Страница:
Теперь я бродил совершенно как пьяный, а в доме непрерывно бурлила бессмысленная, пустая жизнь: дед читал какие-то книги и тратил кучу времени на переписку с товарищами и оппонентами, с которыми без конца обсуждал социальные проблемы. Отец руководил компанией и организовывал «корпоративные вечеринки», которые сам же называл «кор-противными». Тетя развлекалась, как истинная пиратка. Все это оставалось вне пределов сверкающего мира, куда переместились Гатта, Феано и я. Только мы в нашем внутреннем, замкнутом садике обладали полноценным бытием; только мы дышали густым, насыщенным воздухом; только наши наслаждения были истинными. Все прочие с их маленькими, легко удовлетворяемыми желаниями влачили поистине нелепое существование. С нашей точки зрения, они просто зря коптили небо. Раз уж так сложилось, и они задержались на земле дольше положенного.
Когда листва пожелтела, и зима начала напоминать о смертности растений, отец решил отметить очередной юбилей фирмы грандиозным пикником на реке Пхон.
В верхнем течении Пхон – широченная водная магистраль; в Дельте она оказывается на равнинной заболоченной местности: кажется, будто река расползается по широченной долине и исчезает в камышах и осоке. Там водятся двоякодышащие рыбы с рудиментарными ножками – главный аргумент еретиков-эволюционистов, утверждающих, что Бог сотворил только основные виды животных, например, земноводных вообще, а потом попустил им эволюционировать из одного вида в другой; а также главное блюдо во время водных пикников.
Дельта Пхона – место гнездовищ самых разных птиц, поэтому лицензия на проведение здесь праздника стоит очень дорого. На каждую рыбу, которую дозволяется поймать, выдается отдельное разрешение. Кроме того, установлено вознаграждение доносчику на тот случай, если кто-нибудь во время рыбной ловли или пиршества нанесет ущерб птичьим гнездам. Но у нас обычно обходится без эксцессов, потому что наша семья любит птиц. Как-то раз дедушка самолично избил палкой одного довольно значительно служащего компании, который спугнул с яиц самку лохматого клювана.
Клюваны красивы – как и все в Дельте. Это белые, крупные птицы с горбатыми красными клювами и сильными лапами. Когда плоты медленно скользят, раздвигая осоку и обнажая под ней черную гладь воды, головы клюванов видны среди желтых стеблей. Некоторые поворачиваются в нашу сторону и глядят с равнодушным любопытством; кожистое веко быстро натягивается на выпуклый блестящий птичий глаз и снова исчезает; хохолок на макушке то встопорщивается, то приглаживается.
Плотов целый караван – не меньше десятка. Каждый оборудован палаткой и плиткой на синтетическом угле (разводить настоящий огонь в Дельте категорически запрещено). Присмиревшие приживалы сидят под навесами, поджав ноги, или трудятся изо всех сил, старательно налегая на длинные шесты.
Медленно Дельта раскрывает нам свои объятия, и мы входим в нее все глубже и глубже, и густые заросли остролистых водных растений, высоких, как копья, охватывают нас со всех сторон.
Я лежал на самом краю маленького плота, где: кроме меня и Гатты, были еще Феано, какая-то ненужная рыжеволосая девица, которая все время болтала, и двое приживал: однорукий старичок и мужчина лет сорока по эльбейскому счету (или тридцати двух по счету Спасительной Земли). Этот мужчина меня особенно заинтересовал, и поначалу я все его разглядывал: он был щуплый, с жидкими волосами и мелкими, мятыми чертами гримасничающего личика. Он был жилистый, но какой-то очень ничтожный. Старичок страшно им помыкал: жми сюда, толкай здесь.
Нашему плоту выдали острогу и дозволение убить одну рыбу. Гатта не спешил с охотой. Лежал, растянувшись, на плоту и смотрел, как над ним плывет небо. Иногда опускал в воду руку и срывал травинку, которая потом долго еще тянулась за плотом. Я видел, что мой брат счастлив, и почему-то был счастлив сам.
Ненужная девица наконец заметила, что с нею никто не разговаривает, и замолчала, делая вид, будто любуется пейзажем.
Мы миновали отмель, где собираются стаи бело-желтых бабочек, и спугнули целую тучу. От мелькания маленьких крыльев зарябило в глазах, так что я зажмурился. Некоторое время плот был весь обсижен бабочками. Они ползали по обнаженным рукам и волосам Феано, а она тихо смеялась.
Гатта даже не смотрел на нее. У моего брата был такой вид, словно это он подарил Феано всех этих бабочек и теперь чрезвычайно доволен результатом – только вот виду не подает. Постепенно они исчезали. Последнюю прихлопнул однорукий старичок.
День был долгий и полный значительных событий. Один из плотов случайно раздавил рыбу с ножками и таким образом израсходовал свою лицензию на лов. Поскольку на этом плоту находился дедушка, караван тотчас был остановлен, и двое дедушкиных фронтовых друзей переправились на соседний плот. Там ни за что не хотели отдавать им свою лицензию.
– Если господин Анео не видит, куда направляет плот… – возмущались на плоту-жертве.
– Поговори еще! – напирали старички-ветераны. – А ну, давай лицензию!
– Острогой, острогой их! – выкрикивал дед, волнуясь у себя в шалаше.
– Он вполне может ее сварить, – из последних сил сопротивлялись осажденные. – Она совершенно годится в пищу!
– Холуи! Лишь бы жрать! – вознегодовали старички, а дед надрывался:
– Хватит болтать! Хватайте ее! В морду их, в морду!
Истерзанные останки рыбы шлепнулись на плот. Печальный розовый глаз смотрел с сырых бревен мертво и загадочно. Рыба как будто сама изумлялась тому, что ей столь внезапно открылась загадка жизни и смерти.
– Вот вы ее и варите! Давай лицензию, сволочь, сказано тебе!
С этим решительным словом старички вырвали лицензию и вернулись к деду, который встретил их шумным ликованием.
