На те годы пришлась и так называемая ракетная гонка. Из жертвы, окруженной авиационными базами «вероятного противника», наша страна постепенно превращалась в партнера, с которым нельзя не считаться.
   Мне пришлось наблюдать моего отца в разных ситуациях. Конечно я не знаю всего, но мне хочется поделиться тем, что я видел и слышал сам.
   Если в международных делах я был свидетелем лишь некоторых, пусть крайне интересных эпизодов, то в становлении производства наших ударных ракет я принимал прямое участие. Десять лет мне довелось проработать в одном из конструкторских бюро. В отличие от политических решений, происходившее там представало передо мной в двух ракурсах: сверху – как бы глазами отца и снизу – собственным взором.

Глава первая
Старт

   До 1953 года отец не имел прямого отношения ни к внешнеполитическим, ни к оборонным делам. Сменив в 1944 году генеральскую шинель на более привычный штатский костюм, он, вернувшись в Киев, занялся восстановлением шахт и заводов. Его значительно больше волновало состояние посевов сахарной свеклы, чем проблемы создания новых танков и самолетов. Постоянные неурядицы во время уборки урожая значили для него много больше столкновений вокруг Берлина. Мои слова, конечно, нельзя понимать буквально. Не только как член Политбюро ЦК, но и как просто политически развитый человек он не мог не интересоваться событиями, происходившими в мире. Но эти проблемы не входили в круг его непосредственных обязанностей, за них отвечали другие: Берия – за атомные дела, самолеты и ракеты, Маленков – за радиолокацию. В задачу отца входило обеспечить страну хлебом, углем, сталью.
   Да и отдаление от центра играло свою роль. В столице, под боком у Сталина, члены высшего руководства практически не принадлежали себе. Здесь отец, сохраняя относительную свободу, сам «сидел на хозяйстве». Конечно, «органы» следили за каждым его шагом, но с их украинским шефом Иваном Александровичем Серовым и его преемниками у отца установились хорошие, я бы сказал, доверительные отношения. Подлостей с их стороны ожидать не приходилось.
   Киевский период нашей жизни, особенно довоенный, мне, естественно, запомнился слабо. Так, детское ощущение солнца, тепла, света…
   Отца, неожиданно для него самого, «перебросили» из Московского партийного комитета в Украинский ЦК. Он сменил Станислава Косиора. Тогда такие резкие повороты считались в порядке вещей. Ехали мы в Киев из Москвы поездом. До войны он шел около суток. Весь день помощник отца Павел Никитич Тапочка рассказывал мне сказку, страшноватую и бесконечную. Так и осталось у меня от этого переезда ощущение сладкого замирания и любопытного ожидания, что же произойдет дальше.
   Дело было в самом начале 1938 года, может зимой или ранней весной. В тот год страшные сказки никак не могли соперничать с жизнью.
   В Киеве нас поселили в аккуратном особнячке на улице Карла Либкнехта, бывшей Левашовской, напротив нового здания Верховного Совета Украинской республики.
   Отца дома мы видели не часто. На работу он уходил с утра и засиживался там допоздна. Да и вообще, бытоописание не задача моей книги.
   Вот только… Одноэтажный дом, где мы жили, окнами выходил на улицу, прямо на тротуар, под любопытные взгляды прохожих. Предыдущий хозяин замазал их до половины белой краской. Кто тут жил до нас, я тогда не знал, да вряд ли в три-четыре года это могло меня заинтересовать. Тем не менее мне запомнилось перешептывание прислуги по углам.
   – Вот какой человек был! Прятался от людского взгляда. Окна велел замазать, чтоб никто не видел, какие он творит дела.
   Какие могли тут твориться дела? На меня сразу накатывалась жуткая сказка Гапочки, выплывали какие-то морды, подземелья, запертые наглухо двери.
   А жил до нас в этом доме Станислав Викентьевич Косиор, в те годы уже «враг народа».
   Не знаю, поменялась ли после него обстановка в доме, своей мебели мы не привезли. Видимо, нет, такой привычки тогда не было, да и жильцы чувствовали себя постояльцами, не надолго задерживающимися в казенном жилье.
