Страница:
Елена Хаецкая
Космическая тетушка
Я – писец и махир, говоришь ты. Правда ли это? Посмотрим… Ты не достиг страны хеттов и не видел области Иупа. Ты не представляешь себе Хадумы и Игадаи. На каком берегу Сумура лежит город? На что похожа эта река? Не ходил ты в Кадеш и Тубаху. Никогда не приходилось тебе идти к бедуинам со вспомогательными отрядами. Ты не ступал по дороге в Мегер, где небо и днем темно, ибо земля заросла доходящими до неба дубами и кедрами, где львы многочисленнее шакалов и где бедуины преграждают тебе путь… Заставь меня идти следом за тобой в Хамат и Дегер. Научи меня их пути. Покажи мне, как пройти через Мегиддо. Покажи мне Иан. Если некто идет в Эдем, то куда повернется он лицом?Письмо отставного офицера Гори молодому сослуживцу
Часть первая
Моя мать умерла почти сразу после моего рождения, а у моей няньки не было языка. Поэтому в детстве надо мной никогда не сюсюкали – уж не знаю, к добру это или к худу. В огромном доме, где полно закоулков, обитали, кроме отца и нас – пятерых детей – еще дедушка и несколько десятков слуг и приживал, не говоря о многочисленных животных, которые заводились, размножались и умирали, никем не учтенные, в подсобках, кладовках, выгороженных нишах возле кухни, а то и под кроватями в детских и лакейских.
Имелись также безымянные прихлебалы всех мастей, которые бесконтрольно входили, выходили, навещали трапезу и гардеробные и вообще держали себя как члены семьи, пока почему-нибудь вдруг не исчезали, зачастую бесследно.
Наш род – один из старейших на Эльбее, поэтому герб, висящий над входной дверью, очень прост: олень с женским лицом, видным между рогов. Этот олень – дама Анео, наша прародительница. Каждый мужчина в нашей семье рано или поздно встречается с Анео, и это – самый важный день в его жизни. В доме хранится книга, куда вписывают стихи, посвященные таким встречам. Мой старший брат Гатта видел эту книгу и говорит, что там исписано уже семьсот страниц. Во всяком случае, она очень толстая.
Мне было семнадцать лет по эльбейскому счету или четырнадцать по счету Земли Спасения, когда вернулась тетя Бугго, сестра отца.
В тот день шел сильный дождь. Из обширного парка, окружавшего дом, наползал туман – белые волны, густые, как манная каша, улеглись на ступенях входа, словно их туда навалили ложками. Я сидел на окне, что в огромной темной передней, и смотрел в туман. Там виделись мне всякие чудища, красавицы с изменчивыми, зловещими лицами, клубящиеся тела драконов, руки с оружием – и прочее интересное.
Окно располагалось высоко, сбоку от огромной тяжелой двери. Я наловчился забираться туда по паноплии моих предков, которая стояла внизу, прямо под подоконником. Полумрак и вознесенность как бы отделяли меня от общего хода жизни, и неожиданно я начинал слышать и ощущать происходящее в доме совершенно особенным образом: как будто весь я обращался в слух, способный улавливать любое колебание воздуха.
Вот дедушка в своих комнатах перемещает на столе приборы, пишет что-то, царапая бумагу худым пером, а после, швыряя пером в стену, где и без того уже немало клякс, призывает услужающего ему лакея, дряхлого и бестолкового, с которым они неразлучны с незапамятного времени какой-то битвы, где один другому жизнь спас.
Вот отец в шелковом халате со шнурами и бантом тихо бродит из спальни в кабинет, вороша на ходу скучную, спокойную книгу, а за ним, ревниво переглядываясь, гуляют неотступно две собаки.
Я слышал и шум дождя, и быстрые легкие шаги, и цокот собачьих когтей. В лакейской играли в карты и что-то попутно жевали и пили. Кухарка мелко стучала ножом по разделочной доске – готовила овощи.
Но помимо этих звуков, обозначавших присутствие людей и животных в каждом закутке дома, имелись и другие, принадлежащие самому дому: скрипы, гудение, шорохи и даже всхлипывания.
Я рано избавился от детских суеверий, внушенных мне было нянькой, – никто как она не умел корчить физиономии, указывая в пустой угол растопыренными пальцами, и тихо, угрожающе при этом мычать. Мой старший брат Гатта как-то раз сильно выбранил меня, надавал по ушам и неоднократно ткнул носом в образ Ангела-Сохранителя, бывший в его комнате в головах постели.
Я прокрался к нему ночью в поисках утешения, насмерть перепуганный видением, как мне показалось, жуткого призрака. Разбуженный мною Гатта оказался беспощаден. «Люби Ангела да зови Иезуса на троне – вот и не будет страшно», – приговаривал он.
После этого случая я тоже обзавелся образом Ангела, а няньке показал кулак и пригрозил подсыпать ей в пироги булавок, если она не перестанет меня пугать. Нянька в ответ захохотала, но, как ни странно, подчинилась.
Не испытывая больше страха, я научился с удовольствием внимать голосам, обитающим в старом доме, и иногда мне казалось, что вот-вот он расскажет мне какую-нибудь тайну, и все после этого станет еще лучше, еще полнее.
В глубине парка стоял небольшой павильон, вокруг которого все лето и добрую половину осени цветут толстые, пышные розы. Там жили четверо старых кентавров, точнее – кентавров-пони. Их человеческие тела были намного меньше, чем у взрослого мужчины. Когда-то они служили с дедушкой в одном полку и составляли полковой оркестр. Они и теперь обитали у нас на правах приглашенных музыкантов. Дедушка позвал их играть на свадьбе моих родителей. С тех пор они поселились в павильоне. Кстати, буйное цветение наших знаменитых розовых кустов и было как раз вызвано обилием конского навоза.
Кентавры-старички постоянно пребывали в состоянии приятного подпития. В дни больших приемов они подлавливали прогуливающихся дам и говорили им смешные скабрезности в духе минувшего века, почему дамы часто не догадывались, о чем речь, и вежливо смеялись, приводя кентавров в восторг.
В тумане я слышал звучащую в парке нестройную музыку. Она доносилась до меня еле-еле, как шепот ушедшего лета. От этого щемило в животе и чесались руки, а предстоящая мне жизнь казалась волшебным приключением, которого я, несомненно, заслуживаю.
