Страница:
- << Первая
- « Предыдущая
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- 92
- 93
- 94
- 95
- 96
- 97
- 98
- 99
- 100
- 101
- 102
- 103
- 104
- 105
- 106
- 107
- 108
- 109
- 110
- 111
- 112
- 113
- 114
- 115
- 116
- Следующая »
- Последняя >>
Мариус растерянно водил глазами, - к этому, как последнему средству, бессознательно прибегает отчаяние.
Внезапно он вздрогнул.
Прямо у его ног, на столе, яркий луч полной луны освещал, как бы указуя на него, листок бумаги. Мариусу бросилась в глаза строчка, которую еще нынче утром вывела крупными буквами старшая дочь Тенардье:
Легавые пришли.
Неожиданная мысль блеснула в уме Мариуса: средство, которое он искал, решение страшной, мучившей его задачи, как, пощадив убийцу, спасти жертву, было найдено. Не слезая с комода, он опустился на колени, протянул руку, поднял листок, осторожно отломил от перегородки кусочек штукатурки, обернул его в листок и бросил через щель на середину логова Тенардье.
И как раз вовремя. Тенардье, поборов последние страхи и сомнения, уже направлялся к пленнику.
- Что-то упало! - крикнула тетка Тенардье.
- Что такое? - спросил Тенардье.
Жена со всех ног кинулась подбирать завернутый в бумагу кусочек штукатурки. Она протянула его мужу.
- Как он сюда попал? -удивился Тенардье.
- А как ещё, черт побери, мог он, по-твоему, попасть сюда? Из окна, конечно, - объяснила жена.
- Я видел, как он влетел, -заявил Гнус.
Тенардье поспешно развернул листок и поднес его к свече.
- Почерк Эпонины. Проклятие!
Он сделал знак жене и, когда та подскочила, пока
зал ей написанную на листе строчку. Затем глухим голосом отдал распоряжение:
- Живо! Лестницу! Оставить сало в мышеловке, а самим смываться!
- Не свернув ему шею? - спросила тетка Тенардье.
- Теперь некогда этим заниматься.
- А как будем уходить? - задал вопрос Гнус.
- Через окно, - ответил Тенардье. - Раз Понина бросила камень в окно значит, дом с этой стороны не оцеплен.
Человек в маске, говоривший голосом чревовещателя, положил на пол громадный ключ, поднял обе руки и трижды быстро сжал и разжал кулаки. Это было сигналом бедствия команде корабля. Разбойники, державшие пленника, тотчас оставили его; в одно мгновение была спущена за окошко веревочная лестница и прочно прикреплена к краю подоконника двумя железными крюками.
Пленник не обращал никакого внимания на то, что происходило вокруг. Казалось, он о чем-то думал или молился.
Как только лестница была прилажена, Тенардье крикнул:
- Хозяйка, идем!
И бросился к окошку.
Но едва он занес ногу, как Гнус схватил его за шиворот.
- Нет, шалишь, старый плут! После нас!
- После нас! -зарычали бандиты.
- Перестаньте дурачиться! - принялся увещевать их Тенардье. -Мы теряем время. Фараоны у нас за горбом.
- Давайте тянуть жребий, кому первому вылезать, - предложил один из бандитов.
- Да что вы, рехнулись? Спятили? -завопил Тенардье. - Видали олухов? Терять время! Тянуть жребий! Как прикажете, на мокрый палец? На соломинку? Или, может, напишем наши имена? Сложим записочки в шапку?
- Не пригодится ли вам моя шляпа? - крикнул с порога чей-то голос.
Все обернулись. Это был Жавер.
Он, улыбаясь, протягивал свою шляпу бандитам.
Глава двадцать первая
ВСЕГДА НАДО НАЧИНАТЬ С АРЕСТА ПОСТРАДАВШИХ
Как только стемнело, Жавер расставил своих людей, а сам спрятался за деревьями на заставе Гобеленов, против дома Горбо, по ту сторону бульвара. Он хотел прежде всего "засунуть в мешок" обеих девушек, которым было поручено сторожить подступы к логову. Но ему удалось "упрятать" только Азельму. Эпонины на месте не оказалось, она исчезла, и он не успел ее задержать Покончив с этим, Жавер уже не выходил из засады, прислушиваясь, не раздастся ли условный сигнал. Уезжавший и вновь вернувшийся фиакр его сильно встревожил. Наконец Жавер потерял терпение, он узнал кое-кого из вошедших в дом бандитов, заключил отсюда, что "напал на гнездо", что ему "повезло", и решил подняться наверх, не дожидаясь пистолетного выстрела.
Читатель помнит, конечно, что Мариус отдал ему ключ от входной двери.
Жавер подоспел как раз вовремя.
Испуганные бандиты схватились за оружие, брошенное ими где попало при попытке бежать. Через минуту эти страшные люди, все семеро, уже стояли в оборонительной позиции, один с топором, другой с ключом, третий с палкой, остальные -кто со щипцами, кто с клещами, кто с молотом, а Тенардье- сжимая в руке нож. Жена его подняла большой камень, который валялся в углу у окна и служил скамейкой ее дочерям.
Жавер снова надел на голову шляпу и, скрестив руки, засунув трость под мышку, не вынимая шпаги из ножен, сделал два шага вперед.
- Стой, ни с места! -крикнул он. -Через окно не лазить. Выходить через дверь. Так оно будет лучше. Вас семеро, нас пятнадцать. Нечего зря затевать потасовку, давайте по-хорошему.
Гнус вынул спрятанный за пазухой пистолет и вложил его в руку Тенардье, шепнув ему на ухо:
- Это -Жавер. Ты как хочешь, а я в него стрелять не могу.
- Плевать я на него хотел, - ответил Тенардье.
- Ну что ж, стреляй.
Тенардье взял пистолет и прицелился в Жавера.
Жавер, находившийся в трех шагах от Тенардье, пристально взглянул на него и сказал:
- Не стреляй. Все равно даст осечку.
Тенардье спустил курок. Пистолет дал осечку.
- Я ведь тебе говорил, - заметил Жавер.
Гнус бросил к ногам Жавера палку.
- Ты, видно, сам дьявол! Сдаюсь.
- А вы? - обратился Жавер к остальным бандитам.
- Мы тоже, -последовал ответ.
- Вот это дело, вот это правильно. Ведь я же говорил- надо по-хорошему, -спокойно добавил Жавер.
- Я прошу одного, - снова заговорил Гнус, - пусть не лишают меня курева, пока буду сидеть в одиночке.
- Хорошо, - ответил Жавер.
Тут он обернулся и крикнул в дверь:
- Войдите!