   Мне запомнился большой рояль в столовой. Как-то, раскапризничавшись за обедом, я бросил на пол корку хлеба. Что тут началось!!! В нашем воспитании физические наказания отсутствовали. Думаю, что это была не столько линия поведения, сколько черта характера родителей. В тот момент все забылось. Я получил от матери грандиозную оплеуху. Не столько было больно, сколько обидно. Отец сволок меня со стула и запихнул под стол:
   – Подними.
   Поднимать я не стал. Всхлипывая, я сидел под столом, потом, улучив момент, перебрался под рояль. Физических мер воздействия ко мне больше не применяли, из моего убежища «не выковыривали». Мама присела на корточки и, заглядывая в дальний угол, где я укрылся, с грустным укором говорила о том, сколько труда затратили крестьяне на то, чтобы вырастить и убрать хлеб, а я бросил его на пол.
   Мне стало стыдно, я горько заплакал. С тех пор я никогда ничего не оставляю на тарелке. И у матери, и у отца отношение к хлебу всю жизнь сохранялось особым, крестьянским. Оба выросли в бедных семьях, знали, как он тяжело достается.
   В 1939 году отец, впервые после Гражданской войны, надел военную форму. Красная Армия готовилась вступить в Западную Украину, оккупировать отходящую к Советскому Союзу согласно договору Риббентропа – Молотова восточную часть Польши. Для украинцев этот поход не был завоевательным, восстанавливалась справедливость: Украина воссоединялась со своими западными землями, веками находившимися под иноземной оккупацией.
   Запомнился момент прощания, но не столько с отцом, сколько с командовавшим Киевским военным округом маршалом Семеном Тимошенко. Он поднял меня на руки, обдал крепким запахом одеколона и табака, оцарапал привинченными к гимнастерке многочисленными орденами, подбросил в воздух и осторожно поставил на землю. Отец не любил сантиментов, поцелуев, он погладил меня по голове и спросил: «Что привезти тебе?» Я не знал, что ответить, пробормотал: «Карандаш» – и уткнулся лицом в его брючину. Он выполнил мою просьбу, привез огромный, почти в мой рост, ярко-желтый карандаш с отпечатанным на его боку адресом какого-то польского магазина. Видно, он поручил это дело охране, и они «реквизировали» карандаш с ближайшей витрины. Писать им было практически невозможно, я его берег как память, таскал за собой всю мою жизнь. Он сохранился и по сей день, только изрядно укоротился.
   Кроме карандаша, отец привез с войны целую гроздь новых родственников: бабушку и дедушку, дядю, двоюродных брата и сестру. После Первой мировой войны вся мамина семья осталась на территории, отошедшей к Польше.
   Но об этом по порядку. Уже после смерти отца я долго уговаривал маму написать о ее жизни. Мне хотелось сохранить все доступные свидетельства о прошлом, бесценные не только для нашей семьи, но вообще для истории. Я продолжал жить воспоминаниями отца, работа над которыми была прервана конфискацией рукописей КГБ и ЦК КПСС, и не сомневался, что мамины воспоминания дополнят отцовские диктовки, расскажут об эпохе несколько по-иному. Мама отмалчивалась, не притрагивалась к магнитофону, который я притащил к ней на дачу, где она коротала в одиночестве недели от выходного до выходного, когда к ней наведывались дети и внуки. Но, оказалось, она все же вняла моим советам и начала делать кое-какие записи, но не на пленку, а от руки, в школьной тетрадке. Обнаружились они только в 1984 году после маминой смерти, когда мы с сестрой Радой разбирали, делили и паковали ее вещи. Требовалось срочно освободить предоставленную ей Советом министров после смерти отца половину дощатого дачного домика в подмосковном поселке Жуковка. Теперь туда торопился въехать новый постоялец.
   Тетрадку забрала Рада, как оказалось, она тоже уговаривала маму заняться воспоминаниями, и тоже безответно. Через год Рада передала мне мамины воспоминания вместе с целой корзиной писем.
   Мама поддерживала переписку со многими людьми, считала своим долгом отвечать всем, знакомым и незнакомым.