Ловитву назначили на ночь, когда в черной воде покачиваются звезды, потревоженные плотами, и то и дело вспыхивают зеленоватые огоньки – глаза рыб, нашей добычи. Рыбы не любопытны и им безразлично происходящее в воздушной стихии; они выглядывают только для того, чтобы сделать вдох. Вот тут-то и время нанести удар острогой, быстро и точно, как бьет клюван. Обычно остроги у нас раздают взрослым членам семьи и немногим близким друзьям. Гатта уже второй раз получал острогу. Сейчас она лежала рядом с его вытянутой рукой. Лицензия в водонепроницаемой пленке была приклеена к древку и запечатана штампами службы ветеринарного учета.
Я как будто утонул в полудреме. Блаженство охватывало меня со всех сторон, оно было и справа, и слева, и над головой, и под плотом. Куда ни глянь – везде хорошо. Рыжая девица, наша соседка по плоту, дулась и куксилась, пока однорукий старичок не снабдил ее замусоленной планшеткой скабрезных анекдотов, которую извлек из своей походной сумки. После этого они вдвоем стали угощаться чем-то из той же сумки, и старичок взялся учить ее жизни. Девица моргала, то и дело удивляясь, но попыток избавиться от старичка не делала и даже раскурила для него ядовитое зелье из трубки.
Незначительный человечек с шестом, оставленный без понуканий, воспрял духом и толкал наш плот сильно и ровно. Ветерок шевелил волосы Феано, гладил ее щеки и наполнял глаза слезами.
Протянулся час, и другой, и третий. Теперь Дельта больше не имела пределов, она заполнила весь мир желтой копьевидной осокой, гнездовьями птиц, гладкой водой, вереницами плотных белых облаков.
А потом как будто сдвинулось нечто в мироздании, и небо вдруг оказалось бледненьким, печальным – вечер настиг нас. Постепенно красный свет начал заливать Дельту, становясь все гуще, и вот торчат из густо-багровой воды окровавленные копья осоки, и одинокий крик птицы звучит провозвестником беды. В зловещем свете знакомые лица меняются: красивые кажутся еще красивее, а некрасивые делаются совсем уродскими. Рыжеволосая девица стала страшнее смертного греха, особенно потому, что кокетничала. Гатта мне (потом) объяснил, что так выглядит глупость во плоти. Закатный свет в Дельте не тем страшен, что похож на зарево войны, а тем, что светит прямо в душу, и все спрятанное тотчас начинает светиться в ответ, предательски проступая на лице. Впрочем, иногда это случается и к пользе. Однорукий старичок, к примеру, вдруг явил, каким он был в молодости, без морщин и шрамов. А вот тот незначительный человек, что толкал наш плот шестом, вообще не изменился. Каким выглядел при прямых и белых лучах, таким и остался, когда Дельта побагровела, и свет ее стал коварным. Я решил, что надо бы еще поразмыслить над этим феноменом, когда найду подходящее время.
С других плотов доносились приглушенные голоса, там смеялись, что-то жарили и даже, вроде бы, пели. Я лежал под открытым небом, смотрел, как чернеет, запекается закат и как появляются Божьи звезды, и очень радовался тому, что у нас на плоту старший – Гатта, что я здесь, в задумчивом молчании, а не там, где едят и шумят.
Эта мысль доставляла мне удовольствие, несмотря на всю ее мелкость и суетность. Впрочем, я довольно быстро исчерпал ее и стал думать о звездах. Один только Бог исчисляет их и зовет по именам, и я сильно жалел о том, что Бог не позволил первому человеку нарекать звезды – тогда мы могли бы владеть космосом с чистой совестью и не бояться, что придет хозяин и нас выставит. Со звездами – как с кентаврами: их имена даны человеком самочинно. Поэтому мы никогда не знаем, чего ожидать от звезды.
С этим я незаметно заснул.
Но рядом никого не оказалось. Густые заросли камыша чуть колыхались со всех сторон, развеселые блики раннего утра подпрыгивали в просветах на воде, и солнце виднелось еще невысоко. Ни старичка, ни человека с шестом на плоту не было. И соседних плотов – тоже. Да и нашего плота, почитай, почти не оставалось. Для прогулок обычно соединяют веревками блоки по десять синтетических бревен в каждом. Что-то случилось ночью, пока я спал. Веревки лопнули или перетерлись, и часть секции оторвалась. И вот что странно: вроде бы и течения здесь никакого нет, а меня унесло так далеко, что до остальных не докричишься.
Я привстал и завопил от ужаса.
– Что орешь? – услышал я вдруг недовольный голос моего брата.
Я взревел пуще прежнего и бросился его обнимать, не сразу заметив, что на его руке лежит Феано. Я обратил на нее внимание, только наступив на живое.
– Ой! – пискнул я, а Феано тихо засмеялась.
– Ночью нас оторвало, – сказал Гатта. – Те остались стоять на якоре, а нашу секцию унесло. Самое время завтракать.
И он поднял острогу.
Я так и не понял, что произошло на самом деле. Может быть, Гатта нарочно перерезал веревки, чтобы избавиться от общества соседей. А может, это действительно была случайность.
Феано находилась теперь совсем рядом, и я стал ее разглядывать. Холодным, ослепительным утром над Дельтой шествовала тишина. В лесу или в старом доме случается ветхая тишина, в которой живут разные паутинки; а эта была торжественная, с медной нитью в наряде. Феано совершенно тонула посреди великолепия осенней Дельты, но ее это не заботило. Она не суетилась, не боялась происходящего, не задавала вопросов, не пыталась развивать деятельность – вообще не строила из себя хозяйственную. Напротив, она вела себя как гостья: сидела, поджав ноги, и молча смотрела, как Гатта выслеживает в глубине двоякодышащую рыбу. Наверное, ей было зябко, но она не обращала на это лишнего внимания.
Я вдруг сообразил, что плитка с синтетическими углями осталась на другой части плота, и вскрикнул:
– А плитка-то!..
– Будем есть сырую, – сквозь зубы проговорил Гатта. – Соль-то не потеряли?
Вот тут я понял, что брат не рассчитывает скоро выбраться из зарослей, и ужаснулся. А Гатта уже позабыл про меня. В темноте по дну ходила на своих коротеньких ножках рыба и медленно ворочала выпученными глазами. Ее рот непрестанно удивлялся: о! о! Это была старая, жирная рыба. Ее шкура, плотная, с еле заметной переливающейся синевой, покрывала сплошное чувство собственного достоинства. Да-с, не напрасно расстались с жизнью бесчисленные червячки, мошки и даже маленькие жабки. Им тоже – в своем роде, конечно, – есть чем гордиться.