Постовые, с саблями наголо, и полицейские, вооруженные кастетами и короткими дубинками, ввалились в комнату на зов Жавера. Бандитов связали. От такого скопления людей в логове Тенардье, освещенном только свечой, стало совсем темно.
- Всем наручники! - распорядился Жавер.
- А ну, подойдите! - раздался вдруг чей-то, не мужской, но и не женский, голос.
Это рычала тетка Тенардье, загородившаяся в углу у окна.
Полицейские и постовые отступили.
Она сбросила с себя шаль, но осталась в шляпе. Муж, скорчившись за ее спиной, почти исчезал под упавшей шалью, а жена прикрывала его своим телом и, подняв обеими руками над головой булыжник, раскачивала им, словно великанша, собирающаяся швырнуть утес.
- Берегитесь! - крикнула она.
Все попятились к выходу. Середина чердака сразу опустела.
Тетка Тенардье взглянула на бандитов, давших себя связать, и хриплым, гортанным голосом пробормотала:
- У-у, трусы!
Жавер усмехнулся и пошел прямо в опустевшую часть комнаты, находившуюся под неусыпным наблюдением супруги Тенардье.
- Не подходи! Не то расшибу! -завопила она.
- Экий гренадер! -сказал Жавер. -Ну, мамаша, хоть у тебя борода, как у мужчины, зато у меня когти, как у женщины.
И он продолжал идти вперед.
Растрепанная, страшная тетка Тенардье расставила ноги, откинулась назад и с бешеной силой запустила камнем в голову Жавера. Жавер пригнулся. Камень перелетел через него, ударился в заднюю стену, отбив от нее громадный кусок штукатурки, затем рикошетом, от угла к углу, пересек все, к счастью, теперь почти пустое, помещение и упал, совсем уже на излете, к ногам Жавера.
В одну минуту Жавер очутился возле четы Тенардье. Одна из огромных его ручищ опустилась на плечо супруги, другая на голову супруга.
- Наручники! - крикнул он.
Полицейские гурьбой бросились к нему, и приказание Жавера было исполнено.
Это сломило тетку Тенардье. Взглянув на свои закованные руки и на руки мужа, она упала на пол и, рыдая, воскликнула:
- Дочки, мои дочки!
- Они за решеткой, - объявил Жавер.
Тем временем полицейские заметили и растолкали спавшего за дверью пьяницу.
- Уже успели управиться, Жондрет? - пробормотал он спросонья.
- Да, - ответил Жавер.
Шестеро бандитов стояли теперь связанные; впрочем, они все еще походили на привидения, трое сохраняли свою черную размалевку, трое других -маски.
- Масок не снимать, - распорядился Жавер. Он окинул всю компанию взглядом, точно Фридрих II, производящий смотр на потсдамском параде, и, обращаясь к трем "трубочистам", бросил:
- Здорово, Гнус! Здорово, Башка! Здорово, Два Миллиарда!
Затем, повернувшись к трем маскам, приветствовал человека с топором:
-- Здорово Живоглот!
Человека с палкой:
- Здорово, Бабет!
А чревовещателя:
- Здравия желаю, Звенигрош!
Тут Жавер заметил пленника, который с момента прихода полицейских не проронил ни слова и стоял опустив голову.
- Отвяжите господина, и не уходить! - приказал он.
Потом он с важным видом сел за стол, на котором еще стояли свеча и чернильница, вынул из кармана лист гербовой бумаги и приступил к допросу.
Написав первые строчки, состоящие из одних и тех же условных выражений, он поднял глаза.
- Подведите господина, который был связан этими господами.
Полицейские огляделись.
- В чем дело? Где же он? - спросил Жавер.
Но пленник бандитов, - г-н Белый, г-н Урбен Фабр, отец Урсулы или Жаворонка, - исчез.
Дверь охранялась, а про окно забыли. Почувствовав себя свободным, он воспользовался шумом, суматохой, давкой, темнотой, минутой, когда внимание от него было отвлечено, и, пока Жавер возился с протоколом, выпрыгнул в окно.
Один из полицейских подбежал и выглянул на улицу. Там никого не было видно.
Веревочная лестница еще покачивалась.
- Экая чертовщина! - процедил сквозь зубы Жавер - Видно, этот был почище всех.
Глава двадцать вторая
МАЛЫШ, ПЛАКАВШИЙ ВО ВТОРОЙ ЧАСТИ НАШЕЙ КНИГИ
На другой день после описанных событий, происшедших в доме на Госпитальном бульваре, какой-то мальчик шел по правой боковой аллее бульвара, направляясь, по-видимому, от Аустерлицкого моста к заставе Фонтенебло. Уже совсем стемнело. Это был бледный, худой ребенок, в лохмотьях, одетый, несмотря на февраль, в холщовые панталоны; он шел. распевая во все горло.
На углу Малой Банкирской улицы сгорбленная старуха при свете фонаря рылась в куче мусора. Проходя мимо, мальчик толкнул ее и тотчас же отскочил.
- Вот тебе раз! - крикнул он. - А я-то думал, что это большущая -пребольшущая собака!
Слово "пребольшущая" он произнес, как-то особенно насмешливо его отчеканивая, что довольно точно можно передать с помощью прописных букв: большущая, ПРЕБОЛЬШУЩАЯ собака!
Взбешенная старуха выпрямилась.
- У, висельник! -заворчала она. -Мне бы прежнюю силу, я бы такого пинка тебе дала!
Но ребенок находился уже на почтительном от нее расстоянии.
- Куси, куси! - поддразнил он. - Ну если так, то я, пожалуй, не ошибся.
Задыхаясь от возмущения, старуха выпрямилась теперь уже во весь рост, и красноватый свет фонаря упал прямо на бесцветное, костлявое, морщинистое ее лицо с сетью гусиных лапок, спускавшихся до самых углов рта. Вся она тонула в темноте, видна была только голова. Можно было подумать, что, потревоженная лучом света, из ночного мрака выглянула страшная маска самой дряхлости. Вглядевшись в нее, мальчик заметил:
- Красота ваша не в моем вкусе, сударыня.
И пошел дальше, распевая:
Король наш Стуконог,
Взяв порох, дробь и пули,
Пошел стрелять сорок.
Пропев эти три стиха, он замолк. Он подошел к дому № 50/52 и, найдя дверь запертой, принялся колотить в нее ногами, причем раздававшиеся в воздухе мощные, гулкие удары свидетельствовали не столько о силе его детских ног, сколько о тяжести мужских сапог, в которые он был обут.
Следом за ним, вопя и неистово жестикулируя, бежала та самая старуха, которую он встретил на углу Малой Банкирской улицы.
- Что такое? Что такое? Боже милосердный! Разламывают двери! Разносят дом! - орала она.