   Возьму на себя смелость привести мамины записки целиком. Писала она лаконично, строго, сухо. Именно так ей представлялось важное в ее жизни. Она не терпела сюсюканья, продолжала руководствоваться идеалами и принципами революционерки, целиком отдавшей себя борьбе за счастье людей, что, впрочем, не мешало ей заботиться о семье, с радушной улыбкой принимать гостей, хлопотать вокруг подрастающих внуков.
   Вот что написала мама.
Моим, детям и внукам
Нина Петровна Кухарчук (Хрущева)
   Родилась я 14 апреля 1900 года в селе Василев Потуржинской гмины (волости) Томашевского уезда Холмскои губернии в бывшем Царстве Польском. У меня был брат Иван на три года моложе меня. Население Холмскои губернии было украинское, в селе говорили по-украински, администрация же в селе, гмине и выше была русская. В школах обучали детей на русском языке, хотя в семьях по-русски не говорили. Из истории известно, что царское правительство проводило русификацию населения Царства Польского. Вспоминаю, что в первом классе начальной сельской школы, где я училась, учитель бил линейкой по ладоням учеников за провинности, в том числе за плохое понимание объяснений учителя по-русски (дети не знали русского языка). Это называлось «получить лапу».
   У мамы было два женатых брата: Павел с женой и их трое детей, и Антон с женой и трое детей. Из них всех в живых остался Василий Антонович Бондарчук, живет в г. Луцке. Дядьку Антона и его дочь замучили бендеровцы в 1946 году, один его сын Петро пропал в Польше, убили бандиты, сын Иван умер от туберкулеза после войны. Сыновья Павла уехали в Канаду на заработки и там пропали. Дочь его Нина сейчас живет в колхозе Волынской области.
   Отец – Петр Васильевич Кухарчук происходил из более бедной, чем моя мать, семьи. Семья состояла из родителей, четырех братьев и трех сестер. У них был неделимый надел 2,5 морга (3/4 га) земли, старая хата, маленький сад. Лошадей у них не было.
   Мой отец был старшим в семье. Когда умерла бабушка Домна, его мать, отец получил в наследство землю и должен был выплатить сестрам и братьям по сто рублей (очень большая сумма тогда). Думаю, что война 1914 года помешала завершить эту выплату. Дедов своих Григория и Василия я не помню, они умерли до моего рождения.
   Село наше Василев было бедное, большинство жителей ходило на заработки к помещику, который платил за световой день по 10 копеек женщинам на свекле и мужчинам на косьбе по 20–30 копеек. Помню немногое из той жизни: я должна была заготовлять крапиву и большим ножом нарезать ее для свиньи, которую выкармливали к Пасхе или Рождеству. Нож часто попадал не на крапиву, а на палец, у меня долго держался шрам на указательном пальце левой руки.
   Еще помню сад, маленький, заросший травой, крапивой. Там росли большие сливовые деревья, одна черешня и маленькие молодые груши. Я сломала маленькую грушу. Дядька Антон спросил, зачем я это сделала, а я ответила: «Не жалей, у тебя вон сколько их осталось».
   Мы с мамой Екатериной Григорьевной жили в ее семье, отец отбывал в это время военную службу в Бессарабии, а потом, в 1904 году, воевал с Японией. Хата у бабушки Ксении была просторнее. Обедали все из одной миски не за столом, а за широкой скамьей. Малыхдетей матери брали на руки, а мне и другим детям постарше места не хватало, еду надо было доставать из миски через плечи взрослых. Если проливали, получали ложкой по лбу. Почему-то дядя Антон постоянно высмеивал меня, обещал, что я выйду замуж в многодетную семью, дети будут сморкатые и мне придется есть с ними из одной миски и добывать еду через их головы и т. п.
   В 1912 году отец положил на подводу мешок картошки, кусок кабана, посадил меня и отвез в город Люблин, где его брат Кондратий Васильевич работал кондуктором на товарных поездах. Дядя Кондратий устроил меня учиться в Люблинскую гимназию (4-классная школа), три года до того я уже проучилась в сельской школе. Учитель в школе внушил моему отцу, что я способная, надо отвезти меня учиться в город.
   В Люблине я училась один год. На следующий год дядька поступил вахтером в Холмское казначейство и меня перевел в такую же школу в городе Холме.
   Первая мировая война застала меня на каникулах в селе Василеве, ученицей второго класса Холмской прогимназии.
