В случае потери Москвы сюда собирался переехать Сталин. Дом окружали асфальтированные дорожки, со скамеек на крутом берегу открывался вид на Волгу. Под домом на много метров в землю закопался бункер с множеством комнат, переходов, служб. Из дома в него спускались на лифте. Летом 1943 года, когда стало окончательно ясно, что «объект» хозяину не понадобится, нас даже сводили в подземелье на экскурсию. Лифт уже не работал, кое-где под ногами хлюпала вода, комнаты стояли пустыми, мебель вывезли.
   Здесь, в Куйбышеве, я заново учился ходить. Потом бегать на костылях. Сменив гипс на корсет, я радовался обретенной подвижности. Мне казалось, что на костылях я бегаю быстрее здоровых. Непередаваемое счастье – снова вступить в мир движений.
   Из Куйбышева мы двинулись в обратный путь в 1943 году, сначала в Москву, а оттуда, наконец, домой в Киев.
   Все эти годы отца я не видел. Мама несколько раз летала к нему на фронт, а я бережно хранил его сталинградские подарки: трофейную коробку немецких орденов, гильзу от снаряда и эсэсовские кортики.
   Последнее мое соприкосновение с войной произошло 17 апреля 1944 года в Киеве. Праздновали пятидесятилетие отца, немцы в тот день отчаянно бомбили Дарницу, а мы, дети, собирали после налета осколки зенитных снарядов.
 
   Началась мирная жизнь. Обрушился неурожай 1946 года. В ответ на просьбу отца снизить поставки хлеба Сталин прислал в Киев Кагановича. Он стал Первым секретарем ЦК. Из амбаров вымели все зерно, и на Украине начался голод, людоедство. Не могу без содроганий читать воспоминания отца о том периоде.
   Сделав свое дело, Каганович возвратился в Москву.
   Беда не приходит одна.
   «Весной 1947 года Н. С. очень сильно простудился на Ирпенской пойме под Киевом, где он хотел организовать выращивание на торфяниках овощей для столичных жителей, и заболел воспалением легких. Боялись за его жизнь. Лежал дома, дежурили доктор и сестра, консультировали два профессора (Зеленин и еще кто-то) из Москвы», – вспоминает мама.
   Думали, отца не выходить: новомодный пенициллин, кислородные подушки – ничего не приносило облегчения. Выходя из спальни отца, профессора Вовси и Губергриц (мне почему-то запомнились именно эти фамилии), тогдашние светила, только сокрушенно покачивали головами.
   Я запомнил неподвижное серое лицо отца на подушках, хриплый свист дыхания и неузнающий взгляд. К счастью, организм выдюжил, отец выздоровел.
   Долечиваться его послали на море. Но не на Черное, к которому отец привык, а на Балтику. Южное солнце, я до сих пор не понимаю почему, врачи сочли противопоказанным. Свой первый послевоенный отпуск отец, сопровождаемый целым выводком детей, провел в поселке Майори, вблизи Риги. Море оказалось непривычно мелким, неприветливым, до дрожи холодным. Но мы, дети, не обращая внимания на температуру, стремились залезть в воду при первой возможности, даже когда наблюдавшие за нашими «подвигами» родители и старшая сестра Юля сидели на берегу в пальто. Отец быстро окреп. С открытием утиной охоты он пропадал на окрестных озерах. В середине августа решил слетать в только что переименованный в Калининград Кенигсберг. Взял и нас с Радой. Город лежал в руинах, центр выгорел абсолютно. Разместились мы в одном из генеральских особняков на окраине.
   Отец поинтересовался у хозяина дома, «не балуют» ли немцы.
   – Что вы, Никита Сергеевич, все спокойно, – поспешно возразил генерал, потом, подумав, добавил: – У меня на втором этаже на террасе пулемет стоит. Проснешься ночью, дашь очередь и снова в постель.
   Так я и не понял, зачем ему пулемет, если все спокойно.
   В Калининграде мы провели пару дней, отец очень интересовался изготовлением тканей из бурого угля. Он пришел в восторг от достижений немецких химиков, забрал с собой целую коллекцию образцов, чтобы показать украинским ученым, внедрить эти технологии у себя. Посетили мы и гигантский карьер, где добывали янтарь. На меня он произвел неизгладимое впечатление, особенно кусочки застывшей смолы с комаром и мушкой внутри, отец же остался равнодушен. По прилете в Ригу отец засобирался домой. В Киев мы вернулись ранней осенью, к началу учебного года. Постепенно восстанавливалась нормальная жизнь. У отца она была занята работой, но не состояла из одной работы.
