— Да что с вами такое?
   — Ну пойдемте же, чего вы стали, чудной? Вы уже получили сдачу, так пошли наконец

30

   Как прошел остаток этого дня, Огастин не знал: он был ходячий мертвец, и все окружающее проплывало мимо него, не задевая его души.
   На следующее утро он пробудился с такой ледяной тяжестью на сердце, с таким мучительным ощущением сжатия под ложечкой, что почувствовал себя совсем больным. Когда он с трудом разлепил веки, ему показалось даже, что и он тоже теряет зрение: мир обесцветился — потерял краски и четкость линий. Реальная действительность перестала существовать — она стала призрачной, как воспоминание чего-то виденного давным-давно. Даже крепкотелая Лиз на коленях перед печкой казалась бесцветной и бесплотной, как призрак.
   Ноги Огастина прошагали в столовую. Он выпил немного кофе и не притронулся к еде.
   Вальтер и Адель (устыдясь, быть может, что были столь негостеприимны неделю назад) наперебой придумывали всевозможные способы развлечь гостя. Сани, несмотря на то что их разнесло в щепы, были все же починены и предоставлялись в полное его распоряжение.
   — Может быть, вы хотите посмотреть наши храмы? — спросила Адель и добавила, что один из прекраснейших шедевров барокко — церковь, построенная братьями Азамами, — находится в пяти милях от Лориенбурга. А если поехать в прямо противоположном направлении, там стоит маленькая часовня с причудливой, исполненной по обету росписью, изображающей все как есть бедствия и недуги, поражавшие здешние деревни…
   — Ерунда! — сказал Вальтер. — Он уже насмотрелся на храмы в Мюнхене, не так ли, мой мальчик? — Выяснилось, что у Вальтера совсем иные планы, он хочет отправить Огастина вместе с десятником в самую отдаленную часть леса, чтобы выяснить, хорошо ли сковал мороз бездонную трясину и сможет ли ледяной наст выдержать тяжело нагруженные телеги, которые должны доставить содержимое выгребных ям туда, где в нем ощущалась особенно острая потребность. — Дунай и тот замерзает быстрей, чем это болото! — воскликнул Вальтер. Там, понятное дело, скапливается тепло от гниющих растений. Огастину, без сомнения, будет интересно туда проехаться, и к тому же (спохватившись, тактично добавил Вальтер) он будет очень признателен Огастину за его совет. Франц же со своей стороны горел желанием обучить Огастина лыжному искусству: день выдался чудесный, снег наконец улежался, и наст для лыж в самый раз. А ребятишки, не решаясь в присутствии родителей подать голос, толпились за растворенной дверью и с мольбой делали оттуда знаки Огастину.
   И только одна Адель заметила странное душевное состояние гостя. Что такое, спрашивала она себя, могло произойти с этим молодым человеком в Мюнхене? Быть может, он получил дурные вести из дому? Но Адель неколебимо верила в целебную силу осмотра достопримечательностей, который помогает отвлечься от тяжелых мыслей и унять сердечную тревогу, и лишь с еще большим упорством настаивала на своих предложениях.
   А Огастину, естественно, хотелось только одного — чтобы его просто оставили в покое, и он, не мешая спорящим развивать свои противоречивые планы, под первым благовидным предлогом покинул общество взрослых, улизнул от ребятишек и в полном одиночестве отправился в далекую прогулку по снежным просторам.
 
 
   Бессмысленно-голубое, без единого облачка небо висело над головой, и сиявшее на нем солнце не дарило Огастину ни света, ни тепла.
   Поначалу его безжизненные ноги не желали ему повиноваться: не успел он выйти из замка, как они приросли к месту, и он некоторое время стоял, прислонясь к сломанному палисаду старого кегельбана прямо напротив большого распятия, стоял, глядя себе под ноги, на три маленьких темных пятнышка в едва заметных углублениях в снегу под нависавшими ветвями лип. На трех крошечных сморщенных летучих мышей, которые замерзли, как видно, вися на дереве, и упали вниз.
