многотысячных Афинах, что вследствие его речей все остальные горожане безуспешно внедряли в нее добродетель и энтузиазм.
   Тяжесть беспочвенных обвинений состоит в невозможности оправдаться. Что отрицать, если не сказано конкретно, в чем именно состоит развращение афинских нравов? Что же касается религии, то дело обстояло еще проще: Сократа никогда не интересовали боги, только людьми он был занят всю свою жизнь. Хотя довольно часто говорил, что внешняя благочестивость, послушное поклонение богам и соблюдение положенных обрядов – это вовсе и совсем не полная добродетель. Ибо еще должна быть голова на плечах и совесть, а благочестие – атрибут внешний, и как раз люди подлые и низкие – внешне весьма благочестивы, им под этим укрытием легче и безопаснее проявлять свою низость.
   Замечательно честно выступил Анит: мне очень жаль, сказал он, что Сократ сюда явился, мы теперь должны непременно осудить его, чтоб не было повадно так себя вести его ученикам и почитателям.
   И всё же мог Сократ избежать смерти. Покаявшись, чрезмерную свою самоуверенность признав, польстив милосердию сограждан и пообещав держаться впредь потише и поосмотрительней.
   Но этого не случилось. За всю свою яркую и полную достоинства речь ни разу он не воззвал ни к состраданию, ни к снисхождению. Что и решило дело, ибо толпа присяжных была обманута в прекрасном чувстве: готовности снизойти и простить. А умствующий тунеядец в дряхлой одежде высокомерно пренебрег этим коллективным чувством. Он даже не привел, как это делалось обычно, плачущих родных и близких. Он даже осмелился шутить: сказал, что по сути его дел и речей полагается ему не кара, а почетный ежедневный обед за общественный счет. То есть обед, которым награждались лучшие бегуны, прыгуны и гимнасты. Ну кто бы это смог перенести без праведного возмущения?
   Еще могли бы обойтись изгнанием, но он заранее категорически от этого отказался: что бы он стал делать вне родины (за нелюбовь к которой его только что осудили)?
   А когда бросился к Сократу ученик, лепеча, как он горюет, что учитель так несправедливо осужден, старик заметил ему ласково: «А тебе было бы легче, если бы меня осудили справедливо?»
   Наотрез отказавшись за день до смерти от подготовленного побега (на такие вещи смотрели сквозь пальцы, но Сократ и тут не пожелал склонить голову, чтобы использовать лазейку), уже выпив чашу с ядом, он сказал рыдающим друзьям: «Успокойтесь, призовите себе на помощь мужество».
   Вскоре появилось несколько преданий, будто афиняне осознали свою неправоту и утрату. По одной из версий – Анит, Мелет и Ликон были казнены без суда. По версии иной – с позором изгнаны. Согласно третьей – будто бы они повесились сами. Педантичные историки опровергали эти легенды, но кто же верит историкам, если хочется, чтоб воздавалось по справедливости? Скорее мы, пожившие в двадцатом веке, можем с достоверностью сказать, как было дело в реальности: все трое наверняка написали не дошедшие до нас мемуары о том, как безупречно они следовали голосу долга и любви к отчизне, выразили сердечное соболезнование семье покойного и жили до глубокой старости в благополучии и душевном покое, получая пенсии за безупречное служение родине.
   Если представится возможность, непременно разыщу Сократа. Я ему давно и очень благодарен. За явившееся мне пожизненное понимание, что всюду и вовеки, если появляется некто, хоть чуть-чуть напоминающий этого человека, возникают те трое (в бесчисленной своей разновидности), праведно сплоченное общество и чаша с цикутой (в разнообразии ассортимента).
   Может быть, именно поэтому я стал таким оптимистом.

ПРАВЕДНОЕ ВДОХНОВЕНИЕ ЖУЛИКА

   Когда при мне заходит речь о творческом экстазе и загадочности всяких озарений, я молчу, хотя однажды остро и сполна познал такое состояние. А молчу я, потому что краткие минуты эти был я гениальным мошенником. Зато теперь я знаю, что возможно чудо: человек сам с изумлением слушает себя, ибо такое говорит, что не готовил вовсе, не задумывал, и непонятно самому, откуда что взялось. Пушкин, очевидно, был в таком состоянии, когда восторженно воскликнул (кажется, «Бориса Годунова» завершив): «Аи да Пушкин, аи да сукин сын!» Со мною, повторяю, это было лишь единожды и связано с мошенничеством – увы. А было так.