   Он находил время заниматься и детьми, съездить с нами в лес или на Днепр. Отец любил компании. По выходным дням по поводу или без оного у нас на даче обычно собирались секретари ЦК и зампреды Совмина. Не обходил он вниманием и военных. Командующим Киевским военным округом тогда был старый фронтовой знакомый отца генерал-полковник Андрей Антонович Гречко, балагур и весельчак.
   Во время таких встреч серьезные разговоры перемежались шутками, сопровождались летом купанием в Днепре, а осенью походами в окрестные колхозы – полюбоваться, как говорил отец, на урожай. Все завершалось шумным совместным обедом.
   Но всем развлечениям отец предпочитал охоту.
   Сейчас мы вдоволь наслышаны о правительственных забавах. В те годы подобное не могло даже прийти в голову. Тогда все обставлялось очень просто: собравшиеся сослуживцы отца, я более других запомнил Ивана Семеновича Сенина, Демьяна Сергеевича Коротченко, Никифора Тимофеевича Кальченко, Александра Евдокимовича Корнейчука и уже упоминавшегося генерала Гречко,[3] растянувшись цепью, брели, перекликаясь, по осенней стерне в надежде спугнуть зайца. Когда старшие уставали, мы, дети, вперемешку с охраной с гиканьем гнали тех же зайцев и лис на наших отцов, стоявших на линии стрельбы. Добыча, как правило, оказывалась невелика, зато удовольствие…
   Такие встречи сближали людей, превращали их из товарищей по работе просто в товарищей, а подчас друзей. В то непростое время это значило немало. За все послевоенные годы из окружения отца бесследно не исчез никто. Врагов народа среди них не искали.
   В Москву мы возвратились в самом начале 1950 года, отпраздновали Новый год дома в Киеве и тронулись. Мама подгадала, чтобы дети не пропустили ни дня в школе. За дисциплиной она следила строго.
   Отец переехал на пару недель раньше, Сталин вызвал его в декабре на торжественное празднование своего 70-летия. С трудом отец вырвался в Киев на пару дней сдать дела преемнику Леониду Георгиевичу Мельникову.
   Видно, Сталин обеспокоился не на шутку. Только что завершилось так называемое «ленинградское дело» погибли набиравшие силу молодые члены Политбюро Вознесенский и Кузнецов. По всей вероятности, Сталин на сей раз на самом деле поверил в существование заговора. Когда же ему вслед за ленинградским представили материалы о существовании такого же московского центра во главе с руководителем столичной организации Поповым, он забеспокоился. Этим я объясняю срочный вызов отца. В первые же дни Сталин вручил ему кипу документов, обвиняющих в антисоветской деятельности не только Попова и его ближайшее окружение, но и всех секретарей райкомов и председателей райисполкомов, не миновало внимание и руководителей предприятий. Отец ужаснулся. На Украине с подобными делами он, слава богу, после войны не сталкивался, местные бдильщики знали, что в ЦК КП(б)У с подобными доносами лучше не соваться.
   И в Москве отец решил не отступаться от своих правил. Он знал: не проявишь рвения – есть шанс, что дело зачахнет само по себе. Конечно, если тут не замешаны интересы самого Сталина. Тогда жертвам не поможет никто и ничто. В данном случае опыт отца, прошедшего, как он выражался, «мясорубку 1937 года», подсказывал, что автором интриги является не вождь и можно попытаться отвести руку палача.
   Когда Сталин, так и не дождавшись доклада отца, через несколько недель поинтересовался результатами расследования, тот постарался убедить его, что донос липовый, все сведения высосаны из не очень чистого пальца. Сталин не стал настаивать, и дело заглохло. Своего предшественника Попова отец убрал подальше. Его назначили директором завода, там он в глазах Сталина не представлял угрозы, а следовательно, и его жизнь находилась в безопасности. Попов расценивал изгнание иначе и до конца своих дней остался в стане недоброжелателей отца.
   С переездом в Москву наш уклад жизни претерпел заметные изменения. Не стало гостей, об охоте отец не заикался. Здесь друзья и дружба таили в себе опасность. Никто не знал, как доложат Самому, что он подумает. Невинная встреча старых приятелей могла обернуться трагедией.
   Непривычным и неожиданным такой поворот событий стал не только для нас, для семьи. От московских порядков за время своей украинской вольницы поотвык и отец.