Удары не прекращались
- Да разве нынешние постройки на это рассчитаны? - надрывалась старуха и вдруг неожиданно смолкла. Она узнала гамена.
- Да ведь это же наш дьяволенок!
- А! Да ведь это же наша бабка! -сказал мальчик. - Здравствуйте, Бюргончик. Я пришел повидать своих предков.
Старуха скорчила гримасу, к сожалению, пропавшую даром из-за темноты, но отразившую разнородные чувства: то была великолепная импровизация злобы при поддержке уродства и дряхлости.
- Никого нет, бесстыжая твоя рожа, - сказала старуха.
- Вот тебе раз! -воскликнул мальчик. -А где же отец?
- В тюрьме Форс.
- Смотри-ка! А мать?
- В Сен -Лазаре.
- Так, так! А сестры?
- В Мадлонет.
Мальчик почесал за ухом, поглядел на мамашу Бюргон и вздохнул:
- Э -эх!
Затем повернулся на каблуках, и через минуту старуха, продолжавшая стоять на пороге, услыхала, как он запел чистым детским голосом, уходя куда-то все дальше и дальше под черные вязы, дрожавшие на зимнем ветру:
Король наш Стуконог,
Взяв порох, дробь и пули,
Пошел стрелять сорок,
Взобравшись на ходули.
Кто проходил внизу,
Платил ему два су.
Часть 4
ИДИЛЛИЯ УЛИЦЫ ПЛЮМЕ И ЭПОПЕЯ УЛИЦЫ СЕН-ДЕНИ
Книга первая
НЕСКОЛЬКО СТРАНИЦ ИСТОРИИ
Глава первая
ХОРОШО СКРОЕНО
Два года, 1831 и 1832, непосредственно примыкающие к Июльской революции, представляют собою одну из самых поразительных и своеобразных страниц истории. Эти два года среди предшествующих и последующих лет -как два горных кряжа. От них веет революционным величием. В них можно различить пропасти. Народные массы, самые основы цивилизации, мощный пласт наслоившихся один на другой и сросшихся интересов, вековые очертания старинной французской формации то проглядывают, то скрываются за грозовыми облаками систем, страстей и теорий. Эти возникновения и исчезновения были названы противодействием и возмущением. Время от времени они озаряются сиянием истины, этим светом человеческой души.
Замечательная эта эпоха ограничена достаточно узкими пределами и достаточно от нас отдалена, чтобы сейчас уже мы могли уловить ее главные черты.
Попытаемся это сделать.
Реставрация была одним из тех промежуточных периодов, трудных для определения, где налицо- усталость, смутный гул, ропот, сон, смятение, иначе говоря, она была не чем иным, как остановкой великой нации на привале. Это эпохи совсем особые, и они обманывают политиков, которые хотят извлечь из них выгоду. Вначале нация требует только отдыха; все жаждут одного- мира; у всех одно притязание- умалиться. Это означает -жить спокойно. Великие события, великие случайности, великие начинания, великие люди, - нет, покорно благодарим, навидались мы их, сыты по горло. Люди променяли бы Цезаря на Прузия, Наполеона на короля Ивето: "Какой это был славный, скромный король!" Шли с самого рассвета, а теперь вечер долгого и трудного дня; первый перегон сделали с Мирабо, второй - с Робеспьером, третий-с Бонапартом; все выбились из сил, каждый требует постели.
Уставшее самопожертвование, состарившийся героизм, насытившееся честолюбие, нажитое богатство ищут, требуют, умоляют, добиваются - чего? Пристанища. Они его обретают. Они вступают в обладание миром, спокойствием, досугом. Они довольны. Однако в это же время возникают некоторые факты, которые заявляют о себе и стучатся в дверь Эти факты порождены революциями и войнами, они есть, они существуют, они имеют право занять место в обществе, и они занимают его. Чаще всего факты -это квартирмейстеры и фурьеры, готовящие квартиры для принципов.
И вот что открывается тогда перед политическим мыслителем.
Пока утомленные люди требуют покоя, совершившиеся факты требуют гарантий. Гарантия для фактов - то же, что покой для людей.
Это то, что Англия требовала от Стюартов после протектората; это то, что Франция требовала от Бурбонов после Империи.
Эти гарантии - требование времени. Волей-неволей приходится на них соглашаться. Короли их "даруют", в действительности же они обязаны своим возникновением силе обстоятельств. Истина глубокая и знать ее небесполезно, чего Стюарты не подозревали в 1660 году и что в голову не пришло Бурбонам в 1814.
Обреченная династия, вернувшаяся во Францию после падения Наполеона, имела роковую наивность верить, что дарует именно она и что дарованное может быть ею взято обратно; что дом Бурбонов обладает священным правом, а Франция не обладает ничем, и что политические права, пожалованные Людовиком XVIII,- всего лишь ветвь священного права, отломленная династией Бурбонов и милостиво дарованная народу до того дня, когда королю заблагорассудится взять ее обратно. Однако уже по тому, с каким неудовольствием Бурбоны преподносили этот дар, они должны были почувствовать, что исходит он не от них.
Они были угрюмы в XIX веке. Они хмурились при каждом новом подъеме нации. Бурбоны "избрюзжались" - воспользуемся этим обиходным выражением, выражением народным и точным. Народ это видел.
Династия полагала, что она сильна, Так как Империя исчезла перед нею, словно театральная декорация. Она не заметила, что сама появилась так же. Она не видела, что находится в тех же руках, которые убрали Наполеона.
Она полагала, что у нее есть корни, потому что за нею прошлое. Она заблуждалась: она составляла только часть прошлого, а прошлым была Франция. Корни французского общества были не в бурбонах, а в нации. Эти скрытые и живучие корни составляли не право какой-либо одной семьи, а историю народа. Они тянулись всюду, но только не под троном.
Дом Бурбонов был для Франции блистательным и кровавым средоточием ее истории, но он не представлял больше важнейшего элемента ее судьбы и необходимой основы ее политики. Можно было обойтись без Бурбонов; без них и обходились двадцать два года; здесь был пробел, а они этого и не подозревали. Да и как могли они это подозревать, - они, полагавшие, что Людовик XVII царствовал 9 термидора, а Людовик XVIII-в день битвы при Маренго? Никогда, с первых дней истории государи не были столь слепы перед лицом фактов и перед той долей божественной власти, которую эти факты содержат и возвещают. Никогда еще притязания бренного мира, именующиеся правом королей, не отрицали до такой степени высшего права.
Это существеннейшая ошибка Бурбонов, приведшая их к тому, что они вновь наложили руку на гарантии, "дарованные" в 1814 году, на эти "уступки", как они их называли. Печальное явление! То, что они именовали своими "уступками", было нашими завоеваниями; то, что они называли "незаконным захватом", было нашим законным правом.
