Страница:
- << Первая
- « Предыдущая
- 6
- 7
- 8
- 9
- 10
- 11
- 12
- 13
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- 92
- 93
- 94
- 95
- 96
- 97
- 98
- 99
- 100
- 101
- 102
- 103
- 104
- 105
- Следующая »
- Последняя >>
- В таком случае надо постараться ей понравиться. Надо принарядиться. Купил бы ты себе у Штауба добротные шерстяные панталоны. Это действует.
- Надолго ли? - крикнул Грантер.
В третьем углу шел жаркий спор о поэзии. Драка разгоралась между языческой и христианской мифологией. Вопрос касался Олимпа, защитником которого, уже в силу своих симпатий к романтизму, естественно, выступал Жан Прувер. Он бывал застенчив только в спокойном состоянии духа. Стоило ему прийти в возбуждение, как у него развязывался язык, появлялся задор, и он становился насмешлив и лиричен.
- Не будем оскорблять богов, -взывал он. -Быть может, боги еще живы. Мне Юпитер вовсе не кажется мертвым. По-вашему, боги - это только мечты. Однако и теперь, когда эти мечты рассеялись, в природе по-прежнему находишь все великие мифы языческой древности. Какая-нибудь гора, ну хотя бы Виньмаль, очертаниями своими напоминающая крепость, для меня, как и встарь, - головной убор Кибелы; вы ничем мне не докажете, что Пан не приходит по ночам дуть в дуплистые стволы ив, перебирая пальцами дырочки. И я всегда был убежден, что образование водопада Писваш не обошлось без некоего участия Ио.
Наконец, в последнем углу говорили о политике. Бранили королевскую хартию. Комбефер вяло защищал ее, Курфейрак яростно нападал. На столе лежал злополучный экземпляр хартии в знаменитом издании Туке. Курфейрак, схватив листок и потрясая им в воздухе, подкреплял свои аргументы шелестом бумаги.
- Во-первых, я вообще против королей, - уверял он. - Уже из соображений экономического порядка я считаю их лишними: король всегда паразит. Короля нельзя иметь даром. Вы только послушайте, во что обходятся короли. После смерти Франциска Первого государственный долг Франции достигал тридцати тысяч ливров ренты; после смерти Людовика Четырнадцатого он возрос до двух миллиардов шестисот миллионов, считая стоимость марки в двадцать восемь ливров, что, по словам Демаре, равнялось бы в тысяча семьсот шестидесятом году четырем миллиардам пятистам миллионам, а в наши дни составляло бы двенадцать миллиардов. Во-вторых, не в обиду будь сказано Комбеферу, королевские хартии плохие проводники прогресса. Говорят, что конституционные фикции нужны для того, чтобы облегчить поворот к новому, сделать переход менее резким, ослабить удар, дать нации незаметно пройти путь от монархии к демократии. Эти аргументы никуда не годятся! Нет, нет и нет! Не следует вводить народ в заблуждение. Самые лучшие принципы блекнут и вянут в ваших конституционных подвалах. Никаких половинчатых решений. Никаких компромиссов. Никаких всемилостивейших, дарованных народу вольностей. Во всяких таких вольностях наличествует какой-нибудь параграф четырнадцатый. Одной рукой дается, другой отнимается. Нет, я решительно против вашей хартии. Хартия - маска, под которой скрывается ложь. Народ, принимающий хартию, отрекается от своих прав. Право есть право лишь до тех пор, пока оно остается целостным. Дет! Никаких хартий!
Дело происходило зимой; два полена потрескивали в камине. Соблазн был велик, и Курфейрак не устоял. Скомкав в кулаке несчастную хартию Туке, он бросил ее в огонь. Бумага запылала. Комбефер с философским спокойствием глядел, как горело лучшее детище Людовика XVIII, и ограничился фразой:
- Метаморфоза совершилась - хартия превращена в пламя.
А над всем этим здесь царило то, что у французов именуется оживлением, у англичан - юмором. Насмешки, шутки, остроты, парадоксы и пошлости, трезвые мысли и глупости, шальные ракеты вопросов и ответов, поднимаясь со всех концов комнаты, создавали впечатление веселой перестрелки, которая шла поверх голов присутствующих.
Глава пятая
РАСШИРЕНИЕ КРУГОЗОРА
В столкновении юных умов чудесно то, что никогда нельзя предвидеть, блеснет ли искра или засверкает молния. Что возникнет спустя мгновенье? Никто не знает. Трогательное может вызвать взрыв смеха, смешное -заставить серьезно задуматься. Первое попавшееся слово служит толчком. В таких беседах все капризы законны. Простая шутка открывает неожиданный простор мысли. Стремительный переход от темы к теме, внезапно меняющий перспективу, составляет отличительную черту подобных разговоров. Их двигатель случайность.
Глубокая мысль, непонятно как родившаяся среди словесной трескотни, вдруг прорвалась сквозь толщу беспорядочных речей споривших между собою Грантера, Баореля, Прувера, Боссюэ, Комбефера и Курфейрака.
Как появляется иная фраза в диалоге? Почему вдруг, без всякого внешнего повода останавливает она на себе внимание слушателей? Мы уже сказали, что этого никто не знает и среди шума и гама Боссюэ неожиданно заключил возражение Комбеферу датой:
- Восемнадцатого июня тысяча восемьсот пятнадцатого года, Ватерлоо.
Мариус сидел за стаканом воды, облокотившись на стол; при слове "Ватерлоо" он отнял руку от подбородка и принялся внимательно следить за присутствующими.
- Меня всегда поражало, что это за странная цифра восемнадцать, бог ее знает! (Выражение "черт знает" в ту пору начинало выходить из употребления.) воскликнул Курфейрак. - Восемнадцать - роковое число для Бонапарта. Поставьте перед цифрой восемнадцать Людовик, а после нее -Брюмер, и вот вам судьба великого человека с одной только существенной черточкой: в данном случае конец наступает на пятки началу.
Тут Анжольрас, еще не проронивший ни звука, нарушил молчание и, обращаясь к Курфейраку, заметил:
- Ты хочешь сказать, что кара опережает преступление?
"Преступление!" -это слово переполнило чашу терпения Мариуса, и без того взволнованного упоминанием о Ватерлоо.
Он встал, неторопливо подошел к висевшей на стене карте Франции, на которой внизу, в отдельной клетке, был нарисован остров, и, коснувшись пальцем карты, сказал:
- Это Корсика. Островок, сделавший Францию великой.
По комнате словно пронесся порыв ледяного ветра. Все смолкло. Чувствовалось, что сейчас что-то начнется.
Баорель собирался пустить в ход один из своих излюбленных ораторских приемов для стремительного контрудара Боссюэ. Теперь он отказался от этого и приготовился слушать.