   Вспоминается такое происшествие. Летом 1950 года отец решил навестить своего старого друга Николая Александровича Булганина. Дружили они еще с 30-х годов, когда отец работал секретарем Московского комитета партии, а Булганина назначили председателем Моссовета. «Отцы города» – так называл их Сталин.
   После 1930 года, когда отец покинул столицу, пути их разошлись. Теперь они жили на одной лестничной площадке, на пятом этаже дома № 3 по улице Грановского. Этажом ниже жил Маленков. Встречались не по службе изредка: то вместе приедут после позднего обеда у Сталина, иногда Булганин заглядывал на пару минут к нам, порой мы к нему.
   Слово «навестить», возможно, и не очень годится, точнее, отец напросился к Булганину в гости на дачу. Поехали всей семьей. Встречи старых товарищей не получилось. Вроде и хозяева старались проявить радушие, и стол полной чашей, а разговор то и дело обрывался, застывая томительной паузой.
   Одно дело – встречи в Киеве, вдали от Кремля. Здесь, в Москве, мир оказался устроен по-другому. Зачем это Хрущев вдруг поехал на дачу к Булганину и они вдали от любопытных глаз и чутких ушей долго гуляли вдвоем в лесу? Не дожидаясь вечера, мы отправились восвояси…
   Возможно, фиаско нашего визита произошло совсем не по политическим причинам. Дело в том, что во время войны, пребывая в качестве члена Военного совета на Западном фронте, Булганин завел себе новую семью. В высшем партийном эшелоне разводы не поощрялись, на них смотрели строже, чем в католической церкви. Поэтому не только оформить, но и обнародовать свои отношения Николай Александрович не решился. Вот и принимал он нас на даче старой семьей. Какое тут радушие… Отец в то время не знал о семейных метаморфозах своего друга.
   Так ли, иначе, но больше отец к Булганину не ездил и к себе на дачу не приглашал. Тем не менее совсем отрешиться от своих привычек отец не смог. Он не представлял себе жизни без общения. Наиболее часто в те последние сталинские годы он встречался с Маленковым. К нему мы несколько раз заезжали на дачу, собирали вместе грибы, обедали. Но чаще встречались в городе. Отец взял себе в привычку время от времени вытаскивать Георгия Максимилиановича пройтись после работы по вечерней Москве. Тот не сопротивлялся, и мы отправлялись гурьбой – впереди Сами, а за ними мама с женой Маленкова Валерией Алексеевной, а следом Рада с мужем Алешей Аджубеем, дети Маленкова и я.
   Вокруг сновала охрана, отцовская, привыкшая к таким прогулкам еще по Киеву, и местная, видевшая в каждом встречном потенциального террориста. Но к нам они не приближались, прохожих не беспокоили, знали – отец подобного поведения терпеть не мог.
   Ни отца, ни Маленкова почти не узнавали. Гуляли мы обычно осенними вечерами (летом ночевать ездили на дачу), в темноте лица различимы плохо. Думаю, что их и не очень-то помнили по портретам. Во всяком случае, прогулки проходили без помех.
   Чаще гуляли по улице Калинина (Воздвиженке), Моховой, заворачивали на Горького (Тверскую), а оттуда домой. Если уходили в Александровский сад, а дальше – на Красную площадь и по набережной вокруг Кремля, то поход затягивался. На улице разговор редко заходил о серьезных вопросах, а уж Сталина не поминали никогда.
   Больше судачили о детях, болтали о доме. Во время этих прогулок Валерия Алексеевна сагитировала меня поступать учиться в Энергетический институт. Там она долгое время работала директором и оставила о себе добрую память. В те годы в институте образовался новомодный факультет электровакуумной техники и специального приборостроения.
   В Москве в жизни отца появилось еще одно нововведение – бронированный ЗИС-110, последнее достижение автозавода имени Сталина. Еще до войны для членов Политбюро закупили в Соединенных Штатах бронированные «паккарды». Полагалась такая машина и отцу. Однако он в покушения не верил и к тому же любил простор, свежий воздух. Запирать себя в душную, тесную коробку он решительно отказался. Предпочитал открытую машину с надвигающимся на случай дождя брезентовым верхом. На ней отец и колесил вдоль полей украинских, волоча за собой тучу пыли. От нее он защищался специальным холщовым пыльником, плотно застегивающимся по самое горло.