   Ходил ко мне время от времени в Москве один типичнейший еврейский неудачник и слегка шлимазл (что по-русски, как известно, мишугенер) некий Илья Львович. Я не буду называть его фамилию, а имя тоже выдумано, поскольку вся история – подлинна и полностью достоверна. Он сочинял когда-то музыку и подавал надежды, но жена рожала и болела, прокормить семью не удавалось, и ради супа с хлебом он пошел в фотографы, где и застрял. Лишь изредка играл на пригородных свадьбах, и более ничто не связывало его с музыкой. И внешне был он этакий растяпа-размазня (еще есть слово цудрейтер, и само обилие на идише подобных ярлыков для человека не от мира сего свидетельствует о распространенности таких чуть свихнутых евреев; я все эти слова слыхал, естественно, от бабушки – в свой адрес).
   Очевидно, людям полноценным (следует читать это в кавычках) прямо-таки до смерти хотелось обмануть его или обидеть. Был он добр, доверчив и распахнуто душевен. Изредка еще он зарабатывал, перепродавая какие-нибудь мелочи, но подвести его, надуть, недоплатить такому – вечно норовили все, с кем он вступал в свои некрупные торговые отношения. Порой он заходил ко мне, деликатно выкуривал папиросу, испуганно и вежливо отказывался от чая и опять надолго исчезал. А собираясь появиться, предварительно звонил и спрашивал, не помешает ли, минут на десять забежав. И дольше не засиживался никогда. Полное одутловатое лицо его было всегда помятым и бледным, а подслеповатые глаза смотрели так, будто он хочет извиниться за само существование свое.
   Однажды он вдруг появился без звонка. В прихожей туфли снял, хоть вовсе не было заведено такое в нашем доме, застенчиво и боком, как всегда, прошел в мою комнату, сел на диван и снял очки, чтоб протереть их. Тут и увидел я, что нечто с ним произошло, точней стряслось, кошмарное было лицо у Ильи Львовича. Куда-то делась мятая округлая полнота, желтая кожа с синими прожилками туго обтягивала кости черепа, и дико выделялись мутные тоскливые глаза.
   – Что с вами случилось, Илья Львович? – участливо спросил я. Он был всегда мне очень симпатичен.
   – Честно сказать, я забежал, чтоб с вами попрощаться, – медленно ответил он и вымученно улыбнулся. – Вы были так добры ко мне и, кажется, – единственный, кто принимал меня как человека, я просто не мог не проститься с вами. Я сегодня вечером покончу с собой и уже всё приготовил.
   Случившееся с ним он рассказал мне сбивчиво, но внятно. Появился некий человек, попросивший его найти клиентов, чтобы продать золото, украденное где-то на прииске. Непреходящее желание подзаработать редко утолялось у Ильи Львовича, а тут удача плыла в руки сама, и было глупо отказаться. Проницательностью он не обладал никогда, а что однажды повезет – годами верил истово и страстно. И вот везение явилось. Он мигом разыскал компанию лихих людей, принес им пять горошин (подтвердилось золото) и получил от них двенадцать тысяч на покупку чуть не двух килограммов – всего, что было. Огромные по тем временам деньги составляла эта сумма, но и золото им доставалось баснословно дешево. Когда б оно и вправду было золотом. Но оказалась эта куча – чистой медью. Золотом были только те начальные подманные горошины. Продавец уже исчез, естественно. А брат его, к которому водил он Илью Львовича (и потому всё выглядело так надежно), оказался нищим алкоголиком, приученным для этой цели к слову «брат» и ничего не знающим о человеке, на неделю попросившем у него приюта и поившем его это время. Компания потребовала деньги им вернуть. Такую сумму лет за десять мог бы Илья Львович накопить, но если бы не пил, не ел и не было семьи. Крутые люди ничего и слышать не хотели. Испугался Илья Львович за детей (а про детей ему и было сказано открытым текстом) и почел за лучший выход самому из этой жизни уйти, прервав все счеты таким образом и все веревки разрубив. Даже узнал уже, что хоть и нищенская, но будет его жене и детям полагаться пенсия в случае потери кормильца.
