Страница:
— Вольф, ты должен вырваться отсюда, а не гнить здесь заживо! Есть сотня героев, которые призывают тебя возглавить их!
Но Вольф лишь улыбнулся — снисходительно и высокомерно. Более высокие задачи стояли сейчас перед ним, только Францу не дано было этого знать. Да к тому же, если бы он и захотел, разве может он теперь уйти отсюда? За год, прожитый здесь, он уже сросся с балками этого чердака (он даже перекинул конец своей веревки через одну из балок, как бы символически выразив этим свое с ними сродство). Ведь вот, глядите! Уже, подобно костям, о коих пророчествовал Иезекииль, балки эти обрастают мясом, покрываются кожей, и ведь это его мясо и его кожа! (И Вольф осторожно, нежно провел пальцем по балке, оставляя в толстом слое пыли бороздку, похожую на след жука.) Скоро он оживит эти сухие балки своим дыханием, вдохнет в них жизнь…
Впрочем, пожалуй, весь чердак слишком велик, чтобы его оживлять: достаточно оживить один излюбленный уголок, где лежат его шкуры… А еще бы лучше раздобыть что-нибудь совсем закрытое со всех сторон, вроде ящика, что ли, чтобы можно было в него залечь. Надо попросить Франца — пусть достанет…
— Вольф!!! В ПОСЛЕДНИЙ РАЗ прошу тебя!
Франц был так смешон в своем жалком, бессмысленном томлении, что Вольф расхохотался. Если бы этот дурачок знал, какой последний подвиг задумал Вольф свершить во имя Германии! Эта мысль рассмешила его еще больше. Это было так уморительно, что Вольф все хохотал и хохотал… Ему ужасно хотелось рассказать обо всем Францу и поглядеть, какое будет у него выражение лица.
Франц наконец ушел, едва сдерживая слезы, но Вольф еще раньше перестал его замечать, снова погрузившись в мечты о том, как он уничтожит тех двух.
В конце концов он решил, что не станет убивать их во время сна: нет, он убьет их, когда они сойдутся вместе и будут понимать, что их убивают. Когда-нибудь они пойдут гулять в лес, и он последует за ними. Он будет красться, прячась за деревьями. Потом, углубившись в лес, где уже неоткуда ждать помощи, они почувствуют наконец чье-то незримое присутствие. А он станет кружить вокруг, ближе, ближе… Он будет как эта веревочная петля, которую он сейчас вяжет. И тогда в их души начнет заползать страх, и они прильнут друг к другу, а он, невидимый, будет смеяться над ними. А потом наконец выйдет к ним — медленно, не спеша выйдет к ним и убьет их и зароет трупы в снег глубоко-глубоко, чтобы никто не обнаружил их до самой весны.
Волосы Мици… Кровь, струящаяся по золоту ее волос, стекающая вниз, на снег, орошая его ало.
Кровь Мици, бьющая фонтаном, — потоки крови, озера крови, теплой, упоительно прекрасной! Моря крови …
Вон, глядите! Даже само солнце, завистливо стремясь слиться воедино с этим ливнем крови, выбросило окровавленный бич луча из своего огненного шара.
Захлестнутая кровавым смерчем душа Вольфа воспаряла все выше и выше, подобно пузырьку воздуха, танцующему на поверхности бьющей вверх струи фонтана, устремлялась все выше и выше в бездонную синь, пока что-то, впившись в нее, как жало, не оборвало взлета. Что-то черное и крылатое, подобное летучей мыши, вонзило в нее зубы и разорвало душу на части.
Гнусное нападение было столь внезапным, что Вольф не успел вернуть свою душу в тело — она осталась там, в беспредельности, нагая, один на один с этим крылатым духом, в чудовищном, нечестивом с ним слиянии. Безысходность! А он падал, падал с головокружительной быстротой, крутясь, вихляясь в воздухе… О, смертная, смертная мука! Мрак, повсюду мрак, и грохот, и боль… Нечеловеческая боль!
«УДАВЛЕННИКИ МНЕ ОМЕРЗИТЕЛЬНЫ».
Пот выступил у него на лбу, и зубы прокусили язык.
20
21
22
Но Вольф лишь улыбнулся — снисходительно и высокомерно. Более высокие задачи стояли сейчас перед ним, только Францу не дано было этого знать. Да к тому же, если бы он и захотел, разве может он теперь уйти отсюда? За год, прожитый здесь, он уже сросся с балками этого чердака (он даже перекинул конец своей веревки через одну из балок, как бы символически выразив этим свое с ними сродство). Ведь вот, глядите! Уже, подобно костям, о коих пророчествовал Иезекииль, балки эти обрастают мясом, покрываются кожей, и ведь это его мясо и его кожа! (И Вольф осторожно, нежно провел пальцем по балке, оставляя в толстом слое пыли бороздку, похожую на след жука.) Скоро он оживит эти сухие балки своим дыханием, вдохнет в них жизнь…
Впрочем, пожалуй, весь чердак слишком велик, чтобы его оживлять: достаточно оживить один излюбленный уголок, где лежат его шкуры… А еще бы лучше раздобыть что-нибудь совсем закрытое со всех сторон, вроде ящика, что ли, чтобы можно было в него залечь. Надо попросить Франца — пусть достанет…
— Вольф!!! В ПОСЛЕДНИЙ РАЗ прошу тебя!
Франц был так смешон в своем жалком, бессмысленном томлении, что Вольф расхохотался. Если бы этот дурачок знал, какой последний подвиг задумал Вольф свершить во имя Германии! Эта мысль рассмешила его еще больше. Это было так уморительно, что Вольф все хохотал и хохотал… Ему ужасно хотелось рассказать обо всем Францу и поглядеть, какое будет у него выражение лица.
Франц наконец ушел, едва сдерживая слезы, но Вольф еще раньше перестал его замечать, снова погрузившись в мечты о том, как он уничтожит тех двух.
В конце концов он решил, что не станет убивать их во время сна: нет, он убьет их, когда они сойдутся вместе и будут понимать, что их убивают. Когда-нибудь они пойдут гулять в лес, и он последует за ними. Он будет красться, прячась за деревьями. Потом, углубившись в лес, где уже неоткуда ждать помощи, они почувствуют наконец чье-то незримое присутствие. А он станет кружить вокруг, ближе, ближе… Он будет как эта веревочная петля, которую он сейчас вяжет. И тогда в их души начнет заползать страх, и они прильнут друг к другу, а он, невидимый, будет смеяться над ними. А потом наконец выйдет к ним — медленно, не спеша выйдет к ним и убьет их и зароет трупы в снег глубоко-глубоко, чтобы никто не обнаружил их до самой весны.