Сейчас, когда прошло уже много лет и многое из смутно угаданного в те туманные дни странным образом сбылось, мир моего детства предстает большой мятой коробкой из золотой бумаги, где сберегаются игрушки, частью сломанные, но оттого не менее любимые. Тогда в мире было полно участников последней войны за Спорные Территории. Все они были как на подбор бодрыми, нахальными стариками, вроде дедушки или кентавров, и почти все – с каким-нибудь увечьем. Это казалось совершенно естественным делом. Поэтому и облик тети Бугго поразил мое воображение куда меньше, чем можно было бы предположить.
Она нарушила мерное колебание тумана, сперва как бы растолкав его клубы, а затем и поправ ногами – уже на ступенях, перед самой дверью. Смуглое лицо Бугго, когда она откинула голову, рассматривая герб над входом, выглядело почти серым, а глаза на нем были очень светлого голубого оттенка, как мне показалось, цвета тумана. Одно плечо она держала намного выше другого и заметно хромала при ходьбе.
Я был уверен, что эта женщина не пришла к нам откуда-то извне, из-за ограды парка, но зародилась прямо здесь, в поглощенной туманом аллее, как некий сгусток всего, что доселе было растворено в здешнем воздухе: воспоминаний, живучести, родовитости, увечий, старости, предчувствий и влаги.
На миг незнакомка скрылась из виду, и тотчас заскрежетала дверь, недовольная тем, что ее потревожили в такую погоду, а затем твердые подпрыгивающие шаги вторглись в сокровенные шорохи дома.
– Эй, – молвила женщина, останавливаясь у лестницы и выжидательно глядя на паноплию. С пришелицы текла вода.
– Я здесь, – сказал я и полез вниз с подоконника.
Она стремительно переместилась к окну – скакнула, как кузнечик, – и протянула мне руку, холодную, мокрую и твердую.
– Ну и ну, – произнесла женщина, – ты кто?
– Теода, – ответил я. – Младший сын.
– А кто старший?
– Гатта.
– Новые имена, – вздохнула она. – А я – Бугго.
– Старое имя, – заметил я, решив быть вежливым.
Она прищурила белые глаза. Ресницы у нее тоже были белые, неестественно длинные и очень пушистые.
– Ты завиваешь ресницы? – спросил я.
– Да, – ответила она.
И мы с ней отправились бродить по дому.
Неожиданно я вспомнил, где слышал имя «Бугго».
– Ты – моя тетя. Ты подписала рекомендацию моей няньке.
Она резко остановилась, прямо посреди скачка, и вздернула плечо еще выше.
– А! – выговорила она. – Ну да! Она у тебя?
– Разумеется. В доме просто орава дармоедов.
– Она тебе нравится?
– Это как посмотреть, – отозвался я, не видя причин не быть вполне откровенным. – Она не может донимать меня нравоучениями – в этом ее несомненное достоинство. С другой стороны, на расправу она скора, и рука у нее тяжелая.
Услышанное ужасно развеселило Бугго, хотя не понимаю, что смешного было в том, что я сказал. Она мелко затряслась в безмолвном хохоте, а затем, поуспокоившись, изъявила желание повидаться с моей нянькой.
– Нет ничего проще.
И я свистнул. Дом вобрал в себя этот звук, некоторое время изучал его, а затем направил ровнехонько в то самое место, для которого он и предназначался: в ухо няньки, спавшей в передней моей комнаты с тарелкой на животе, где дремал в ожидании своей участи большой кусок вишневого пирога. Услыхав свист, нянька мгновенно пробудилась, быстро схватила пирог, сунула его в пасть и так, жуя, поспешила на зов барчонка.
Бугго и я увидели ее в конце галереи, где мы стояли, рассматривая гобелен с вытканной на нем картой Эльбеи. Бугго водила по нему пальцами, показывая, где побывала и каким путем добиралась до дома. Завидев няньку, Бугго сунула руки за пояс и косо откинула голову, а нянька испустила медвежье мычание и поскакала ей навстречу. Миг спустя они обнимались и плакали, причем нянька целовала Бугго руки и плечи, а та щелкала ее по макушке и сильно фыркала носом.
Затем, привлеченный суетливым шарканьем и новыми звуками, явно несущими в себе волнение, в галерею вышел и мой отец. Он остановился между картиной «Смерть Гнеты, убийцы Макетона», написанной в стиле «выспреннего правдоподобия» (любимый стиль дедушки, которому нравится, чтобы все было однозначно), и статуей «Прекрасная Астианакс», изваянной в духе «нового формализма», вследствие чего формы прекрасной Астианакс, которых было куда больше, чем следовало бы анатомически, размещались на ее теле в самых неожиданных местах. Мне эта статуя всегда представлялась древесным столбом, по которому ползают жирные улитки. Искусство «нового формализма» у нас в доме все терпеть не могли, но отец считал нужным создавать у гостей иллюзию, будто мы шагаем в ногу со временем. Кроме того, он избавлялся от сотрудников, которые восхищались этой статуей.
Мой отец руководил крупной корпорацией по производству сельскохозяйственных орудий, предназначенных для обработки почвы самых разных планет. Химико-ботанический институт разрабатывал специфические удобрения и занимался селекцией – не без успеха, потому что мы непрерывно богатели. Я знал об этом из язвительных замечаний дедушки, которые тот нередко делал во время семейных обедов.
Говорили, будто отец правит своими подчиненными железной рукой, – чему, глядя на его фигуру, трепыхающуюся внутри шелковой домашней куртки, невозможно было поверить. Впрочем, рассказу о бойкой девице из отдела химических исследований, выведенной моим отцом из зала заседаний за ухо, я верил вполне.
Сейчас, когда он стоял в конце галереи, казалось, будто убийцы Гнеты занесли мечи прямо над ухом моего отца. Особенно зловеще сверкал нарисованный глаз над шелковым плечом отцовой домашней куртки.
– Иезус на троне! – воскликнул отец. – Бугго! Тебя уже выпустили? Мы ждали только через…
– Ну да! – крикнула Бугго, перебивая его.
– Но почему?.. – промямлил отец.
– А не доказали!
Отец как-то непонятно двинул ртом и зашлепал к сестре навстречу.
Они были похожи – оба носатые, с той характерной зеленовато-бледной смуглостью кожи, которая отличает всех представителей рода Анео, и совершенно белыми волосами. У Бугго они имели желтоватый оттенок – впрочем, я подозревал, что они были просто грязные. Отец нехотя обнял ее, а Бугго хорошенько постучала его кулаком по спине, отчего он утробно крякнул и высвободился поскорее.