   Он очень спокойно это рассказал, не жалуясь ничуть, уже все чувства в нем перегорели.
   Не был никогда я филантропом, да и деньги сроду не водились у меня такие, но как-то машинально я пробормотал:
   – Нельзя так, Илья Львович, так нельзя, чтоб из-за денег уходить из жизни. Отсрочки надо попросить у этой шайки, где-нибудь достанем деньги.
   В сущности, сболтнул я эти вялые слова надежды, но невообразимое случилось изменение с лицом Ильи Львовича. На кости стала возвращаться плоть, исчезли мертвенные синие прожилки, – почти что прежним сделалось его лицо. И так смотрел он на меня, что не было уже пути мне отступать.
   Дня через три достал я эти деньги. Мне их дал один приятель, деловой и процветающий подпольный человек. Он дал их мне на год с условием, что если я не раздобуду эту сумму, то коллекция моя (а я уже лет десять собирал иконы и холсты) будет уменьшена по его личному отбору. Он знал, что я его не обману, и я прекрасно это знал. И я угрюмо это изредка припоминал, но не было идей, а на пропавшего немедля Илью Львовича (он клятвенно и со слезами заверял, что он в лепешку разобьется) не было надежды никакой.
   А параллельно тут иная шла история. Ко мне давным-давно повадилась ходить одна премерзкая супружеская пара. Их как-то раз привел один знакомый (с ними в дальнем находился он родстве), потом уехал он, а этих было неудобно выгонять, и раз месяца в два они являлись ненадолго. Я даже не помню, как их звали, потому что мы с женой между собой не называли их иначе как лиса Алиса и кот Базилио. И внешне чуть они напоминали двух этих гнусных героев знаменитой сказки, а душевно – были точным их подобием. Жадность и алчность были главными чертами их нехитрого духовного устройства. Уже давно все близкие уехали у них, они остались, не имея сил расстаться с некогда украденными (где-то он начальником работал) крупными деньгами. И ко мне они ходили, чтоб разнюхать, не удастся ли чего-нибудь приобрести у моих бесчисленных приятелей. Купить по случаю отъезда редкую и много стоящую картину, например, и за бесценок, разумеется, ввиду отъездной спешки. Прямо на таможне, по их глухим намекам, завелась у них надежная рука, а после вообще летал туда-сюда знакомый кто-то и совсем немного брал за перевоз. Но так как суетились они с раннего утра до поздней ночи, а при случае с охотой приумножали свой капитал, то и сидели, как мартышка, что набрала в кувшине горсть орехов, но вынуть руку не могла, а часть орехов выпустить была не в силах. А еще, держа меня за-идиота полного (ведь я бесплатно их знакомил с нужными людьми), но человека в некотором смысле ученого, они со мной и консультировались часто. Благодаря коту Базилио однажды я держал в руках скрипку с маленькой биркой «Страдивари» внутри и соответствующим годом изготовления. От дерева этого, от ярлыка и от футляра – такой подлинностью веяло, что у меня дух захватило. И еще одно я чувство свое помню: боль угрюмую, что эта нежность воплощенная в такие руки попадает. Вслух я только долгое и восхищенное проговорил «вот это да!», на что Базилио не без надменности заметил:
   – Вот потому старик в Малаховке и просит за нее пятьсот рублей.
   Я отыскал им сведущего человека (он за консультацию взял с них такую же сумму), только пара эта, алчность превозмочь не в силах, кому-то продала бесценную свою находку, ибо для них немедленный доход имел верховный смысл.
   И живопись они ко мне таскали, закупая всё подряд, и я злорадствовал не раз, когда они показывали мне закупленную ими дребедень. И всё не поднималась у меня рука им отказать от дома, лень моя была сильней брезгливости. Ходили они редко и сидели крайне коротко: всегда спешили.