Волосы Мици… Кровь, струящаяся по золоту ее волос, стекающая вниз, на снег, орошая его ало.
Кровь Мици, бьющая фонтаном, — потоки крови, озера крови, теплой, упоительно прекрасной! Моря крови …
Вон, глядите! Даже само солнце, завистливо стремясь слиться воедино с этим ливнем крови, выбросило окровавленный бич луча из своего огненного шара.
Захлестнутая кровавым смерчем душа Вольфа воспаряла все выше и выше, подобно пузырьку воздуха, танцующему на поверхности бьющей вверх струи фонтана, устремлялась все выше и выше в бездонную синь, пока что-то, впившись в нее, как жало, не оборвало взлета. Что-то черное и крылатое, подобное летучей мыши, вонзило в нее зубы и разорвало душу на части.
Гнусное нападение было столь внезапным, что Вольф не успел вернуть свою душу в тело — она осталась там, в беспредельности, нагая, один на один с этим крылатым духом, в чудовищном, нечестивом с ним слиянии. Безысходность! А он падал, падал с головокружительной быстротой, крутясь, вихляясь в воздухе… О, смертная, смертная мука! Мрак, повсюду мрак, и грохот, и боль… Нечеловеческая боль!
«УДАВЛЕННИКИ МНЕ ОМЕРЗИТЕЛЬНЫ».
Пот выступил у него на лбу, и зубы прокусили язык.
20
А внизу, во дворе, ярко светило солнце и заливались хохотом ребятишки.
Огастин совсем их загонял: он битый час заставлял их трудиться без передышки над этой гигантской снежной бабой. А когда ее слепили, он еще несколько минут ваял ей нос, потом надел ей на голову свою шляпу, засунул в рот трубку, обмотал шею шарфом и — подумать только! — получился прямо его портрет! А потом он сам, первый сбил снежком шляпу у нее с головы, и теперь уже они все как одержимые расстреливали ее снежками (и не так, чтобы совсем без злобы, и хохотали взвинченно).
Отто сидел, как всегда, в своем маленьком, жарко натопленном кабинетике, куда почти не долетали звуки извне: здесь слышно было только глуховатое постукивание его пишущей машинки, за которой он работал, покрываясь испариной.
Под его окном Франц стремительно спускался на лыжах с крутого, почти отвесного замкового холма, отчаянно лавируя между густо растущими деревьями и лишь чудом, казалось, избегая столкновения. Этот спуск каждую секунду грозил ему смертью, но в таком смятении был его дух, впервые оборвавший пуповину преданности Вольфу, что Франц сознательно шел навстречу опасности, ища в этом успокоения. Вальтер еще с утра отправился на дальний участок леса, где надо было наметить вырубки. Адель ушла в деревню.
Итак, дом опустел, если не считать Мици, по-прежнему не выходившей из своей комнаты.
Здесь, у Мици, было очень тихо. Даже голоса ребятишек не долетали сюда, так как окно Мици было в другом конце замка и выходило на реку. Но вдруг среди этой тишины ее обостренный слух уловил какие-то странные звуки… Это был голос человека, и вместе с тем в нем было что-то нечеловеческое. Она поняла только: это словно стон, но только хуже и доносится откуда-то сверху… Да, конечно, это доносилось из пустых комнат наверху. Там был кто-то, кто нуждался в помощи.
Мици подошла к двери и кликнула Франца, но никто, разумеется, не отозвался. Тогда она позвала отца, но снова никто ей не ответил, и Мици, как это бывает иногда с человеком в пустом помещении, вдруг ощутила, что дом пуст. Значит, ничего другого не оставалось — придется ей подняться наверх.
Она пересекла холл наугад, но ей сразу повезло — прямо перед ней оказалась дверь на лестницу, и, придерживаясь одной рукой за стену, она начала подниматься наверх. Пробираясь ощупью мимо двери Огастина (как всегда, открытой), она негромко позвала его, хотя и чувствовала, что никого в комнате нет, и тут же со всей поспешностью, на какую только могла отважиться, направилась к тяжелой двери на следующий этаж.
Дверная щеколда и петли были смазаны, и дверь против ожидания отворилась бесшумно. Мици припомнила, что здесь, на этом этаже, тоже «комнаты», как и внизу, — жилые, обставленные мебелью, только с войны в них никто не живет, и потому они кажутся мертвыми, запущенными и запыленными: ощущение пыли на кончиках пальцев вызвало в ней чувство омерзения.
На секунду она приостановилась прислушиваясь. Все было тихо. Стоны прекратились. Но что-то говорило ей, что эти страшные стоны доносились не отсюда — это где-то там, выше.
Кое-как Мици отыскала еще один лестничный пролет (ей смутно припомнилось, что ступеньки здесь кирпичные) и начала подниматься наверх. Лестница была узкая, ступеньки неровные; Мици не заглядывала сюда уже много лет, и ей трудно было припомнить, что ее тут окружает.
Она поднялась еще на один марш, и в памяти воскресло огромное неперегороженное пространство высокого чердака с лишь кое-где настеленным полом. Но если это чердак, почему же тогда так глухо доносится до нее тиканье больших башенных часов?
Ведь она должна была бы слышать их совсем отчетливо! Нет, этот далекий, приглушенный звук говорит о том, что она что-то напутала. Так давно не поднималась она сюда, что немудрено и ошибиться. Видимо, это не чердак, а еще один жилой этаж, про который она забыла… Тут Мици споткнулась о какой-то кувшин и опрокинула его.
И снова она начала взбираться наверх. Но уже очень неуверенно теперь, потому что, обнаружив свою ошибку, она совсем перестала понимать, где сейчас находится и что ее окружает. И хотя с каким-то бессознательным отчаянием она чувствовала, что надо спешить, тем не менее движения ее стали замедленными, как бывает в кошмарах, ибо единственным ее поводырем оставалось осязание и оно было ограничено длиной ее вытянутой руки.
Но вот ее ухо уловило звук, оповестивший ее, что она наконец у цели! Неспешное, отчетливое тиканье часов… И ощущение большого пространства вокруг, и дуновение сквозняка… Мици снова остановилась и прислушалась. Да, теперь тиканье слышалось очень ясно — тик-так, — но все же оно было еще где-то высоко, над головой, и оттуда же доносился плеск воды, капавшей в бак под крышей из полузамерзшего крана. И писк летучих мышей.
Отсюда дальше вело уже только шаткое приспособление, похожее на стремянку. Мици ощупью взобралась по ней. Стремянка оканчивалась чем-то вроде платформы, потому что, шаря ногой, Мици нащупала край, за которым была пустота, и пальцы ее тотчас дали этому подтверждение.