Анжольрас, голубые глаза которого, казалось, никого не замечая, были устремлены в пустоту, ответил, не глядя на Мариуса:
- Чтобы быть великой, Франция не нуждается ни в какой Корсике. Франция велика потому, что она -Франция. Quia nominor leo*.
*Ибо ношу имя льва (лат.).
Однако Мариус не имел ни малейшего желания отступать. Он обернулся к Анжольрасу и заговорил громким, дрожащим от волнения голосом:
- Боже меня упаси умалять величие Франции! Но сливать воедино Францию и Наполеона вовсе не означает умалять ее. Поговорим откровенно. Я новичок среди вас, но, должен признаться, вы меня удивляете. Объяснимся, приведем в ясность, с кем мы и кто мы. Кто вы, кто я? Выскажемся чистосердечно об императоре. Вы зовете его не иначе, как Буонапарт с ударением на у, словно роялисты. Надо сказать, что мой дед в этом отношении вас превзошел: он произносит Буонапарте. Я считал вас людьми молодыми. Так где же и в чем он, ваш молодой энтузиазм? Уж если император не заслуживает вашего восхищения, то кто же заслуживает? Чего еще ищете вы? Уж если этот великий человек вам не угодил, то какие еще великие люди нужны вам? Ему было дано все. Он являл собою совершенство. В его мозгу все человеческие способности были представлены возведенными в куб. Подобно Юстиниану, он составлял своды законов; подобно Цезарю, предписывал их; в речах его, как у Паскаля, сверкали молнии и, как у Тацита, слышались громы; он и творил и писал историю, его бюллетени-песни Илиады; он владел искусством сочетать язык чисел Ньютона с языком метафор Магомета; на Востоке он оставлял на своем пути слова, великие, как пирамиды; в Тильзите учил императоров царственности; в Академии наук с успехом возражал Лапласу; в Государственном совете выходил победителем, споря с Мерленом; он умел вдохнуть живую душу в мертвую геометрию одних и в мелочную формалистику других; с юристами он превращался в законника, со звездочетами - в астронома; подобно Кромвелю. который всегда задувал одну из двух горящих свечей, он, чтобы подешевле купить кисти для занавеси, самолично отправлялся в Тампль; он все замечал, все знал, что, однако, не мешало ему добродушно улыбаться над колыбелью своего малютки. Но вот испуганная Европа слышит: армии выступают в поход, с грохотом катятся артиллерийские парки, плавучие мосты протягиваются через реки, тучи конницы несутся вихрем, крики, трубные звуки, всюду колеблются троны, границы государств меняются на карте, доносится свист выхваченного из ножен меча сверхчеловеческой тяжести, и, наконец, он, император, появляется на горизонте, с огнем в руках и пламенем в очах, раскинув среди громов и молний два своих крыла: великую армию и старую гвардию, - воистину это архангел войны!
Все молчали, Анжольрас потупил голову. Молчание всегда может быть до некоторой степени принято за знак согласия или за свидетельство того, что противник прижат к стенке. Мариус, почти не переводя дыхания, продолжал с еще большим воодушевлением:
- Будем же справедливы, друзья! Империя такого императора! Какая блестящая судьба для народа, если это народ Франции и если он приобщает свой гений к гению этого человека! Воцаряться всюду, где бы ни появился, торжествовать всюду, куда бы ни пришел, делать местом привала столицы всех государств, сажать королями своих гренадеров, росчерком пера упразднять династии, штыками перекраивать Европу, - пусть чувствуют, что когда он угрожает, рука его на эфесе божьего меча! Какой блестящий жребий -следовать за человеком, совмещающим в лице своем Ганнибала, Цезаря и Карла Великого, быть народом того, кто, что ни день, дарует вам благую весть успехов в ратном деле, пробуждает вас залпами пушки Дома инвалидов, бросает в пучину вечности чудесные, неугасимым пламенем горящие слова: Маренго, Арколь, Аустерлиц, Иена, Ваграм! Кто поминутно зажигает в зените веков созвездия новых побед, уподобляет Французскую империю Римской! Какой блестящий жребий -быть великой нацией, создавшей великую армию и, подобно горе, посылающей орлов своих во все концы вселенной, дать разлететься по всей земле своим легионам, покорять, властвовать, повергать ниц, представлять собою какой-то необыкновенный народ в Европе, сверкающий золотом славы, оглашать историю фанфарами титанических труб, побеждать мир дважды: силой оружия и ослепительным светом! Это ли не прекрасно? И есть ли что-либо прекраснее этого?
- Быть свободным, -промолвил Комбефер.
Теперь Мариус, в свою очередь, потупил голову. Эти простые и сдержанные слова словно стальным клинком врезались в поток его эпических излияний, и он почувствовал, что поток этот иссякает. Когда он поднял глаза, Комбефера уже не было. Удовлетворившись, по-видимому, своей репликой на тирады Мариуса, он ушел, и все, за исключением Анжольраса, последовали за ним. Комната опустела. Анжольрас остался наедине с Мариусом и не сводил с него строгого взгляда. Между тем, собравшись с мыслями, Мариус не признал себя побежденным; все внутри у него еще кипело, и это кипение, наверное, вылилось бы в ряд длиннейших силлогизмов, направленных против Анжольраса, если бы внезапно не послышался чей-то голос. Кто-то пел, спускаясь по лестнице. Это был Комбефер, а пел он следующее:
Когда бы Цезарь дал мне славу,
И трон, и скипетр, и державу,
И мне велел за то предать
Мою возлюбленную мать,
Я Цезарю сказал бы прямо:
"Мне твоего не надо хлама,
Я мать свою люблю, слепец!
Я мать свою люблю!"
Нежное и вместе с тем суровое выражение, с каким Комбефер пел эти слова, придавали им какой-то особый, высокий смысл. Мариус задумчиво поднял глаза и почти машинально повторил:
Я мать свою люблю ..
В ту же минуту он почувствовал на своем плече руку Анжольраса.
- Гражданин! - сказал, обращаясь к нему Анжольрас. - Мать- это Республика.
Глава шестая
RES ANGUSTA*
*Тяготы жизни (лат.).
Этот вечер оставил в душе Мариуса глубокий след и погрузил его в печаль и тьму. Он испытывал то же, что, возможно, испытывает земля, когда ее вскрывают, врезаясь в нее железом, чтобы бросить семя; она чувствует в этот миг только боль от раны; трепет зарождающейся жизни и радостное ощущение зреющего плода приходят позднее.