– Жить будешь, конечно, здесь? – спросил он.
Она весело кивнула.
Отец вздохнул, пошевелил носом.
– Работать хочешь?
– Нет!
– Если надумаешь, скажи.
– Я уже сказала – нет. Я старая дева. Хочу бездельничать.
– А, – молвил отец. – Я велю, чтобы тебе приготовили комнаты. Прислугу дать?
– Если не жалко.
– Не жалко.
– Я ведь бить буду, – предупредила Бугго.
– А мне не жалко, – повторил отец. – Бей себе на здоровье.
– Скажи, брат, – спросила Бугго, – моя старая комната свободна? Та, детская?
– Не знаю.
А я знал. Там обитали трое или четверо приживал, такие вздорные и пьяные, что невозможно было даже разобрать: мужского или женского они пола. Кажется, один из них приходился племянником (или племянницей) заслуженного сотрудника отцовской корпорации, к тому времени уже умершего, а прочие завелись от первого сами собою, едва он только свил тряпичное гнездо в бывшей теткиной детской. Следует отдать должное подобной породе людей: обычно они ничего не разрушают и не ломают (почему, как установлено было чуть позднее, и все теткины куклы, дневники и веера оказались на прежнем месте, кроме одного перламутрового, проданного приживалами в критическую минуту с целью покупки штофа), но только привносят свое и почти исключительно своим и пользуются. Поэтому после скорбного исхода всей шайки комната почти сразу обрела первоначальный вид. Вместе с приживалами, как казалось, ушел и запах их, и даже весь мусор, кроме прилипшего, но и тот словно бы рвался отлепиться и устремиться вслед за господами, кои некогда призвали его из небытия к бытию.
Таким образом, тетя Бугго водворилась в свои владения почти мгновенно. Принесли чистое белье, набрали платьев – со шнурами, пряжками и металлическими розами на плечах – моды трех последних сезонов; а кроме того, доставили тетрадь в сафьяновом переплете и несколько перьев, поскольку тетя объявила о намерении писать.
Обиталище тети Бугго располагалось между моей комнатой и покойчиками трех моих сестер – Одило, Марцероло и Кнойзо. Все три были уже барышни и со мною почти не водились. В те годы я считал их задаваками и пустыми созданиями; на самом деле они были добры, смешливы и хороши собой, даже Одило, самая старшая, обладательница фамильного носа.
Наш брат Гатта жил чуть в стороне, рядом с кладовкой, чтобы болтовня обитающих по соседству не мешала ему читать, размышлять и молиться. Я помню Гатту задумчивым, немного грустным, а иногда – грозным. Он представлялся мне чем-то вроде Ангела – так я к нему и относился.
К семейному обеду тетя Бугго спустилась, облаченная в просторное платье с множеством свисающих отовсюду длинных золотых и серебряных лент. При каждом причудливом шаге Бугго (а у нее, как я вскоре установил, было пять различных способов хромать) эти ленты извивались, как будто переговаривались между собой или неодобрительно отскакивали друг от друга в разные стороны.
Дед уже сидел за столом, когда она явилась, и с интересом разглядывал соус. Он всегда так делал, пытаясь угадать ингредиенты, поскольку считал себя великим химиком. Завидев Бугго, он сперва замер, а потом вдруг закричал:
– Первенец! Вот так дела!
Бугго запрыгала к нему, дергая плечом. Дед выскочил из-за стола и устремился к ней навстречу.
– Ты что, удрала?
– Нет! За недостатком улик!
Дед остановился, не добежав до дочери два шага, и неудержимо захохотал, а Бугго, налетев на него, так и оплела старика взметнувшимися лентами.
За обедом дед рассказал памятный случай из детства старшей дочери. Эту историю я слышал от него впервые, и она так поразила мое воображение, что той же ночью мне приснилась. Полагаю, за долгое время постепенно смешались и слились воедино подлинное происшествие, то, что пригрезилось мне ночью, и то, что было искажено за годы хранения в дедовой, не вполне твердой, памяти. Однако за неимением лучшей копии предъявляю ту несовершенную, которой располагаю.
При взгляде в прошлое, свое и чужое, назад, в стремительно распахивающуюся анфиладу комнат, я неприметно для себя проскакиваю ту первую, которая может считаться моей по праву, и оказываюсь в других, более ранних, отцовских и дедовых, где и принимаюсь хозяйничать, как в своих собственных, погруженный в иллюзию огромности присвоенных мною воспоминаний.
Тот летний бал в саду был на самом деле так давно, что дух захватывает, как пытаешься себе это представить. И все же я вижу его, словно наяву: выстриженные шарами и пирамидами деревья, пушистые от листьев и покрытые искусственными цветами, посыпанные желтым гравием дорожки, шелковые туфельки и беленькие, в мелькающих чулках, женские ножки, легкие светлые платья с надрезами, в которые забирается, пузыря их, ветер, смешные прически, взбитые в форме пирогов и обитателей морского дна… Были еще кавалеры, такие же пышные и легкомысленные, и музыканты. Весь сад представлялся пронизанным солнцем и музыкой.
Все это танцевало и летело по дорожкам и газонам, выпархивало из кустов и томно кружилось по траве. Среди беседок и цветочных галерей была и часовня, готовая, если понадобится, стать первой и самой крепкой свидетельницей любви. Туда и бежало, приплясывая, веселое общество, как рой бабочек, сдуваемый ветром; но вдруг один из кавалеров остановился и вскрикнул:
– Там гроб!
Тотчас сломался радостный бег; все замерли. Действительно, у раскрытых дверей часовни, вынесенный на свежий воздух, находился гроб огромного размера, а в нем, сложив на груди руки, лежал покойник – бородатый верзила. Когда все сгрудились возле, мертвец внезапно распахнул глаза и сел. Отпрянув, онемели от страха и неожиданности все, кроме одной девочки – Бугго было столько же лет, сколько мне в тот день, когда мы с нею встретились. Она подошла к сидящему в гробу и сказала ему:
– Иезус восстал!
Мнимый покойник с хохотом выпрыгнул из гроба и закружился с Бугго в пляске, а бывшие при этом кавалеры предрекали храброй девочке удивительную жизнь.
На голографиях тех лет Бугго – с тройным бантом над левым ухом, с большим воротником, где каждая складка выложена трубочкой, – только по тому и можно ее узнать, что улыбается знакомо: чуть кривенькой улыбкой, выставив с одной стороны кончик клычка.