   …Мици суждено увянуть за монастырской стеной! И как при вспышке молнии, ему на миг явился бледный лик Мици… Мици среди мрака ее вечной ночи, с ужасными отметинами зубов на горле… Не поднимая головы, он отвел взгляд и вздрогнул, увидав на снегу зловещую тень креста, на котором слишком непрочно (так ему казалось) был распят тот, кого он считал кровопийцей. И, словно человек, застигнутый ночью далеко от ночлега, Огастин опрометью бросился прочь.
   Он уже пересекал широкое поле по ту сторону дороги, все в той же бессмысленной спешке бредя по колена в снегу, когда ребятишки заприметили его из замка. Как! Он направляется в лес без них? Он про них позабыл? Они бросились за ним вдогонку, но скоро увязли в снегу. А он, к их изумлению, словно бы и не слышал, что они кричат ему, прося подождать. И все же они не сдавались, пока посередине поля не провалились в огромный сугроб.
   Здесь даже Труди вынуждена была остановиться, а у близнецов торчали из снега одни только головы.
   Он не мог в такое тихое утро не слышать, как они ему кричат! И тем не менее, не подымая глаз, продолжал устремляться вперед и ни разу даже не обернулся на их зов! Перед лицом такого неслыханного предательства близнецы сделали то, чего никогда прежде себе не позволяли, они разревелись, испещрив снег оспинками слез, а Огастин тем временем скрылся из виду.
   Последние дни снегопада не было, и менее глубокий снежный покров на опушке леса открыл глазам Огастина целое хитросплетение птичьих и звериных следов. Он безучастно вглядывался в них: вот аккуратно врезанные в снег следы копыт косули — два копытца рядом, и еще два, и два, и два… вот цепочка следов лисьих лап, похожая на след зубчатого колеса; вот стрельчатые следы всевозможных птиц и едва заметные следы, оставленные взмахами их хвостов и крыльев, — следы, напоминающие отпечатки древних папоротников. Можно было подумать, что все эти создания сошлись здесь одновременно, созванные по чьему-то велению на бессмысленный и бесцельный хоровод всех земных тварей.
   А сейчас тут было только одно-единственное живое существо — черный дрозд, приготовившийся опуститься на снег. Ослепленный снежной белизной, он не рассчитал высоты и при своем преждевременном приземлении проскользил два фута на хвосте и вытянутых вперед лапках, бороздя перышками хвоста снег. И когда Огастин, отвернувшись от него, углубился в лес, птица крикнула ему вслед:
   — Ты сам не понимаешь, как тебе повезло, ты счастливо отделался!
   Огастин в изумлении обернулся: нет, ему померещилось, там не было никого, кроме птицы.
 
 
   В безветренном сумраке леса Огастин прокладывал себе путь среди деревьев, гладких, похожих на колонны стволов с тускло-зеленой листвой, отяжеленной шапками снега, в просветах между которыми проглядывало холодное, голубовато-серое небо. Бесконечными рядами тянулись эти невообразимо высокие, вечнозеленые деревья, без единой веточки или сучочка ниже пятидесяти-шестидесяти футов от земли, — тянулись тесными, совершенно ровными рядами, и ему казалось, что им не будет конца. Подлеска здесь не было, и, когда среди этих голых снизу, равномерно отстоящих друг от друга стволов рождался какой-нибудь звук, они отзывались на него гулким и зловещим эхом. Лай одинокой собаки, долетавший с далекой фермы, множился и разносился по лесу то ли лаем целой своры гончих, поднявших зверя, то ли отголосками какого-то дикого буйства.
   Неожиданно Огастин вышел на широкую лесную дорогу и примерно с милю шел по ней. По той самой дороге, которая месяц назад привела их в Ретнинген, только он не сразу это заметил. Потом, должно быть, что-то знакомое бросилось ему в глаза, и сейчас же остро припомнилось все: и звон бубенцов, и розовое от мороза лицо в ореоле пушистого меха… Как счастлив он был тогда, месяц назад, сидя хоть и не вдвоем, но все же так близко от своей Мици, в одних с ней санях!