Мариус был в мрачном настроении. Он так недавно обрел веру! Неужели нужно отрекаться от нее? Он убеждал себя, что не нужно. Твердил себе, что не поддастся сомнениям, и тем не менее невольно поддавался им. Стоять на распутье между двумя религиями, еще не расставшись с одной и еще не примкнув к другой, невыносимо тяжко; и лишь человеку-нетопырю милы такие потемки. Мариус принадлежал к людям со здоровым зрением, и ему нужен был неподдельный дневной свет. Полутьма сомнений угнетала его. Вопреки желанию оставаться на старых позициях и не трогаться с места, его неудержимо тянуло и влекло вперед, побуждало исследовать, раздумывать, двигаться дальше. "Куда же это приведет меня?" - задавал он себе вопрос. Проделав длинный путь, чтобы приблизиться к отцу, он боялся, как бы снова не отдалиться от него. И чем больше он размышлял, тем тяжелее становилось у него на сердце. Всюду ему виделись крутые обрывы. Ни с дедом, ни с друзьями не достиг он единомыслия: для одного он был слишком вольнодумным, для других -слишком отсталым; он чувствовал себя вдвойне одиноким, отвергнутым и старостью и молодостью. Он перестал ходить в кафе "Мюзен".
Охваченный душевной тревогой, Мариус не думал о насущных сторонах жизни. Но действительность не дает себя забыть. Она не преминула напомнить о себе пинком.
Однажды утром хозяин гостиницы, войдя в комнату Мариуса, заявил:
- Господин Курфейрак поручился за вас.
- Да.
- Но я хотел бы получить деньги.
- Попросите Курфейрака зайти ко мне. Мне надо с ним переговорить, ответил Мариус.
Когда Курфейрак пришел и хозяин удалился, Мариус рассказал Курфейраку то, что до сих пор не удосужился рассказать, а именно, что теперь он одинок и что родных у него больше нет.
- Как же вы будете жить? -спросил Курфейрак.
- Не знаю, - ответил Мариус.
- Что вы намерены делать?
- Не знаю.
- Деньги у вас есть?
- Пятнадцать франков.
- Не хотите ли занять у меня?
- Ни в коем случае.
- Есть ли у вас платье?
- Да вот же оно!
- А ценные вещи?
- Часы.
- Серебряные?
- Нет, золотые. Вот они.
- У меня есть знакомый торговец платьем, который купит у вас редингот и панталоны.
- Превосходно.
- Значит, у вас останется только одна пара панталон, жилет, шляпа и сюртук.
- И сапоги.
- В самом деле? Вам не придется ходить босиком? Какая роскошь!
- Большей мне и не требуется.
- У меня есть знакомый часовщик, который купит у вас часы.
- Очень хорошо.
- Ничего хорошего тут нет. А что вы будете делать потом?
- Я согласен на любой труд, но только на честный.
- Вы знаете английский язык?
- Нет.
- А немецкий?
- Тоже нет.
- Жаль.
- Почему?
- Да потому, что один мой приятель-книготорговец издает нечто вроде энциклопедии, для которой вы могли бы переводить статьи с немецкого или с английского. Платят, правда, маловато, но жить на это все-таки можно.
- Я выучу и английский и немецкий язык.
- А до тех пор?
- До тех пор буду проедать платье и часы.
Позвали торговца платьем. Он купил вещи Мариуса за двадцать франков. Сходили к часовщику. Он купил часы за сорок пять франков.
- Ну что же, это неплохо, -сказал Мариус Курфейраку, возвращаясь в гостиницу, - с моими пятнадцатью это составит восемьдесят франков.
- А счет за гостиницу? -напомнил Курфейрак.
- Верно. Я и забыл, - сказал Мариус.
Хозяин представил счет, который необходимо было немедленно оплатить. Он достигал семидесяти франков.
- У меня остается десять франков, -заметил Мариус.
- Черт возьми! - воскликнул Курфейрак. - Вам придется питаться на пять франков, пока вы будете изучать английский язык, и на пять, пока будете изучать немецкий! Нужно либо очень быстро поглощать языки, либо очень медленно -монеты в сто су.
Между тем тетушка Жильнорман, женщина в сущности добрая, что особенно сказывалось в трудные минуты жизни, докопалась в конце концов, где живет Мариус. Как-то утром, вернувшись с занятий, Мариус нашел письмо от нее и запечатанную шкатулку с "шестьюдесятью пистолями", то есть с шестьюстами франками золотом.
Мариус отослал тетушке деньги обратно с приложением почтительного письма, в котором сообщал, что имеет средства к существованию и может сам себя содержать. К тому времени у него осталось всего три франка.
Тетушка не передала деду отказ Мариуса, - она боялась окончательно рассердить старика. Ведь он же приказал при нем "никогда не упоминать" об этом кровопийце!
Не желая залезать в долги, Мариус покинул гостиницу Порт -Сен -Жак.
Книга пятая
ПРЕИМУЩЕСТВО НЕСЧАСТЬЯ
Глава первая
МАРИУС В НИЩЕТЕ
Жизнь стала суровой для Мариуса. Проедать часы и платье-это еще полбеды. Он, как говорится, хлебнул горя. Страшная вещь-нужда; это значит- дни без хлеба, ночи без сна, вечера без свечи, очаг без огня; это значит, что по целым неделям нечего заработать и от будущего нечего ждать; это значит- сюртук, протертый на локтях, и старая шляпа, возбуждающая у молодых девушек смех; это значит- вернуться домой и увидеть, что дверь на замке, потому что ты не заплатил за квартиру; это значит- наглость портье и кухмистера, усмешечки соседей; это значит -унижение, уязвленное самолюбие, необходимость мириться с любой работой, отвращение ко всему, горечь, подавленность. Мариус научился проглатывать все это и не удивляться, что, кроме этого, зачастую и глотать-то нечего. В ту пору жизни, когда человеку особенно необходимо сознание своей неуязвимости, потому что необходима любовь, он понимал, что смешон, потому что плохо одет, и презираем всеми, потому что беден. В том возрасте, когда молодость переполняет наше сердце царственной гордыней, он не раз с краской стыда опускал глаза на свои дырявые сапоги и познал незаслуженный и мучительный позор нищеты. Чудесное и грозное испытание, из которого слабые выходят, потеряв честь, а сильные - обретя величие! Это горнило, куда судьба бросает человека всякий раз, когда ей нужен подлец или полубог.
В мелкой борьбе совершается много великих подвигов. В ней столько примеров упорного и скрытого мужества, шаг за шагом, невидимо отражающего роковой натиск лишений и низких соблазнов. В ней одерживаются благородные, но тайные победы, которых ни один глаз не видит, молва не восхваляет, трубный глас не приветствует. Жизнь, несчастье, одиночество, заброшенность, бедность - вот поле битвы, выдвигающее своих героев, безвестных, но иной раз превосходящих доблестью наиболее прославленных.
Сильные и редкие натуры именно так и создаются. Нищета, почти всегда мачеха, иногда бывает и матерью. Скудость материальных благ родит духовную и умственную мощь; тяжкие испытания вскармливают гордость; несчастья служат здоровой пищей для благородного характера.