Такой она была в тот день, когда отец впервые взял ее с собой в космопорт – посмотреть на отбытие «Императрицы Эхео». На «Эхео» вторым помощником летел один из бесчисленных дедовых боевых товарищей, и тот незамедлительно отправился разыскивать его, а дочку оставил возле бара, велев никуда не уходить.
Оказавшись наедине с космопортом, Бугго впала в странное оцепенение. Она как будто не могла пошевелить ни рукой, ни ногой. Из бара, отгороженного от нижнего зала тонкой светящейся сеткой, время от времени доносилось короткое, веселое шипение – автомат выплескивал в поднесенный стакан строго отмеренную порцию выпивки. В большом стеклянном окне стоял космос, черный, без звезд. По глубокой черноте медленно двигались корабли, опоясанные огнями, подгоняемые лучами прожекторов. Их бока вдруг выныривали из-за какого-то угла, и оказывались совсем близко от стекла. Один раз Бугго ясно разглядела выбоину в металле корпуса, и внезапно девочку затопили смутные, почти неоформленные, но несомненные и сильные ощущения: соприкосновение со вселенной и всем тем, что разбросано по ней, не имеющей осознаваемых пределов.
Мимо Бугго проходили самые разные фигуры, мелькали, одуряя, лица, доносились голоса; время от времени кто-нибудь входил в бар, задевая Бугго рукавом, а девочка все стояла, не смея двинуться с места, словно боялась, что от единого ее жеста этот калейдоскопический мир рассыплется на мириады цветных осколков. Ее тело онемело; а после стало казаться, будто у нее и вовсе нет тела, что ее не существует – или же не существует этого мира.
Наконец один человечек прервал очарование, решительно вступив с Бугго в контакт. Это была девочка, намного младше Бугго, откуда-то из Люксео. На ней было красное, до земли, платье, а волосы заплетены в мелкие косички и завязаны в петли, так что девочка уподоблялась сумочке с ручками на макушке. Эта незнакомая малышка смело засунула палец себе в нос, сильно оттопырив тем самым ноздрю, и уставилась на Бугго. «Это все происходит на самом деле, – подумала Бугго в смятении, – это реальность. Она меня видит. Другие, возможно, и нет, а она видит». Девочка вынула палец из носа, покачала головой из стороны в сторону, что-то цвиркнула на своем детском наречии и убежала. Бугго сжала и разжала пальцы, прогоняя оцепенение, потом попробовала сделать шаг.
И тут на нее налетел отец, а с ним – какой-то человек, почти белый (с кожей как у червяка, с содроганием подумала Бугго). Отец обнимал этого незнакомца за плечо и тискал его форменную куртку, а тот хмыкал и предлагал вместе выпить.
– Мой первенец, – представил дед тетю Бугго.
Целый миг темные, зеленовато-коричневые глаза хедеянца смотрели в белые, с прыгающими от волнения зрачками глаза девочки. И хотя перед ней был всего лишь человек, уязвимый и смертный, взгляд этих чужих глаз, из души в душу, напрямую, минуя преграды плоти, показался ей едва ли не ужаснее встречи с открытым космосом.
Незнакомец улыбнулся, моргнул, выговорил какую-то пустую приветливую фразу, и очарование разрушилось, оставив по себе только зарубку в памяти девочки. И все трое вошли в бар.
Там оказалось совсем не так, как представлялось снаружи: уютно и забавно, как если бы все посетители вдруг волшебным образом очутились внутри игрушечного электрокамина. Вокруг тихо мерцали теплые огоньки и все напоминало о том, что здесь-то звездные волки, несомненно и однозначно, дома, среди знакомых предметов, какие найдутся в каждом жилище. Дед взял для всех троих легкое полпиво. Мужчины почти не обращали на Бугго внимания – вполголоса разговаривали между собой о чем-то незначительном. Потом чужак купил девочке конфеты. Бугго любила сладкое. В память о том вечере она сохранила фантики. Один, весь истрепанный, она вложила в тетрадь, где начала свои записки (пользуясь соседством наших комнат, я вскоре сделался первым их читателем).
«Императрица Эхео» бесследно пропала – потерялась среди галактик. Никто так и не выяснил, что с нею случилось. Это придало завершенность первому прямому прикосновению тети Бугго к космосу. Она исследовала, сколько смогла, свою душу и обнаружила там достаточно сил, чтобы выйти навстречу вселенной и встретить там прямой и страшный взгляд незнакомца – то самое, пугающее, обнаженное, не имеющее пределов.
Дед не противился желанию первенца поступить в Звездную Академию – напротив, всячески этому содействовал.
Оказавшись в числе курсантов в основном благодаря протекции (дед, разумеется, и там отыскал двух фронтовых товарищей и несколько дней одурял их воспоминаниями и домашней наливкой), Бугго училась спустя рукава, по нескольку раз пересдавая экзамены, и в конце концов получила назначение на тихоходный грузовой корабль, возивший древесину с Эльбеи в Шестой и Третий сектора, на Хедео и Лагиди, а оттуда – медь и сахарную свеклу.
Корабль назывался «Ласточка» и был когда-то военным, но очень давно. Остались орудийный отсек, оружейный склад (превращенный в обычный грузовой трюм); в рубке сохранилось место боевого штурмана. Имелась даже панель с мониторами наведения и сильно запыленная голограмма красавицы в шляпе с букетом и птицами, принадлежавшая одному из штурманов былого – их имена, процарапанные иглой циркуля, до сих пор читались над столом в маленькой кают-компании.
Летная специальность Бугго значилась в дипломе «навигатор»; однако назначение на «Ласточку» многое меняло. Строго говоря, для старенького сухогруза, который вот уже девятнадцатый год совершал одни и те же рейсы на небольшие расстояния, не требовался даже обычный штурман. Поэтому Бугго, еще не ступив в рубку вверенного ей корабля, уже нацепила капитанские нашивки. Ее обязанности были немногочисленны и однообразны. В начале рейса она должна была сообщать маршрут бортовому компьютеру и распределять вахты, на которых дежурные офицеры будут бессовестно спать.
В подчинении Бугго теперь находились: грузовой помощник Караца, младший навигатор (он же офицер связи) Хугебурка, повар (он же судовой медик) по имени Пассалакава и восемь человек курсантов.
