После этого соразмерно возраставшей агрессивности кошек возрастала и ее воинственность, и в конце концов она довела свою спортивную борьбу с кошками до степени искусства. Однако в отношении Флемтона доктор Бринли оказался прав: к этой старой даме в окне второго этажа, день за днем ведущей охоту на кошек с помощью остроги, никто, даже ребятишки, поглядев на нее один раз, не проявлял больше интереса.
   Обратно на железнодорожную станцию Пенрис-Кросс миссис Уинтер пришлось добираться на тележке, нагруженной креветками ольдермена Теллера, а правил лошадью его милость нынешний Главный Управитель — Том. Бычья шея и плечи Тома от таскания на протяжении всей жизни тяжестей приобрели поистине необъятные размеры: он казался огромней своей кобылы. Речь его отличалась лаконизмом, он пил как лошадь, его образование остановилось где-то на самой первоначальной стадии, но Том был не дурак. Один брат его, Джордж, был владельцем пивной «Отдых пиратов». Другой брат, Хью, откармливал на продажу скот, и эта троица являла собой немалую силу во Флемтоне, держа в руках и Почетный Совет и все прочее. (Существовал еще и четвертый брат, но он был не в счет. Шкипер Анейрин водил в прибрежных водах одномачтовые рыболовные баркасы, но все они затонули один за другим, и теперь он заделался дантистом — так, во всяком случае, возвещала медная дощечка у него на двери, однако за эту дверь никто еще не отважился ступить.)
   Пока они тряслись по проселочной дороге, Том сообщил миссис Уинтер кое-какие новости, порядком ее удивившие: Ньютон-Ллантони пойдет с молотка! Да, да, это уж точно — молодой сквайр решил его продать (тут Том покосился на свою спутницу), и не сегодня-завтра будет развешено объявление об аукционе… Хотя поговаривают даже, что поместье и вовсе уже продано — купил, вроде, какой-то спекулянт, нажившийся на военных поставках, — один из тех, кто получил при Ллойд Джордже титул лорда. А почему бы, если на то пошло, сквайру его и не продать? Куда как хорошая встреча ждет его здесь, если он когда-нибудь надумает вернуться домой (и тут Том покосился на нее снова).
   — Ну, а другие, между прочим, говорят, что это родовое, дескать, поместье, и продавать его потому негоже.
   Когда Тому желательно было что-либо разведать, он, как правило, не задавал прямых вопросов, а создавал рабочую гипотезу, преподносил ее своему слушателю и наблюдал, какое это возымеет действие. Но хотя стратегия Тома была миссис Уинтер неведома и застала ее врасплох, все же благодаря врожденной сдержанности этой дамы Том встретил в ее лице вполне достойного противника: она выслушала его вежливо, но и бровью не повела. Том стегнул свою снурую, лениво тащившуюся лошадку и погрузился в молчание. А дело заключалось в том, что Том как раз надумал приобрести автомобиль, и потому ему крайне важно было знать, впрямь ли Ньютон-Ллантони решено продать — ведь когда такое поместье идет с молотка, тут всегда можно чем-нибудь поживиться, и такой случай упускать нельзя. Если его и впрямь будут продавать, братьям понадобятся все наличные деньги, какие только они смогут раздобыть, и с автомобилем тогда лучше подождать.
   — Что ж, — подвел итог своим размышлениям Том, — раз молодой сквайр принял теперь католичество и обосновался в Риме… Купил, как сказывают, хороший дом, прямо по соседству с папским дворцом…
 
 
   В постскриптуме к своему письму старая миссис Хопкинс писала: «И пришлите-ка мне дроби».
   «Форменный сумасшедший дом!» — снова подумала миссис Уинтер, намазывая маслом гренок.