Когда, по ее мнению, час пробил, Реставрация, вообразив, что она победила Наполеона и укоренилась в стране, то есть поверив в свою силу и устойчивость, внезапно приняла решение и отважилась на удар. Однажды утром она стала лицом к лицу с Францией и, возвысив голос, начала оспаривать право народное и право личное: у нации -верховное главенство, у гражданина-свободу. Другими словами, она попыталась отнять у нации то, что делало ее нацией, а у гражданина то, что делало его гражданином.
В этом суть тех знаменитых актов, которые называются июльскими ордонансами.
Реставрация пала.
Этого требовала справедливость. Тем не менее нельзя не признать, что она не была до конца враждебна всем формам прогресса. Бок о бок с нею свершилось немало великих событий.
При Реставрации нация привыкла совмещать споры со спокойствием, чего не было при Республике, а величие - с миром, чего не было при Империи. Сильная и свободная Франция являлась ободряющим примером для других народов Европы. При Робеспьере слово взяла Революция; при Бонапарте слово взяли пушки; при Людовике XVIII и Карле Х слово взяла мысль. Ветер утих, светоч зажегся снова. На безоблачных вершинах затрепетал чистый свет разума. То было великолепное, поучительное и привлекательное зрелище. В течение пятнадцати лет, при невозмутимом мире, совершенно открыто действовали великие принципы, старые для мыслителя, новые для политического деятеля: равенство перед законом, свобода совести, свобода слова, свобода печати, доступ ко всем должностям всех способных людей. Так продолжалось до 1830 года. Бурбоны были орудием цивилизации, сломавшимся в руках провидения.
Падение Бурбонов было исполнено величия, проявленного, однако, не ими, а нацией. Они покинули трон важно, но не величественно; они ушли во тьму, ко это не было одним из тех торжественных исчезновений, которые оставляют мрачный волнующий след в истории; это не было ни потустороннее спокойствие Карла I, ни орлиный клекот Наполеона. Они просто ушли, вот и все. Они сняли корону и не сберегли ореола. Они совершили это с достоинством, но не с королевским. В какой-то степени они оказались ниже величия постигшего их несчастья. Карл Х по пути в Шербург распорядился сделать из круглого стола четырехугольный; казалось, его больше тревожила угроза этикету, чем крушение монархии. Такая мелочность его натуры опечалила людей преданных, которые любили королевскую семью, и людей положительных, чтивших королевский род. Зато народ был достоин восхищения. Нация, атакованная однажды утром, почувствовала в себе столько сил, что даже не разгневалась на этот своего рода королевский вооруженный мятеж. Она дала отпор, но сдержалась, поставила все на место, вернула управление страной в рамки закона, Бурбонов - в изгнание и, увы, на этом остановилась. Она извлекла старого короля Карла Х из-под того балдахина, что осенял Людовика XIV, и тихонько поставила его на землю. Она коснулась особ королевского дома с грустью и осторожностью. Не один и не несколько человек, а Франция, вся Франция, победоносная и упоенная своей победой, казалось, вспомнила и перед всем миром провела в жизнь замечательные слова Гильома дю Вера, сказанные им после дня баррикад: "Тем, кто привык срывать цветы милости у великих мира сего и перепрыгивать, словно птичка, с ветки на ветку, от скорбящих к преуспевающим, легко быть дерзким по отношению к своему государю, когда его постигнет злая судьба; я же всегда буду чтить жребий моих королей, особливо скорбящих".
Бурбоны унесли с собой уважение Франции, но не ее сожаление. Как мы уже сказали, они оказались мельче постигшего их несчастья. Они исчезли с горизонта.
Июльская революция тотчас приобрела друзей и врагов во всем мире. Одни устремились к ней с восторгом и радостью, другие отвернулись, каждый сообразно своей природе. Государи Европы, словно совы на этой утренней заре, в первую минуту ослепленные и растерянные, зажмурились и открыли глаза только для того, чтобы перейти к угрозам. Испуг их понятен, гнев вполне объясним. Эта странная революция почти не была потрясением, она даже не оказала побежденным Бурбонам чести обойтись с ними как с врагами и пролить их кровь. В глазах деспотических правительств, всегда заинтересованных в том, чтобы свобода очернила самое себя, Июльская революции была виновна в том, что, будучи грозной, она проявила кротость. Ничего, впрочем, не было против нее смышлено или предпринято. Даже те, что были сильнее других напуганы, те, что были особенно недовольны, особенно раздражены, приветствовали ее. Как бы мы ни были эгоистичны и злопамятны, нам внушают таинственное уважение события, в которых ощущается соучастие Кого-то, действующего в области более высокой, чем дано действовать человеку.
Июльская революция-торжество права, повергшего во прах грубый факт. Событие, исполненное величия.
Право, повергшее во прах грубый факт! Отсюда блеск революции 1830 года, отсюда и ее снисходительность. Торжествующему праву нет нужды прибегать к насилию.
Право - это все, что истинно и справедливо.
Неотъемлемая черта права -пребывать вечно прекрасным и чистым. Факт, как будто неизбежный, наилучшим образом принятый современниками, если он существует только в качестве факта и если у него на это слишком мало или вовсе никакого права, бесповоротно обречен стать со временем уродливым, омерзительным, быть может даже чудовищным. Если кто-нибудь пожелает удостовериться в том, насколько уродливым может оказаться факт на расстоянии веков, пусть обратит свой взор на Макиавелли. Макиавелли - это вовсе не злой дух, не демон, не презренный и жалкий писатель; он не больше чем факт. И этот факт характерен не только для Италии, но и для Европы, для всего XVI столетия. Он кажется отвратительным, он и есть таков с точки зрения нравственной идеи XIX века.
Эта борьба между правом и фактом длится со времен возникновения общества. Закончить поединок, сплавить чистую идею с реальностью человеческой жизни, заставить право мирно проникнуть в область факта и факт в область права - вот дело мудрых.
Глава вторая
ДУРНО СШИТО
Но работа людей мудрых - это одно, а работа людей ловких - другое.
Революция 1830 года быстро закончилась.
Как только революция терпит крушение, ловкие люди растаскивают по частям корабль, севший на мель.
Ловкие люди нашего времени присваивают себе название государственных мужей; в конце концов это наименование "государственный муж" стало почти арготическим выражением. В самом деле, не следует забывать, что там, где нет ничего, кроме ловкости, всегда налицо посредственность. Сказать "человек ловкий" -все равно что сказать "человек заурядный".
Точно так же сказать: "государственный муж" - иногда значит то же, что сказать "изменник".