Караца был долговяз и морщинист; во всяком подозревая наклонность к расхитительству, он отличался угрюмым характером и на любое, самое несущественное замечание оскорблялся тяжело и безмолвно. Однако этому человеку не нашлось бы равных в общении с докерами в портах Лагиди и особенно Хедео, где сильны были, помимо обычного воровства и лени, расовые предрассудки.
Пассалакава был северянин из Люксео: жирный, с иссиня-черной кожей, лысый, вечно засаленный и шумный. Он начал знакомство с новым капитаном с того, что уронил на нее масляный пирожок, из которого немедленно высыпалась на новенькую форму Бугго мясная начинка. Пассалакава был никудышный повар, а врачом считался лишь потому, что хранил у себя в каюте медикаменты; однако из торгового флота его не списывали, поскольку замены Пассалакаве на «Ласточку» не находилось.
Имелись также безымянные прихлебалы всех мастей, которые бесконтрольно входили, выходили, навещали трапезу и гардеробные и вообще держали себя как члены семьи, пока почему-нибудь вдруг не исчезали, зачастую бесследно.
Наш род – один из старейших на Эльбее, поэтому герб, висящий над входной дверью, очень прост: олень с женским лицом, видным между рогов. Этот олень – дама Анео, наша прародительница. Каждый мужчина в нашей семье рано или поздно встречается с Анео, и это – самый важный день в его жизни. В доме хранится книга, куда вписывают стихи, посвященные таким встречам. Мой старший брат Гатта видел эту книгу и говорит, что там исписано уже семьсот страниц. Во всяком случае, она очень толстая.
Мне было семнадцать лет по эльбейскому счету или четырнадцать по счету Земли Спасения, когда вернулась тетя Бугго, сестра отца.
В тот день шел сильный дождь. Из обширного парка, окружавшего дом, наползал туман – белые волны, густые, как манная каша, улеглись на ступенях входа, словно их туда навалили ложками. Я сидел на окне, что в огромной темной передней, и смотрел в туман. Там виделись мне всякие чудища, красавицы с изменчивыми, зловещими лицами, клубящиеся тела драконов, руки с оружием – и прочее интересное.
Окно располагалось высоко, сбоку от огромной тяжелой двери. Я наловчился забираться туда по паноплии моих предков, которая стояла внизу, прямо под подоконником. Полумрак и вознесенность как бы отделяли меня от общего хода жизни, и неожиданно я начинал слышать и ощущать происходящее в доме совершенно особенным образом: как будто весь я обращался в слух, способный улавливать любое колебание воздуха.
Вот дедушка в своих комнатах перемещает на столе приборы, пишет что-то, царапая бумагу худым пером, а после, швыряя пером в стену, где и без того уже немало клякс, призывает услужающего ему лакея, дряхлого и бестолкового, с которым они неразлучны с незапамятного времени какой-то битвы, где один другому жизнь спас.
Вот отец в шелковом халате со шнурами и бантом тихо бродит из спальни в кабинет, вороша на ходу скучную, спокойную книгу, а за ним, ревниво переглядываясь, гуляют неотступно две собаки.
Я слышал и шум дождя, и быстрые легкие шаги, и цокот собачьих когтей. В лакейской играли в карты и что-то попутно жевали и пили. Кухарка мелко стучала ножом по разделочной доске – готовила овощи.
Но помимо этих звуков, обозначавших присутствие людей и животных в каждом закутке дома, имелись и другие, принадлежащие самому дому: скрипы, гудение, шорохи и даже всхлипывания.
Я рано избавился от детских суеверий, внушенных мне было нянькой, – никто как она не умел корчить физиономии, указывая в пустой угол растопыренными пальцами, и тихо, угрожающе при этом мычать. Мой старший брат Гатта как-то раз сильно выбранил меня, надавал по ушам и неоднократно ткнул носом в образ Ангела-Сохранителя, бывший в его комнате в головах постели.
Я прокрался к нему ночью в поисках утешения, насмерть перепуганный видением, как мне показалось, жуткого призрака. Разбуженный мною Гатта оказался беспощаден. «Люби Ангела да зови Иезуса на троне – вот и не будет страшно», – приговаривал он.
После этого случая я тоже обзавелся образом Ангела, а няньке показал кулак и пригрозил подсыпать ей в пироги булавок, если она не перестанет меня пугать. Нянька в ответ захохотала, но, как ни странно, подчинилась.
Не испытывая больше страха, я научился с удовольствием внимать голосам, обитающим в старом доме, и иногда мне казалось, что вот-вот он расскажет мне какую-нибудь тайну, и все после этого станет еще лучше, еще полнее.
В глубине парка стоял небольшой павильон, вокруг которого все лето и добрую половину осени цветут толстые, пышные розы. Там жили четверо старых кентавров, точнее – кентавров-пони. Их человеческие тела были намного меньше, чем у взрослого мужчины. Когда-то они служили с дедушкой в одном полку и составляли полковой оркестр. Они и теперь обитали у нас на правах приглашенных музыкантов. Дедушка позвал их играть на свадьбе моих родителей. С тех пор они поселились в павильоне. Кстати, буйное цветение наших знаменитых розовых кустов и было как раз вызвано обилием конского навоза.
Кентавры-старички постоянно пребывали в состоянии приятного подпития. В дни больших приемов они подлавливали прогуливающихся дам и говорили им смешные скабрезности в духе минувшего века, почему дамы часто не догадывались, о чем речь, и вежливо смеялись, приводя кентавров в восторг.
В тумане я слышал звучащую в парке нестройную музыку. Она доносилась до меня еле-еле, как шепот ушедшего лета. От этого щемило в животе и чесались руки, а предстоящая мне жизнь казалась волшебным приключением, которого я, несомненно, заслуживаю.
Сейчас, когда прошло уже много лет и многое из смутно угаданного в те туманные дни странным образом сбылось, мир моего детства предстает большой мятой коробкой из золотой бумаги, где сберегаются игрушки, частью сломанные, но оттого не менее любимые. Тогда в мире было полно участников последней войны за Спорные Территории. Все они были как на подбор бодрыми, нахальными стариками, вроде дедушки или кентавров, и почти все – с каким-нибудь увечьем. Это казалось совершенно естественным делом. Поэтому и облик тети Бугго поразил мое воображение куда меньше, чем можно было бы предположить.
Она нарушила мерное колебание тумана, сперва как бы растолкав его клубы, а затем и поправ ногами – уже на ступенях, перед самой дверью. Смуглое лицо Бугго, когда она откинула голову, рассматривая герб над входом, выглядело почти серым, а глаза на нем были очень светлого голубого оттенка, как мне показалось, цвета тумана. Одно плечо она держала намного выше другого и заметно хромала при ходьбе.