В жизни Мариуса было время, когда он сам подметал площадку на лестнице, когда, купив у торговки на одно су сыра бри, он дожидался сумерек, чтобы войти в булочную и купить хлебец, который тайком, словно краденый, уносил к себе на чердак. Часто можно было видеть молодого человека с книгами под мышкой, который, направляясь в мясную лавку на углу, неловко пробирался сквозь толпу отпускавших грубые шутки и толкавших его кухарок. Вид у него был смущенный и дикий. Войдя в лавку, он стаскивал с головы шляпу, и на лбу его блестели капельки пота; он отвешивал низкий поклон удивленной лавочнице, затем такой же приказчику, спрашивал отбивную баранью котлетку, платил за нее шесть или семь су, заворачивал покупку в бумагу и, засунув под мышку между двух книг, уходил. Это был Мариус. Котлеткой, которую он сам жарил, он питался три дня.
В первый день он съедал мясо, на другой - жир, на третий обгладывал косточку.
Тетушка Жильнорман несколько раз возобновляла попытки переслать ему шестьдесят пистолей. Мариус неизменно отсылал их назад, заявляя, что ни в чем не нуждается.
Он носил еще траур по отцу, когда с ним произошли описанные нами перемены. С тех пор он уже не мог отказаться от черного платья. Зато ему отказалось служить платье. В один прекрасный день сюртук уже нельзя было надеть, хотя панталоны еще могли кое-как сойти. Что делать? Курфейрак, которому Мариус оказал дружеские услуги, отдал ему старый сюртук. Какой-то портье взялся за тридцать су перелицевать его. Сюртук вышел как новенький. Но он был зеленого цвета. Мариус выходил из дома только в сумерки. Сюртук казался черным. Не желая снимать траура, Мариус облекался в темноту ночи.
И все же ему удалось получить диплом адвоката. Считалось, что он живет в комнате Курфейрака, вполне приличной, где некоторое количество старых книг по юриспруденции, дополненное и обогащенное несколькими томами разрозненных романов, заменяло положенную по штату библиотеку юриста. Письма Мариус просил адресовать ему на квартиру Курфейрака.
Став адвокатом, Мариус уведомил об этом деда холодным, но очень вежливым и почтительным письмом. Жильнорман взял письмо дрожащими руками, прочел и, разорвав на четыре части, бросил в корзину. Два-три дня спустя мадмуазель Жильнорман услыхала, что отец, находясь один в комнате, громко разговаривает сам с собой. Это случалось с ним всякий раз, когда он бывал чем-нибудь взволнован. Она прислушалась. "Не будь ты таким дураком, - говорил старик, -ты понял бы, что нельзя быть сразу бароном и адвокатом".
Глава вторая
МАРИУС В БЕДНОСТИ
Со всем на свете свыкаешься, и с нищетой тоже. Мало-помалу она становится не такой уж невыносимой. Она приобретает в конце концов устоявшийся определенный уклад. Человек прозябает -иными словами, влачит жалкое существование, но все же может прокормиться. Жизнь Мариуса Понмерси наладилась, и вот каким путем.
Самое худшее для него миновало. Теснина впереди расступилась. Трудом, мужеством, настойчивостью и выдержкой ему удавалось зарабатывать около семисот франков в год. Он выучился немецкому и английскому языку. Благодаря Курфейраку, который свел его со своим приятелем-книготорговцем, Мариус стал выполнять в книготорговле самую скромную роль полезности. Он составлял конспекты, переводил статьи из журналов, писал краткие отзывы о книжных новинках, биографические справки и т. п., что давало ему чистых семьсот франков ежегодно. На них он и жил. И жил сносно. А как именно? Об этом мы сейчас расскажем.
За тридцать франков в год Мариус нанимал в лачуге Горбо конуру без камина, торжественно именовавшуюся кабинетом; там было только самое необходимое. Обстановка являлась собственностью Мариуса. Три франка в месяц он платил старухе, главной жилице, за то, что она подметала конуру и приносила ему по утрам горячую воду, свежее яйцо и хлебец в одно су. Хлебец и яйцо служили ему завтраком. Завтрак стоил от двух до четырех су, в зависимости от того, дорожали или дешевели яйца. В шесть часов вечера он шел по улице Сен -Жак пообедать у Руссо, против торговца эстампами Басе, на углу улицы Матюрен. Супа он не ел. Он брал порцию мясного за шесть су, полпорции овощей за три су и десерта па три су. Хлеб стоил три су, и его давали вволю. Вместо вина он пил воду. Расплачиваясь у конторки, где величественно восседала в ту пору еще не утратившая полноты и свежести г-жа Руссо, он давал су гарсону и получал в награду улыбку г-жи Руссо. Затем уходил. Улыбка и обед обходились ему в шестнадцать су.
Трактир Руссо, где опорожнялось так мало винных бутылок и так много графинов с водой, можно было скорее причислить к заведению прохладительного, нежели горячительного типа. Теперь этого трактира нет. У хозяина было удачное прозвище, его называли: "водяным Руссо".
Итак, при завтраке в четыре су и обеде в шестнадцать, Мариус тратил на еду двадцать су в день, что составляло триста шестьдесят пять франков в год. Прибавьте тридцать франков за квартиру и тридцать шесть франков старухе, кое-какие мелкие расходы - и получится, что за четыреста пятьдесят франков Мариус имел стол, квартиру и услуги. Одежда стоила ему сто франков, белье -пятьдесят, стирка - пятьдесят, а все в совокупности не превышало шестисот пятидесяти франков. У него оставалось еще пятьдесят франков. Он был богачом. Он мог в случае надобности дать приятелю десятку-другую взаймы; однажды Курфейрак занял у него даже целых шестьдесят франков. Что касается топлива, то эту статью расхода, поскольку в комнате не было камина, Мариус "упразднил".
У Мариуса было два костюма: старый, "на каждый день", и новый - для торжественных случаев. И тот и другой - черного цвета. Сорочек у него было не больше трех: одна на нем, другая в комоде, третья у прачки. Когда старые изнашивались, он покупал новые. И все же сорочки были у него почти всегда рваные, и это вынуждало его застегивать сюртук до самого подбородка.
Чтобы достигнуть такого цветущего состояния, Мариусу понадобились годы. То были тяжкие годы; их нелегко было прожить и нелегко выйти победителем. Мариус ни на один день не ослаблял усилий. Чего только он не испытал и за что только не брался, избегая лишь одного -брать в долг! Он мог смело сказать, что никогда не был должен ни единого су. Для него всякий долг означал начало рабства. В его представлении кредитор был даже хуже господина: господская власть распространяется только на ваше физическое я, кредитор посягает на ваше человеческое достоинство и может унизить его. Мариус предпочитал отказываться от пищи, только бы не делать долгов, и часто сидел голодным. Памятуя, что крайности сходятся и упадок материальный, если не принять мер предосторожности, может привести к упадку моральному, он ревниво оберегал свою честь. Иные выражения и поступки, которые при других обстоятельствах он счел бы за простую вежливость, теперь расценивались им как низкопоклонство, и при одной мысли об этом он принимал гордый вид. Он держал себя в жестких рамках, чтобы не приходилось потом бить отбой. Строгость лежала на его лице словно румянец; в своей застенчивости он доходил до резкости.