Итак, если верить ловким, то революции, подобные Июльской, - не что иное, как перерезанные артерии; нужно немедленно перевязать их. Право, слишком громко провозглашенное, вызывает смятение. Поэтому, коль скоро право утверждено, следует укрепить государство. Коль скоро свобода обеспечена, следует подумать о власти.
Внезапно он вздрогнул.
Прямо у его ног, на столе, яркий луч полной луны освещал, как бы указуя на него, листок бумаги. Мариусу бросилась в глаза строчка, которую еще нынче утром вывела крупными буквами старшая дочь Тенардье:
Легавые пришли.
Неожиданная мысль блеснула в уме Мариуса: средство, которое он искал, решение страшной, мучившей его задачи, как, пощадив убийцу, спасти жертву, было найдено. Не слезая с комода, он опустился на колени, протянул руку, поднял листок, осторожно отломил от перегородки кусочек штукатурки, обернул его в листок и бросил через щель на середину логова Тенардье.
И как раз вовремя. Тенардье, поборов последние страхи и сомнения, уже направлялся к пленнику.
- Что-то упало! - крикнула тетка Тенардье.
- Что такое? - спросил Тенардье.
Жена со всех ног кинулась подбирать завернутый в бумагу кусочек штукатурки. Она протянула его мужу.
- Как он сюда попал? -удивился Тенардье.
- А как ещё, черт побери, мог он, по-твоему, попасть сюда? Из окна, конечно, - объяснила жена.
- Я видел, как он влетел, -заявил Гнус.
Тенардье поспешно развернул листок и поднес его к свече.
- Почерк Эпонины. Проклятие!
Он сделал знак жене и, когда та подскочила, пока
зал ей написанную на листе строчку. Затем глухим голосом отдал распоряжение:
- Живо! Лестницу! Оставить сало в мышеловке, а самим смываться!
- Не свернув ему шею? - спросила тетка Тенардье.
- Теперь некогда этим заниматься.
- А как будем уходить? - задал вопрос Гнус.
- Через окно, - ответил Тенардье. - Раз Понина бросила камень в окно значит, дом с этой стороны не оцеплен.
Человек в маске, говоривший голосом чревовещателя, положил на пол громадный ключ, поднял обе руки и трижды быстро сжал и разжал кулаки. Это было сигналом бедствия команде корабля. Разбойники, державшие пленника, тотчас оставили его; в одно мгновение была спущена за окошко веревочная лестница и прочно прикреплена к краю подоконника двумя железными крюками.
Пленник не обращал никакого внимания на то, что происходило вокруг. Казалось, он о чем-то думал или молился.
Как только лестница была прилажена, Тенардье крикнул:
- Хозяйка, идем!
И бросился к окошку.
Но едва он занес ногу, как Гнус схватил его за шиворот.
- Нет, шалишь, старый плут! После нас!
- После нас! -зарычали бандиты.
- Перестаньте дурачиться! - принялся увещевать их Тенардье. -Мы теряем время. Фараоны у нас за горбом.
- Давайте тянуть жребий, кому первому вылезать, - предложил один из бандитов.
- Да что вы, рехнулись? Спятили? -завопил Тенардье. - Видали олухов? Терять время! Тянуть жребий! Как прикажете, на мокрый палец? На соломинку? Или, может, напишем наши имена? Сложим записочки в шапку?
- Не пригодится ли вам моя шляпа? - крикнул с порога чей-то голос.
Все обернулись. Это был Жавер.
Он, улыбаясь, протягивал свою шляпу бандитам.
Глава двадцать первая
ВСЕГДА НАДО НАЧИНАТЬ С АРЕСТА ПОСТРАДАВШИХ
Как только стемнело, Жавер расставил своих людей, а сам спрятался за деревьями на заставе Гобеленов, против дома Горбо, по ту сторону бульвара. Он хотел прежде всего "засунуть в мешок" обеих девушек, которым было поручено сторожить подступы к логову. Но ему удалось "упрятать" только Азельму. Эпонины на месте не оказалось, она исчезла, и он не успел ее задержать Покончив с этим, Жавер уже не выходил из засады, прислушиваясь, не раздастся ли условный сигнал. Уезжавший и вновь вернувшийся фиакр его сильно встревожил. Наконец Жавер потерял терпение, он узнал кое-кого из вошедших в дом бандитов, заключил отсюда, что "напал на гнездо", что ему "повезло", и решил подняться наверх, не дожидаясь пистолетного выстрела.
Читатель помнит, конечно, что Мариус отдал ему ключ от входной двери.
Жавер подоспел как раз вовремя.
Испуганные бандиты схватились за оружие, брошенное ими где попало при попытке бежать. Через минуту эти страшные люди, все семеро, уже стояли в оборонительной позиции, один с топором, другой с ключом, третий с палкой, остальные -кто со щипцами, кто с клещами, кто с молотом, а Тенардье- сжимая в руке нож. Жена его подняла большой камень, который валялся в углу у окна и служил скамейкой ее дочерям.
Жавер снова надел на голову шляпу и, скрестив руки, засунув трость под мышку, не вынимая шпаги из ножен, сделал два шага вперед.
- Стой, ни с места! -крикнул он. -Через окно не лазить. Выходить через дверь. Так оно будет лучше. Вас семеро, нас пятнадцать. Нечего зря затевать потасовку, давайте по-хорошему.
Гнус вынул спрятанный за пазухой пистолет и вложил его в руку Тенардье, шепнув ему на ухо:
- Это -Жавер. Ты как хочешь, а я в него стрелять не могу.
- Плевать я на него хотел, - ответил Тенардье.
- Ну что ж, стреляй.
Тенардье взял пистолет и прицелился в Жавера.
Жавер, находившийся в трех шагах от Тенардье, пристально взглянул на него и сказал:
- Не стреляй. Все равно даст осечку.
Тенардье спустил курок. Пистолет дал осечку.
- Я ведь тебе говорил, - заметил Жавер.
Гнус бросил к ногам Жавера палку.
- Ты, видно, сам дьявол! Сдаюсь.
- А вы? - обратился Жавер к остальным бандитам.
- Мы тоже, -последовал ответ.
- Вот это дело, вот это правильно. Ведь я же говорил- надо по-хорошему, -спокойно добавил Жавер.
- Я прошу одного, - снова заговорил Гнус, - пусть не лишают меня курева, пока буду сидеть в одиночке.
- Хорошо, - ответил Жавер.
Тут он обернулся и крикнул в дверь:
- Войдите!
Постовые, с саблями наголо, и полицейские, вооруженные кастетами и короткими дубинками, ввалились в комнату на зов Жавера. Бандитов связали. От такого скопления людей в логове Тенардье, освещенном только свечой, стало совсем темно.
- Всем наручники! - распорядился Жавер.