Гатта прикусил губу, чуть переместился на краю плота и метнул острогу. Плот качнулся, пробежала густая волна, которая отозвалась в отдаленных камышах, где вдруг панически заорала какая-то птица.
– Ага! – прошептал Гатта, перехватывая веревку. Вода закипела, рыба яростно била хвостом и передними лапами, а затем у бревен показалась большая костлявая голова. Рыба лязгала зубами. Хвост судорожно загибался то вправо, то влево. Посреди тела торчало древко. Гатта ударил рыбу кулаком по голове, и послышался сильный хруст. Феано ласково улыбалась. Ей было лестно, что сильный, славный юноша ради нее убил такую могущественную тварь, как эта рыба.
Они вместе отрезали рыбе голову и залили бревна лиловой кровью. Солнце тем временем поднялось еще выше, и все вокруг стало чуть менее волшебным, чем ранним утром, сразу после рассвета, хотя все равно – ярким, почти как во сне, где предметы странно увеличиваются.
Подводное течение незримо увлекало нас все дальше, погружая в бескрайнее нутро Дельты. Гатта разрезал ломтями красноватое рыбье мясо и пересыпал их мелкими соляными кристаллами. Работая, он тихонько улыбался и то и дело поглядывал на Феано исподлобья, тепло и покровительственно.
И тогда я понял, что для женщины нет ничего более трогательного, чем мужчина, занятый маленькой женской работой. По крайней мере, так это обстоит для женщин, похожих на Феано.
Мое присутствие ничуть им не мешало – ведь я знал о них все, и не было нужды таиться, так что они, не ведая сомнений, соприкасались руками, и локончики Феано спускались по щеке моего брата. Мы ели рыбье мясо и хрустели белыми, жирными хрящами и кристаллами соли, впивавшимися в десны, как иглы. Феано вытаскивала длинные болотные растения из их мягкого илистого логова, где они мирно дремали сезон за сезоном, и мы снимали коросту с рыхлых, похожих на булки корней. Корни были сладковаты, от них вязало во рту, а после третьего или четвертого начинало тошнить, и мы сосали соль, как леденцы, чтобы отпугнуть дурноту.
Солнце достигло зенита, расцвело зрелостью, а у нас на обрывке плота уже сложился к тому времени собственный быт, и мы понимали друг друга без слов.
Дельта бесконечна; здесь двигалось и изменялось только время, а пространство, сколько ни перебирай шестом, стоит на месте. Мы не говорили о будущем – оно представлялось слишком отдаленным.
Из вечернего неба, вместе с тучами, прилетел геликоптер и забрал нас. Краткое время я смотрел из окна на несколько связанных вместе бревен, безмятежно лежащих на зеркальце воды, – наш брошенный дом; и мне казалось, что мы провели здесь целую жизнь, оборванную насильственно и напрасно.
На Вио производили химические удобрения для планет шестого сектора. Отец хотел, чтобы Гатта определился, что ему ближе, научная часть или организация трудового процесса в целом. В пользу первого говорила склонность Гатты к уединенным размышлениями; второго – его интерес к социальным процессам. Как и все в нашей семье, в науке и технологии он отдавал предпочтение новаторству, а в социальном отношении коснел в консерватизме.
Часть пятая
Когда листва пожелтела, и зима начала напоминать о смертности растений, отец решил отметить очередной юбилей фирмы грандиозным пикником на реке Пхон.
В верхнем течении Пхон – широченная водная магистраль; в Дельте она оказывается на равнинной заболоченной местности: кажется, будто река расползается по широченной долине и исчезает в камышах и осоке. Там водятся двоякодышащие рыбы с рудиментарными ножками – главный аргумент еретиков-эволюционистов, утверждающих, что Бог сотворил только основные виды животных, например, земноводных вообще, а потом попустил им эволюционировать из одного вида в другой; а также главное блюдо во время водных пикников.
Дельта Пхона – место гнездовищ самых разных птиц, поэтому лицензия на проведение здесь праздника стоит очень дорого. На каждую рыбу, которую дозволяется поймать, выдается отдельное разрешение. Кроме того, установлено вознаграждение доносчику на тот случай, если кто-нибудь во время рыбной ловли или пиршества нанесет ущерб птичьим гнездам. Но у нас обычно обходится без эксцессов, потому что наша семья любит птиц. Как-то раз дедушка самолично избил палкой одного довольно значительно служащего компании, который спугнул с яиц самку лохматого клювана.
Клюваны красивы – как и все в Дельте. Это белые, крупные птицы с горбатыми красными клювами и сильными лапами. Когда плоты медленно скользят, раздвигая осоку и обнажая под ней черную гладь воды, головы клюванов видны среди желтых стеблей. Некоторые поворачиваются в нашу сторону и глядят с равнодушным любопытством; кожистое веко быстро натягивается на выпуклый блестящий птичий глаз и снова исчезает; хохолок на макушке то встопорщивается, то приглаживается.
Плотов целый караван – не меньше десятка. Каждый оборудован палаткой и плиткой на синтетическом угле (разводить настоящий огонь в Дельте категорически запрещено). Присмиревшие приживалы сидят под навесами, поджав ноги, или трудятся изо всех сил, старательно налегая на длинные шесты.
Медленно Дельта раскрывает нам свои объятия, и мы входим в нее все глубже и глубже, и густые заросли остролистых водных растений, высоких, как копья, охватывают нас со всех сторон.
Я лежал на самом краю маленького плота, где: кроме меня и Гатты, были еще Феано, какая-то ненужная рыжеволосая девица, которая все время болтала, и двое приживал: однорукий старичок и мужчина лет сорока по эльбейскому счету (или тридцати двух по счету Спасительной Земли). Этот мужчина меня особенно заинтересовал, и поначалу я все его разглядывал: он был щуплый, с жидкими волосами и мелкими, мятыми чертами гримасничающего личика. Он был жилистый, но какой-то очень ничтожный. Старичок страшно им помыкал: жми сюда, толкай здесь.
Нашему плоту выдали острогу и дозволение убить одну рыбу. Гатта не спешил с охотой. Лежал, растянувшись, на плоту и смотрел, как над ним плывет небо. Иногда опускал в воду руку и срывал травинку, которая потом долго еще тянулась за плотом. Я видел, что мой брат счастлив, и почему-то был счастлив сам.