Тиканье часов и звук капель еще приблизились. Но теперь к ним присоединился и новый звук — едва уловимый звук какого-то движения… Что-то шевелилось впереди, совсем близко… Кто-то был там!..
Рот Мици приоткрылся, она облизнула губы и крикнула:
— Кто здесь?
Никакого ответа, только все тот же шорох.
— Не бойтесь меня! — произнесла Мици ясным, звонким голосом. — Я пришла вам помочь! Где вы?
Все так же нет ответа, и все тот же шорох, как от движения. И легкое поскрипывание — где-то совсем рядом.
И лисенок тоже был здесь: Мици уловила его запах. Она присела на корточки и покликала его, и он с глухим ворчаньем ткнулся влажным носом в ее руку. Животное находилось в каком-то необычном состоянии — Мици сразу это почувствовала, и его испуг передался ей. Внезапно и ее обуял невыразимый страх.
Этот шорох… Что-то шевелилось — шевелилось где-то на шаг от нее. Ближе, чем тикающие часы или капающая вода, но звук был слабее. Мици хотела было крикнуть снова: «Кто здесь?» — но голос ей не повиновался. А где лестница? Сумеет ли она найти ее теперь, если… если придется бежать? Но она не должна сейчас думать о лестнице — она же пришла сюда, чтобы помочь.
— Sub pennis ejus sperabis… — шептала Мици. — Non timebis a timore nocturno. A sagitta volante per diem, a negotio perambulante in tenebris, a ruina et daemonic meridiano…
И как когда-то в детстве, к ней приходило облегчение, если, боясь темноты, она начинала лепетать спасительную скороговорку-заклинание, так и теперь слова молитвы сразу успокоили ее. «Под его крылом обретешь ты надежду, — повторила она (на этот раз уже по-немецки). — И не убоишься ни ночного мрака, ни летящей днем стрелы…» И тотчас страх полностью отступил, не оставив, казалось, «в ней самой» ничего, кроме любви, которая изливалась в пространство, как благовест, летящий с колокольни.
Но тут легкое дуновение ветерка принесло к ней из какой-то дальней дали веселые голоса детей и урезонивающий голос шокированного их поведением Франца. Это возвратило Мици к действительности: ведь эти голоса могли долететь к ней только в окно, и ей теперь стало ясно, где она находится — где-то совсем близко от слухового окна! А эта платформа, должно быть, — узкий дощатый настил, ведущий к этому окну.
И она на четвереньках начала продвигаться дальше. Окно было растворено! И здесь было что-то, и от этого «что-то» исходил запах аммиака… Мици высунулась из окна и крикнула:
— Франц! Скорей сюда, Франц!
— ИДУ! — крикнул он.
Ребятишки снежками выгоняли Огастина за ворота (вот чем был так скандализирован Франц), и никто из них поэтому не услышал возгласа Мици. Но Франц услышал, он опрометью бросился вверх по лестнице, ворвался на чердак, взбежал по стремянке… и увидел их обоих у распахнутого, грозящего гибелью окна! Его сестра стояла на коленях, припав к низкому подоконнику, а чуть позади и нависая над ней покачивался Вольф — так близко к Мици, как никогда не мог он быть при жизни.
Ибо это тело Вольфа свисало с балки. Его ноги не касались дощатого настила — они висели над пустотой. И тело еще тихонько покачивалось и вращалось на поскрипывающей, натянувшейся под его тяжестью веревке.
Но первая мысль Франца в эту минуту была не об этом чудовище, его друге, он думал только о сестре: как увести ее отсюда, чтобы она не догадалась, что покачивается там, у нее над головой? В любую секунду она могла подняться на ноги и удариться об «это»!
Обхватив сестру руками, Франц стал оттаскивать ее от окна, но она оказала отчаянное сопротивление.
— Пусти! — кричала она. — Идиот! Тут же кто-то есть, я слышу! Я ведь звала тебя, чтобы…
Она перестала сопротивляться лишь после того, как он сказал ей без обиняков, что Вольфа уже нельзя спасти.
Огастин совсем их загонял: он битый час заставлял их трудиться без передышки над этой гигантской снежной бабой. А когда ее слепили, он еще несколько минут ваял ей нос, потом надел ей на голову свою шляпу, засунул в рот трубку, обмотал шею шарфом и — подумать только! — получился прямо его портрет! А потом он сам, первый сбил снежком шляпу у нее с головы, и теперь уже они все как одержимые расстреливали ее снежками (и не так, чтобы совсем без злобы, и хохотали взвинченно).
Отто сидел, как всегда, в своем маленьком, жарко натопленном кабинетике, куда почти не долетали звуки извне: здесь слышно было только глуховатое постукивание его пишущей машинки, за которой он работал, покрываясь испариной.
Под его окном Франц стремительно спускался на лыжах с крутого, почти отвесного замкового холма, отчаянно лавируя между густо растущими деревьями и лишь чудом, казалось, избегая столкновения. Этот спуск каждую секунду грозил ему смертью, но в таком смятении был его дух, впервые оборвавший пуповину преданности Вольфу, что Франц сознательно шел навстречу опасности, ища в этом успокоения. Вальтер еще с утра отправился на дальний участок леса, где надо было наметить вырубки. Адель ушла в деревню.
Итак, дом опустел, если не считать Мици, по-прежнему не выходившей из своей комнаты.
Здесь, у Мици, было очень тихо. Даже голоса ребятишек не долетали сюда, так как окно Мици было в другом конце замка и выходило на реку. Но вдруг среди этой тишины ее обостренный слух уловил какие-то странные звуки… Это был голос человека, и вместе с тем в нем было что-то нечеловеческое. Она поняла только: это словно стон, но только хуже и доносится откуда-то сверху… Да, конечно, это доносилось из пустых комнат наверху. Там был кто-то, кто нуждался в помощи.
Мици подошла к двери и кликнула Франца, но никто, разумеется, не отозвался. Тогда она позвала отца, но снова никто ей не ответил, и Мици, как это бывает иногда с человеком в пустом помещении, вдруг ощутила, что дом пуст. Значит, ничего другого не оставалось — придется ей подняться наверх.
Она пересекла холл наугад, но ей сразу повезло — прямо перед ней оказалась дверь на лестницу, и, придерживаясь одной рукой за стену, она начала подниматься наверх. Пробираясь ощупью мимо двери Огастина (как всегда, открытой), она негромко позвала его, хотя и чувствовала, что никого в комнате нет, и тут же со всей поспешностью, на какую только могла отважиться, направилась к тяжелой двери на следующий этаж.