   В Москве царили иные законы. Сначала все шло, как и раньше, от настойчивых предложений охраны пересесть в бронированную машину отец отмахивался. Но однажды во двор дачи въехал ЗИС, чем-то неуловимо отличавшийся от привычного. Такой и не совсем такой. Я, как всегда встречавший отца, взялся за ручку дверцы. Она повернулась, но дверь не поддавалась. Я приналег, образовалась небольшая щелка, постепенно дверца приоткрылась. Тяжела и толста она оказалась неимоверно. Одни стекла толщиной сантиметров десять.
   Из машины, покряхтывая, вылез недовольный отец. Как-то презрительно глянув на машину, бросил:
   – Теперь на этой буду ездить. Заставили.
   Кто заставил, он не договорил. Может, начальник правительственной охраны Власик пожаловался Сталину, и последовал однозначный приказ. Или отец сам счел неблагоразумным выделяться среди других облаченных в броню руководителей. Не могу сказать. Проездил он в этом броневике до марта 1953 года, а тогда уже бросил его навсегда.
   Интересно, что его примеру последовал только Микоян. Остальные же члены коллективного руководства, особенно Ворошилов и Молотов, цепко держались за бронированные чудовища. Что, им за каждым кустом виделась жертва, жаждавшая отмщения? Или просто становилось не по себе, если между ними и окружающим миром не стояла непробиваемая стена?
   Еще одной новостью, вошедшей в нашу жизнь, стали звонки от Самого. На самом деле, лично Сталин не звонил никогда. Звонили из секретариата. Но одна возможность подобного звонка заставляла, заслышав требовательное дребезжание «вертушки», вскакивать в нервном напряжении.
   Особенно неприятно отец себя чувствовал в выходные. Вставала дилемма: садиться за семейный обед или нет. Ведь пообедаешь дома, там, если вызовут, будет не по себе. О сталинских обедах говорено много, и я воздержусь от повторений. Иногда звонок раздавался, и отец поспешно уезжал. Порой Бог миловал.
   Последний раз отец ждал звонка в начале марта 1953 года, в воскресенье, первого числа. Накануне, вернее, в то утро он вернулся домой на дачу часов в пять, как обычно, когда он ужинал у Сталина. Отец не сомневался, Сталин не выдержит одиночества выходного дня, затребует к себе. Обедать отец не стал, пошел пройтись, наказав, если позвонят оттуда, его немедленно позвать. Такое распоряжение он сделал для проформы, все прекрасно знали, что надо делать в этом случае. Звонка отец так и не дождался. Стало смеркаться. Он перекусил в одиночестве и засел за бумаги. Уже совсем вечером позвонил Маленков, сказал, что со Сталиным что-то случилось. Не мешкая, отец уехал.
   Мы, конечно, не знали, кто звонил, что сказал. Да и не интересовало это никого. Каждый занимался своими делами.
   Некоторое удивление вызвало скорое возвращение отца, он отсутствовал часа полтора-два. Однако вопросов никто не задавал, он молча поднялся в спальню и вновь углубился в свои бумаги.
   Как он уехал вторично, я уже не слышал, наверное, лег спать. На этот раз отец не возвращался очень долго, до самого утра. Мы все еще ничего не знали. Только на следующий день он рассказал, что Сталин болен, состояние очень тяжелое, и они с Булганиным будут по ночам дежурить у постели больного на ближней даче. Сообщение о болезни Сталина появилось в газетах только 4 марта. До этого казалось, теплится еще какая-то, пусть призрачная надежда. На мои вопросы отец ничего вразумительного не отвечал, отделывался короткими фразами: «Лечат, делают все возможное…»
   Подобная публикация в газетах могла означать только одно: больше надежд не осталось. Ведь все, что касалось Сталина, держалось за семью замками. Отец подтвердил худшие опасения, сказал: «Всякое может случиться, надо подготовить народ». Помню, он еще произнес: «А то получается: жил-жил и нет его. Здесь очень много можно напридумывать. Да и когда Ленин заболел, регулярно публиковались медицинские бюллетени».
   Я окончательно понял: все. Особенно меня поразило упоминание о ленинских бюллетенях, ведь они завершились некрологом.
   Я попытался расспросить отца о подробностях, но он не стал распространяться, да и что он мог мне, мальчишке, рассказать?
   Чем был для меня Сталин? Как и многие, я в прошедшие годы не раз задумывался над этим. С течением времени отношение изменилось диаметрально, и сейчас важно не подменить вчерашний день сегодняшним. В семье о Сталине разговоров почти никогда не вели. Считалось, объяснять нечего. О критике не было и речи. Но напряжение отца ощущалось постоянно. Он старался не подавать вида, но порой оно прорывалось в мелочах.