Ненужная девица наконец заметила, что с нею никто не разговаривает, и замолчала, делая вид, будто любуется пейзажем.
Мы миновали отмель, где собираются стаи бело-желтых бабочек, и спугнули целую тучу. От мелькания маленьких крыльев зарябило в глазах, так что я зажмурился. Некоторое время плот был весь обсижен бабочками. Они ползали по обнаженным рукам и волосам Феано, а она тихо смеялась.
Гатта даже не смотрел на нее. У моего брата был такой вид, словно это он подарил Феано всех этих бабочек и теперь чрезвычайно доволен результатом – только вот виду не подает. Постепенно они исчезали. Последнюю прихлопнул однорукий старичок.
День был долгий и полный значительных событий. Один из плотов случайно раздавил рыбу с ножками и таким образом израсходовал свою лицензию на лов. Поскольку на этом плоту находился дедушка, караван тотчас был остановлен, и двое дедушкиных фронтовых друзей переправились на соседний плот. Там ни за что не хотели отдавать им свою лицензию.
– Если господин Анео не видит, куда направляет плот… – возмущались на плоту-жертве.
– Поговори еще! – напирали старички-ветераны. – А ну, давай лицензию!
– Острогой, острогой их! – выкрикивал дед, волнуясь у себя в шалаше.
– Он вполне может ее сварить, – из последних сил сопротивлялись осажденные. – Она совершенно годится в пищу!
– Холуи! Лишь бы жрать! – вознегодовали старички, а дед надрывался:
– Хватит болтать! Хватайте ее! В морду их, в морду!
Истерзанные останки рыбы шлепнулись на плот. Печальный розовый глаз смотрел с сырых бревен мертво и загадочно. Рыба как будто сама изумлялась тому, что ей столь внезапно открылась загадка жизни и смерти.
– Вот вы ее и варите! Давай лицензию, сволочь, сказано тебе!
С этим решительным словом старички вырвали лицензию и вернулись к деду, который встретил их шумным ликованием.
Ловитву назначили на ночь, когда в черной воде покачиваются звезды, потревоженные плотами, и то и дело вспыхивают зеленоватые огоньки – глаза рыб, нашей добычи. Рыбы не любопытны и им безразлично происходящее в воздушной стихии; они выглядывают только для того, чтобы сделать вдох. Вот тут-то и время нанести удар острогой, быстро и точно, как бьет клюван. Обычно остроги у нас раздают взрослым членам семьи и немногим близким друзьям. Гатта уже второй раз получал острогу. Сейчас она лежала рядом с его вытянутой рукой. Лицензия в водонепроницаемой пленке была приклеена к древку и запечатана штампами службы ветеринарного учета.
Я как будто утонул в полудреме. Блаженство охватывало меня со всех сторон, оно было и справа, и слева, и над головой, и под плотом. Куда ни глянь – везде хорошо. Рыжая девица, наша соседка по плоту, дулась и куксилась, пока однорукий старичок не снабдил ее замусоленной планшеткой скабрезных анекдотов, которую извлек из своей походной сумки. После этого они вдвоем стали угощаться чем-то из той же сумки, и старичок взялся учить ее жизни. Девица моргала, то и дело удивляясь, но попыток избавиться от старичка не делала и даже раскурила для него ядовитое зелье из трубки.
Незначительный человечек с шестом, оставленный без понуканий, воспрял духом и толкал наш плот сильно и ровно. Ветерок шевелил волосы Феано, гладил ее щеки и наполнял глаза слезами.
Протянулся час, и другой, и третий. Теперь Дельта больше не имела пределов, она заполнила весь мир желтой копьевидной осокой, гнездовьями птиц, гладкой водой, вереницами плотных белых облаков.
А потом как будто сдвинулось нечто в мироздании, и небо вдруг оказалось бледненьким, печальным – вечер настиг нас. Постепенно красный свет начал заливать Дельту, становясь все гуще, и вот торчат из густо-багровой воды окровавленные копья осоки, и одинокий крик птицы звучит провозвестником беды. В зловещем свете знакомые лица меняются: красивые кажутся еще красивее, а некрасивые делаются совсем уродскими. Рыжеволосая девица стала страшнее смертного греха, особенно потому, что кокетничала. Гатта мне (потом) объяснил, что так выглядит глупость во плоти. Закатный свет в Дельте не тем страшен, что похож на зарево войны, а тем, что светит прямо в душу, и все спрятанное тотчас начинает светиться в ответ, предательски проступая на лице. Впрочем, иногда это случается и к пользе. Однорукий старичок, к примеру, вдруг явил, каким он был в молодости, без морщин и шрамов. А вот тот незначительный человек, что толкал наш плот шестом, вообще не изменился. Каким выглядел при прямых и белых лучах, таким и остался, когда Дельта побагровела, и свет ее стал коварным. Я решил, что надо бы еще поразмыслить над этим феноменом, когда найду подходящее время.
С других плотов доносились приглушенные голоса, там смеялись, что-то жарили и даже, вроде бы, пели. Я лежал под открытым небом, смотрел, как чернеет, запекается закат и как появляются Божьи звезды, и очень радовался тому, что у нас на плоту старший – Гатта, что я здесь, в задумчивом молчании, а не там, где едят и шумят.
Эта мысль доставляла мне удовольствие, несмотря на всю ее мелкость и суетность. Впрочем, я довольно быстро исчерпал ее и стал думать о звездах. Один только Бог исчисляет их и зовет по именам, и я сильно жалел о том, что Бог не позволил первому человеку нарекать звезды – тогда мы могли бы владеть космосом с чистой совестью и не бояться, что придет хозяин и нас выставит. Со звездами – как с кентаврами: их имена даны человеком самочинно. Поэтому мы никогда не знаем, чего ожидать от звезды.
С этим я незаметно заснул.