23

   День в Мелтоне по-настоящему начинался в девять часов, ибо в девять вниз спускался хозяин.
   Гилберта ждала обширная корреспонденция, но сегодня он наскоро проглотил завтрак, а чтение писем отложил до поезда. Он спешил в город. Выборы закончились в прошлый четверг, но, кто победил на выборах, еще не было известно: карты были сданы, и игрокам предстояло сразиться.
   Болдуин обратился к стране с призывом поддержать политику протекционизма, либералы и лейбористы единодушно стояли за Свободную Торговлю. Было совершенно ясно, что стране протекционизм не по душе, поскольку за него голосовало менее пяти с половиной миллионов, в то время как более восьми с половиной миллионов голосовало против, но на этом всякая ясность кончалась, ибо «потерпевшие поражение» протекционисты оставались самой многочисленной партией в парламенте, где ни одна партия не имела абсолютного большинства (и где у лейбористов было сейчас как-никак на тридцать три места больше, чем у либералов). Если предположить, что в январе, когда соберется парламент, консерваторы вынуждены будут подать в отставку, кто придет на их место? Вторая по влиятельности партия, сиречь социалисты? Но если восемь с половиной миллионов голосов высказались против протекционизма, значит, девять с половиной миллионов избирателей следует считать противниками социализма. Но поскольку одни только либералы выступили против обоих политических направлений, отвергнутых страной, то, следовательно, в действительности только либералы являются выразителями народной воли. Так кто же в таком случае должен прийти к власти — сами либералы? Нет сомнения, что кое-кто из консерваторов окажет им поддержку, чтобы не допустить социалистов, но тем не менее, поскольку по воле народа они оказались в меньшинстве в парламенте…
   (Корреспонденция Мэри была менее обширна, чем Гилберта, но сверху лежал конверт с немецкой маркой, а Мэри хотелось прочесть письмо Огастина на досуге, и она решила, что посмотрит почту, когда Гилберт уедет.)
   …Практически вопрос решался, в сущности, просто. Так как о приходе к власти либералов сейчас не могло быть и речи, а одно слово «коалиция» звучало одиозно, значит, либо протекционисты могли остаться у власти, но ценой отказа от политики протекционизма, либо социалисты должны отречься от своего социализма и занять их место. В любом случае восторжествует политика центристов, кем бы она ни проводилась в жизнь — лишь бы не центристами. Таким образом, либералы, будучи в настоящий момент самой маленькой группой в парламенте, были вместе с тем и самой мощной, обладающей исключительным правом решать, кто будет управлять страной (при условии, что это будут не они сами), и как именно управлять, и как долго…
   (Не распечатывая конверта, Мэри пощупала письмо и убедилась, что оно довольно толстое.)
   …Ну хорошо, так кто же из двух? Объединятся ли две старейшие партии, дабы «спасти страну от социализма», или допустят к кормилу правления лейбористов с условием, что они будут плясать под дудку либералов?
   — Решая подобную дилемму, — сказал Гилберт, — мы должны руководствоваться не интересами партии, а этическими принципами. Я непримиримый противник социализма. При одной мысли о возможности социалистского правительства в нашей стране во мне все кипит. Но вместе с тем для меня, Мэри, это вопрос самой обыкновенной справедливости: если лишить лейбористов завоеванной ими победы на выборах, то, какие бы ни изобретались уловки, защитить такие действия с нравственных позиций невозможно.
   Мэри, казалось, была озадачена. В конце концов, какую бы партию ни пропихнули к власти на таких унизительных условиях, у нее будет достаточно жалкий вид, и на следующих же выборах она неизбежно потеряет голоса… Другими словами, вопрос только в том, какая партия для либералов наиболее ненавистна.
   — Победа на выборах? — переспросила она. — Да, я понимаю, что ты хочешь сказать: дадим, дескать, им поруководить, поскольку это ведь они прикарманили себе голоса, принадлежащие по праву либералам!
   Но Гилберт уже исчез. Придя к решению, он на всех парах умчался в Лондон.
 
 
   »…Несколько дней подряд (писал Огастин) полицейские — этакие комического вида молодцы в хаки, больше смахивающие на егерей, на них не было даже касок! — шныряли то в дом, то из дома. Обнаружили, якобы, какой-то труп где-то в доме, сообщила мне Ирма, одна из девочек. Она сказала, что этот человек повесился у них на чердаке, но, верно, она все это выдумала, маленькая чертовка, потому что каким бы образом мог посторонний человек забраться в дом, да еще проникнуть на чердак?..»
 
   (Прислушается ли мистер Асквит к словам Гилберта? — размышляла Мэри. А не мешало бы — у Гилберта очень интересные идеи!)
 