   И тут явились они вдруг. Не спрашивали, как обычно, кто из моих знакомых уезжает и нет ли у него чего, не хвастались удачами своими, а совсем наоборот: спросили, не хочу ли я кого-нибудь из близких друзей облагодетельствовать уникальным бриллиантом. Показать? И из какой-то глубочайшей глубины лиса Алиса вытащила камень.
   – Мы уже почти собрались, – пояснила мне Алиса, – и только поэтому камень стоит баснословно дешево…
   – Бесплатно, в сущности, – встрял Базилио.
   – И мы хотим, – кокетливо сказала Алиса, – чтобы он достался вашему хорошему другу, и он вам будет благодарен, как мы вам благодарны за всю вашу помощь.
   – А если хотите, то купите сами, – снова встрял Базилио. – Да вы, наверно, не потянете, хоть мы его задаром отдаем. Почти что.
   Кроме того, что понимаю я в камнях, как воробей – в политике, еще передо мной стояло неотступно некое предельно пакостное зрелище. Всплыло, верней, при виде камня. Как-то давным-давно случайно попал я в Алмазный Фонд и, шатаясь безразлично вдоль витрин, набрел на удивительный экспонат. Выставлен был на специальной подставке вроде тонкого подсвечника исторически известный алмаз по кличке «Шах». Когда-то Персия им откупилась от России за убийство Грибоедова. Так вот, в самом низу этой подставки, чтобы посетитель сразу вспомнил, – стояла маленькая фотография последнего портрета Грибоедова. И вздрогнул я, ее увидев. Посмотрите, как бы говорил экспонат, за что была уплачена такая ценность, не зря погиб известный человек, совсем не зря.
   Ну, словом, я алмазы не люблю. И денег отродясь у меня не было таких, и ни к чему он, если б даже были. Но лиса Алиса и кот Базилио так превозносили этот камень и ахали, перечисляя некие неведомые мне его породистые достоинства, так убивались, что должны его отдать по бросовой цене, что я не выдержал и позвонил приятелю, который жил неподалеку. Это был тот крутой парень, что согласился выручить Илью Львовича; чем черт не шутит, подумал я, а вдруг это и в самом деле может оказаться некой формой благодарности.
   Очень быстро он ко мне приехал, очень коротко на этот камень глянул и немедля отказался, к моему молчаливому удивлению сославшись на отсутствие свободных денег. И кофе отказался пить, поднялся сразу. А обычно мы неторопливо пили кофе, обсуждая разные его прекрасные темные дела (мы были много лет уже знакомы). Я вышел проводить его и извиниться, что позвал напрасно.
   – Что за люди у тебя сидят? – спросил он сумрачно.
   – Дерьмо, – ответил я жизнерадостно. – Но это родственники – помнишь его? (я назвал имя) – вы у меня однажды вместе выпивали.
   – Помню, – медленно сказал приятель. – Понимаешь, это же подделка, а не бриллиант. Фальшак это. Искусственный алмаз. Фианит он называется. Но как они тебя так подставляют? Ну хорошо, что ты меня позвал, а если незнакомого кого? Да если бы еще с их слов наплел ту чушь, что я сейчас услышал? Ты просто какой-то сдвинутый, честное слово.
   – Что такое фианит? – спросил я.
   – Физический "институт Академии наук, – сказал приятель. – Это искусственный камень, там такие лепят как хотят, и всем они известны. Их употребляют в промышленности.
   – А они это могли не знать? – спросил я, всё еще надеясь на человечество.
   – Нет, – решительно сказал приятель. – Нет, они это не знать не могут. Они явно разбираются в камнях.
   И я отлично знал, что разбираются они в камнях.
   – Они решили спекульнуть твоей репутацией и какому-нибудь лоху на твоем имени подсунуть, – пояснил приятель, усмехнувшись. – Только как они потом тебе в глаза посмотрят?
   – Уезжают они, – глухо сказал я.
   – Так не на луну же, – возразил мне профессионал.
   – Извини, – сказал я торопливо, – я тебе потом перезвоню.
   Уже не злость и не растерянность я ощущал, а легкость и подъем душевный: знал я, где достану деньги для возврата приятелю. Как именно – еще не знал, но чувствовал свирепую уверенность.