* * *
Я проснулся от тишины и тайком открыл глаза. Я часто так делал – на тот случай, если рядом взрослые, которые не преминут тотчас придумать мне занятие.Но рядом никого не оказалось. Густые заросли камыша чуть колыхались со всех сторон, развеселые блики раннего утра подпрыгивали в просветах на воде, и солнце виднелось еще невысоко. Ни старичка, ни человека с шестом на плоту не было. И соседних плотов – тоже. Да и нашего плота, почитай, почти не оставалось. Для прогулок обычно соединяют веревками блоки по десять синтетических бревен в каждом. Что-то случилось ночью, пока я спал. Веревки лопнули или перетерлись, и часть секции оторвалась. И вот что странно: вроде бы и течения здесь никакого нет, а меня унесло так далеко, что до остальных не докричишься.
Я привстал и завопил от ужаса.
– Что орешь? – услышал я вдруг недовольный голос моего брата.
Я взревел пуще прежнего и бросился его обнимать, не сразу заметив, что на его руке лежит Феано. Я обратил на нее внимание, только наступив на живое.
– Ой! – пискнул я, а Феано тихо засмеялась.
– Ночью нас оторвало, – сказал Гатта. – Те остались стоять на якоре, а нашу секцию унесло. Самое время завтракать.
И он поднял острогу.
Я так и не понял, что произошло на самом деле. Может быть, Гатта нарочно перерезал веревки, чтобы избавиться от общества соседей. А может, это действительно была случайность.
Феано находилась теперь совсем рядом, и я стал ее разглядывать. Холодным, ослепительным утром над Дельтой шествовала тишина. В лесу или в старом доме случается ветхая тишина, в которой живут разные паутинки; а эта была торжественная, с медной нитью в наряде. Феано совершенно тонула посреди великолепия осенней Дельты, но ее это не заботило. Она не суетилась, не боялась происходящего, не задавала вопросов, не пыталась развивать деятельность – вообще не строила из себя хозяйственную. Напротив, она вела себя как гостья: сидела, поджав ноги, и молча смотрела, как Гатта выслеживает в глубине двоякодышащую рыбу. Наверное, ей было зябко, но она не обращала на это лишнего внимания.
Я вдруг сообразил, что плитка с синтетическими углями осталась на другой части плота, и вскрикнул:
– А плитка-то!..
– Будем есть сырую, – сквозь зубы проговорил Гатта. – Соль-то не потеряли?
Вот тут я понял, что брат не рассчитывает скоро выбраться из зарослей, и ужаснулся. А Гатта уже позабыл про меня. В темноте по дну ходила на своих коротеньких ножках рыба и медленно ворочала выпученными глазами. Ее рот непрестанно удивлялся: о! о! Это была старая, жирная рыба. Ее шкура, плотная, с еле заметной переливающейся синевой, покрывала сплошное чувство собственного достоинства. Да-с, не напрасно расстались с жизнью бесчисленные червячки, мошки и даже маленькие жабки. Им тоже – в своем роде, конечно, – есть чем гордиться.
Гатта прикусил губу, чуть переместился на краю плота и метнул острогу. Плот качнулся, пробежала густая волна, которая отозвалась в отдаленных камышах, где вдруг панически заорала какая-то птица.
– Ага! – прошептал Гатта, перехватывая веревку. Вода закипела, рыба яростно била хвостом и передними лапами, а затем у бревен показалась большая костлявая голова. Рыба лязгала зубами. Хвост судорожно загибался то вправо, то влево. Посреди тела торчало древко. Гатта ударил рыбу кулаком по голове, и послышался сильный хруст. Феано ласково улыбалась. Ей было лестно, что сильный, славный юноша ради нее убил такую могущественную тварь, как эта рыба.
Они вместе отрезали рыбе голову и залили бревна лиловой кровью. Солнце тем временем поднялось еще выше, и все вокруг стало чуть менее волшебным, чем ранним утром, сразу после рассвета, хотя все равно – ярким, почти как во сне, где предметы странно увеличиваются.
Подводное течение незримо увлекало нас все дальше, погружая в бескрайнее нутро Дельты. Гатта разрезал ломтями красноватое рыбье мясо и пересыпал их мелкими соляными кристаллами. Работая, он тихонько улыбался и то и дело поглядывал на Феано исподлобья, тепло и покровительственно.
И тогда я понял, что для женщины нет ничего более трогательного, чем мужчина, занятый маленькой женской работой. По крайней мере, так это обстоит для женщин, похожих на Феано.
Мое присутствие ничуть им не мешало – ведь я знал о них все, и не было нужды таиться, так что они, не ведая сомнений, соприкасались руками, и локончики Феано спускались по щеке моего брата. Мы ели рыбье мясо и хрустели белыми, жирными хрящами и кристаллами соли, впивавшимися в десны, как иглы. Феано вытаскивала длинные болотные растения из их мягкого илистого логова, где они мирно дремали сезон за сезоном, и мы снимали коросту с рыхлых, похожих на булки корней. Корни были сладковаты, от них вязало во рту, а после третьего или четвертого начинало тошнить, и мы сосали соль, как леденцы, чтобы отпугнуть дурноту.
Солнце достигло зенита, расцвело зрелостью, а у нас на обрывке плота уже сложился к тому времени собственный быт, и мы понимали друг друга без слов.
Дельта бесконечна; здесь двигалось и изменялось только время, а пространство, сколько ни перебирай шестом, стоит на месте. Мы не говорили о будущем – оно представлялось слишком отдаленным.
Из вечернего неба, вместе с тучами, прилетел геликоптер и забрал нас. Краткое время я смотрел из окна на несколько связанных вместе бревен, безмятежно лежащих на зеркальце воды, – наш брошенный дом; и мне казалось, что мы провели здесь целую жизнь, оборванную насильственно и напрасно.
* * *
С приходом зимы отец отправил Гатту на Вио, где у нас небольшой филиал семейной фирмы, чтобы старший сын начал знакомиться с делом. Это был первый долговременный отъезд Гатты из семьи. Брат взял с собой десяток планшеток с любимыми книгами, почтовый компьютер, ростовой образ Ангела-Сохранителя с растопыренными золотыми крыльями, старичка-приживала для беседы и угрюмого громилу-лакея – чтобы носил за Гаттой багаж и стирал его одежду.На Вио производили химические удобрения для планет шестого сектора. Отец хотел, чтобы Гатта определился, что ему ближе, научная часть или организация трудового процесса в целом. В пользу первого говорила склонность Гатты к уединенным размышлениями; второго – его интерес к социальным процессам. Как и все в нашей семье, в науке и технологии он отдавал предпочтение новаторству, а в социальном отношении коснел в консерватизме.