Дверная щеколда и петли были смазаны, и дверь против ожидания отворилась бесшумно. Мици припомнила, что здесь, на этом этаже, тоже «комнаты», как и внизу, — жилые, обставленные мебелью, только с войны в них никто не живет, и потому они кажутся мертвыми, запущенными и запыленными: ощущение пыли на кончиках пальцев вызвало в ней чувство омерзения.
На секунду она приостановилась прислушиваясь. Все было тихо. Стоны прекратились. Но что-то говорило ей, что эти страшные стоны доносились не отсюда — это где-то там, выше.
Кое-как Мици отыскала еще один лестничный пролет (ей смутно припомнилось, что ступеньки здесь кирпичные) и начала подниматься наверх. Лестница была узкая, ступеньки неровные; Мици не заглядывала сюда уже много лет, и ей трудно было припомнить, что ее тут окружает.
Она поднялась еще на один марш, и в памяти воскресло огромное неперегороженное пространство высокого чердака с лишь кое-где настеленным полом. Но если это чердак, почему же тогда так глухо доносится до нее тиканье больших башенных часов?
Ведь она должна была бы слышать их совсем отчетливо! Нет, этот далекий, приглушенный звук говорит о том, что она что-то напутала. Так давно не поднималась она сюда, что немудрено и ошибиться. Видимо, это не чердак, а еще один жилой этаж, про который она забыла… Тут Мици споткнулась о какой-то кувшин и опрокинула его.
И снова она начала взбираться наверх. Но уже очень неуверенно теперь, потому что, обнаружив свою ошибку, она совсем перестала понимать, где сейчас находится и что ее окружает. И хотя с каким-то бессознательным отчаянием она чувствовала, что надо спешить, тем не менее движения ее стали замедленными, как бывает в кошмарах, ибо единственным ее поводырем оставалось осязание и оно было ограничено длиной ее вытянутой руки.
Но вот ее ухо уловило звук, оповестивший ее, что она наконец у цели! Неспешное, отчетливое тиканье часов… И ощущение большого пространства вокруг, и дуновение сквозняка… Мици снова остановилась и прислушалась. Да, теперь тиканье слышалось очень ясно — тик-так, — но все же оно было еще где-то высоко, над головой, и оттуда же доносился плеск воды, капавшей в бак под крышей из полузамерзшего крана. И писк летучих мышей.
Отсюда дальше вело уже только шаткое приспособление, похожее на стремянку. Мици ощупью взобралась по ней. Стремянка оканчивалась чем-то вроде платформы, потому что, шаря ногой, Мици нащупала край, за которым была пустота, и пальцы ее тотчас дали этому подтверждение.
Тиканье часов и звук капель еще приблизились. Но теперь к ним присоединился и новый звук — едва уловимый звук какого-то движения… Что-то шевелилось впереди, совсем близко… Кто-то был там!..
Рот Мици приоткрылся, она облизнула губы и крикнула:
— Кто здесь?
Никакого ответа, только все тот же шорох.
— Не бойтесь меня! — произнесла Мици ясным, звонким голосом. — Я пришла вам помочь! Где вы?
Все так же нет ответа, и все тот же шорох, как от движения. И легкое поскрипывание — где-то совсем рядом.
И лисенок тоже был здесь: Мици уловила его запах. Она присела на корточки и покликала его, и он с глухим ворчаньем ткнулся влажным носом в ее руку. Животное находилось в каком-то необычном состоянии — Мици сразу это почувствовала, и его испуг передался ей. Внезапно и ее обуял невыразимый страх.
Этот шорох… Что-то шевелилось — шевелилось где-то на шаг от нее. Ближе, чем тикающие часы или капающая вода, но звук был слабее. Мици хотела было крикнуть снова: «Кто здесь?» — но голос ей не повиновался. А где лестница? Сумеет ли она найти ее теперь, если… если придется бежать? Но она не должна сейчас думать о лестнице — она же пришла сюда, чтобы помочь.
— Sub pennis ejus sperabis… — шептала Мици. — Non timebis a timore nocturno. A sagitta volante per diem, a negotio perambulante in tenebris, a ruina et daemonic meridiano…
И как когда-то в детстве, к ней приходило облегчение, если, боясь темноты, она начинала лепетать спасительную скороговорку-заклинание, так и теперь слова молитвы сразу успокоили ее. «Под его крылом обретешь ты надежду, — повторила она (на этот раз уже по-немецки). — И не убоишься ни ночного мрака, ни летящей днем стрелы…» И тотчас страх полностью отступил, не оставив, казалось, «в ней самой» ничего, кроме любви, которая изливалась в пространство, как благовест, летящий с колокольни.
Но тут легкое дуновение ветерка принесло к ней из какой-то дальней дали веселые голоса детей и урезонивающий голос шокированного их поведением Франца. Это возвратило Мици к действительности: ведь эти голоса могли долететь к ней только в окно, и ей теперь стало ясно, где она находится — где-то совсем близко от слухового окна! А эта платформа, должно быть, — узкий дощатый настил, ведущий к этому окну.
И она на четвереньках начала продвигаться дальше. Окно было растворено! И здесь было что-то, и от этого «что-то» исходил запах аммиака… Мици высунулась из окна и крикнула:
— Франц! Скорей сюда, Франц!
— ИДУ! — крикнул он.
Ребятишки снежками выгоняли Огастина за ворота (вот чем был так скандализирован Франц), и никто из них поэтому не услышал возгласа Мици. Но Франц услышал, он опрометью бросился вверх по лестнице, ворвался на чердак, взбежал по стремянке… и увидел их обоих у распахнутого, грозящего гибелью окна! Его сестра стояла на коленях, припав к низкому подоконнику, а чуть позади и нависая над ней покачивался Вольф — так близко к Мици, как никогда не мог он быть при жизни.
Ибо это тело Вольфа свисало с балки. Его ноги не касались дощатого настила — они висели над пустотой. И тело еще тихонько покачивалось и вращалось на поскрипывающей, натянувшейся под его тяжестью веревке.
Но первая мысль Франца в эту минуту была не об этом чудовище, его друге, он думал только о сестре: как увести ее отсюда, чтобы она не догадалась, что покачивается там, у нее над головой? В любую секунду она могла подняться на ноги и удариться об «это»!
Обхватив сестру руками, Франц стал оттаскивать ее от окна, но она оказала отчаянное сопротивление.
— Пусти! — кричала она. — Идиот! Тут же кто-то есть, я слышу! Я ведь звала тебя, чтобы…
Она перестала сопротивляться лишь после того, как он сказал ей без обиняков, что Вольфа уже нельзя спасти.