   Вначале одно тупое отчаяние владело Огастином. Но теперь он стал понемногу возвращаться к действительности, и — так же понемногу — начал снова обретать способность мыслить. А может быть, и сейчас не все потеряно? Ведь Мици еще не уехала, и ворота монастыря еще не захлопнулись за ней. Вот когда это произойдет, тут уж они, конечно, не выпустят ее обратно. Но пока она дома, никто не посмеет ее ни к чему принудить. Что, если он преждевременно сложил оружие? Он был слишком уверен, что стоит ему сказать слово, и его любовь будет вознаграждена. Не потому ли первое встретившееся на его пути препятствие так обескуражило его? Если он сейчас же, без промедления вернется в замок и сделает предложение, вся эта безумная затея с постригом в монахини, без сомнения, развеется как дым! Вероятно, все произошло оттого (и при этой мысли сердце у него в груди дало перебой, как перегретый мотор), что Мици разуверилась в нем! Ну разве могла бы иначе такая здоровая, нормальная девушка, как Мици, решиться стать монахиней?
   «Болван! — тут же возразил он сам себе. — Ты же совсем ее не знаешь. Тебе абсолютно не на что надеяться».
   Если бы Мици, как это часто бывает в жизни, отдала предпочтение кому-то другому… Но в том-то и дело, что никакого другого нет! Есть только эта вечно умирающая и вечно живая фигура на кресте, не игравшая прежде никакой роли в жизни Огастина и приводившая его теперь в содрогание.
   Но какие же потемки — средневековые потемки — душа Мици, если она могла допустить хотя бы мысль о монастыре! Это просто не укладывается в сознании! Ну возможно ли нечто подобное в наш век? И как могут ее родители мириться с этим, почему не покажут они Мици психиатру? Их он тоже не понимал, решительно не понимал. Да если на то пошло, понимал ли он здесь хоть кого-нибудь? Не исключая, пожалуй, даже милейшего Рейнхольда. У всех у них, если получше приглядеться, в какой-то мере… мозги набекрень (взять хотя бы Франца!). Вам кажется, что вы понимаете, как работает их мыслительный аппарат, а на самом-то деле вы понять этого просто не в состоянии. Они, эти немцы, существа совершенно иного порядка, нежели мы.
   Ох уж эти немцы … С этой их страстью к политике, словно пресловутый человеческий «коллектив» и в самом деле нечто реально существующее! Этот лес … Миллионы зловещих, неотличимых друг от друга, взращенных человеком вечнозеленых деревьев…
   — О господи, я хочу прочь отсюда! — громко вырвалось у него, и мгновенно с беспощадностью ударившей рикошетом пули стволы деревьев огрызнулись в ответ: «Прочь отсюда!»

31

   Бесцельно пробродив по лесу несколько часов, Огастин внезапно вышел на опушку. Местность показалась ему незнакомой. В лесу ему не было видно солнца из-за деревьев, и теперь он не знал, в каком направлении шел: возможно, просто кружил по лесу, и «дом» мог оказаться где-то тут за поворотом или в десяти милях отсюда. Оглядываясь по сторонам, он не увидел ни единой знакомой приметы.
   Он чувствовал смертельную усталость. В обычных условиях он без труда мог пройти тридцать миль, но сегодня страшное душевное напряжение подействовало на мышцы, создав в них бесчисленные крошечные очаги сопротивления, взывавшие к бездействию, к расслаблению, к покою, и от этого тело у него ныло.
   Выйдя из лесного сумрака на слепящий снежный простор, Огастин вглядывался в даль, заслонившись от этого блеска рукой, ища глазами кого-нибудь, кто указал бы ему дорогу. И ему повезло: совсем неподалеку он увидел какое-то строение и коренастого пожилого мужчину — судя по одежде, зажиточного крестьянина, — торопливо шагавшего в сторону этого строения. Собравшись с силами, Огастин побежал ему наперерез, и тот, увидев его, приостановился.