Часть пятая
Ретродневник тети Бугго занял уже две толстых тетради и перешел на третью. Есть особенная сладость в чтении чужих записок о некогда бурной и волнительной жизни.
Любители подобного чтения разделяются ровно на две категории. Одних захватывают приключения и ест ядовитая зависть. Они кусают пальцы, дурно спят ночами и с распухшей, гудящей головой сонно бродят весь день по дому, воображая себя где-нибудь в зловонных джунглях.
Другим же нравится представлять, будто они – старенькие, мирные, в теплых одеялах, со стаканом горячего молока, и все уже позади, и только лампа и тетрадь – и даже сочинять ничего не нужно, а довольно шуршать по бумаге, наслаждаясь тихим звуком.
Гатта принадлежал к первому типу, я – ко второму. То есть я, конечно, любил сострадать вымышленным героям, но не более. Я никогда не грезил о том, чтобы оказаться на их месте.
С отъездом Гатты праздники в доме не прекратились, но теперь основное их течение обходило меня стороной, захлестывая с головой только сестер и их молодых приятелей. Отмечали именины, помолвки и разрывы помолвок. Иногда отец выходил в сад и снисходительно отправлял в небо две-три ракеты, но даже это как будто не касалось того мира, где я теперь обитал.
У младших детей в семье какое-то особенное, отдельное предназначение. Пока старшие чудят и живут на всю катушку, совершая ошибку за ошибкой, младшие наблюдают и делают выводы. Вот почему иногда мне казалось, что я – единственный взрослый человек во всем семействе Анео.
Одним из самых любимых мест в доме для меня оставалась библиотека. Это большой зал на втором-третьем этаже. То есть, если подниматься туда по лестнице левого крыла, то нужно пройти шесть пролетов, а если по лестнице правого – то только пять.
Там нет окон, но работает мощная вытяжка, которая гудит, точно ветер в каминной трубе, отчего в комнате очень уютно. Стеллажи с планшетками занимают три стены. Возле четвертой на прочном столе, покрытом скатертью, установлен компьютер, а рядом всегда есть вазочка со сладким.
У нас дома считается, что интеллектуальные усилия нуждаются в поощрении. Если печенье раскрошено и смято в сплошной ком с ирисками и масляной халвой, значит, за компьютером опять сидела тетя Бугго. Она и меня приучила к такому способу потреблять сладости.
В нашей библиотеке несколько тысяч планшеток. Отец потратил изрядные деньги на кодировщика, и теперь вся библиотека переведена в индивидуальный формат «Анео», так что прочесть любую из планшеток можно только на нашем компьютере. Это делается во всех открытых домах, чтобы многочисленные гости не таскали планшетки. Впрочем, следует отдать должное большинству посетителей: почти никто из них не увлекался чтением.
У нас существует строгое разграничение: одно дело – любовь к чтению, совсем другое – поиск информации. В книге, особенно бумажной, всегда содержится нечто большее, нежели простая информация. Книга как материальный объект – страницы, переплет, форзац, нитки – представляет собой священный предмет, к которому либо относятся с надлежащим благоговением, либо тщательно обходят стороной.
Гатта говорит: это потому, что наша цивилизация – цивилизация Книги. Все Святое Учение записано в Книгу. Не сообщено голографически, не нарисовано объемными красками, не распространено по сети.
Кстати, на Эльбее запрещено держать Писание в электронном виде – только в бумажном. В других секторах Писание можно отыскать в сети, и кое-кто из наших знакомых перекачал себе текст оттуда, но только не мы. Анео – обскуранты из обскурантов.
Однажды мы с тетей Бугго, запасшись липкими пирожными и тетрадками, устроились в библиотеке на целый день. В доме кишели совершенно ненужные гости. Кое-кто из них сунулся было к нам, но из полумрака тетя ловко метнула в него пирожным и попала в глаз. Гость исключительно тонко вскрикнул (хотя это был мужчина) и захлопнул дверь. Больше нас не тревожили.
Я читал жития эльбейских святых, потому что скучал по Гатте, а тетя усердно строчила в своей тетрадке, то и дело облизывая крем с пальцев и оставляя на страницах пятна.
– Подумать только, тетя Бугго! – сказал я, отрываясь от экрана. – Святой Ува настолько глубоко погрузился в Писание, что после его смерти все увидели у него в груди вместо сердца книгу.
Тетя заинтересованно отложила свою тетрадь.
– А как они это увидели?
– Враги рассекли ему грудь мечом, – сказал я, боясь расплакаться, – так я был растроган.
Тетя Бугго некоторое время смотрела на меня, шевеля длинными ресницами и машинально отколупывая от пирожного мармеладку, а потом рассмеялась.
– Как-то раз я видела человека, у которого вместо сердца была бутылка арака. В прямом смысле.
– Тетя! – вскрикнул я, и слезы с силой брызнули у меня из глаз, как из резиновой игрушки.
Она придвинула мне тарелку с расковырянными пирожными и примирительно произнесла:
– Ладно тебе! Ничего лучшего он не заслуживал.
Гоцвеген щедро расплатился с нею, добавив сверх оговоренного в контракте подарок для экипажа. Пока Бугго и Тоа Гираха обменивались на прощание скупыми любезностями, Гоцвеген сказал Хугебурке: «Берегите ее» и подмигнул, отчего гладкая шерсть на его лице сально блеснула. Хугебурка фыркнул и сделал крайне неприятное лицо, что, очевидно, совершенно удовлетворило пассажира – теперь уже бывшего.
Высунувшись на трап, Бугго смотрела, как беглый диктатор и его друг садятся во флаер с красненьким значком службы развозок космопорта Хедео. Тонированная черная полусфера, украшенная серебряными брызгами, приподнялась над сиденьями, пустив предательски ослепительный луч в глаза провожающих, а после плавно опустилась и пожрала Гоцвегена и Гираху.
Бугго сморщила нос, чувствуя, что уже начинает по ним скучать, и тут купюры, словно преданные комнатные собачки, желая утешить хозяйку, пошевелились у нее в руке.
– Эге! – молвила Бугго, посмотрев на свой кулак. – Да у нас теперь куча денег!