   Осенью 1914 года к нам в село проскочили австрийские войска, стали безобразить: грабить, уводить девушек… Мама уложила меня за печкой, не велела выходить, а солдатам говорила, что у меня тиф. Те, испугавшись, уходили. Вскоре австрийцев отогнали русские войска, и нам велели всем эвакуироваться, куда и как – неизвестно. Мы с торбочками пошли из дома, лошадей у нас не было, взяли с собой то, что могли нести. Шли туда, куда все люди шли… Помню, мама долго несла примус – предмет ее хозяйской гордости, а керосина не было, пришлось бросить и примус. Долго мы шли впереди наступающих австрийских войск и на какой-то станции набрели на отца, который служил в частях «ратников». Это были вспомогательные войска. По возрасту отец уже не годился для строевой службы.
   Отец доложил своему командиру о встрече с семьей, и тот разрешил нам остаться при части. Мама стала работать кухаркой у командования части, а мы с братом передвигались на подводе отца, кое в чем ему помогали. Мне было 14 лет, брату Ване – 11.
   Во время затишья на фронте командир позвал отца, дал ему письмо к холмскому епископу Евлогию и велел отвезти меня в Киев. Там епископ Евлогий возглавлял какую-то организацию помощи беженцам. Он устроил меня учиться на казенный счет в холмское Мариинское женское училище, эвакуированное из Холма в Одессу. Это было семиклассное училище для девочек с пансионом, там я училась четыре года и закончила его в 1919 году. Родители мои эти годы провели в эвакуации в Саратовской губернии.
   Несколько слов о епископе Евлогий и об училище. Холмский епископ Евлогий был важным оплотом самодержавия в Польше и ярым проводником русификаторской политики. Он готовил русификаторские кадры из детей местного населения, из западно-украинских сел. Если бы не его вмешательство, никогда бы я не смогла попасть на учебу на казенный счет в это училище, туда не принимали детей крестьян. Учились там дочери попов и чиновников по особому подбору. Я попала туда в силу особых обстоятельств военного времени, описанных выше.
   После войны, в 1918 году, мои родители с братом возвращались домой из Саратовской губернии через Одессу. Отец зашел ко мне в общежитие, где жили ученицы, осмотрел все, ему приглянулся большой коридор и он сказал: «Здесь можно разместиться на житье». Но администрация разрешила только переночевать, и то с трудом. Потом родители с братом уехали домой, в Польшу, а я осталась в Одессе доучиваться.
   По окончании училища я работала некоторое время в канцелярии училища, выписывала аттестаты, разные бумаги переписывала – машинки пишущей не было.
   В начале 1920 года в подполье я вступила в партию большевиков и стала работать по поручениям партии в городе и в селах Одесской губернии. В июне 1920 года шла мобилизация коммунистов, и я попала на польский фронт. Меня взяли сначала агитатором при военной части, как знающую украинский язык и местные условия, и я ездила по селам, рассказывала о Советской власти. Со мною ездил красноармеец, тоже агитатор. Когда сформировался ЦК Компартии Западной Украины, меня взяли заведовать отделом по работе среди женщин. Мы дошли до города Тернополя, когда, как известно, осенью 1920 года нам пришлось уйти из Польши. Тогда же завершилась моя служба в армии. Вместе с секретарем ЦК КПЗУ тов. Краснокутским и другими я приехала в Москву и получила командировку на учебу в Коммунистический университет им. Я. М. Свердлова на восьмимесячные курсы, созданные недавно Центральным Комитетом партии большевиков.
   Летом 1921 года получила направление в Донбасс, в город Бахмут (теперь Артемовск), в губернскую партийную школу преподавать историю революционного движения и политической экономии. До приезда будущих курсантов меня использовал губком партии на работе секретаря губернской комиссии по чистке рядов партии. Там же и я прошла свою вторую чистку, первая у меня была на фронте, в Тернополе.[1]
   Как известно, после X съезда партии была отменена продразверстка и открылись рынки, на которых появились разные товары – были бы деньги. Я с двумя преподавательницами тоже ходила на рынок за хлебом, и заразились мы втроем сыпным тифом. Одна из нас (Абугова) умерла, а мы двое долго болели сыпняком, потом прибавились еще возвратные тифы, но молодость преодолела болезни, выздоровели. В больницу не брали, лечили в школе. Подкармливала больных Серафима Ильинична Гопнер, работавшая тогда завагитпропом Донецкого губкома партии. Она доставала нам шахтерские пайки через ЦПКП (Центральное правление каменноугольной промышленности), руководил этим учреждением Пятаков, будущий троцкист. Летом 1922 года Серафима Ильинична устроила меня на работу на губернские курсы учителей, организованные в Таганроге, на берегу Азовского моря. Там я выздоровела после тифа.