- Надолго ли? - крикнул Грантер.
В третьем углу шел жаркий спор о поэзии. Драка разгоралась между языческой и христианской мифологией. Вопрос касался Олимпа, защитником которого, уже в силу своих симпатий к романтизму, естественно, выступал Жан Прувер. Он бывал застенчив только в спокойном состоянии духа. Стоило ему прийти в возбуждение, как у него развязывался язык, появлялся задор, и он становился насмешлив и лиричен.
- Не будем оскорблять богов, -взывал он. -Быть может, боги еще живы. Мне Юпитер вовсе не кажется мертвым. По-вашему, боги - это только мечты. Однако и теперь, когда эти мечты рассеялись, в природе по-прежнему находишь все великие мифы языческой древности. Какая-нибудь гора, ну хотя бы Виньмаль, очертаниями своими напоминающая крепость, для меня, как и встарь, - головной убор Кибелы; вы ничем мне не докажете, что Пан не приходит по ночам дуть в дуплистые стволы ив, перебирая пальцами дырочки. И я всегда был убежден, что образование водопада Писваш не обошлось без некоего участия Ио.
Наконец, в последнем углу говорили о политике. Бранили королевскую хартию. Комбефер вяло защищал ее, Курфейрак яростно нападал. На столе лежал злополучный экземпляр хартии в знаменитом издании Туке. Курфейрак, схватив листок и потрясая им в воздухе, подкреплял свои аргументы шелестом бумаги.
- Во-первых, я вообще против королей, - уверял он. - Уже из соображений экономического порядка я считаю их лишними: король всегда паразит. Короля нельзя иметь даром. Вы только послушайте, во что обходятся короли. После смерти Франциска Первого государственный долг Франции достигал тридцати тысяч ливров ренты; после смерти Людовика Четырнадцатого он возрос до двух миллиардов шестисот миллионов, считая стоимость марки в двадцать восемь ливров, что, по словам Демаре, равнялось бы в тысяча семьсот шестидесятом году четырем миллиардам пятистам миллионам, а в наши дни составляло бы двенадцать миллиардов. Во-вторых, не в обиду будь сказано Комбеферу, королевские хартии плохие проводники прогресса. Говорят, что конституционные фикции нужны для того, чтобы облегчить поворот к новому, сделать переход менее резким, ослабить удар, дать нации незаметно пройти путь от монархии к демократии. Эти аргументы никуда не годятся! Нет, нет и нет! Не следует вводить народ в заблуждение. Самые лучшие принципы блекнут и вянут в ваших конституционных подвалах. Никаких половинчатых решений. Никаких компромиссов. Никаких всемилостивейших, дарованных народу вольностей. Во всяких таких вольностях наличествует какой-нибудь параграф четырнадцатый. Одной рукой дается, другой отнимается. Нет, я решительно против вашей хартии. Хартия - маска, под которой скрывается ложь. Народ, принимающий хартию, отрекается от своих прав. Право есть право лишь до тех пор, пока оно остается целостным. Дет! Никаких хартий!
Дело происходило зимой; два полена потрескивали в камине. Соблазн был велик, и Курфейрак не устоял. Скомкав в кулаке несчастную хартию Туке, он бросил ее в огонь. Бумага запылала. Комбефер с философским спокойствием глядел, как горело лучшее детище Людовика XVIII, и ограничился фразой:
- Метаморфоза совершилась - хартия превращена в пламя.
А над всем этим здесь царило то, что у французов именуется оживлением, у англичан - юмором. Насмешки, шутки, остроты, парадоксы и пошлости, трезвые мысли и глупости, шальные ракеты вопросов и ответов, поднимаясь со всех концов комнаты, создавали впечатление веселой перестрелки, которая шла поверх голов присутствующих.
Глава пятая
РАСШИРЕНИЕ КРУГОЗОРА
В столкновении юных умов чудесно то, что никогда нельзя предвидеть, блеснет ли искра или засверкает молния. Что возникнет спустя мгновенье? Никто не знает. Трогательное может вызвать взрыв смеха, смешное -заставить серьезно задуматься. Первое попавшееся слово служит толчком. В таких беседах все капризы законны. Простая шутка открывает неожиданный простор мысли. Стремительный переход от темы к теме, внезапно меняющий перспективу, составляет отличительную черту подобных разговоров. Их двигатель случайность.
Глубокая мысль, непонятно как родившаяся среди словесной трескотни, вдруг прорвалась сквозь толщу беспорядочных речей споривших между собою Грантера, Баореля, Прувера, Боссюэ, Комбефера и Курфейрака.
Как появляется иная фраза в диалоге? Почему вдруг, без всякого внешнего повода останавливает она на себе внимание слушателей? Мы уже сказали, что этого никто не знает и среди шума и гама Боссюэ неожиданно заключил возражение Комбеферу датой:
- Восемнадцатого июня тысяча восемьсот пятнадцатого года, Ватерлоо.
Мариус сидел за стаканом воды, облокотившись на стол; при слове "Ватерлоо" он отнял руку от подбородка и принялся внимательно следить за присутствующими.
- Меня всегда поражало, что это за странная цифра восемнадцать, бог ее знает! (Выражение "черт знает" в ту пору начинало выходить из употребления.) воскликнул Курфейрак. - Восемнадцать - роковое число для Бонапарта. Поставьте перед цифрой восемнадцать Людовик, а после нее -Брюмер, и вот вам судьба великого человека с одной только существенной черточкой: в данном случае конец наступает на пятки началу.
Тут Анжольрас, еще не проронивший ни звука, нарушил молчание и, обращаясь к Курфейраку, заметил:
- Ты хочешь сказать, что кара опережает преступление?
"Преступление!" -это слово переполнило чашу терпения Мариуса, и без того взволнованного упоминанием о Ватерлоо.
Он встал, неторопливо подошел к висевшей на стене карте Франции, на которой внизу, в отдельной клетке, был нарисован остров, и, коснувшись пальцем карты, сказал:
- Это Корсика. Островок, сделавший Францию великой.
По комнате словно пронесся порыв ледяного ветра. Все смолкло. Чувствовалось, что сейчас что-то начнется.
Баорель собирался пустить в ход один из своих излюбленных ораторских приемов для стремительного контрудара Боссюэ. Теперь он отказался от этого и приготовился слушать.
Анжольрас, голубые глаза которого, казалось, никого не замечая, были устремлены в пустоту, ответил, не глядя на Мариуса:
- Чтобы быть великой, Франция не нуждается ни в какой Корсике. Франция велика потому, что она -Франция. Quia nominor leo*.
*Ибо ношу имя льва (лат.).