   Я заварил нам чай и возвратился в комнату. Спокойно и доброжелательно смотрели на меня глаза этой супружеской пары. Может быть, я знаю кого-нибудь еще, кто в состоянии купить такой прекрасный камень? – спросил Базилио.
   Я отхлебнул большой глоток, обжегся чуть и вдруг заговорил. И с удивлением слушал собственные слова. Именно слушал, ибо осознавал я только то, что уже было произнесено, слова лились из меня сами.
   Этот мой приятель близкий, говорил я, больше в бриллианты не играет, он переключился на другую, совершенно уникальную игру.
   Их хищное внимание не только подстегнуло вдохновение, сейчас пылавшее во мне, еще явилось чувство рыбака, спокойно тянущего вдруг напрягшуюся леску.
   Все деловые люди нынче, слышал я себя, играют только в мумиё – и голос мой сошел к интимно-доверительному тону.
   – Мумиё? – спросила (тоже полушепотом) лиса Алиса. – Это какая-то лечебная смола?
   Я знал об этом еще меньше, но откуда-то, оказывается, знал. Смола, кивнул я головой солидно и авторитетно, только неизвестного происхождения. Уже побольше трех тысячелетий знают все о ней из древних трактатов, лишь высоко в горах находят эти черные подтеки с резким запахом, и невероятное количество болезней поддается этому веществу. Но то ли это испражнения каких-то древних птиц, а то ли результат разложения на воздухе нефти – до сих пор не выяснил никто. А может быть, это особым образом сгнившая растительность древнейших времен и как-то это связано с бальзамом, которым египтяне мумифицировали фараонов.
   «Господи, откуда это мне известно?» – думал я почти на каждой фразе, продолжая вдохновенно говорить о залежах птичьего гуано в Чили – что оно, мол, не успело перегнить, и то уже творит чудеса. О том, что эти черные подтеки назывались соком скал и кровью гор и есть идея у ученых, что это вообще гигантские скопления пыльцы растений, заносимой в скалы ветром и смешавшейся там с птичьим пометом и подпочвенной водой, несущей нефть. Всего не помню. Но не исключаю, что среди наболтанного мной и свежая научная гипотеза могла спокойно затесаться.
   Из-за его целебных свойств, говорил я, к нему сейчас вновь обратилась мировая медицина, а единственный источник подлинного мумиё – Средняя Азия, где оно есть в горах Памира и Тянь-Шаня.
   – И что же? – хором выдохнули кот с лисой свой главный вопрос. И я его, конечно, понял. И объяснил, что продается оно здесь по десять тысяч за килограмм, а в Америке та же цифра, но уже в долларах. А может быть, и в фунтах.
   – В фунтах – это вдвое больше, – хрипло вставил кот Базилио.
   – Конечно, – сказал я. – В английских фунтах это вдвое больше. Вот мой приятель и ухлопал все, что накопил, на мумиё. А упакован был – не сосчитать. И мне пообещал купить килограмм, через неделю привезет.
   – Покажете? – ласково спросила Алиса.
   И я пообещал, мельком подумав, что говорю чистую правду.
   – А нам нельзя достать? – Алиса взглядом и улыбкой исторгнула такую ко мне любовь, что я вздрогнул от омерзения.
   – Нет, к сожалению, – ответил я и с ужасом подумал: что же я несу? Но вдохновение не проходило.
   – Нет, – повторил я, – он только по старой дружбе согласился. Мумиё ведь собирают в недоступных человеку ущельях, потому там и селились древние птицы. Вам надо сыскать какого-то бывалого мужика, который много ездил в тех краях и знает местное население. Ведь мумиё сейчас опасно собирать: милиция их ловит посильнее, чем торговцев наркотиками – чтоб этакие ценности не уплывали за границу. А государство само плохо собирает – кому охота за казенные копейки жизнью рисковать? Так мумиё и лежит зря, только охраняется от частного собирательства. Ни себе, ни людям.
   – Собаки на сене! – гневно выдохнула Алиса. Базилио возмущенно пожевал мясистым ртом.
   – Нет времени искать, мы скоро едем, – горестно сказал он и глянул на меня в немой надежде. – Может быть, уступите свое по старой дружбе? Он ведь вам еще достанет.