21
Раннее декабрьское утро. Ведра, ударяясь о булыжник, разливают перезвон. Мальчишки на конюшне, едва натянув бриджи на заледеневшие задницы и еще не успев ополоснуть заспанные глаза, уже весело распевают хриплыми спросонья голосами. Из сбруйной доносится позвякивание упряжки, из конюшни — ржанье; пахнет кожей, пастой для чистки сбруи, седельным маслом; пахнет отваром льняного семени, кипящим на плите; пахнет теплым свежим навозом, выброшенным из конюшен, пенящейся мочой… Нимбы фонарей пляшут в тумане, заиндевевший колодец похож на призрак, и вздетая на вилы охапка сена проплывает по двору, точно насаженная на пику голова великана…
Две недели до рождества, и часы на конюшне только что пробили шесть ударов! По заведенному Мэри распорядку утро — даже если это не утро охоты — начинается в мелтонских конюшнях раным-рано (морозы приостановили охоту даже в неустрашимом Мелтоне).
Полли в ночной рубашке, высунувшись из окна спальни, прислушивалась к шуму и старалась разглядеть, что там происходит. Запахи, к сожалению, не долетали сюда из-за дальности расстояния, а для Полли запах конюшни был — после запаха Гастина — самым замечательным на свете, притягательнее даже запаха кроличьей клетки с ее любимыми кроликами. Когда Полли высунулась из окна, ее обдало морозным декабрьским воздухом и зубы у нее застучали от холода, но она не придала этому никакого значения: холод не так страшен, как скука. Главным проклятием жизни Полли было то, что каждый божий день она просыпалась чуть свет — пять, десять минут шестого, — а в этот ранний час Полли никому, по-видимому, не была нужна, если, конечно, у них не гостил дядя Огастин. Однако вставать ей не разрешалось еще целую вечность — пока в унылые семь часов не появится Минта. Исключение из этого правила составляли только рождественские праздники и Поллин день рождения. Вот если бы ей разрешали брать к себе в постель ее кроликов или хотя бы котенка, она бы еще, пожалуй, могла улежать подольше, но попробуй улежи с одними только плюшевыми медведями, которые даже и не пахнут ничем, кроме магазина игрушек, — так что в них толку… Какие счастливцы эти мальчишки-конюхи (думала Полли) — всю жизнь, каждый день могут вставать в половине шестого, и никто им этого не запрещает!
Полли как-то раз сказала Вилли Воробышку, что он очень счастливый, но Вилли в ответ только издал носом какие-то звуки, и Полли нашла эти звуки грубыми. Но тем не менее Вилли Воробышек был ее любимцем (четырнадцать лет, а до сих пор почти одного с ней роста). Помимо «мальчишечьего» запаха от Вилли пахло еще джином и табаком, ну и, конечно, лошадьми: его прочат в жокеи, сказал он Полли. И притом он был очень умный. Полли видела, как он взнуздывал гунтера в сто семьдесят сантиметров высотой. Положив на землю яблоко, он заставил лошадь опустить голову, а когда она снова подняла голову, Вилли Воробышек взлетел на воздух, повиснув на уздечке.
Но вот часы на конюшне пробили половину седьмого и терпение Полли лопнуло. Она решила спуститься вниз и поглядеть, чем занимаются служанки в этот недолгий промежуток времени, когда весь дом отдан им во власть. Едва она отворила дверь, как по коридору проскользнул Джимми: в руках у него была груда башмаков, а на языке, как всегда, шутки-прибаутки. Полли двинулась дальше и обнаружила Герти, которая натирала щеткой лестницу. Полли осторожно переступила через Герти, но та успела пощекотать ей щеткой ноги.
Полли заглянула в гостиную: Розамонда обмахивала лепных купидонов на потолке пучком петушиных перьев, прикрепленным к концу длинной-предлинной палки. Полли очень хотелось, чтобы Рози погонялась за ней с этой штукой, но Рози было «недосуг»… Попробовать разве заглянуть в столовую? Но в столовой Вайолет подметала пол, а Вайолет была ворчунья, и Полли удалилась на цыпочках незамеченная. В одной из комнат она все же обнаружила Мейбл. Мейбл растапливала камин и напевала. Она так надраила каминную решетку, что та сверкала, а Полли трясло от холода (она забыла надеть ночные туфли и халатик), и теперь она присела перед решеткой, чтобы полюбоваться на нее и поглядеть, как разгорается огонь, а заодно и погреть ноги. Они с Мейбл были друзьями, и Мейбл позволила Полли остаться. (Впрочем: «А ну, а ну, Полли Проказница!» — сказала Мейбл и не дала ей играть с огнем.)
Уходя, Мейбл забыла полировальную пасту, и Полли, до глубины души потрясенная сверканьем решетки, подумала вдруг, насколько краше станет ее лошадь-качалка, если… Поэтому она завладела блюдцем с мокрой черной пастой и щетками и (помня, что ей придется пройти мимо Герти) спрятала все это под ночной рубашкой. Однако нести их так оказалось не очень удобно, и она дважды что-то роняла, прежде чем добралась наконец до своей спальни. К тому же как раз в это время часы пробили три четверти седьмого, значит, каждую минуту могла появиться Минта, и Полли положила свою добычу на кровать, сама же благоразумно улеглась поверх и укрылась одеялом. Поэтому, когда в семь часов Минта вошла в спальню, Полли против всякого ожидания, казалось, крепко спала.
В восемь часов завтрак в людской был закончен, и Лили — вы не забыли малютку Лили? — мыла посуду в моечной. Дело в том, что в восемь обычно приносили почту, а моечная для Лили, любившей пошутить с почтальоном (популярным боксером легкого веса), была весьма удобным пунктом наблюдения. Почта в Мелтон-Чейз доставлялась с большой помпой, в кожаной почтовой вализе с гербом Уэйдеми. Отпирал вализу мистер Уонтидж, и он же раздавал корреспонденцию, превращая это в торжественный ритуал. Он отбирал письма хозяина и хозяйки и сам раскладывал их перед завтраком возле приборов — открытки снизу, письма в конвертах сверху (сегодня для хозяйки пришло письмо с иностранной маркой — это письмо он положил на самый верх). Все письма для кухни мистер Уонтидж передавал поварихе, чтобы та отдала их кому следует. Пришло письмо и миссис Уинтер, и он отнес его в комнату экономки. Было еще письмо для няни Холлоран — его он доверил Минте.
Минта отнесла письмо няне в детскую вместе с завтраком, и няня, закончив выводить золотистым сиропом изящное «П» на Поллиной тарелке с пудингом, распечатала конверт. Письмо было от Бренды, предшественницы Минты. (Бренда, круглая сирота, была очень привязана к миссис Холлоран и до сих пор нередко обращалась к ней за советом.)