   »…Но с другой стороны, если это просто какой-нибудь бродяга, который забрался на сеновал и умер там от холода, то почему понаехало сюда столько полиции? А потом появился какой-то вполне приличный с виду старикан, и Труди сказала, что это отец погибшего (Труди — самая старшая из всех ребятишек, пояснил Огастин несколько позже), и вот что интересно: с ним был молодой человек, которого я однажды уже видел — он разменял мне деньги в тот первый вечер, когда я ночевал в Мюнхене в отеле! По-видимому, они приехали, чтобы забрать и похоронить тело, но почему-то все здесь как воды в рот набрали…»
 
   (Джереми сказал как-то, что «политический инстинкт» — это то, «что заставляет безупречно благородные натуры избирать для себя наиболее выгодный образ действий».)
 
   »…И Вальтер и Франц оба так подчеркнуто обходили молчанием этот вопрос, что было бы явно неуместно задавать вопросы».
 
   (Джереми все-таки ужасная скотина!)
 
   «Ребятишки — очень забавный народ, хотя вначале они несколько дичились меня, вероятно потому, что я иностранец, и притом, мне кажется, они не привыкли, чтобы кто-то из взрослых уделял им так много внимания, погружался в их интересы, ну, словом, видел в них таких же людей, как он сам, и признавал за ними такие же права…»
 
   Мимоходом глянув в окно, Мэри заметила конюха, прогуливавшего ее лошадь (бог ты мой, она же должна ехать в «Эрмитаж»!). Надо пойти переодеться. Она возьмет письмо с собой и почитает еще немного, пока будет одеваться. Надо поспешить, а то как бы они не простудили лошадь (да и Нелли может куда-нибудь отлучиться).
 
   »…А на днях Ирма и Труди…»