 
 
   Когда фермер увидел этого человека — явно нездешнего, явно барина и явно сбившегося с дороги, а теперь бежавшего к нему через снежное поле, — три различных причины побудили его пригласить незнакомца под свой кров: любопытство, сочувствие и желание похвалиться домом. Огастин же слишком обессилел, чтобы противиться; к тому же он и сам жаждал присесть и отдохнуть. Он последовал за хозяином, не глядя по сторонам — ему-то уж было совсем не до любопытства. Его по-настоящему интересовало только одно — какой-нибудь предмет, на который можно сесть.
   Его пригласили в гостиную, где все стены были украшены рогами, и угостили слоеной ромовой бабой. Но Огастину в его состоянии пирог показался безвкусным, и он с трудом мог проглотить кусок. Но когда ему налили рюмку домашней сливянки, он хлебнул глоток и сразу почувствовал себя лучше.
   Он начал понемногу поглядывать по сторонам. Все эти десятки оленьих и всяких прочих рогов… Что это, охотничьи трофеи, украшения или просто вешалки для шляп (вернее, для бесчисленного количества шляп)? Вместо собаки на ковре перед камином — кстати сказать, и камина тоже не было, — меховой коврик на полу, сам бывший когда-то собакой! Здорово тут у них все идет в дело… Он наклонился и почесал собаке за ухом (они предложили ему еще рюмочку, но он отказался наотрез — черт побери, эта их сливянка забористая штука!).
   В каждом свободном от рогов промежутке стены висело либо деревянное резное распятие, либо деревянные резные часы с кукушкой — либо одно, либо другое — и еще два чудовищных портрета маслом, и Огастин невольно вздрогнул, уловив необычайное сходство лица хозяина с лицом его матери на портрете, несмотря на ее подвенечный убор и отсутствие бакенбардов. Он отвел глаза от портрета и приветливо улыбнулся этому симпатичному пожилому крепышу.
   Ему снова попытались наполнить рюмку, но он снова отказался.
   А тем временем продолжались расспросы. С такой умопомрачительной тактичностью, так церемонно, что отвечать как попало было бы просто невежливо. Выяснив, что их гость англичанин, хозяева, как видно, были очень заинтригованы и пожелали узнать все, что он мог им поведать о короле Георге.
   Не дав Огастину опомниться, они повели его показывать свои владения. Никогда еще не доводилось ему видеть, чтобы комнаты были так загромождены всякого рода имуществом. Спальня за спальней, и в каждой — по три-четыре кровати, и на каждой кровати — по три-четыре перины, а поверх них еще целая гора всякого рода покрывал, и трудно было поверить, что кто-то может на этих сооружениях спать. Все платяные шкафы были буквально забиты одеждой, а сверху на шкафах стояли к тому же картонки, и хозяева почли своим долгом каждую снять, раскрыть и показать ее содержимое. Все эти вещи, как понял Огастин, доставались в приданое и накапливались в течение трех поколений. Ни одна из них, по-видимому, никогда не была в употреблении — они представляли собой просто капитал, подобно золоту в банке. А счастливые обладатели его сияли… Вот уж эти-то люди не были обуреваемы никакими сомнениями, они точно знали, чего хотят, — и обладали этим! Внезапно горе тугим узлом перетянуло Огастину горло, но он тут же совладал с собой.
 
 
   Хозяева сказали Огастину, что отсюда рукой подать до Дуная и до железной дороги, но до Лориенбурга довольно далеко. До станции же было мили две, и до поезда оставалось времени мало, но хозяева никак не хотели отпустить его, пока он не поглядит на их коров — ну хотя бы только на коров.