Я был уверен, что эта женщина не пришла к нам откуда-то извне, из-за ограды парка, но зародилась прямо здесь, в поглощенной туманом аллее, как некий сгусток всего, что доселе было растворено в здешнем воздухе: воспоминаний, живучести, родовитости, увечий, старости, предчувствий и влаги.
На миг незнакомка скрылась из виду, и тотчас заскрежетала дверь, недовольная тем, что ее потревожили в такую погоду, а затем твердые подпрыгивающие шаги вторглись в сокровенные шорохи дома.
– Эй, – молвила женщина, останавливаясь у лестницы и выжидательно глядя на паноплию. С пришелицы текла вода.
– Я здесь, – сказал я и полез вниз с подоконника.
Она стремительно переместилась к окну – скакнула, как кузнечик, – и протянула мне руку, холодную, мокрую и твердую.
– Ну и ну, – произнесла женщина, – ты кто?
– Теода, – ответил я. – Младший сын.
– А кто старший?
– Гатта.
– Новые имена, – вздохнула она. – А я – Бугго.
– Старое имя, – заметил я, решив быть вежливым.
Она прищурила белые глаза. Ресницы у нее тоже были белые, неестественно длинные и очень пушистые.
– Ты завиваешь ресницы? – спросил я.
– Да, – ответила она.
И мы с ней отправились бродить по дому.
Неожиданно я вспомнил, где слышал имя «Бугго».
– Ты – моя тетя. Ты подписала рекомендацию моей няньке.
Она резко остановилась, прямо посреди скачка, и вздернула плечо еще выше.
– А! – выговорила она. – Ну да! Она у тебя?
– Разумеется. В доме просто орава дармоедов.
– Она тебе нравится?
– Это как посмотреть, – отозвался я, не видя причин не быть вполне откровенным. – Она не может донимать меня нравоучениями – в этом ее несомненное достоинство. С другой стороны, на расправу она скора, и рука у нее тяжелая.
Услышанное ужасно развеселило Бугго, хотя не понимаю, что смешного было в том, что я сказал. Она мелко затряслась в безмолвном хохоте, а затем, поуспокоившись, изъявила желание повидаться с моей нянькой.
– Нет ничего проще.
И я свистнул. Дом вобрал в себя этот звук, некоторое время изучал его, а затем направил ровнехонько в то самое место, для которого он и предназначался: в ухо няньки, спавшей в передней моей комнаты с тарелкой на животе, где дремал в ожидании своей участи большой кусок вишневого пирога. Услыхав свист, нянька мгновенно пробудилась, быстро схватила пирог, сунула его в пасть и так, жуя, поспешила на зов барчонка.
Бугго и я увидели ее в конце галереи, где мы стояли, рассматривая гобелен с вытканной на нем картой Эльбеи. Бугго водила по нему пальцами, показывая, где побывала и каким путем добиралась до дома. Завидев няньку, Бугго сунула руки за пояс и косо откинула голову, а нянька испустила медвежье мычание и поскакала ей навстречу. Миг спустя они обнимались и плакали, причем нянька целовала Бугго руки и плечи, а та щелкала ее по макушке и сильно фыркала носом.
Затем, привлеченный суетливым шарканьем и новыми звуками, явно несущими в себе волнение, в галерею вышел и мой отец. Он остановился между картиной «Смерть Гнеты, убийцы Макетона», написанной в стиле «выспреннего правдоподобия» (любимый стиль дедушки, которому нравится, чтобы все было однозначно), и статуей «Прекрасная Астианакс», изваянной в духе «нового формализма», вследствие чего формы прекрасной Астианакс, которых было куда больше, чем следовало бы анатомически, размещались на ее теле в самых неожиданных местах. Мне эта статуя всегда представлялась древесным столбом, по которому ползают жирные улитки. Искусство «нового формализма» у нас в доме все терпеть не могли, но отец считал нужным создавать у гостей иллюзию, будто мы шагаем в ногу со временем. Кроме того, он избавлялся от сотрудников, которые восхищались этой статуей.
Мой отец руководил крупной корпорацией по производству сельскохозяйственных орудий, предназначенных для обработки почвы самых разных планет. Химико-ботанический институт разрабатывал специфические удобрения и занимался селекцией – не без успеха, потому что мы непрерывно богатели. Я знал об этом из язвительных замечаний дедушки, которые тот нередко делал во время семейных обедов.
Говорили, будто отец правит своими подчиненными железной рукой, – чему, глядя на его фигуру, трепыхающуюся внутри шелковой домашней куртки, невозможно было поверить. Впрочем, рассказу о бойкой девице из отдела химических исследований, выведенной моим отцом из зала заседаний за ухо, я верил вполне.
Сейчас, когда он стоял в конце галереи, казалось, будто убийцы Гнеты занесли мечи прямо над ухом моего отца. Особенно зловеще сверкал нарисованный глаз над шелковым плечом отцовой домашней куртки.
– Иезус на троне! – воскликнул отец. – Бугго! Тебя уже выпустили? Мы ждали только через…
– Ну да! – крикнула Бугго, перебивая его.
– Но почему?.. – промямлил отец.
– А не доказали!
Отец как-то непонятно двинул ртом и зашлепал к сестре навстречу.
Они были похожи – оба носатые, с той характерной зеленовато-бледной смуглостью кожи, которая отличает всех представителей рода Анео, и совершенно белыми волосами. У Бугго они имели желтоватый оттенок – впрочем, я подозревал, что они были просто грязные. Отец нехотя обнял ее, а Бугго хорошенько постучала его кулаком по спине, отчего он утробно крякнул и высвободился поскорее.
– Жить будешь, конечно, здесь? – спросил он.
Она весело кивнула.
Отец вздохнул, пошевелил носом.
– Работать хочешь?
– Нет!
– Если надумаешь, скажи.
– Я уже сказала – нет. Я старая дева. Хочу бездельничать.
– А, – молвил отец. – Я велю, чтобы тебе приготовили комнаты. Прислугу дать?
– Если не жалко.
– Не жалко.
– Я ведь бить буду, – предупредила Бугго.
– А мне не жалко, – повторил отец. – Бей себе на здоровье.
– Скажи, брат, – спросила Бугго, – моя старая комната свободна? Та, детская?
– Не знаю.