24

   Прошло уже больше месяца с тех пор, как Нелли обосновалась в «Эрмитаже», и мало-помалу — с помощью миссис Уэйдеми и Мэгги — жизнь ее на новом месте вошла в колею.
   Поначалу возникла совершенно непреодолимая, казалось, проблема: где брать молоко? Ведь на охотничьих угодьях не было ни одной фермы. Но миссис Уэйдеми придумала весьма хитроумный план: один из деревенских парней должен был каждый вечер, возвращаясь домой с работы, оставлять бутылку молока в дупле дуба, всего в полумиле от «Эрмитажа», а Нелли при первой возможности шла туда за ней, вооружившись фонариком (хотя порой это удавалось ей не раньше полуночи, после того как, покормив ребенка, она укладывала его спать). Вода тоже была проблемой — на каждое ведерко, чтобы вытянуть его из колодца, уходило семь минут (счастье еще, что Нелли, несмотря на свое книжное воспитание, была сильна, как лошадь). Впрочем, колодезная вода имела одно преимущество — можно было не бояться, что замерзнут трубы (холода же завернули в Англии всерьез, а здесь, на плато, давали о себе знать с особенной силой).
   Словом, Нелли жилось нелегко. Существует мнение, что забот о младенце уже вполне достаточно, чтобы хватило работы на целый день, а Нелли приходилось еще неустанно ухаживать за больным мужем и вести все хозяйство. В прежнее время, живя в городе, Нелли могла в любую минуту сбегать на угол прикупить чего недоставало, да каждую неделю сэкономить пенни тут, пенни там, прикинув цены на товары, выставленные в витринах конкурирующих друг с другом магазинов. А в Мелтоне была всего одна-единственная лавка, торговавшая всем самым необходимым, и цены здесь, как правило, были выше городских: что ни возьми, все хоть на пенни, да дороже…
   Миссис Уэйдеми приезжала верхом три раза в неделю — посмотреть, все ли в порядке, — и обычно привозила что-нибудь в седельной сумке, но эти маленькие подарки были лишь приятным дополнением к столу — телячий студень, к примеру, или еще что-нибудь в этом роде — и не избавляли от необходимости делать покупки. Мэгги одолжила сестре свой велосипед, оказав ей тем самым огромную услугу, но даже на велосипеде добираться до Мелтона было нелегко — почти пять миль как-никак, — и Нелли старалась совершать эти поездки по возможности реже, но зато соответственно нагружалась по возможности больше. Она крутила педалями старого велосипеда, вся увешанная свертками (а порванная предохранительная сетка на заднем колесе то и дело застревала между спицами, пока Нелли не догадалась снять ее совсем), и подъем на плато казался ей бесконечным, особенно потому, что она всегда ужасно торопилась домой, так как, оставив прикованного к постели Гвилима одного, ни на секунду не переставала о нем тревожиться. Болезнь уже поразила позвоночник, и Гвилим испытывал мучительные приступы боли.
   Всякий раз перед уходом Нелли Гвилим просил поставить колыбельку к нему в пристройку, чтобы он мог приглядеть за малюткой и поговорить с ним. Гвилим уже не вставал с постели без посторонней помощи и был не в состоянии взять на руки ребенка, если тот расплачется. Это очень расстраивало Гвилима, и поэтому Нелли перед уходом всегда наливала полную бутылочку подслащенной воды для Сильвануса, после чего они — отец и его погруженный в сладкую дремоту сынишка — могли без помех часами наслаждаться беседой, тема которой варьировалась в зависимости от возраста, которого уже успел якобы достичь к этому моменту ребенок.
   — Так, так, Сил, держись за мой палец… — Сегодня Гвилим учил малютку Сила ходить. А дня два спустя (сидя у кроватки четырехлетнего мальчугана) отец рассказывал сынишке библейские истории на сон грядущий — о младенце Иисусе и об Иосифе в разноцветной его одежде. — Ну, какие были у тебя сегодня уроки, Сил? — Это Гвилим обращался уже к розовощекому мальчугану, прибежавшему домой из школы. Отец повторял с ним таблицу умножения, а потом (проходило еще несколько лет) помогал ему готовить уроки… А младенец тем временем мирно покоился в своей колыбельке и пускал пузыри.
   — Сил! Ну-ка, что это за птичка, Сил? — Ведь порой они — он со своим подрастающим сыном — совершали вдвоем долгие прогулки по лесу, и Гвилим учил его узнавать птиц, а Сил находил птичьи гнезда и показывал их отцу, а потом они беседовали о боге, который сотворил всех этих красивых птичек и расписал их яйца… А младенец по-прежнему покоился в своей колыбельке и все так же пускал пузыри.
   Когда Сильванусу исполнилось тринадцать лет, отец стал настойчиво заводить с ним разговор о предстоящем ему выборе профессии, хотя было уже ясно, что единственное, к чему у Сильвануса лежит душа, — это стать священником, как его папа (однако всякого ощутившего в себе это призвание необходимо все же подвергать такого рода проверке). Но тут младенец проснулся и радостно загукал, разевая в бессмысленно-широкой улыбке беззубый, как у черепахи, рот, обнажая розовые десны и пуская слюни.
   И всегда, в каком бы возрасте ни находился в эту минуту сын, Гвилим рассказывал ему о маленьком ангелочке, который, сидя у окна, наблюдает за ним с небес и видит все, что он делает, снова и снова рассказывал об этом ангеле-хранителе, о его покойной сестричке, чью любовь Сильванус должен уметь заслужить.
   — Если когда-нибудь, Сил, ты заметишь, что тебе закрадываются в голову такие мысли о девочках, которые… ну, которые ты считаешь дурными, ты сейчас же скажи себе: «Одной из них была моя сестричка, мой ангел-хранитель».
   Эти беседы доставляли Гвилиму неизъяснимое блаженство, и он часто думал, какой он счастливый. Теперь он уже никогда не печалился о том, что на весь процесс воспитания сына ему отведен такой короткий срок — всего несколько месяцев от силы.
   В хорошую погоду — если в эти дни у Гвилима не так сильно болела спина — Нелли частенько вывозила отца с сынишкой на послеобеденную «прогулку». Она пересаживала Гвилима в старое плетеное кресло на колесиках, отданное им Мэри, укутывала его одеялами и набрасывала поверх еще старую попону из мелтонских конюшен. Затем она клала младенца Гвилиму на колени и катила отца с сынишкой по заиндевевшей траве к краю обрыва, откуда открывался вид на долину и реку, и тут они проводили некоторое время. Путешествия эти оказывались довольно рискованным предприятием, так как неустойчивое кресло было совершенно не приспособлено для передвижения по такой неровной поверхности, но великолепный вид служил достойной наградой за все опасности — во всяком случае, для Гвилима: внизу змеилась река, вдали бесконечной волнистой чередой уплывали к горизонту холмы, и в ясные дни можно было различить даже шпиль Солсбери. А Гвилим теперь, после того как болезнь приковала его к постели, обрел не сравнимое ни с чем наслаждение в созерцании открывшейся ему земной красоты мира, который уже не представлялся ему больше бесплодной «юдолью скорбей», как вещал он когда-то с кафедры, и в душе у него начали даже слагаться стихи.
   Эта идиллическая жизнь могла бы продлиться еще, если бы ее не оборвал несчастный случай, тяжким бременем вины легший на жену Гвилима и на его маленького сына.