   Одна дверь из передней вела в гостиную, другая — прямо напротив — в конюшню (так что Огастину пришлось, хоть мельком, но поглядеть и на лошадей). За конюшней был расположен хлев (Огастин поглядел и на свиней), а за ним помещался коровник — коровы, коровы в несколько рядов, и все, как одна, пестрые — белые с рыжими пятнами («А какой породы коров держит король Георг в Сендринеме?» Господи, откуда мне знать!). Все равно сендрименские коровы не могут быть краше этих! При виде своих замечательных коров фермер, казалось, готов был прослезиться, и Огастин невольно поглядел на коров с интересом. А тут мальчишка пригнал молочных телят, и Огастин должен был полюбоваться, как эти маленькие дурачки тянутся к любому вымени без разбора и как чужие коровы-матери беззлобно отпихивают их в сторону.
   А когда они выходили из коровника, одна корова, перестав лизать своего теленка, произнесла Огастину вслед: «Ты сам не понимаешь, как тебе повезло!»
   Огастин в изумлении оглянулся. Нет, ему померещилось, эта была просто корова.
 
 
   Посещение фермы помогло Огастину немного развеяться и прийти в себя, но, когда он вышел на дорогу и зашагал по ней, печаль снова, словно морская болезнь, начала волнами подкатывать к горлу, и в эти минуты все вокруг теряло краски и ноги отказывались шагать дальше.
   Даже в самые легкие, приятные дни, проведенные Огастином в Германии, все, что его здесь окружало, всегда казалось ему чем-то ирреальным, все, до самых мельчайших деталей, походило на цветные картинки из детской книжки. Даже снег, по которому он сейчас шагал, был какой-то другой, не такой, как в Англии. А лес вдали был цвета «викторианской» зелени, напоминая скорее театральный занавес, чем деревья; граница леса была обозначена четко (и за этой чертой ни одно дерево не росло отдельно, само по себе), и тем не менее все эти лесные массивы казались какими-то бесформенными, словно их случайные границы не имели никакого отношения ни к природе, ни к характеру местности. И поэтому пейзаж (на его взгляд) был совершенно лишен той прелести, которой (на его взгляд) обладал почти каждый английский пейзаж.
   На пути Огастину то и дело попадались придорожные часовенки, и даже фермы имели каждая свою собственную игрушечную церквушку, с крошечной колоколенкой и апсидой величиной с буфет. Все это вместе (да плюс еще настоящие церкви) складывалось в довольно устрашающую картину… Нередко эти церквушки были единственными надворными постройками, если не считать помостов на яблонях — так называемых «вороньих гнезд» — для стрельбы по лисицам.
   Все это, в сущности, мало походило на «ферму» (которая, собственно, ведь не что иное, как скопление больших коровников и амбаров с крошечным домиком, запрятанным в середку между ними?). Эти фермы (из-за того, что все — и животные внизу, и люди наверху — помещались под одной крышей) представляли собой просто как бы один общий «дом».
   А раз так меняется пейзаж от страны к стране, значит, в нем уже мало что остается от Природы: природа всего лишь канва, а пейзаж — автопортрет людей, здесь живущих. Впрочем, стоп, нет. Конечно, правильнее было бы сказать — людей, когда-то здесь живших, ибо в пейзаже всегда запечатлен облик ушедших поколений, предшествующего поколения по меньшей мере (подобно тем портретам у фермера в гостиной). Ведь вот перед ним была «новая» Германия, однако пейзаж здесь был все тот же, что и при кайзере или даже еще того раньше, в то время как люди!..