Бренда временно устроилась сейчас у леди Сильвии присматривать за маленькой леди Джейни, в помощь «мамзель». Письмо пришло из какой-то деревушки неподалеку от Торкея, так как ее милость, невзирая на то, что был не сезон, отправила туда Джейни, стремясь максимально удалить ее от Итон-сквера. А теперь Бренда задумала отказаться от места, но решила сначала посоветоваться. Читая письмо, няня озабоченно пощелкала языком и поджала губы; рука ее машинально помешивала остывший на блюдечке чай. Дело в том, что Джейни (говорилось в письме) в первый же день, как только они там обосновались, заперла мамзель в ее спальне, а сама отправилась с деревенскими мальчишками на охоту с хорьком. Занятие это так пришлось ей по душе, что на следующий день она и один из мальчишек решили идти на охоту уже вдвоем, но за неимением хорька взяли с собой кошку. Однако, когда мальчишка засунул кошку в кроличью нору, кошке это не понравилось. Она стала делать попытки выбраться наружу, и тогда Джейни уселась на отверстие норы, после чего началось состязание в крепости духа и испытание силы воли: полузадушенная кошка сопротивлялась не на жизнь, а на смерть, но не могла же Джейни сдаться на глазах у мальчишки! Кошка кусалась и царапалась, но Джейни стоически сидела и сидела. Кончилась тем, что, когда она заявилась домой, «все штанишки у нее были в крови и висели лохмотьями», а кошка пропала.
Передавая письмо Минте, няня снова пощелкала языком.
— И таким-то уготовано царство небесное! — сказала она со вздохом, заглянув в будущее. — Не будь Джейни девчонкой, — добавила она, — я бы определила ее, как только подрастет, во флот.
— Если бы она была мальчишкой? — спросила Полли.
— Ну да, я же сказала: «не будь она девчонкой».
— Но она же могла быть и собачкой, — сказала Полли, сиянием глаз утверждая неопровержимость своей логики. — Не все же только мальчики или девочки.
— Доедай пудинг, детка, — сказала няня.
Письмо, адресованное миссис Уинтер, стояло возле ее прибора, прислоненное к стеганому, вышитому тамбуром чехольчику для яйца, и на конверте был штемпель Флемтона. («Форменный сумасшедший дом! — проворчала миссис Уинтер. — Всех бы их там надо показать психиатру!») Письмо, само собой разумеется, было от Неллиной свекрови, и, конечно, очень коротенькое. Старая дама чувствовала себя вполне сносно, но ей требовалась рогатка, и она рассчитывала, что дорогая Мэгги ее пришлет.
Две недели до рождества, и часы на конюшне только что пробили шесть ударов! По заведенному Мэри распорядку утро — даже если это не утро охоты — начинается в мелтонских конюшнях раным-рано (морозы приостановили охоту даже в неустрашимом Мелтоне).
Полли в ночной рубашке, высунувшись из окна спальни, прислушивалась к шуму и старалась разглядеть, что там происходит. Запахи, к сожалению, не долетали сюда из-за дальности расстояния, а для Полли запах конюшни был — после запаха Гастина — самым замечательным на свете, притягательнее даже запаха кроличьей клетки с ее любимыми кроликами. Когда Полли высунулась из окна, ее обдало морозным декабрьским воздухом и зубы у нее застучали от холода, но она не придала этому никакого значения: холод не так страшен, как скука. Главным проклятием жизни Полли было то, что каждый божий день она просыпалась чуть свет — пять, десять минут шестого, — а в этот ранний час Полли никому, по-видимому, не была нужна, если, конечно, у них не гостил дядя Огастин. Однако вставать ей не разрешалось еще целую вечность — пока в унылые семь часов не появится Минта. Исключение из этого правила составляли только рождественские праздники и Поллин день рождения. Вот если бы ей разрешали брать к себе в постель ее кроликов или хотя бы котенка, она бы еще, пожалуй, могла улежать подольше, но попробуй улежи с одними только плюшевыми медведями, которые даже и не пахнут ничем, кроме магазина игрушек, — так что в них толку… Какие счастливцы эти мальчишки-конюхи (думала Полли) — всю жизнь, каждый день могут вставать в половине шестого, и никто им этого не запрещает!
Полли как-то раз сказала Вилли Воробышку, что он очень счастливый, но Вилли в ответ только издал носом какие-то звуки, и Полли нашла эти звуки грубыми. Но тем не менее Вилли Воробышек был ее любимцем (четырнадцать лет, а до сих пор почти одного с ней роста). Помимо «мальчишечьего» запаха от Вилли пахло еще джином и табаком, ну и, конечно, лошадьми: его прочат в жокеи, сказал он Полли. И притом он был очень умный. Полли видела, как он взнуздывал гунтера в сто семьдесят сантиметров высотой. Положив на землю яблоко, он заставил лошадь опустить голову, а когда она снова подняла голову, Вилли Воробышек взлетел на воздух, повиснув на уздечке.
Но вот часы на конюшне пробили половину седьмого и терпение Полли лопнуло. Она решила спуститься вниз и поглядеть, чем занимаются служанки в этот недолгий промежуток времени, когда весь дом отдан им во власть. Едва она отворила дверь, как по коридору проскользнул Джимми: в руках у него была груда башмаков, а на языке, как всегда, шутки-прибаутки. Полли двинулась дальше и обнаружила Герти, которая натирала щеткой лестницу. Полли осторожно переступила через Герти, но та успела пощекотать ей щеткой ноги.
Полли заглянула в гостиную: Розамонда обмахивала лепных купидонов на потолке пучком петушиных перьев, прикрепленным к концу длинной-предлинной палки. Полли очень хотелось, чтобы Рози погонялась за ней с этой штукой, но Рози было «недосуг»… Попробовать разве заглянуть в столовую? Но в столовой Вайолет подметала пол, а Вайолет была ворчунья, и Полли удалилась на цыпочках незамеченная. В одной из комнат она все же обнаружила Мейбл. Мейбл растапливала камин и напевала. Она так надраила каминную решетку, что та сверкала, а Полли трясло от холода (она забыла надеть ночные туфли и халатик), и теперь она присела перед решеткой, чтобы полюбоваться на нее и поглядеть, как разгорается огонь, а заодно и погреть ноги. Они с Мейбл были друзьями, и Мейбл позволила Полли остаться. (Впрочем: «А ну, а ну, Полли Проказница!» — сказала Мейбл и не дала ей играть с огнем.)