И вернулась в кают-компанию, к экипажу.
Члены экипажа «Ласточки» разделяли славу своего капитана – каждый по-своему. Охта Малек застенчиво выбрался из подполья машинного отделения, завладел своей долей выплат по контракту и сгинул в необъятном чреве местного рынка запчастей и деталей. Рынок прилеплялся к северной границе строений и служб космопорта. Обнесенный рваной медной сеткой, кое-где зеленой, кое-где горящей, точно зачищенный электропровод, рынок был подобен раздутому клещу на теле упитанного животного. Строго говоря, это определение полностью соответствовало действительности: торговые и обменные палатки, размещенные внутри «пузыря», насыщались обломками кораблекрушений, обрывками капитальных ремонтов, объедками реконструкций, а также списанным и краденым добром.
Рослые, белокожие хедеянцы, на рынке – жуликоватые и веселые, поначалу глядели на маленького, заросшего космами Малька свысока и насмешничали без зазрения совести. Но сломанные запчасти в ящиках для «дешевых покупателей» сами собою льнули к коротеньким пальцам механика и, как представлялось, исцелялись от одного их прикосновения.
Охта покупал, безошибочно отбирая лучшее, а его способ торговаться вскоре начал вызывать всеобщее восхищение. Щупленький и некрасивый по любым меркам, он впивался в предмет, которого вожделел, и делался несчастным. Он страдал не только лицом, но как бы всем организмом. Охта заболевал на глазах у продавца – заболевал опасно и неизлечимо. Казалось, еще мгновение, проведенное в разлуке с той или иной деталью, – и из ушей Малька хлынет кровь, а глаза навек погаснут и подернутся тусклой радужной пленкой. При этом Охта тихо бормотал, одной рукой тиская купюру, а другой лаская деталь – прощаясь с нею навек. И сердца бесстыжих торгашей лопались и взрывались, а детали, за которые они намеревались было запросить не менее гульдена, уходили за пару штюберов.
Совершенная сделка производила волшебный эффект. Деталь, какой бы крупной она ни была, в тот же самый миг исчезала под одеждой Малька. Куда он ее прятал – оставалось загадкой, потому что после этого, сколько ни вглядывайся, ни одного оттопыренного кармана на Охте Мальке не обнаружишь. Он словно бы поглощал то, что отныне принадлежало ему, поглощал физически, и после этого преображался, делался весел, косноязычно болтлив и даже развязен. Охта принимался бродить по лавке, трогал все что под руку попадется, лопоча и на ходу устраняя неисправности – просто от восторга.
Вскоре его уже зазывали наперебой и повсюду кормили и угощали, но даже пьяный, с мутным взором и расплывшейся улыбкой, Охта продолжал лечить моторы, спасать дросселя и целить передачи и поршни. В конце концов Бугго, не на шутку обеспокоенная перспективой потерять механика, разыскала Малька – тот полулежал в мастерской на задах какой-то лавки, окруженный восхитительными мудреными штуками, как многоженец в серале, и пребывал в наркотическом полусне.
Бугго небрежно сказала:
– А, это ты, Малек! Я сегодня прогревала двигатель «Ласточки» – там что-то стучит. По-моему.
Любители подобного чтения разделяются ровно на две категории. Одних захватывают приключения и ест ядовитая зависть. Они кусают пальцы, дурно спят ночами и с распухшей, гудящей головой сонно бродят весь день по дому, воображая себя где-нибудь в зловонных джунглях.
Другим же нравится представлять, будто они – старенькие, мирные, в теплых одеялах, со стаканом горячего молока, и все уже позади, и только лампа и тетрадь – и даже сочинять ничего не нужно, а довольно шуршать по бумаге, наслаждаясь тихим звуком.
Гатта принадлежал к первому типу, я – ко второму. То есть я, конечно, любил сострадать вымышленным героям, но не более. Я никогда не грезил о том, чтобы оказаться на их месте.
С отъездом Гатты праздники в доме не прекратились, но теперь основное их течение обходило меня стороной, захлестывая с головой только сестер и их молодых приятелей. Отмечали именины, помолвки и разрывы помолвок. Иногда отец выходил в сад и снисходительно отправлял в небо две-три ракеты, но даже это как будто не касалось того мира, где я теперь обитал.
У младших детей в семье какое-то особенное, отдельное предназначение. Пока старшие чудят и живут на всю катушку, совершая ошибку за ошибкой, младшие наблюдают и делают выводы. Вот почему иногда мне казалось, что я – единственный взрослый человек во всем семействе Анео.
Одним из самых любимых мест в доме для меня оставалась библиотека. Это большой зал на втором-третьем этаже. То есть, если подниматься туда по лестнице левого крыла, то нужно пройти шесть пролетов, а если по лестнице правого – то только пять.
Там нет окон, но работает мощная вытяжка, которая гудит, точно ветер в каминной трубе, отчего в комнате очень уютно. Стеллажи с планшетками занимают три стены. Возле четвертой на прочном столе, покрытом скатертью, установлен компьютер, а рядом всегда есть вазочка со сладким.
У нас дома считается, что интеллектуальные усилия нуждаются в поощрении. Если печенье раскрошено и смято в сплошной ком с ирисками и масляной халвой, значит, за компьютером опять сидела тетя Бугго. Она и меня приучила к такому способу потреблять сладости.
В нашей библиотеке несколько тысяч планшеток. Отец потратил изрядные деньги на кодировщика, и теперь вся библиотека переведена в индивидуальный формат «Анео», так что прочесть любую из планшеток можно только на нашем компьютере. Это делается во всех открытых домах, чтобы многочисленные гости не таскали планшетки. Впрочем, следует отдать должное большинству посетителей: почти никто из них не увлекался чтением.
У нас существует строгое разграничение: одно дело – любовь к чтению, совсем другое – поиск информации. В книге, особенно бумажной, всегда содержится нечто большее, нежели простая информация. Книга как материальный объект – страницы, переплет, форзац, нитки – представляет собой священный предмет, к которому либо относятся с надлежащим благоговением, либо тщательно обходят стороной.
Гатта говорит: это потому, что наша цивилизация – цивилизация Книги. Все Святое Учение записано в Книгу. Не сообщено голографически, не нарисовано объемными красками, не распространено по сети.