Однако Мариус не имел ни малейшего желания отступать. Он обернулся к Анжольрасу и заговорил громким, дрожащим от волнения голосом:
- Боже меня упаси умалять величие Франции! Но сливать воедино Францию и Наполеона вовсе не означает умалять ее. Поговорим откровенно. Я новичок среди вас, но, должен признаться, вы меня удивляете. Объяснимся, приведем в ясность, с кем мы и кто мы. Кто вы, кто я? Выскажемся чистосердечно об императоре. Вы зовете его не иначе, как Буонапарт с ударением на у, словно роялисты. Надо сказать, что мой дед в этом отношении вас превзошел: он произносит Буонапарте. Я считал вас людьми молодыми. Так где же и в чем он, ваш молодой энтузиазм? Уж если император не заслуживает вашего восхищения, то кто же заслуживает? Чего еще ищете вы? Уж если этот великий человек вам не угодил, то какие еще великие люди нужны вам? Ему было дано все. Он являл собою совершенство. В его мозгу все человеческие способности были представлены возведенными в куб. Подобно Юстиниану, он составлял своды законов; подобно Цезарю, предписывал их; в речах его, как у Паскаля, сверкали молнии и, как у Тацита, слышались громы; он и творил и писал историю, его бюллетени-песни Илиады; он владел искусством сочетать язык чисел Ньютона с языком метафор Магомета; на Востоке он оставлял на своем пути слова, великие, как пирамиды; в Тильзите учил императоров царственности; в Академии наук с успехом возражал Лапласу; в Государственном совете выходил победителем, споря с Мерленом; он умел вдохнуть живую душу в мертвую геометрию одних и в мелочную формалистику других; с юристами он превращался в законника, со звездочетами - в астронома; подобно Кромвелю. который всегда задувал одну из двух горящих свечей, он, чтобы подешевле купить кисти для занавеси, самолично отправлялся в Тампль; он все замечал, все знал, что, однако, не мешало ему добродушно улыбаться над колыбелью своего малютки. Но вот испуганная Европа слышит: армии выступают в поход, с грохотом катятся артиллерийские парки, плавучие мосты протягиваются через реки, тучи конницы несутся вихрем, крики, трубные звуки, всюду колеблются троны, границы государств меняются на карте, доносится свист выхваченного из ножен меча сверхчеловеческой тяжести, и, наконец, он, император, появляется на горизонте, с огнем в руках и пламенем в очах, раскинув среди громов и молний два своих крыла: великую армию и старую гвардию, - воистину это архангел войны!
Все молчали, Анжольрас потупил голову. Молчание всегда может быть до некоторой степени принято за знак согласия или за свидетельство того, что противник прижат к стенке. Мариус, почти не переводя дыхания, продолжал с еще большим воодушевлением:
- Будем же справедливы, друзья! Империя такого императора! Какая блестящая судьба для народа, если это народ Франции и если он приобщает свой гений к гению этого человека! Воцаряться всюду, где бы ни появился, торжествовать всюду, куда бы ни пришел, делать местом привала столицы всех государств, сажать королями своих гренадеров, росчерком пера упразднять династии, штыками перекраивать Европу, - пусть чувствуют, что когда он угрожает, рука его на эфесе божьего меча! Какой блестящий жребий -следовать за человеком, совмещающим в лице своем Ганнибала, Цезаря и Карла Великого, быть народом того, кто, что ни день, дарует вам благую весть успехов в ратном деле, пробуждает вас залпами пушки Дома инвалидов, бросает в пучину вечности чудесные, неугасимым пламенем горящие слова: Маренго, Арколь, Аустерлиц, Иена, Ваграм! Кто поминутно зажигает в зените веков созвездия новых побед, уподобляет Французскую империю Римской! Какой блестящий жребий -быть великой нацией, создавшей великую армию и, подобно горе, посылающей орлов своих во все концы вселенной, дать разлететься по всей земле своим легионам, покорять, властвовать, повергать ниц, представлять собою какой-то необыкновенный народ в Европе, сверкающий золотом славы, оглашать историю фанфарами титанических труб, побеждать мир дважды: силой оружия и ослепительным светом! Это ли не прекрасно? И есть ли что-либо прекраснее этого?
- Быть свободным, -промолвил Комбефер.
Теперь Мариус, в свою очередь, потупил голову. Эти простые и сдержанные слова словно стальным клинком врезались в поток его эпических излияний, и он почувствовал, что поток этот иссякает. Когда он поднял глаза, Комбефера уже не было. Удовлетворившись, по-видимому, своей репликой на тирады Мариуса, он ушел, и все, за исключением Анжольраса, последовали за ним. Комната опустела. Анжольрас остался наедине с Мариусом и не сводил с него строгого взгляда. Между тем, собравшись с мыслями, Мариус не признал себя побежденным; все внутри у него еще кипело, и это кипение, наверное, вылилось бы в ряд длиннейших силлогизмов, направленных против Анжольраса, если бы внезапно не послышался чей-то голос. Кто-то пел, спускаясь по лестнице. Это был Комбефер, а пел он следующее:
Когда бы Цезарь дал мне славу,
И трон, и скипетр, и державу,
И мне велел за то предать
Мою возлюбленную мать,
Я Цезарю сказал бы прямо:
"Мне твоего не надо хлама,
Я мать свою люблю, слепец!
Я мать свою люблю!"
Нежное и вместе с тем суровое выражение, с каким Комбефер пел эти слова, придавали им какой-то особый, высокий смысл. Мариус задумчиво поднял глаза и почти машинально повторил:
Я мать свою люблю ..
В ту же минуту он почувствовал на своем плече руку Анжольраса.
- Гражданин! - сказал, обращаясь к нему Анжольрас. - Мать- это Республика.
Глава шестая
RES ANGUSTA*
*Тяготы жизни (лат.).
Этот вечер оставил в душе Мариуса глубокий след и погрузил его в печаль и тьму. Он испытывал то же, что, возможно, испытывает земля, когда ее вскрывают, врезаясь в нее железом, чтобы бросить семя; она чувствует в этот миг только боль от раны; трепет зарождающейся жизни и радостное ощущение зреющего плода приходят позднее.
Мариус был в мрачном настроении. Он так недавно обрел веру! Неужели нужно отрекаться от нее? Он убеждал себя, что не нужно. Твердил себе, что не поддастся сомнениям, и тем не менее невольно поддавался им. Стоять на распутье между двумя религиями, еще не расставшись с одной и еще не примкнув к другой, невыносимо тяжко; и лишь человеку-нетопырю милы такие потемки. Мариус принадлежал к людям со здоровым зрением, и ему нужен был неподдельный дневной свет. Полутьма сомнений угнетала его. Вопреки желанию оставаться на старых позициях и не трогаться с места, его неудержимо тянуло и влекло вперед, побуждало исследовать, раздумывать, двигаться дальше. "Куда же это приведет меня?" - задавал он себе вопрос. Проделав длинный путь, чтобы приблизиться к отцу, он боялся, как бы снова не отдалиться от него. И чем больше он размышлял, тем тяжелее становилось у него на сердце. Всюду ему виделись крутые обрывы. Ни с дедом, ни с друзьями не достиг он единомыслия: для одного он был слишком вольнодумным, для других -слишком отсталым; он чувствовал себя вдвойне одиноким, отвергнутым и старостью и молодостью. Он перестал ходить в кафе "Мюзен".