25

   Старая лошадь, которую Мэри избрала для своих поездок, была, по ее словам, «устойчива, как бильярд» (на него же она походила и с виду). Выбор объяснялся тем, что Мэри была беременна на втором месяце, и доктор весьма неодобрительно смотрел на ее поездки верхом. Но когда у тебя под седлом Вишня, это едва ли может называться поездкой верхом! Вишня была неподвижней, чем горы, ибо, как сказано у Псалмопевца, гору (в отличие от Вишни) все же можно сдвинуть с места. Поскольку доктор рекомендовал ежедневную прогулку пешком, Мэри по дороге спешивалась и часть пути вела лошадь в поводу. Сегодня это к тому же давало ей возможность прочесть еще несколько строчек из письма Огастина:
 
   »…Должен признаться, что характера и выдержки им не занимать…»
 
   (О ком это он? А, все об этих надоедных кессенских ребятишках, конечно!)
 
   »…особенно близнецам. Ты помнишь, я описывал тебе нашу поездку на санях? Вчера лошадь, запряженная в эти сани (еще пустые, по счастью), понесла, а малышу Гейнцу случилось в это время упасть, да как раз на ее пути, и сани одним полозом проехали прямо по нему. Я боялся, что полоз просто разрежет его пополам, однако он, падая, так глубоко погрузился в снег, а пустые сани были так легки, что пролетели над ним, почти его не задев. Но спасся он, конечно, только благодаря тому, что у него хватило выдержки лежать совершенно неподвижно. Остальные же ребятишки просто выли от смеха, да и сам он принялся хохотать, как только поднялся на ноги, а лошадь с санями неслась в это время с горы, совсем как собака, которой к хвосту привязали жестянку, — просто жаль, что ты этого не видела! Сани швыряло из стороны в сторону, колотило о деревья и в конце концов, конечно, разнесло в щепы. Мир их праху! У Труди (это старшая) от смеха сделались даже колики…
   Впрочем, завтра я уезжаю в Мюнхен. Правду сказать, я пробыл здесь уже три недели…»
 
   Мэри перелистнула письмо и посмотрела на дату: да, оно действительно долго шло…
 
   »…ровно три недели, и уже давно пора — разнообразия ради — немножко познакомиться с настоящей Германией. По счастью, мне, конечно, и в голову не приходило судить о современной Германии по тому, что я вижу здесь, иначе я бы вернулся домой, не узнав о ней ровным счетом ничего нового. В сущности, весь здешний уклад — это какой-то пережиток прошлого, он не дает решительно никакого представления о нынешнем дне. Да чего больше, они здесь все к тому же еще и католики! Глядя на них, можно подумать, что никакой новой Германии с ее широким кругозором, передовыми идеями, миролюбивым духом и высоким искусством не существует вовсе! Но мне посчастливилось свести знакомство — в тот день, когда мы ездили в гости на санях — с одним ужасно симпатичным человеком, и он пригласил меня…»
 
   Нет, до конца письма было еще далеко; Мэри сунула его обратно в карман и взобралась на лошадь. Очень странное письмо для двадцатитрехлетнего молодого человека, и притом неглупого! А этот последний абзац — ну помилуйте! Да и вообще весь тон письма какой-то детский. Словно он там как-то оребячился. Какое неожиданное воздействие оказало это путешествие на Огастина! Это даже несколько встревожило Мэри; она знала, например, что брат взял с собой свои охотничьи ружья, но в письмах он ни словом не обмолвился об охоте… Ему, как видно, больше доставляет удовольствия возиться с детишками, чем проводить время со своим сверстником Францем, не говоря уже о Вальтере или Отто. Конечно, все дети обожают Огастина, они липнут к нему повсюду, куда бы он ни приехал, но нельзя же, нельзя тратить на них все время; даже Полли, своей племяннице, и то он не уделял никогда столько внимания…
   Труди, «старшая», пишет он? Труди тогда еще не родилась на свет… Странно все-таки, что ни в одном из писем он ни разу ни словом не обмолвился о старшей девочке, которую Мэри помнила. Маленькой Мици уже должно быть… как, неужто семнадцать? Вероятно, подумала Мэри, она сейчас где-нибудь в пансионе.
 