Уходя, Мейбл забыла полировальную пасту, и Полли, до глубины души потрясенная сверканьем решетки, подумала вдруг, насколько краше станет ее лошадь-качалка, если… Поэтому она завладела блюдцем с мокрой черной пастой и щетками и (помня, что ей придется пройти мимо Герти) спрятала все это под ночной рубашкой. Однако нести их так оказалось не очень удобно, и она дважды что-то роняла, прежде чем добралась наконец до своей спальни. К тому же как раз в это время часы пробили три четверти седьмого, значит, каждую минуту могла появиться Минта, и Полли положила свою добычу на кровать, сама же благоразумно улеглась поверх и укрылась одеялом. Поэтому, когда в семь часов Минта вошла в спальню, Полли против всякого ожидания, казалось, крепко спала.
В восемь часов завтрак в людской был закончен, и Лили — вы не забыли малютку Лили? — мыла посуду в моечной. Дело в том, что в восемь обычно приносили почту, а моечная для Лили, любившей пошутить с почтальоном (популярным боксером легкого веса), была весьма удобным пунктом наблюдения. Почта в Мелтон-Чейз доставлялась с большой помпой, в кожаной почтовой вализе с гербом Уэйдеми. Отпирал вализу мистер Уонтидж, и он же раздавал корреспонденцию, превращая это в торжественный ритуал. Он отбирал письма хозяина и хозяйки и сам раскладывал их перед завтраком возле приборов — открытки снизу, письма в конвертах сверху (сегодня для хозяйки пришло письмо с иностранной маркой — это письмо он положил на самый верх). Все письма для кухни мистер Уонтидж передавал поварихе, чтобы та отдала их кому следует. Пришло письмо и миссис Уинтер, и он отнес его в комнату экономки. Было еще письмо для няни Холлоран — его он доверил Минте.
Минта отнесла письмо няне в детскую вместе с завтраком, и няня, закончив выводить золотистым сиропом изящное «П» на Поллиной тарелке с пудингом, распечатала конверт. Письмо было от Бренды, предшественницы Минты. (Бренда, круглая сирота, была очень привязана к миссис Холлоран и до сих пор нередко обращалась к ней за советом.)
Бренда временно устроилась сейчас у леди Сильвии присматривать за маленькой леди Джейни, в помощь «мамзель». Письмо пришло из какой-то деревушки неподалеку от Торкея, так как ее милость, невзирая на то, что был не сезон, отправила туда Джейни, стремясь максимально удалить ее от Итон-сквера. А теперь Бренда задумала отказаться от места, но решила сначала посоветоваться. Читая письмо, няня озабоченно пощелкала языком и поджала губы; рука ее машинально помешивала остывший на блюдечке чай. Дело в том, что Джейни (говорилось в письме) в первый же день, как только они там обосновались, заперла мамзель в ее спальне, а сама отправилась с деревенскими мальчишками на охоту с хорьком. Занятие это так пришлось ей по душе, что на следующий день она и один из мальчишек решили идти на охоту уже вдвоем, но за неимением хорька взяли с собой кошку. Однако, когда мальчишка засунул кошку в кроличью нору, кошке это не понравилось. Она стала делать попытки выбраться наружу, и тогда Джейни уселась на отверстие норы, после чего началось состязание в крепости духа и испытание силы воли: полузадушенная кошка сопротивлялась не на жизнь, а на смерть, но не могла же Джейни сдаться на глазах у мальчишки! Кошка кусалась и царапалась, но Джейни стоически сидела и сидела. Кончилась тем, что, когда она заявилась домой, «все штанишки у нее были в крови и висели лохмотьями», а кошка пропала.
Передавая письмо Минте, няня снова пощелкала языком.
— И таким-то уготовано царство небесное! — сказала она со вздохом, заглянув в будущее. — Не будь Джейни девчонкой, — добавила она, — я бы определила ее, как только подрастет, во флот.
— Если бы она была мальчишкой? — спросила Полли.
— Ну да, я же сказала: «не будь она девчонкой».
— Но она же могла быть и собачкой, — сказала Полли, сиянием глаз утверждая неопровержимость своей логики. — Не все же только мальчики или девочки.
— Доедай пудинг, детка, — сказала няня.
Письмо, адресованное миссис Уинтер, стояло возле ее прибора, прислоненное к стеганому, вышитому тамбуром чехольчику для яйца, и на конверте был штемпель Флемтона. («Форменный сумасшедший дом! — проворчала миссис Уинтер. — Всех бы их там надо показать психиатру!») Письмо, само собой разумеется, было от Неллиной свекрови, и, конечно, очень коротенькое. Старая дама чувствовала себя вполне сносно, но ей требовалась рогатка, и она рассчитывала, что дорогая Мэгги ее пришлет.
22
Когда у матери Гвилима случился в морге этот приступ, ее поместили в больницу в Пенрис-Кроссе, но, как только она немного оправилась, решено было ее выписать. Только куда? После приступа она стала чуточку словно бы «не в себе», и теперь ей, конечно, не следует жить совсем одной. А что, если ей поселиться у сына в «Эрмитаже»?
Спать она, понятно, будет на кухне, а уж если опять сляжет… Ну, что ж поделаешь, придется им… Так или иначе, Нелли готова была принять свекровь. Все это, конечно, может растревожить Гвилима… Впрочем, Гвилим теперь, утратив способность двигаться, утратил, казалось, и способность тревожиться о чем бы то ни было. И это беспокоило Нелли. Но чем тут поможешь? Мэгги со своей стороны стояла на том, что старуху нельзя привозить в «Эрмитаж». Но уехать из дому, чтобы заняться устройством свекрови, Нелли не могла (да и вообще ехать «туда» было выше ее сил), так что в конце концов поехала Мэгги.
Это было второе посещение Пенрис-Кросса миссис Уинтер: до этого она приезжала лишь на похороны (в качестве представителя семьи), а после похорон зашла к коронеру узнать, как же все это произошло. Поэтому теперь она отправилась прямо к тому единственному человеку, с которым ей довелось познакомиться в Пенрис-Кроссе. По счастью, это было в один из «светлых» дней доктора Бринли, и, когда миссис Уинтер описала ему, в каком отчаянном положении находятся Гвилим и Нелли, он пообещал все устроить.
— Малость «не в себе», говорите вы? Значит, надо подыскать ей подходящее жилье. — Он пристроит старушку где-нибудь во Флемтоне (они там не признают никаких «странностей» за теми, кто у них обосновался).
Так под нажимом доктора Бринли ольдермен Теллер, владелец захиревшего галантерейно-кондитерского заведения, приторговывавший заодно на рынке креветками, согласился сдать старушке комнату, и миссис Уинтер, водворив ее туда, отбыла домой.