   Вспоминаю такой эпизод. К концу жизни Сталина джазовую музыку стали отождествлять с контрреволюционной деятельностью. За нее, возможно, еще не сажали, но все к этому изготовились. Как-то в воскресный летний день на даче я поставил пластинку с «Пароходом» Леонида Утесова. Тогда это было «крайне левое» произведение. Отец, сидя за столом, просматривал газеты. Сначала он никак не реагировал, потом поднял глаза и кратко то ли попросил, то ли приказал:
   – Сними.
   Я остановил проигрыватель. Отец немного помолчал, а потом добавил:
   – Лучше ее разбить.
   Я не ответил, пластинку мне было очень жалко, он не настаивал, а только попросил:
   – Больше ее не заводи.
   Что он знал и о чем догадывался? Чего он боялся?
   В те годы для меня товарищ Сталин оставался вождем всех времен и народов. Несуразицы в «Экономических проблемах…» и «Вопросах языкознания», которые никак не укладывались в моей голове, я объяснял своей неспособностью воспринять гениальные мысли. Усомниться в них… Такое мне просто не приходило в голову.
   Вечером 5 марта 1953 года отец возвратился домой раньше чем обычно, где-то около полуночи, все эти дни он приходил лишь под утро. «А как же дежурство?» – пронеслось у меня в голове.
   Пока отец снимал пиджак, умывался, мы молча ожидали, собравшись в столовой. Он вошел, устало сел на диван и вытянул ноги. Помолчал, потом произнес:
   – Сталин умер. Сегодня. Завтра объявят. Он прикрыл глаза.
   Я вышел в соседнюю комнату, комок подкатился к горлу, а в голове сверлила мысль: что же теперь будет?
   Я искренне переживал, но мое второе «я» как бы со стороны оценивало происходящее, и я внутренне ужаснулся, что глубина моих чувств недостаточна, не соответствует трагизму момента. Однако большего не получилось, я вернулся в столовую.
   Отец продолжал сидеть на диване, полуприкрыв глаза. Остальные застыли на стульях вокруг стола. Я никого не замечал, смотрел только на отца.
   Помявшись, спросил:
   – Где прощание?
   – В Колонном зале. Завтра объявят, – как мне показалось равнодушно и как-то отчужденно ответил отец. Затем он добавил после паузы: – Очень устал за эти дни. Пойду посплю.
   Отец тяжело поднялся и медленно направился в спальню.
   Я был растерян и возмущен: «Как можно в такую минуту идти спать? И ни слова не сказать о нем. Как будто ничего не случилось!» Поведение отца поразило меня.
   …Минуло несколько дней. Сталина поместили в Мавзолей, на котором за эти морозные дни сменили надпись: вместо одинокого «Ленин» теперь появилась пара: «Ленин. Сталин». Один под другим.
   7 марта опубликовали постановление пленума ЦК КПСС, Совета министров СССР и Президиума Верховного Совета СССР, в котором страну уведомляли, кто чем будет руководить в ее будущей жизни.
   Совет министров брал на себя Г. М. Маленков, новое Министерство внутренних дел, вобравшее в себя и МВД и МГБ, – Л. П. Берия, вопросы обороны сосредоточивались в руках Н. А. Булганина. Сообщалось и о других назначениях. Количество министерств резко сократилось.
   Об отце промелькнула неопределенная фраза-рекомендация: «Хрущеву Н. С. сосредоточить свое внимание на деятельности в ЦК КПСС. В связи с чем освободить его от обязанностей секретаря Московского комитета».
   Секретарем ЦК отец стал сразу по возвращении в Москву, одновременно с избранием его в Московский комитет. Так повелось давно, что глава Московской партийной организации, самой престижной и важной, обязательно входил в Секретариат ЦК. Теперь внешне вроде бы ничего не изменилось, однако по существу эта короткая фраза значила очень много. В то время не существовало поста Первого секретаря. Сталин упразднил его, как он говорил, в целях большей внутрипартийной демократии; пусть все секретари ЦК, в том числе и товарищ Сталин, находятся в равном положении.