А я знал. Там обитали трое или четверо приживал, такие вздорные и пьяные, что невозможно было даже разобрать: мужского или женского они пола. Кажется, один из них приходился племянником (или племянницей) заслуженного сотрудника отцовской корпорации, к тому времени уже умершего, а прочие завелись от первого сами собою, едва он только свил тряпичное гнездо в бывшей теткиной детской. Следует отдать должное подобной породе людей: обычно они ничего не разрушают и не ломают (почему, как установлено было чуть позднее, и все теткины куклы, дневники и веера оказались на прежнем месте, кроме одного перламутрового, проданного приживалами в критическую минуту с целью покупки штофа), но только привносят свое и почти исключительно своим и пользуются. Поэтому после скорбного исхода всей шайки комната почти сразу обрела первоначальный вид. Вместе с приживалами, как казалось, ушел и запах их, и даже весь мусор, кроме прилипшего, но и тот словно бы рвался отлепиться и устремиться вслед за господами, кои некогда призвали его из небытия к бытию.
Таким образом, тетя Бугго водворилась в свои владения почти мгновенно. Принесли чистое белье, набрали платьев – со шнурами, пряжками и металлическими розами на плечах – моды трех последних сезонов; а кроме того, доставили тетрадь в сафьяновом переплете и несколько перьев, поскольку тетя объявила о намерении писать.
Обиталище тети Бугго располагалось между моей комнатой и покойчиками трех моих сестер – Одило, Марцероло и Кнойзо. Все три были уже барышни и со мною почти не водились. В те годы я считал их задаваками и пустыми созданиями; на самом деле они были добры, смешливы и хороши собой, даже Одило, самая старшая, обладательница фамильного носа.
Наш брат Гатта жил чуть в стороне, рядом с кладовкой, чтобы болтовня обитающих по соседству не мешала ему читать, размышлять и молиться. Я помню Гатту задумчивым, немного грустным, а иногда – грозным. Он представлялся мне чем-то вроде Ангела – так я к нему и относился.
К семейному обеду тетя Бугго спустилась, облаченная в просторное платье с множеством свисающих отовсюду длинных золотых и серебряных лент. При каждом причудливом шаге Бугго (а у нее, как я вскоре установил, было пять различных способов хромать) эти ленты извивались, как будто переговаривались между собой или неодобрительно отскакивали друг от друга в разные стороны.
Дед уже сидел за столом, когда она явилась, и с интересом разглядывал соус. Он всегда так делал, пытаясь угадать ингредиенты, поскольку считал себя великим химиком. Завидев Бугго, он сперва замер, а потом вдруг закричал:
– Первенец! Вот так дела!
Бугго запрыгала к нему, дергая плечом. Дед выскочил из-за стола и устремился к ней навстречу.
– Ты что, удрала?
– Нет! За недостатком улик!
Дед остановился, не добежав до дочери два шага, и неудержимо захохотал, а Бугго, налетев на него, так и оплела старика взметнувшимися лентами.
За обедом дед рассказал памятный случай из детства старшей дочери. Эту историю я слышал от него впервые, и она так поразила мое воображение, что той же ночью мне приснилась. Полагаю, за долгое время постепенно смешались и слились воедино подлинное происшествие, то, что пригрезилось мне ночью, и то, что было искажено за годы хранения в дедовой, не вполне твердой, памяти. Однако за неимением лучшей копии предъявляю ту несовершенную, которой располагаю.
При взгляде в прошлое, свое и чужое, назад, в стремительно распахивающуюся анфиладу комнат, я неприметно для себя проскакиваю ту первую, которая может считаться моей по праву, и оказываюсь в других, более ранних, отцовских и дедовых, где и принимаюсь хозяйничать, как в своих собственных, погруженный в иллюзию огромности присвоенных мною воспоминаний.
Тот летний бал в саду был на самом деле так давно, что дух захватывает, как пытаешься себе это представить. И все же я вижу его, словно наяву: выстриженные шарами и пирамидами деревья, пушистые от листьев и покрытые искусственными цветами, посыпанные желтым гравием дорожки, шелковые туфельки и беленькие, в мелькающих чулках, женские ножки, легкие светлые платья с надрезами, в которые забирается, пузыря их, ветер, смешные прически, взбитые в форме пирогов и обитателей морского дна… Были еще кавалеры, такие же пышные и легкомысленные, и музыканты. Весь сад представлялся пронизанным солнцем и музыкой.
Все это танцевало и летело по дорожкам и газонам, выпархивало из кустов и томно кружилось по траве. Среди беседок и цветочных галерей была и часовня, готовая, если понадобится, стать первой и самой крепкой свидетельницей любви. Туда и бежало, приплясывая, веселое общество, как рой бабочек, сдуваемый ветром; но вдруг один из кавалеров остановился и вскрикнул:
– Там гроб!
Тотчас сломался радостный бег; все замерли. Действительно, у раскрытых дверей часовни, вынесенный на свежий воздух, находился гроб огромного размера, а в нем, сложив на груди руки, лежал покойник – бородатый верзила. Когда все сгрудились возле, мертвец внезапно распахнул глаза и сел. Отпрянув, онемели от страха и неожиданности все, кроме одной девочки – Бугго было столько же лет, сколько мне в тот день, когда мы с нею встретились. Она подошла к сидящему в гробу и сказала ему:
– Иезус восстал!
Мнимый покойник с хохотом выпрыгнул из гроба и закружился с Бугго в пляске, а бывшие при этом кавалеры предрекали храброй девочке удивительную жизнь.
На голографиях тех лет Бугго – с тройным бантом над левым ухом, с большим воротником, где каждая складка выложена трубочкой, – только по тому и можно ее узнать, что улыбается знакомо: чуть кривенькой улыбкой, выставив с одной стороны кончик клычка.
Такой она была в тот день, когда отец впервые взял ее с собой в космопорт – посмотреть на отбытие «Императрицы Эхео». На «Эхео» вторым помощником летел один из бесчисленных дедовых боевых товарищей, и тот незамедлительно отправился разыскивать его, а дочку оставил возле бара, велев никуда не уходить.