Охваченный душевной тревогой, Мариус не думал о насущных сторонах жизни. Но действительность не дает себя забыть. Она не преминула напомнить о себе пинком.
Однажды утром хозяин гостиницы, войдя в комнату Мариуса, заявил:
- Господин Курфейрак поручился за вас.
- Да.
- Но я хотел бы получить деньги.
- Попросите Курфейрака зайти ко мне. Мне надо с ним переговорить, ответил Мариус.
Когда Курфейрак пришел и хозяин удалился, Мариус рассказал Курфейраку то, что до сих пор не удосужился рассказать, а именно, что теперь он одинок и что родных у него больше нет.
- Как же вы будете жить? -спросил Курфейрак.
- Не знаю, - ответил Мариус.
- Что вы намерены делать?
- Не знаю.
- Деньги у вас есть?
- Пятнадцать франков.
- Не хотите ли занять у меня?
- Ни в коем случае.
- Есть ли у вас платье?
- Да вот же оно!
- А ценные вещи?
- Часы.
- Серебряные?
- Нет, золотые. Вот они.
- У меня есть знакомый торговец платьем, который купит у вас редингот и панталоны.
- Превосходно.
- Значит, у вас останется только одна пара панталон, жилет, шляпа и сюртук.
- И сапоги.
- В самом деле? Вам не придется ходить босиком? Какая роскошь!
- Большей мне и не требуется.
- У меня есть знакомый часовщик, который купит у вас часы.
- Очень хорошо.
- Ничего хорошего тут нет. А что вы будете делать потом?
- Я согласен на любой труд, но только на честный.
- Вы знаете английский язык?
- Нет.
- А немецкий?
- Тоже нет.
- Жаль.
- Почему?
- Да потому, что один мой приятель-книготорговец издает нечто вроде энциклопедии, для которой вы могли бы переводить статьи с немецкого или с английского. Платят, правда, маловато, но жить на это все-таки можно.
- Я выучу и английский и немецкий язык.
- А до тех пор?
- До тех пор буду проедать платье и часы.
Позвали торговца платьем. Он купил вещи Мариуса за двадцать франков. Сходили к часовщику. Он купил часы за сорок пять франков.
- Ну что же, это неплохо, -сказал Мариус Курфейраку, возвращаясь в гостиницу, - с моими пятнадцатью это составит восемьдесят франков.
- А счет за гостиницу? -напомнил Курфейрак.
- Верно. Я и забыл, - сказал Мариус.
Хозяин представил счет, который необходимо было немедленно оплатить. Он достигал семидесяти франков.
- У меня остается десять франков, -заметил Мариус.
- Черт возьми! - воскликнул Курфейрак. - Вам придется питаться на пять франков, пока вы будете изучать английский язык, и на пять, пока будете изучать немецкий! Нужно либо очень быстро поглощать языки, либо очень медленно -монеты в сто су.
Между тем тетушка Жильнорман, женщина в сущности добрая, что особенно сказывалось в трудные минуты жизни, докопалась в конце концов, где живет Мариус. Как-то утром, вернувшись с занятий, Мариус нашел письмо от нее и запечатанную шкатулку с "шестьюдесятью пистолями", то есть с шестьюстами франками золотом.
Мариус отослал тетушке деньги обратно с приложением почтительного письма, в котором сообщал, что имеет средства к существованию и может сам себя содержать. К тому времени у него осталось всего три франка.
Тетушка не передала деду отказ Мариуса, - она боялась окончательно рассердить старика. Ведь он же приказал при нем "никогда не упоминать" об этом кровопийце!
Не желая залезать в долги, Мариус покинул гостиницу Порт -Сен -Жак.
Книга пятая
ПРЕИМУЩЕСТВО НЕСЧАСТЬЯ
Глава первая
МАРИУС В НИЩЕТЕ
Жизнь стала суровой для Мариуса. Проедать часы и платье-это еще полбеды. Он, как говорится, хлебнул горя. Страшная вещь-нужда; это значит- дни без хлеба, ночи без сна, вечера без свечи, очаг без огня; это значит, что по целым неделям нечего заработать и от будущего нечего ждать; это значит- сюртук, протертый на локтях, и старая шляпа, возбуждающая у молодых девушек смех; это значит- вернуться домой и увидеть, что дверь на замке, потому что ты не заплатил за квартиру; это значит- наглость портье и кухмистера, усмешечки соседей; это значит -унижение, уязвленное самолюбие, необходимость мириться с любой работой, отвращение ко всему, горечь, подавленность. Мариус научился проглатывать все это и не удивляться, что, кроме этого, зачастую и глотать-то нечего. В ту пору жизни, когда человеку особенно необходимо сознание своей неуязвимости, потому что необходима любовь, он понимал, что смешон, потому что плохо одет, и презираем всеми, потому что беден. В том возрасте, когда молодость переполняет наше сердце царственной гордыней, он не раз с краской стыда опускал глаза на свои дырявые сапоги и познал незаслуженный и мучительный позор нищеты. Чудесное и грозное испытание, из которого слабые выходят, потеряв честь, а сильные - обретя величие! Это горнило, куда судьба бросает человека всякий раз, когда ей нужен подлец или полубог.
В мелкой борьбе совершается много великих подвигов. В ней столько примеров упорного и скрытого мужества, шаг за шагом, невидимо отражающего роковой натиск лишений и низких соблазнов. В ней одерживаются благородные, но тайные победы, которых ни один глаз не видит, молва не восхваляет, трубный глас не приветствует. Жизнь, несчастье, одиночество, заброшенность, бедность - вот поле битвы, выдвигающее своих героев, безвестных, но иной раз превосходящих доблестью наиболее прославленных.
Сильные и редкие натуры именно так и создаются. Нищета, почти всегда мачеха, иногда бывает и матерью. Скудость материальных благ родит духовную и умственную мощь; тяжкие испытания вскармливают гордость; несчастья служат здоровой пищей для благородного характера.