   Осенью 1922 года получила направление в Юзовку (теперь Донецк) – преподавателем политической экономии в окружную партийную школу. Там я встретилась с Никитой Сергеевичем Хрущевым, который учился на рабочем факультете в Юзовке.
   В 1924 году мы с ним поженились и дальше работали вместе на Петровском руднике Юзовского округа. Район наш назывался Петрово-Марьинский, он объединял шахты Петровского рудника и сельскохозяйственные угодья Марьинки и прилегающих сел. Райисполком Совета рабочих и крестьянских депутатов находился в селе Марьинка, а районный комитет партии – на Петровке. Секретарь райкома жил на Петровке, а председатель райисполкома – в Марьинке.
   Еще раньше я училась один год на курсах переподготовки преподавателей совпартшкол при Академии коммунистического воспитания им. Крупской, а затем, в конце 1923 года, меня послали пропагандистом райкома партии на рудник Рутченкова. Здесь жили родители и дети Н. С. (от первой, умершей жены), его сестра с семьей, здесь он работал заместителем управляющего рудоуправлением, отсюда пошел учиться в Юзовку на рабфак.
 
   Отец первый раз женился в 1914 году на Евфросинье Ивановне Писаревой, происходившей из рабочей семьи. Познакомились они тремя годами раньше. Ее отец приобщал юного Никиту к слесарному труду.
   Евфросинья Ивановна родила двоих детей: в 1916 году дочь Юлию и годом позже сына Леонида. В 1918 году отец, спасаясь от немцев, покинул Донбасский рудник и перевез семью из Успенки в родную деревню Калиновка Курской губернии, на территорию России.
   Условиями сепаратного Брестского мира предусматривалась оккупация Украины немецкой армией. Из Калиновки отец ушел на фронт, началась Гражданская война. Вскоре случилось несчастье, в начале 1919 года Евфросинья Ивановна тяжело заболела, как отец рассказывал, тифом. Во время Гражданской войны от тифа умерли миллионы. Отец получил разрешение навестить больную жену, благо он сражался неподалеку, на Южном фронте. Но не успел: Евфросинья умерла.
   Хоронили ее на деревенском кладбище. Молодой коммунист – отец вступил в Коммунистическую партию в 1918 году – столкнулся с неожиданной проблемой. Российская революция по примеру Великой французской революции напрочь отвергала религию, провозгласила ее опиумом для народа, а тут требовалось гроб с телом жены нести через ворота мимо церкви, расположенной у входа на кладбище. Отец решил миновать церковь, пронести гроб на кладбище не через ворота, а, передав его из рук в руки, через ограду. Тем самым, как ему казалось, он не оскорблял чувств верующих родственников, но и не поступался атеистическими коммунистическими принципами. Так же неожиданно для окружающих, порой шокирующе, но всегда нестандартно он будет поступать и в будущем. Тогда односельчане дружно осудили отца. Да и в наше время, вспоминая о происходившем, неодобрительно покачивают головами.
   Сразу после похорон отец вернулся на фронт, а детей, Юлию двух с половиной лет и восьмимесячного Леонида, оставил на попечение своих родителей. После окончания Гражданской войны отец вернулся в Донбасс, вскоре к нему перебрались родители с его детьми.