Оказавшись наедине с космопортом, Бугго впала в странное оцепенение. Она как будто не могла пошевелить ни рукой, ни ногой. Из бара, отгороженного от нижнего зала тонкой светящейся сеткой, время от времени доносилось короткое, веселое шипение – автомат выплескивал в поднесенный стакан строго отмеренную порцию выпивки. В большом стеклянном окне стоял космос, черный, без звезд. По глубокой черноте медленно двигались корабли, опоясанные огнями, подгоняемые лучами прожекторов. Их бока вдруг выныривали из-за какого-то угла, и оказывались совсем близко от стекла. Один раз Бугго ясно разглядела выбоину в металле корпуса, и внезапно девочку затопили смутные, почти неоформленные, но несомненные и сильные ощущения: соприкосновение со вселенной и всем тем, что разбросано по ней, не имеющей осознаваемых пределов.
Мимо Бугго проходили самые разные фигуры, мелькали, одуряя, лица, доносились голоса; время от времени кто-нибудь входил в бар, задевая Бугго рукавом, а девочка все стояла, не смея двинуться с места, словно боялась, что от единого ее жеста этот калейдоскопический мир рассыплется на мириады цветных осколков. Ее тело онемело; а после стало казаться, будто у нее и вовсе нет тела, что ее не существует – или же не существует этого мира.
Наконец один человечек прервал очарование, решительно вступив с Бугго в контакт. Это была девочка, намного младше Бугго, откуда-то из Люксео. На ней было красное, до земли, платье, а волосы заплетены в мелкие косички и завязаны в петли, так что девочка уподоблялась сумочке с ручками на макушке. Эта незнакомая малышка смело засунула палец себе в нос, сильно оттопырив тем самым ноздрю, и уставилась на Бугго. «Это все происходит на самом деле, – подумала Бугго в смятении, – это реальность. Она меня видит. Другие, возможно, и нет, а она видит». Девочка вынула палец из носа, покачала головой из стороны в сторону, что-то цвиркнула на своем детском наречии и убежала. Бугго сжала и разжала пальцы, прогоняя оцепенение, потом попробовала сделать шаг.
И тут на нее налетел отец, а с ним – какой-то человек, почти белый (с кожей как у червяка, с содроганием подумала Бугго). Отец обнимал этого незнакомца за плечо и тискал его форменную куртку, а тот хмыкал и предлагал вместе выпить.
– Мой первенец, – представил дед тетю Бугго.
Целый миг темные, зеленовато-коричневые глаза хедеянца смотрели в белые, с прыгающими от волнения зрачками глаза девочки. И хотя перед ней был всего лишь человек, уязвимый и смертный, взгляд этих чужих глаз, из души в душу, напрямую, минуя преграды плоти, показался ей едва ли не ужаснее встречи с открытым космосом.
Незнакомец улыбнулся, моргнул, выговорил какую-то пустую приветливую фразу, и очарование разрушилось, оставив по себе только зарубку в памяти девочки. И все трое вошли в бар.
Там оказалось совсем не так, как представлялось снаружи: уютно и забавно, как если бы все посетители вдруг волшебным образом очутились внутри игрушечного электрокамина. Вокруг тихо мерцали теплые огоньки и все напоминало о том, что здесь-то звездные волки, несомненно и однозначно, дома, среди знакомых предметов, какие найдутся в каждом жилище. Дед взял для всех троих легкое полпиво. Мужчины почти не обращали на Бугго внимания – вполголоса разговаривали между собой о чем-то незначительном. Потом чужак купил девочке конфеты. Бугго любила сладкое. В память о том вечере она сохранила фантики. Один, весь истрепанный, она вложила в тетрадь, где начала свои записки (пользуясь соседством наших комнат, я вскоре сделался первым их читателем).
«Императрица Эхео» бесследно пропала – потерялась среди галактик. Никто так и не выяснил, что с нею случилось. Это придало завершенность первому прямому прикосновению тети Бугго к космосу. Она исследовала, сколько смогла, свою душу и обнаружила там достаточно сил, чтобы выйти навстречу вселенной и встретить там прямой и страшный взгляд незнакомца – то самое, пугающее, обнаженное, не имеющее пределов.
Дед не противился желанию первенца поступить в Звездную Академию – напротив, всячески этому содействовал.
Оказавшись в числе курсантов в основном благодаря протекции (дед, разумеется, и там отыскал двух фронтовых товарищей и несколько дней одурял их воспоминаниями и домашней наливкой), Бугго училась спустя рукава, по нескольку раз пересдавая экзамены, и в конце концов получила назначение на тихоходный грузовой корабль, возивший древесину с Эльбеи в Шестой и Третий сектора, на Хедео и Лагиди, а оттуда – медь и сахарную свеклу.
Корабль назывался «Ласточка» и был когда-то военным, но очень давно. Остались орудийный отсек, оружейный склад (превращенный в обычный грузовой трюм); в рубке сохранилось место боевого штурмана. Имелась даже панель с мониторами наведения и сильно запыленная голограмма красавицы в шляпе с букетом и птицами, принадлежавшая одному из штурманов былого – их имена, процарапанные иглой циркуля, до сих пор читались над столом в маленькой кают-компании.
Летная специальность Бугго значилась в дипломе «навигатор»; однако назначение на «Ласточку» многое меняло. Строго говоря, для старенького сухогруза, который вот уже девятнадцатый год совершал одни и те же рейсы на небольшие расстояния, не требовался даже обычный штурман. Поэтому Бугго, еще не ступив в рубку вверенного ей корабля, уже нацепила капитанские нашивки. Ее обязанности были немногочисленны и однообразны. В начале рейса она должна была сообщать маршрут бортовому компьютеру и распределять вахты, на которых дежурные офицеры будут бессовестно спать.
В подчинении Бугго теперь находились: грузовой помощник Караца, младший навигатор (он же офицер связи) Хугебурка, повар (он же судовой медик) по имени Пассалакава и восемь человек курсантов.
Караца был долговяз и морщинист; во всяком подозревая наклонность к расхитительству, он отличался угрюмым характером и на любое, самое несущественное замечание оскорблялся тяжело и безмолвно. Однако этому человеку не нашлось бы равных в общении с докерами в портах Лагиди и особенно Хедео, где сильны были, помимо обычного воровства и лени, расовые предрассудки.
Пассалакава был северянин из Люксео: жирный, с иссиня-черной кожей, лысый, вечно засаленный и шумный. Он начал знакомство с новым капитаном с того, что уронил на нее масляный пирожок, из которого немедленно высыпалась на новенькую форму Бугго мясная начинка. Пассалакава был никудышный повар, а врачом считался лишь потому, что хранил у себя в каюте медикаменты; однако из торгового флота его не списывали, поскольку замены Пассалакаве на «Ласточку» не находилось.