- А ну, подойдите! - раздался вдруг чей-то, не мужской, но и не женский, голос.
Это рычала тетка Тенардье, загородившаяся в углу у окна.
Полицейские и постовые отступили.
Она сбросила с себя шаль, но осталась в шляпе. Муж, скорчившись за ее спиной, почти исчезал под упавшей шалью, а жена прикрывала его своим телом и, подняв обеими руками над головой булыжник, раскачивала им, словно великанша, собирающаяся швырнуть утес.
- Берегитесь! - крикнула она.
Все попятились к выходу. Середина чердака сразу опустела.
Тетка Тенардье взглянула на бандитов, давших себя связать, и хриплым, гортанным голосом пробормотала:
- У-у, трусы!
Жавер усмехнулся и пошел прямо в опустевшую часть комнаты, находившуюся под неусыпным наблюдением супруги Тенардье.
- Не подходи! Не то расшибу! -завопила она.
- Экий гренадер! -сказал Жавер. -Ну, мамаша, хоть у тебя борода, как у мужчины, зато у меня когти, как у женщины.
И он продолжал идти вперед.
Растрепанная, страшная тетка Тенардье расставила ноги, откинулась назад и с бешеной силой запустила камнем в голову Жавера. Жавер пригнулся. Камень перелетел через него, ударился в заднюю стену, отбив от нее громадный кусок штукатурки, затем рикошетом, от угла к углу, пересек все, к счастью, теперь почти пустое, помещение и упал, совсем уже на излете, к ногам Жавера.
В одну минуту Жавер очутился возле четы Тенардье. Одна из огромных его ручищ опустилась на плечо супруги, другая на голову супруга.
- Наручники! - крикнул он.
Полицейские гурьбой бросились к нему, и приказание Жавера было исполнено.
Это сломило тетку Тенардье. Взглянув на свои закованные руки и на руки мужа, она упала на пол и, рыдая, воскликнула:
- Дочки, мои дочки!
- Они за решеткой, - объявил Жавер.
Тем временем полицейские заметили и растолкали спавшего за дверью пьяницу.
- Уже успели управиться, Жондрет? - пробормотал он спросонья.
- Да, - ответил Жавер.
Шестеро бандитов стояли теперь связанные; впрочем, они все еще походили на привидения, трое сохраняли свою черную размалевку, трое других -маски.
- Масок не снимать, - распорядился Жавер. Он окинул всю компанию взглядом, точно Фридрих II, производящий смотр на потсдамском параде, и, обращаясь к трем "трубочистам", бросил:
- Здорово, Гнус! Здорово, Башка! Здорово, Два Миллиарда!
Затем, повернувшись к трем маскам, приветствовал человека с топором:
-- Здорово Живоглот!
Человека с палкой:
- Здорово, Бабет!
А чревовещателя:
- Здравия желаю, Звенигрош!
Тут Жавер заметил пленника, который с момента прихода полицейских не проронил ни слова и стоял опустив голову.
- Отвяжите господина, и не уходить! - приказал он.
Потом он с важным видом сел за стол, на котором еще стояли свеча и чернильница, вынул из кармана лист гербовой бумаги и приступил к допросу.
Написав первые строчки, состоящие из одних и тех же условных выражений, он поднял глаза.
- Подведите господина, который был связан этими господами.
Полицейские огляделись.
- В чем дело? Где же он? - спросил Жавер.
Но пленник бандитов, - г-н Белый, г-н Урбен Фабр, отец Урсулы или Жаворонка, - исчез.
Дверь охранялась, а про окно забыли. Почувствовав себя свободным, он воспользовался шумом, суматохой, давкой, темнотой, минутой, когда внимание от него было отвлечено, и, пока Жавер возился с протоколом, выпрыгнул в окно.
Один из полицейских подбежал и выглянул на улицу. Там никого не было видно.
Веревочная лестница еще покачивалась.
- Экая чертовщина! - процедил сквозь зубы Жавер - Видно, этот был почище всех.
Глава двадцать вторая
МАЛЫШ, ПЛАКАВШИЙ ВО ВТОРОЙ ЧАСТИ НАШЕЙ КНИГИ
На другой день после описанных событий, происшедших в доме на Госпитальном бульваре, какой-то мальчик шел по правой боковой аллее бульвара, направляясь, по-видимому, от Аустерлицкого моста к заставе Фонтенебло. Уже совсем стемнело. Это был бледный, худой ребенок, в лохмотьях, одетый, несмотря на февраль, в холщовые панталоны; он шел. распевая во все горло.
На углу Малой Банкирской улицы сгорбленная старуха при свете фонаря рылась в куче мусора. Проходя мимо, мальчик толкнул ее и тотчас же отскочил.
- Вот тебе раз! - крикнул он. - А я-то думал, что это большущая -пребольшущая собака!
Слово "пребольшущая" он произнес, как-то особенно насмешливо его отчеканивая, что довольно точно можно передать с помощью прописных букв: большущая, ПРЕБОЛЬШУЩАЯ собака!
Взбешенная старуха выпрямилась.
- У, висельник! -заворчала она. -Мне бы прежнюю силу, я бы такого пинка тебе дала!
Но ребенок находился уже на почтительном от нее расстоянии.
- Куси, куси! - поддразнил он. - Ну если так, то я, пожалуй, не ошибся.
Задыхаясь от возмущения, старуха выпрямилась теперь уже во весь рост, и красноватый свет фонаря упал прямо на бесцветное, костлявое, морщинистое ее лицо с сетью гусиных лапок, спускавшихся до самых углов рта. Вся она тонула в темноте, видна была только голова. Можно было подумать, что, потревоженная лучом света, из ночного мрака выглянула страшная маска самой дряхлости. Вглядевшись в нее, мальчик заметил:
- Красота ваша не в моем вкусе, сударыня.
И пошел дальше, распевая:
Король наш Стуконог,
Взяв порох, дробь и пули,
Пошел стрелять сорок.
Пропев эти три стиха, он замолк. Он подошел к дому № 50/52 и, найдя дверь запертой, принялся колотить в нее ногами, причем раздававшиеся в воздухе мощные, гулкие удары свидетельствовали не столько о силе его детских ног, сколько о тяжести мужских сапог, в которые он был обут.
Следом за ним, вопя и неистово жестикулируя, бежала та самая старуха, которую он встретил на углу Малой Банкирской улицы.
- Что такое? Что такое? Боже милосердный! Разламывают двери! Разносят дом! - орала она.
Удары не прекращались
- Да разве нынешние постройки на это рассчитаны? - надрывалась старуха и вдруг неожиданно смолкла. Она узнала гамена.
- Да ведь это же наш дьяволенок!