Комната оказалась просторной, обшитой панелями и обветшалой, с элегантным мраморным (слегка покосившимся) камином и огромным количеством мышей в придачу. Мыши очень шокировали миссис Уинтер, но старая дама проявила к ним самое дружеское расположение и, тотчас взяв их под свою защиту, объявила войну кошкам. Дело в том, что в дом ольдермена Теллера (ему, как и прочим бывшим Главным Управителям, было по обычаю присвоено это почетное звание) все городские кошки забредали в любой урочный и неурочный час, как к себе домой. Должно быть, они находили теллеровских мышей особо лакомым блюдом, вероятно, как догадывалась старая дама, вследствие специфического, только им присущего запаха, проистекавшего от обилия в их рационе креветок, и вскоре между новой квартиранткой и кошками разгорелась борьба не на жизнь, а на смерть, после чего мыши стали жить в доме ольдермена Теллера припеваючи: креветок было хоть отбавляй, бархатных лоскутов для утепления норок — тоже, а теперь к тому же старая дама взялась их опекать. Она в свою очередь тоже была предовольна: прежде всего, с нею были мыши, а ольдермен Теллер оказался сама доброта, и, кроме того, даже лежа в постели, она могла слушать шум морского прибоя, что было ей очень по душе, и еще время от времени где-то в отдалении — звон падающего в кассу шестипенсовика.
Правду сказать, при закрытом окне ей из этой комнаты мало что было видно, так как из-за ветра, вечно хлеставшего в окна песком и солеными брызгами, стекла стали мутными, как от мороза, и покрылись царапинами, а растворить окно она в иные дни не решалась, ибо временами отчетливо чувствовала, что начинает плавать по воздуху, и боялась уплыть за окно. Но в те дни, когда она достаточно прочно стояла на ногах и могла отважиться отворить окно, она распахивала его во всю ширь и принималась гонять кошек, проникавших в дом через облюбованное ими разбитое стекло в окне первого этажа непосредственно под ее окном. Поначалу достаточно было покричать на них, высунувшись из окна и размахивая руками, но мало-помалу кошки к этому привыкли и, не обращая уже на нее ни малейшего внимания, прыгали в окно и из окна, когда им вздумается. Однако в гардеробе нашлась забытая кем-то острога. Тогда старая дама спустилась вниз, заткнула дыру в разбитом стекле и вернулась к себе в комнату. Здесь она провела некоторое время в ожидании, пока под окном не образовалась целая очередь обескураженных кошек, после чего, высунувшись из окна, раскидала острогой их всех кого куда: двух тигровых, трех пятнистых, одну псевдо— или полуперсидскую и старого рыжего кота с обгрызенным ухом…
Спать она, понятно, будет на кухне, а уж если опять сляжет… Ну, что ж поделаешь, придется им… Так или иначе, Нелли готова была принять свекровь. Все это, конечно, может растревожить Гвилима… Впрочем, Гвилим теперь, утратив способность двигаться, утратил, казалось, и способность тревожиться о чем бы то ни было. И это беспокоило Нелли. Но чем тут поможешь? Мэгги со своей стороны стояла на том, что старуху нельзя привозить в «Эрмитаж». Но уехать из дому, чтобы заняться устройством свекрови, Нелли не могла (да и вообще ехать «туда» было выше ее сил), так что в конце концов поехала Мэгги.
Это было второе посещение Пенрис-Кросса миссис Уинтер: до этого она приезжала лишь на похороны (в качестве представителя семьи), а после похорон зашла к коронеру узнать, как же все это произошло. Поэтому теперь она отправилась прямо к тому единственному человеку, с которым ей довелось познакомиться в Пенрис-Кроссе. По счастью, это было в один из «светлых» дней доктора Бринли, и, когда миссис Уинтер описала ему, в каком отчаянном положении находятся Гвилим и Нелли, он пообещал все устроить.
— Малость «не в себе», говорите вы? Значит, надо подыскать ей подходящее жилье. — Он пристроит старушку где-нибудь во Флемтоне (они там не признают никаких «странностей» за теми, кто у них обосновался).
Так под нажимом доктора Бринли ольдермен Теллер, владелец захиревшего галантерейно-кондитерского заведения, приторговывавший заодно на рынке креветками, согласился сдать старушке комнату, и миссис Уинтер, водворив ее туда, отбыла домой.
Комната оказалась просторной, обшитой панелями и обветшалой, с элегантным мраморным (слегка покосившимся) камином и огромным количеством мышей в придачу. Мыши очень шокировали миссис Уинтер, но старая дама проявила к ним самое дружеское расположение и, тотчас взяв их под свою защиту, объявила войну кошкам. Дело в том, что в дом ольдермена Теллера (ему, как и прочим бывшим Главным Управителям, было по обычаю присвоено это почетное звание) все городские кошки забредали в любой урочный и неурочный час, как к себе домой. Должно быть, они находили теллеровских мышей особо лакомым блюдом, вероятно, как догадывалась старая дама, вследствие специфического, только им присущего запаха, проистекавшего от обилия в их рационе креветок, и вскоре между новой квартиранткой и кошками разгорелась борьба не на жизнь, а на смерть, после чего мыши стали жить в доме ольдермена Теллера припеваючи: креветок было хоть отбавляй, бархатных лоскутов для утепления норок — тоже, а теперь к тому же старая дама взялась их опекать. Она в свою очередь тоже была предовольна: прежде всего, с нею были мыши, а ольдермен Теллер оказался сама доброта, и, кроме того, даже лежа в постели, она могла слушать шум морского прибоя, что было ей очень по душе, и еще время от времени где-то в отдалении — звон падающего в кассу шестипенсовика.
Правду сказать, при закрытом окне ей из этой комнаты мало что было видно, так как из-за ветра, вечно хлеставшего в окна песком и солеными брызгами, стекла стали мутными, как от мороза, и покрылись царапинами, а растворить окно она в иные дни не решалась, ибо временами отчетливо чувствовала, что начинает плавать по воздуху, и боялась уплыть за окно. Но в те дни, когда она достаточно прочно стояла на ногах и могла отважиться отворить окно, она распахивала его во всю ширь и принималась гонять кошек, проникавших в дом через облюбованное ими разбитое стекло в окне первого этажа непосредственно под ее окном. Поначалу достаточно было покричать на них, высунувшись из окна и размахивая руками, но мало-помалу кошки к этому привыкли и, не обращая уже на нее ни малейшего внимания, прыгали в окно и из окна, когда им вздумается. Однако в гардеробе нашлась забытая кем-то острога. Тогда старая дама спустилась вниз, заткнула дыру в разбитом стекле и вернулась к себе в комнату. Здесь она провела некоторое время в ожидании, пока под окном не образовалась целая очередь обескураженных кошек, после чего, высунувшись из окна, раскидала острогой их всех кого куда: двух тигровых, трех пятнистых, одну псевдо— или полуперсидскую и старого рыжего кота с обгрызенным ухом…