В жизни Мариуса было время, когда он сам подметал площадку на лестнице, когда, купив у торговки на одно су сыра бри, он дожидался сумерек, чтобы войти в булочную и купить хлебец, который тайком, словно краденый, уносил к себе на чердак. Часто можно было видеть молодого человека с книгами под мышкой, который, направляясь в мясную лавку на углу, неловко пробирался сквозь толпу отпускавших грубые шутки и толкавших его кухарок. Вид у него был смущенный и дикий. Войдя в лавку, он стаскивал с головы шляпу, и на лбу его блестели капельки пота; он отвешивал низкий поклон удивленной лавочнице, затем такой же приказчику, спрашивал отбивную баранью котлетку, платил за нее шесть или семь су, заворачивал покупку в бумагу и, засунув под мышку между двух книг, уходил. Это был Мариус. Котлеткой, которую он сам жарил, он питался три дня.
В первый день он съедал мясо, на другой - жир, на третий обгладывал косточку.
Тетушка Жильнорман несколько раз возобновляла попытки переслать ему шестьдесят пистолей. Мариус неизменно отсылал их назад, заявляя, что ни в чем не нуждается.
Он носил еще траур по отцу, когда с ним произошли описанные нами перемены. С тех пор он уже не мог отказаться от черного платья. Зато ему отказалось служить платье. В один прекрасный день сюртук уже нельзя было надеть, хотя панталоны еще могли кое-как сойти. Что делать? Курфейрак, которому Мариус оказал дружеские услуги, отдал ему старый сюртук. Какой-то портье взялся за тридцать су перелицевать его. Сюртук вышел как новенький. Но он был зеленого цвета. Мариус выходил из дома только в сумерки. Сюртук казался черным. Не желая снимать траура, Мариус облекался в темноту ночи.
И все же ему удалось получить диплом адвоката. Считалось, что он живет в комнате Курфейрака, вполне приличной, где некоторое количество старых книг по юриспруденции, дополненное и обогащенное несколькими томами разрозненных романов, заменяло положенную по штату библиотеку юриста. Письма Мариус просил адресовать ему на квартиру Курфейрака.
Став адвокатом, Мариус уведомил об этом деда холодным, но очень вежливым и почтительным письмом. Жильнорман взял письмо дрожащими руками, прочел и, разорвав на четыре части, бросил в корзину. Два-три дня спустя мадмуазель Жильнорман услыхала, что отец, находясь один в комнате, громко разговаривает сам с собой. Это случалось с ним всякий раз, когда он бывал чем-нибудь взволнован. Она прислушалась. "Не будь ты таким дураком, - говорил старик, -ты понял бы, что нельзя быть сразу бароном и адвокатом".
Глава вторая
МАРИУС В БЕДНОСТИ
Со всем на свете свыкаешься, и с нищетой тоже. Мало-помалу она становится не такой уж невыносимой. Она приобретает в конце концов устоявшийся определенный уклад. Человек прозябает -иными словами, влачит жалкое существование, но все же может прокормиться. Жизнь Мариуса Понмерси наладилась, и вот каким путем.
Самое худшее для него миновало. Теснина впереди расступилась. Трудом, мужеством, настойчивостью и выдержкой ему удавалось зарабатывать около семисот франков в год. Он выучился немецкому и английскому языку. Благодаря Курфейраку, который свел его со своим приятелем-книготорговцем, Мариус стал выполнять в книготорговле самую скромную роль полезности. Он составлял конспекты, переводил статьи из журналов, писал краткие отзывы о книжных новинках, биографические справки и т. п., что давало ему чистых семьсот франков ежегодно. На них он и жил. И жил сносно. А как именно? Об этом мы сейчас расскажем.
За тридцать франков в год Мариус нанимал в лачуге Горбо конуру без камина, торжественно именовавшуюся кабинетом; там было только самое необходимое. Обстановка являлась собственностью Мариуса. Три франка в месяц он платил старухе, главной жилице, за то, что она подметала конуру и приносила ему по утрам горячую воду, свежее яйцо и хлебец в одно су. Хлебец и яйцо служили ему завтраком. Завтрак стоил от двух до четырех су, в зависимости от того, дорожали или дешевели яйца. В шесть часов вечера он шел по улице Сен -Жак пообедать у Руссо, против торговца эстампами Басе, на углу улицы Матюрен. Супа он не ел. Он брал порцию мясного за шесть су, полпорции овощей за три су и десерта па три су. Хлеб стоил три су, и его давали вволю. Вместо вина он пил воду. Расплачиваясь у конторки, где величественно восседала в ту пору еще не утратившая полноты и свежести г-жа Руссо, он давал су гарсону и получал в награду улыбку г-жи Руссо. Затем уходил. Улыбка и обед обходились ему в шестнадцать су.
Трактир Руссо, где опорожнялось так мало винных бутылок и так много графинов с водой, можно было скорее причислить к заведению прохладительного, нежели горячительного типа. Теперь этого трактира нет. У хозяина было удачное прозвище, его называли: "водяным Руссо".
Итак, при завтраке в четыре су и обеде в шестнадцать, Мариус тратил на еду двадцать су в день, что составляло триста шестьдесят пять франков в год. Прибавьте тридцать франков за квартиру и тридцать шесть франков старухе, кое-какие мелкие расходы - и получится, что за четыреста пятьдесят франков Мариус имел стол, квартиру и услуги. Одежда стоила ему сто франков, белье -пятьдесят, стирка - пятьдесят, а все в совокупности не превышало шестисот пятидесяти франков. У него оставалось еще пятьдесят франков. Он был богачом. Он мог в случае надобности дать приятелю десятку-другую взаймы; однажды Курфейрак занял у него даже целых шестьдесят франков. Что касается топлива, то эту статью расхода, поскольку в комнате не было камина, Мариус "упразднил".
У Мариуса было два костюма: старый, "на каждый день", и новый - для торжественных случаев. И тот и другой - черного цвета. Сорочек у него было не больше трех: одна на нем, другая в комоде, третья у прачки. Когда старые изнашивались, он покупал новые. И все же сорочки были у него почти всегда рваные, и это вынуждало его застегивать сюртук до самого подбородка.
Чтобы достигнуть такого цветущего состояния, Мариусу понадобились годы. То были тяжкие годы; их нелегко было прожить и нелегко выйти победителем. Мариус ни на один день не ослаблял усилий. Чего только он не испытал и за что только не брался, избегая лишь одного -брать в долг! Он мог смело сказать, что никогда не был должен ни единого су. Для него всякий долг означал начало рабства. В его представлении кредитор был даже хуже господина: господская власть распространяется только на ваше физическое я, кредитор посягает на ваше человеческое достоинство и может унизить его. Мариус предпочитал отказываться от пищи, только бы не делать долгов, и часто сидел голодным. Памятуя, что крайности сходятся и упадок материальный, если не принять мер предосторожности, может привести к упадку моральному, он ревниво оберегал свою честь. Иные выражения и поступки, которые при других обстоятельствах он счел бы за простую вежливость, теперь расценивались им как низкопоклонство, и при одной мысли об этом он принимал гордый вид. Он держал себя в жестких рамках, чтобы не приходилось потом бить отбой. Строгость лежала на его лице словно румянец; в своей застенчивости он доходил до резкости.