- А! Да ведь это же наша бабка! -сказал мальчик. - Здравствуйте, Бюргончик. Я пришел повидать своих предков.
Старуха скорчила гримасу, к сожалению, пропавшую даром из-за темноты, но отразившую разнородные чувства: то была великолепная импровизация злобы при поддержке уродства и дряхлости.
- Никого нет, бесстыжая твоя рожа, - сказала старуха.
- Вот тебе раз! -воскликнул мальчик. -А где же отец?
- В тюрьме Форс.
- Смотри-ка! А мать?
- В Сен -Лазаре.
- Так, так! А сестры?
- В Мадлонет.
Мальчик почесал за ухом, поглядел на мамашу Бюргон и вздохнул:
- Э -эх!
Затем повернулся на каблуках, и через минуту старуха, продолжавшая стоять на пороге, услыхала, как он запел чистым детским голосом, уходя куда-то все дальше и дальше под черные вязы, дрожавшие на зимнем ветру:
Король наш Стуконог,
Взяв порох, дробь и пули,
Пошел стрелять сорок,
Взобравшись на ходули.
Кто проходил внизу,
Платил ему два су.
Часть 4
ИДИЛЛИЯ УЛИЦЫ ПЛЮМЕ И ЭПОПЕЯ УЛИЦЫ СЕН-ДЕНИ
Книга первая
НЕСКОЛЬКО СТРАНИЦ ИСТОРИИ
Глава первая
ХОРОШО СКРОЕНО
Два года, 1831 и 1832, непосредственно примыкающие к Июльской революции, представляют собою одну из самых поразительных и своеобразных страниц истории. Эти два года среди предшествующих и последующих лет -как два горных кряжа. От них веет революционным величием. В них можно различить пропасти. Народные массы, самые основы цивилизации, мощный пласт наслоившихся один на другой и сросшихся интересов, вековые очертания старинной французской формации то проглядывают, то скрываются за грозовыми облаками систем, страстей и теорий. Эти возникновения и исчезновения были названы противодействием и возмущением. Время от времени они озаряются сиянием истины, этим светом человеческой души.
Замечательная эта эпоха ограничена достаточно узкими пределами и достаточно от нас отдалена, чтобы сейчас уже мы могли уловить ее главные черты.
Попытаемся это сделать.
Реставрация была одним из тех промежуточных периодов, трудных для определения, где налицо- усталость, смутный гул, ропот, сон, смятение, иначе говоря, она была не чем иным, как остановкой великой нации на привале. Это эпохи совсем особые, и они обманывают политиков, которые хотят извлечь из них выгоду. Вначале нация требует только отдыха; все жаждут одного- мира; у всех одно притязание- умалиться. Это означает -жить спокойно. Великие события, великие случайности, великие начинания, великие люди, - нет, покорно благодарим, навидались мы их, сыты по горло. Люди променяли бы Цезаря на Прузия, Наполеона на короля Ивето: "Какой это был славный, скромный король!" Шли с самого рассвета, а теперь вечер долгого и трудного дня; первый перегон сделали с Мирабо, второй - с Робеспьером, третий-с Бонапартом; все выбились из сил, каждый требует постели.
Уставшее самопожертвование, состарившийся героизм, насытившееся честолюбие, нажитое богатство ищут, требуют, умоляют, добиваются - чего? Пристанища. Они его обретают. Они вступают в обладание миром, спокойствием, досугом. Они довольны. Однако в это же время возникают некоторые факты, которые заявляют о себе и стучатся в дверь Эти факты порождены революциями и войнами, они есть, они существуют, они имеют право занять место в обществе, и они занимают его. Чаще всего факты -это квартирмейстеры и фурьеры, готовящие квартиры для принципов.
И вот что открывается тогда перед политическим мыслителем.
Пока утомленные люди требуют покоя, совершившиеся факты требуют гарантий. Гарантия для фактов - то же, что покой для людей.
Это то, что Англия требовала от Стюартов после протектората; это то, что Франция требовала от Бурбонов после Империи.
Эти гарантии - требование времени. Волей-неволей приходится на них соглашаться. Короли их "даруют", в действительности же они обязаны своим возникновением силе обстоятельств. Истина глубокая и знать ее небесполезно, чего Стюарты не подозревали в 1660 году и что в голову не пришло Бурбонам в 1814.
Обреченная династия, вернувшаяся во Францию после падения Наполеона, имела роковую наивность верить, что дарует именно она и что дарованное может быть ею взято обратно; что дом Бурбонов обладает священным правом, а Франция не обладает ничем, и что политические права, пожалованные Людовиком XVIII,- всего лишь ветвь священного права, отломленная династией Бурбонов и милостиво дарованная народу до того дня, когда королю заблагорассудится взять ее обратно. Однако уже по тому, с каким неудовольствием Бурбоны преподносили этот дар, они должны были почувствовать, что исходит он не от них.
Они были угрюмы в XIX веке. Они хмурились при каждом новом подъеме нации. Бурбоны "избрюзжались" - воспользуемся этим обиходным выражением, выражением народным и точным. Народ это видел.
Династия полагала, что она сильна, Так как Империя исчезла перед нею, словно театральная декорация. Она не заметила, что сама появилась так же. Она не видела, что находится в тех же руках, которые убрали Наполеона.
Она полагала, что у нее есть корни, потому что за нею прошлое. Она заблуждалась: она составляла только часть прошлого, а прошлым была Франция. Корни французского общества были не в бурбонах, а в нации. Эти скрытые и живучие корни составляли не право какой-либо одной семьи, а историю народа. Они тянулись всюду, но только не под троном.
Дом Бурбонов был для Франции блистательным и кровавым средоточием ее истории, но он не представлял больше важнейшего элемента ее судьбы и необходимой основы ее политики. Можно было обойтись без Бурбонов; без них и обходились двадцать два года; здесь был пробел, а они этого и не подозревали. Да и как могли они это подозревать, - они, полагавшие, что Людовик XVII царствовал 9 термидора, а Людовик XVIII-в день битвы при Маренго? Никогда, с первых дней истории государи не были столь слепы перед лицом фактов и перед той долей божественной власти, которую эти факты содержат и возвещают. Никогда еще притязания бренного мира, именующиеся правом королей, не отрицали до такой степени высшего права.
Это существеннейшая ошибка Бурбонов, приведшая их к тому, что они вновь наложили руку на гарантии, "дарованные" в 1814 году, на эти "уступки", как они их называли. Печальное явление! То, что они именовали своими "уступками", было нашими завоеваниями; то, что они называли "незаконным захватом", было нашим законным правом.