 
   Я вела занятия с шахтерами по политической грамоте, читала лекции в клубе на политические темы, выполняла разные поручения райкома по текущей работе, – продолжает мама. – Поселилась в доме для приезжих (что-то вроде гостиницы рудоуправления) напротив клуба – перейти дорогу. Но после дождя перейти эту дорогу было очень трудно, сапоги оставались в грязи, ноги «выходили» из сапог. Надо было подвязывать сапоги особым способом. Меня пугали перед поездкой на Рутченковку грязью, а сапог у меня не было, пришлось найти частника, который сшил сапоги. Когда я читала лекции в клубе, то приходило много женщин. Оказалось, что их интересовала я, как жена их приятеля Никиты Хрущева, какую-такую он нашел не на руднике, а на стороне…
   Когда Н. С. кончил рабфак, то его послали секретарем Петрово-Марьинского райкома партии, а меня перевели с Рутченковки на Петровку, тоже пропагандистом райкома партии. Интересная деталь: пропагандистов оплачивали тогда из центральных фондов, а секретарей райкомов – из местных. Одно время я получала больше, чем Н. С.
   Тогда существовала еще безработица, среди шахтеров-коммунистов тоже. После занятий в политшколе на шахте мои слушатели провожали меня домой и, случалось, упрекали, что я работаю и муж мой работает, а мой собеседник ходит без работы, а дома большая семья… Но постепенно жизнь налаживалась, безработные на шахте исчезали…
   В январе 1924 года умер Ленин. Н. С. ездил в Москву на похороны в составе донецкой делегации. По призыву ЦК много рабочих вступало в партию. Это был ленинский призыв. Работы пропагандистам прибавилось, надо было обучать малограмотных рабочих основам политической грамоты, это было трудно. Приехали новые пропагандисты из Москвы, мобилизованные ЦК из состава окончивших разные вузы студентов.
   В конце 1926 года Н. С. перешел на работу в окружной комитет партии, где стал заведовать организационным отделом, а я поехала в Москву повышать квалификацию – в Коммунистическую академию им. Крупской. Здесь я училась на отделении политической экономии до конца 1927 года. По окончании курсов меня направили в Киевскую межокружную партийную школу преподавателем политической экономии. Читать надо было на украинском языке, так как слушателями были подпольщики из Западной Украины. Это – 1927–1929 гг.
   За год моей учебы в Москве Н. С. успел поработать в Харькове в ЦК КП(б)У и к осени 1927 года уже работал в Киевском окружкоме заворготделом. Секретарем был т. Н. Демченко, впоследствии невинно репрессированный. Поэтому меня и направили в Киев, хотя очень настаивал товарищ из отдела распределения кадров ЦК, чтобы я поехала в Тюмень…
   В Киеве в 1929 году родилась Рада. В том же году Н. С. уехал в Москву в Промышленную академию, а летом 1930 года мы приехали к нему и поселились в общежитии Академии на Покровке, № 40. У нас было две комнаты в разных концах коридора. В одной спали мы с маленькой Радой, в другой Юля, Леня и Матреша – няня, найденная Н. С. к нашему приезду.
   Меня направили работать на Электрозавод в партийный комитет: сначала организовала и заведовала совпартшколой, через год выбрали меня в партком, и стала я руководить отделом агитации и пропаганды партийного комитета завода.
   Парторганизацию на заводе составляли около 3 000 коммунистов, завод работал в три смены, у меня работы было очень много, выходила из дома в 8 часов, а возвращалась позже 10 часов вечера. А тут еще несчастье: Радочка заболела скарлатиной, положили в больницу рядом с заводом. По вечерам я бегала смотреть через окно, что делает дитя, и видела: дали ей миску с кашей, большую ложку, а няня ушла к подругам поболтать. Рада была маленькая, немного больше года; вижу, ребенок стал ногами в миску с кашей и плачет, а няня не идет, и ничем помочь нельзя… Забрали ребенка под расписку досрочно, еле выходили.
   На Электрозаводе работала я до середины 1935 года, то есть до рождения Сережи. Выполнила первую пятилетку в два с половиной года, получила почетную грамоту от заводских организаций. Проходила на заводе очередную, третью в моей партийной жизни чистку партии. Познакомилась с большим кругом актива, с литераторами, старыми большевиками и политкаторжанами, приходившими на завод по поручению своих организаций, с подшефными колхозниками. Те годы считаю наиболее активными годами своей политической и вообще общественной жизни.
   В 1935 году после декретного отпуска райком партии направил меня ответственным секретарем в общественную организацию ВСНИТО (Всесоюзный совет научных инженерно-технических обществ), где я работала до рождения Лены в 1937 году.