   И еще одна заноза в памяти – мемориальный номер журнала «Советский Союз». Он был переполнен фотографиями Сталина с подписями на разных языках народов мира. Сигнальный экземпляр с очередной почтой из ЦК пришел отцу на квартиру в незапечатанном конверте и поэтому попал мне в руки первому. Содержание журнала соответствовало моему настроению в те дни, и я сразу понес показать его отцу. Он перелистал фотографии, снова вернулся к обложке с красочным портретом Сталина, как бы взвесил журнал в руке и молча отложил. Я ждал реакции. Отец молчал. Не выдержав, я произнес какие-то слова восхищения в адрес публикации. Отец на мои слова, казалось, не обратил внимания, и я умолк. Наконец он прервал паузу и, обращаясь скорее к себе, произнес, что выпускать журнал в таком виде не следует.
   Моему удивлению не было границ, и я, конечно, полюбопытствовал:
   – Почему?!
   Он еще немного подумал, видимо, подбирал нужные слова, но ничего вразумительного так и не сказал, ограничился общим замечанием, что многое предстоит еще осмыслить, а такой журнал, разошедшийся по всему свету, не сыграет положительной роли. Честно говоря, я ничего не понял, удивился, но вопросов больше не задавал.
   События в ту весну развивались чрезвычайно быстро. Наступил апрель, принесший с собой такое, о чем зимой и помыслить не представлялось возможным: все газеты опубликовали заявление советского правительства с предложениями о прекращении затянувшейся корейской войны. Вскоре начались переговоры о перемирии и обмене пленными. Страну потрясло сообщение о прекращении «дела врачей», а ведь только 13 января мы прочитали в «Правде» о разоблачении их преступлений и о советской патриотке докторе Тимашук.
   Вместо тщательно пережеванных комментариев 25 апреля в газетах опубликовали полный текст выступления президента США Дуайта Эйзенхауэра перед американскими редакторами. По тем временам шаг беспрецедентный. А в мае и того больше – «Правда» поместила без купюр выступление в палате общин главного «поджигателя войны» сэра Уинстона Черчилля. Такое могло заставить Сталина перевернуться в гробу.
   Да, мир менялся, новое руководство перекладывало руль, вырабатывало свою собственную линию поведения.
   Энергичный Хрущев исподволь начинал играть все более значительную роль.
   Резко подняло его акции устранение с политической арены Берии. Я не хочу тут пересказывать всю эту историю. Напомню только, что он стал инициатором этой непростой акции и довел ее до конца. Помню, как 26 июня, в день решительного заседания Президиума ЦК, отец все утро просидел на лавочке в дачном саду один на один с Анастасом Ивановичем Микояном. Приближаться к себе он запретил, и я увивался вокруг начальников охраны отца и гостя, прогуливающихся поодаль по дорожкам сада.
   Все в тот день выглядело необычно. Ежедневно отец уезжал на работу к девяти, а гости если приезжали, то вечером, и в разговорах с ними принимали участие (в качестве слушателей) все члены семьи: и взрослые, и не очень взрослые. Эта же утренняя беседа затянулась. Наконец они поднялись и пошли к дому. Лица у обоих сосредоточенные, – запомнились своей необычностью, – я привык к прощальной улыбке отца и приветливому взгляду Анастаса Ивановича. Миновав дом, оба направились к стоящей на площадке машине. Отец с усилием открыл тяжелую бронированную дверь ЗИСа, пропустил вперед гостя и залез сам. Бронированный автомобиль тоже вызывал недоумение. Последние месяцы отец им не пользовался. Я стоял рядом. Отец наконец заметил меня, улыбнулся и помахал на прощание рукой. Охранник с тихим клацаньем захлопнул дверь и быстро занял место впереди. Машина тронулась.
   Мы ничего не подозревали. Только вечером, когда усталый отец возвратился на дачу, он сообщил:
   – Сегодня арестовали Берию. Он оказался врагом народа и иностранным шпионом.
   Стереотипы живучи.
   Ошеломленные, мы не смогли выдавить ни слова. Даже я не задал ни одного вопроса. Об обстоятельствах дела мы узнали значительно позднее. Пока все хранилось в тайне. Лишь 3 июля на второй странице «Правды» появилась большая редакционная статья «Учение Маркса – Энгельса – Ленина – Сталина – могучее идейное оружие нашей партии». Для тренированного глаза она служила сигналом: в руководстве произошло что-то неординарное. И только 10 июля опубликовали сообщение о состоявшемся на днях (а когда именно – секрет) пленуме ЦК, который постановил за «преступные антипартийные и антигосударственные действия Л. П. Берия… вывести из состава ЦК и исключить его из партии как врага Коммунистической партии и Советского государства».