Когда, по ее мнению, час пробил, Реставрация, вообразив, что она победила Наполеона и укоренилась в стране, то есть поверив в свою силу и устойчивость, внезапно приняла решение и отважилась на удар. Однажды утром она стала лицом к лицу с Францией и, возвысив голос, начала оспаривать право народное и право личное: у нации -верховное главенство, у гражданина-свободу. Другими словами, она попыталась отнять у нации то, что делало ее нацией, а у гражданина то, что делало его гражданином.
В этом суть тех знаменитых актов, которые называются июльскими ордонансами.
Реставрация пала.
Этого требовала справедливость. Тем не менее нельзя не признать, что она не была до конца враждебна всем формам прогресса. Бок о бок с нею свершилось немало великих событий.
При Реставрации нация привыкла совмещать споры со спокойствием, чего не было при Республике, а величие - с миром, чего не было при Империи. Сильная и свободная Франция являлась ободряющим примером для других народов Европы. При Робеспьере слово взяла Революция; при Бонапарте слово взяли пушки; при Людовике XVIII и Карле Х слово взяла мысль. Ветер утих, светоч зажегся снова. На безоблачных вершинах затрепетал чистый свет разума. То было великолепное, поучительное и привлекательное зрелище. В течение пятнадцати лет, при невозмутимом мире, совершенно открыто действовали великие принципы, старые для мыслителя, новые для политического деятеля: равенство перед законом, свобода совести, свобода слова, свобода печати, доступ ко всем должностям всех способных людей. Так продолжалось до 1830 года. Бурбоны были орудием цивилизации, сломавшимся в руках провидения.
Падение Бурбонов было исполнено величия, проявленного, однако, не ими, а нацией. Они покинули трон важно, но не величественно; они ушли во тьму, ко это не было одним из тех торжественных исчезновений, которые оставляют мрачный волнующий след в истории; это не было ни потустороннее спокойствие Карла I, ни орлиный клекот Наполеона. Они просто ушли, вот и все. Они сняли корону и не сберегли ореола. Они совершили это с достоинством, но не с королевским. В какой-то степени они оказались ниже величия постигшего их несчастья. Карл Х по пути в Шербург распорядился сделать из круглого стола четырехугольный; казалось, его больше тревожила угроза этикету, чем крушение монархии. Такая мелочность его натуры опечалила людей преданных, которые любили королевскую семью, и людей положительных, чтивших королевский род. Зато народ был достоин восхищения. Нация, атакованная однажды утром, почувствовала в себе столько сил, что даже не разгневалась на этот своего рода королевский вооруженный мятеж. Она дала отпор, но сдержалась, поставила все на место, вернула управление страной в рамки закона, Бурбонов - в изгнание и, увы, на этом остановилась. Она извлекла старого короля Карла Х из-под того балдахина, что осенял Людовика XIV, и тихонько поставила его на землю. Она коснулась особ королевского дома с грустью и осторожностью. Не один и не несколько человек, а Франция, вся Франция, победоносная и упоенная своей победой, казалось, вспомнила и перед всем миром провела в жизнь замечательные слова Гильома дю Вера, сказанные им после дня баррикад: "Тем, кто привык срывать цветы милости у великих мира сего и перепрыгивать, словно птичка, с ветки на ветку, от скорбящих к преуспевающим, легко быть дерзким по отношению к своему государю, когда его постигнет злая судьба; я же всегда буду чтить жребий моих королей, особливо скорбящих".
Бурбоны унесли с собой уважение Франции, но не ее сожаление. Как мы уже сказали, они оказались мельче постигшего их несчастья. Они исчезли с горизонта.
Июльская революция тотчас приобрела друзей и врагов во всем мире. Одни устремились к ней с восторгом и радостью, другие отвернулись, каждый сообразно своей природе. Государи Европы, словно совы на этой утренней заре, в первую минуту ослепленные и растерянные, зажмурились и открыли глаза только для того, чтобы перейти к угрозам. Испуг их понятен, гнев вполне объясним. Эта странная революция почти не была потрясением, она даже не оказала побежденным Бурбонам чести обойтись с ними как с врагами и пролить их кровь. В глазах деспотических правительств, всегда заинтересованных в том, чтобы свобода очернила самое себя, Июльская революции была виновна в том, что, будучи грозной, она проявила кротость. Ничего, впрочем, не было против нее смышлено или предпринято. Даже те, что были сильнее других напуганы, те, что были особенно недовольны, особенно раздражены, приветствовали ее. Как бы мы ни были эгоистичны и злопамятны, нам внушают таинственное уважение события, в которых ощущается соучастие Кого-то, действующего в области более высокой, чем дано действовать человеку.
Июльская революция-торжество права, повергшего во прах грубый факт. Событие, исполненное величия.
Право, повергшее во прах грубый факт! Отсюда блеск революции 1830 года, отсюда и ее снисходительность. Торжествующему праву нет нужды прибегать к насилию.
Право - это все, что истинно и справедливо.
Неотъемлемая черта права -пребывать вечно прекрасным и чистым. Факт, как будто неизбежный, наилучшим образом принятый современниками, если он существует только в качестве факта и если у него на это слишком мало или вовсе никакого права, бесповоротно обречен стать со временем уродливым, омерзительным, быть может даже чудовищным. Если кто-нибудь пожелает удостовериться в том, насколько уродливым может оказаться факт на расстоянии веков, пусть обратит свой взор на Макиавелли. Макиавелли - это вовсе не злой дух, не демон, не презренный и жалкий писатель; он не больше чем факт. И этот факт характерен не только для Италии, но и для Европы, для всего XVI столетия. Он кажется отвратительным, он и есть таков с точки зрения нравственной идеи XIX века.
Эта борьба между правом и фактом длится со времен возникновения общества. Закончить поединок, сплавить чистую идею с реальностью человеческой жизни, заставить право мирно проникнуть в область факта и факт в область права - вот дело мудрых.
Глава вторая
ДУРНО СШИТО
Но работа людей мудрых - это одно, а работа людей ловких - другое.
Революция 1830 года быстро закончилась.
Как только революция терпит крушение, ловкие люди растаскивают по частям корабль, севший на мель.
Ловкие люди нашего времени присваивают себе название государственных мужей; в конце концов это наименование "государственный муж" стало почти арготическим выражением. В самом деле, не следует забывать, что там, где нет ничего, кроме ловкости, всегда налицо посредственность. Сказать "человек ловкий" -все равно что сказать "человек заурядный".
Точно так же сказать: "государственный муж" - иногда значит то же, что сказать "изменник".
Итак, если верить ловким, то революции, подобные Июльской, - не что иное, как перерезанные артерии; нужно немедленно перевязать их. Право, слишком громко провозглашенное, вызывает смятение. Поэтому, коль скоро право утверждено, следует укрепить государство. Коль скоро свобода обеспечена, следует подумать о власти.