Кстати, на Эльбее запрещено держать Писание в электронном виде – только в бумажном. В других секторах Писание можно отыскать в сети, и кое-кто из наших знакомых перекачал себе текст оттуда, но только не мы. Анео – обскуранты из обскурантов.
Однажды мы с тетей Бугго, запасшись липкими пирожными и тетрадками, устроились в библиотеке на целый день. В доме кишели совершенно ненужные гости. Кое-кто из них сунулся было к нам, но из полумрака тетя ловко метнула в него пирожным и попала в глаз. Гость исключительно тонко вскрикнул (хотя это был мужчина) и захлопнул дверь. Больше нас не тревожили.
Я читал жития эльбейских святых, потому что скучал по Гатте, а тетя усердно строчила в своей тетрадке, то и дело облизывая крем с пальцев и оставляя на страницах пятна.
– Подумать только, тетя Бугго! – сказал я, отрываясь от экрана. – Святой Ува настолько глубоко погрузился в Писание, что после его смерти все увидели у него в груди вместо сердца книгу.
Тетя заинтересованно отложила свою тетрадь.
– А как они это увидели?
– Враги рассекли ему грудь мечом, – сказал я, боясь расплакаться, – так я был растроган.
Тетя Бугго некоторое время смотрела на меня, шевеля длинными ресницами и машинально отколупывая от пирожного мармеладку, а потом рассмеялась.
– Как-то раз я видела человека, у которого вместо сердца была бутылка арака. В прямом смысле.
– Тетя! – вскрикнул я, и слезы с силой брызнули у меня из глаз, как из резиновой игрушки.
Она придвинула мне тарелку с расковырянными пирожными и примирительно произнесла:
– Ладно тебе! Ничего лучшего он не заслуживал.
* * *
Это случилось приблизительно через полгода после того, как Бугго доставила диктатора Тоа Гираху на Хедео.Гоцвеген щедро расплатился с нею, добавив сверх оговоренного в контракте подарок для экипажа. Пока Бугго и Тоа Гираха обменивались на прощание скупыми любезностями, Гоцвеген сказал Хугебурке: «Берегите ее» и подмигнул, отчего гладкая шерсть на его лице сально блеснула. Хугебурка фыркнул и сделал крайне неприятное лицо, что, очевидно, совершенно удовлетворило пассажира – теперь уже бывшего.
Высунувшись на трап, Бугго смотрела, как беглый диктатор и его друг садятся во флаер с красненьким значком службы развозок космопорта Хедео. Тонированная черная полусфера, украшенная серебряными брызгами, приподнялась над сиденьями, пустив предательски ослепительный луч в глаза провожающих, а после плавно опустилась и пожрала Гоцвегена и Гираху.
Бугго сморщила нос, чувствуя, что уже начинает по ним скучать, и тут купюры, словно преданные комнатные собачки, желая утешить хозяйку, пошевелились у нее в руке.
– Эге! – молвила Бугго, посмотрев на свой кулак. – Да у нас теперь куча денег!
И вернулась в кают-компанию, к экипажу.
* * *
Круглая сумма в кармане и слава самой хитрой и отважной женщины Торгового Треугольника позволили Бугго начать триумфальное шествие по портовым барам и фрахтовым конторам.Члены экипажа «Ласточки» разделяли славу своего капитана – каждый по-своему. Охта Малек застенчиво выбрался из подполья машинного отделения, завладел своей долей выплат по контракту и сгинул в необъятном чреве местного рынка запчастей и деталей. Рынок прилеплялся к северной границе строений и служб космопорта. Обнесенный рваной медной сеткой, кое-где зеленой, кое-где горящей, точно зачищенный электропровод, рынок был подобен раздутому клещу на теле упитанного животного. Строго говоря, это определение полностью соответствовало действительности: торговые и обменные палатки, размещенные внутри «пузыря», насыщались обломками кораблекрушений, обрывками капитальных ремонтов, объедками реконструкций, а также списанным и краденым добром.
Рослые, белокожие хедеянцы, на рынке – жуликоватые и веселые, поначалу глядели на маленького, заросшего космами Малька свысока и насмешничали без зазрения совести. Но сломанные запчасти в ящиках для «дешевых покупателей» сами собою льнули к коротеньким пальцам механика и, как представлялось, исцелялись от одного их прикосновения.
Охта покупал, безошибочно отбирая лучшее, а его способ торговаться вскоре начал вызывать всеобщее восхищение. Щупленький и некрасивый по любым меркам, он впивался в предмет, которого вожделел, и делался несчастным. Он страдал не только лицом, но как бы всем организмом. Охта заболевал на глазах у продавца – заболевал опасно и неизлечимо. Казалось, еще мгновение, проведенное в разлуке с той или иной деталью, – и из ушей Малька хлынет кровь, а глаза навек погаснут и подернутся тусклой радужной пленкой. При этом Охта тихо бормотал, одной рукой тиская купюру, а другой лаская деталь – прощаясь с нею навек. И сердца бесстыжих торгашей лопались и взрывались, а детали, за которые они намеревались было запросить не менее гульдена, уходили за пару штюберов.
Совершенная сделка производила волшебный эффект. Деталь, какой бы крупной она ни была, в тот же самый миг исчезала под одеждой Малька. Куда он ее прятал – оставалось загадкой, потому что после этого, сколько ни вглядывайся, ни одного оттопыренного кармана на Охте Мальке не обнаружишь. Он словно бы поглощал то, что отныне принадлежало ему, поглощал физически, и после этого преображался, делался весел, косноязычно болтлив и даже развязен. Охта принимался бродить по лавке, трогал все что под руку попадется, лопоча и на ходу устраняя неисправности – просто от восторга.
Вскоре его уже зазывали наперебой и повсюду кормили и угощали, но даже пьяный, с мутным взором и расплывшейся улыбкой, Охта продолжал лечить моторы, спасать дросселя и целить передачи и поршни. В конце концов Бугго, не на шутку обеспокоенная перспективой потерять механика, разыскала Малька – тот полулежал в мастерской на задах какой-то лавки, окруженный восхитительными мудреными штуками, как многоженец в серале, и пребывал в наркотическом полусне.
Бугго небрежно сказала:
– А, это ты, Малек! Я сегодня прогревала двигатель «Ласточки» – там что-то стучит. По-моему.