   – А знаете, кого вы можете сыскать? – задумчиво ответил я. – Вы помните Илью Львовича? Он вам когда-то что-то покупал по случаю. Он в тех краях бывал ведь очень много, для геологов делал какие-то снимки. Я уже года два его не видел. У вас нету, кстати, его телефона?
   – Мы его не знали толком, он уже и умер, наверно, даже не прикину, где его искать, и телефона не было у него, – ответил Базилио так быстро, что я снова ощутил туго натянутую леску. Хоть, видит Бог, еще не понимал я, что за замысел созрел во мне и вот выходит из меня обрывками.
   Лиса и кот сердечно попрощались, торопливости своей почти не тая.
   Я покурил и позвонил пропавшему Илье Львовичу. Ехать к нему было лень, да говорить мне ничего особенного и не предстояло.
   – Илья Львович, – сказал я, – есть возможность вернуть наш долг.
   Он недоверчиво промолчал.
   – Вы много лет уже отдали фотографии, – размеренно продолжил я. – Вираж-фиксажи всякие, проявители-закрепители, сплошная химия, не правда ли? Вы Менделеев, Илья Львович, вы Бородин, тем более что он был тоже музыкантом.
   – Ну? – ответил Илья Львович.
   – Сядьте и сварите мумиё, – сказал я буднично. – Это такая черная смолообразная масса. Придумайте сами, из чего ее лучше сделать. Твердая и блестящая на сломе. Впрочем, я ее в глаза не видел. И чтобы было килограмма полтора. Нет, лучше два куска: один пусть весит килограмм, а второй – полтора. И привезите оба их ко мне.
   – Вы здоровы? – осторожно спросил Илья Львович.
   – Как никогда, – ответил я. – Но только помните, что мумиё – это помет древних птиц. Или какой-то родственник нефти. Тут гипотезы расходятся, так что пускай оно чем-нибудь пахнет. Не важно чем, но сильно. И еще. К вам не сегодня-завтра, а всего скорее через час приедут лиса Алиса и кот Базилио.
   – Препакостная пара, – вставил Илья Львович.
   – Да, это так, – охотно согласился я. – Они вас будут умолять немедленно лететь куда-то на Памир или Тянь-Шань и там сыскать кого-нибудь, кто носит мумиё из недоступных человеку горных ущелий.
   – Что, и они сошли с ума? – опять спросил меня бедный Илья Львович.
   – Они вам дадут деньги на самолет, – продолжал я холодно и монотонно, – так что дня четыре вы поживете где-нибудь не дома. Вы скажете им, что это трудно, но возможно и что вы уже догадываетесь смутно, к кому можно обратиться где-нибудь во Фрунзе.
   – Но Тянь-Шань – это совсем не там, – машинально возразил бывалый Илья Львович.
   – Город вы сообразите сами, я в географии не силен, – ответил я. – За это время вы должны мне привезти два куска этого самого чистейшего мумиё. Или оно склоняется? Тогда мумия.
   – Безумие, – сказал мне Илья Львович. – Авантюра. Чушь какая-то. Вы до сих пор еще мальчишка.
   Он говорил это так медленно и отрешенно, что было ясно: он уже обдумывал рецепт.
   А вечером в тот день он позвонил мне сам.
   – Уже изобрели? – обрадовался я.
   – Я улетаю в Душанбе, – сказал он мне. – Они– таки сошли с ума. Они пообещали мне Бог знает что, а Алиса поцеловала меня. Они сами отвезли меня в кассу и купили мне билет. И дали деньги на обратную дорогу. И на мумиё дали задаток, остальное вышлют телеграфом. И немного на еду. А на гостиницу не дали, Базилио сказал, что там достаточно тепло.
   – И правильно, переночуйте на скамейке, – согласился я. – Теперь сдайте билет обратно в кассу и варите мумиё. Вы давно с ними расстались?
   – Нет, недавно, – голос Ильи Львовича был бодр и деловит. – Билет я уже сдал, вы думаете, я такой уж растяпа? В такую даль чтоб я тащился, как вам нравится? И деньги теперь есть на химикаты.