   Вершины холмов с редкими пятнами снега и прилипшими под ними к склонам клочьями облаков, похожими на хлопья ваты, выплывали из пелены тумана. День был мглисто сер, мертвенно тих; водянисто-желтая горошина солнца едва просвечивала сквозь белесую дымку, и источаемый ею неверный свет бросал на все предметы тусклый, зловещий отблеск, не порождая теней.
   Вишня медленно взбиралась на плато, Мэри, отпустив поводья, покачивалась в седле, как в лодке. Промелькнуло всплывшее неведомо откуда воспоминание об отце, скончавшемся, когда она была еще ребенком… Шершавость его твидового пиджака, похожего на терку для мускатных орехов, когда она в одной рубашке взбиралась к нему на колени… его длинные, пахнущие табаком усы, их щекочущее прикосновение… Но тут внезапно из ноздрей Вишни, как из труб органа, вырвалось такое мощное тремоло, что Мэри покачнуло и пейзаж заколыхался у нее перед глазами.
 
   А когда все снова приняло свой обычный вид, впереди уже показались ворота, и Мэри увидела Нелли, которая бежала к ней навстречу, спотыкаясь на выбоинах, оставленных в грунте телегой плотников, проезжавшей здесь несколько недель назад. Нелли с трудом переводила дыхание, глаза у нее округлились от страха: не будет ли миссис Уэйдеми так добра поехать прямо сейчас за доктором. Гвилиму стало хуже. Эта ужасная беда стряслась вчера — и во всем она сама, сама виновата и никогда себе этого не простит…
 
   Впоследствии «несчастный случай» с Гвилимом оброс такими фантастическими подробностями, что не мешает, пожалуй, сразу рассказать о том, что в действительности произошло на плато в тот морозный зимний день.
   Малыш раскапризничался от несварения желудка, и Нелли не смогла вывезти его на прогулку. Но погода как на грех выдалась чудесная, и, чтобы не лишать Гвилима удовольствия, Нелли выкатила его к обрыву, на облюбованное им местечко, и, оставив там, побежала домой к ребенку. Она хотела дать Сильванусу мятной воды и тут же вернуться обратно к Гвилиму, но маленький негодник все плакал и никак не хотел угомониться, и она задержалась возле него.
   Гвилим, по-видимому, задремал; тяжелая попона сползла у него с колен, и, проснувшись, он почувствовал, что замерз. Он потянулся за попоной, но слишком далеко перевесился при этом из кресла. Кресло опрокинулось, и он очутился на земле. Он был так слаб, что подняться на ноги не мог. И не мог кричать. Из больного горла вырывался только хриплый шепот: «Помогите!»
   Когда испуганная Нелли подбежала к нему, он уже совсем посинел от холода и почти лишился чувств. Несмотря на свою недюжинную силу, Нелли с великим трудом удалось поднять его с земли и взгромоздить обратно в кресло.
   В этот вечер у Гвилима подскочила температура, но Нелли не решалась оставить его одного, чтобы поехать за доктором. Ну как можно! Она должна подождать до утра, ведь миссис Уэйдеми собиралась их проведать.
   Доктор, которого в конце концов привезла Мэри, был исполнен опасений: небольшая пневмония, сказал он, и больной может еще поправиться, но сил она унесет у него много.
 
   С годами у Нелли все больше крепло убеждение, что этот несчастный случай решил судьбу ее мужа; если бы не приключившаяся с ним беда, он мог бы… даже наверняка поправился бы. Малютка Сильванус, еще не родившись, стал убийцей, а не успели его отлучить от груди, как он стал убийцей вторично.

26

   Неудовлетворенность Огастина его пребыванием в Лориенбурге и отъезд в Мюнхен имели более глубокие причины, нежели те, какими он почел нужным поделиться с Мэри. К тому времени, когда писалось это письмо, он уже целых три недели был влюблен и тем не менее не достиг решительно ничего. Правда, Мици теперь появлялась в столовой, но вид у нее был еще более отрешенный, чем прежде, и она исчезала, как только находила удобным подняться из-за стола. Единственным человеком, слова которого вызывали, казалось, в ее душе какой-то отклик, был Отто. Огастин мог порой вдоволь услаждать свой взор, любуясь Мици (и никогда, конечно, не пренебрегал этой возможностью), но поговорить с нею с глазу на глаз, как он мог бы тогда в часовне, если бы не упустил случай, ему уже не удавалось.