   Но тут Огастин остановился как вкопанный, пораженный внезапно открывшейся ему истиной — истиной столь очевидной, что, черт побери, как это он не понял этого раньше? Люди-то ведь тоже были здесь довоенного образца! История, воздвигая новое здание, пользуется всевозможными отходами наподобие того, как люди строят себе после войны тесные, похожие на курятники клетушки из остатков армейских бараков и старых ящиков из-под боеприпасов с отштампованными повсюду буквами «ВМ»[32] и загадочными солидными нашлепками, отдирать которые себе дороже. Совершенно так же и люди, из коих построена новая Германия, были теми же самыми людьми, что составляли старую Германию, пока ее здание не рухнуло и они не оказались среди развалин… Впрочем, можно ли говорить, что новая Германия «построена»? Нет! Сейчас это не более как стая грачей, которая кружит в небе над поваленными стволами деревьев, где были когда-то их гнезда. Придет время, и они совьют себе гнездо заново…
 
 
   Когда Огастин добрался наконец до равнины, перерезанной руслом реки, он с удивлением обнаружил, что здесь снега не было вовсе. Вместо снега здесь был лед: огромные груды льда, похожие на свалку битого стекла, загромождали дорогу, и вся равнина была покрыта льдом, словно осколками оконного стекла. Вокруг ствола каждого придорожного дерева, возвышаясь на три фута от земли, образовалось нечто вроде круглого ледяного столика, за которым можно было бы перекусить…
   Он получил объяснение этому явлению, когда завернул на деревенский постоялый двор, чтобы промочить горло (прогулка пошла ему на пользу, на душе полегчало). Неделю назад (объяснили ему) Дунай стал. Плавучий лед запрудил реку, она вышла из берегов, разлилась по равнине, образовав озеро, и оно начало замерзать. Но тут под напором воды ледяная плотина треснула, и разлив спал, а лед, повисший без опоры в воздухе, упал и раскололся. Теперь большими пластами и мелкими осколками он миля за милей покрывает землю, поблескивая на солнце, и только вот эти ледяные «столы» вокруг деревьев остались в напоминание о том, как высоко поднималась вода.
   Рыночная площадь в центре деревни благодаря растущим там деревьям напоминала чудо-город Занаду; каждая ветка и веточка, окованные льдом, сверкали на солнце, и деревья стояли, словно вишни в цвету, а при самом легком дуновении ветерка все веточки позвякивали, как крошечные колокольцы.
   Дорога на станцию привела Огастина к самой реке. Река и сейчас еще не была сплошь окована льдом: кое-где, в местах более сильного течения, видны были большие промоины темно-серой воды, над которыми поднимался на солнце пар, почти полностью скрывая от глаз неутомимо плавающего там одинокого лебедя. Все остальное пространство Дуная являло взору хаос ледяных глыб. Вид реки был странен и дик, царила мертвая тишина. Кое-где огромные вздыбившиеся льдины, взгромоздившиеся одна на другую, словно слоны в приступе похоти, застыли, скованные морозом, высоко вознесясь над поверхностью реки. А там, где были водовороты, реку крутило и крутило, пока она не застыла, вихреобразно закрученная, похожая на китайский рисунок моря. Но ни одна из этих ледяных глыб не осталась там, где ее первоначально сковал мороз. Каждая из них имела свою форму, но находилась не на своем месте, и все это напоминало части гигантской головоломки, перемешанные и склеенные затем как попало, дабы никто никогда не смог найти ее разгадки.
   Ах, какая тут была неразбериха! И какая страшная, затаенная в своем мертвом безмолвии сила: сила, вздыбившая сотни тонн льда высоко в воздух, сила, которая с весенним паводком вновь вырвется на волю. И когда настанет час и этот лед тронется, с грохотом понесется он вниз по реке, круша все на своем пути. И ни одному мосту не устоять тогда под его натиском. А сейчас, чем дольше внимаешь этому безмолвию, тем глубже чувство панического страха проникает в душу… Огастин вдруг понял, что он ненавидит Германию: его единственным желанием было теперь как можно скорее выбраться отсюда.
   Вернувшись в Лориенбург, он пойдет прямо к Вальтеру и объявит ему без лишних слов, что должен во что бы то ни стало жениться на Мици, а потом тут же пойдет к Мици и… И если она скажет «нет», он не станет ее слушать. Потому что он просто не может уехать, оставив Мици здесь, среди всего этого — теперь он должен спасти ее не только потому, что она нужна ему, но ради ее самой, спасти и увезти в Англию (и сделать из нее здравомыслящую англичанку, такую, как все).
   Едва поезд успел остановиться, как Огастин уже спрыгнул на платформу. И во весь дух устремился вверх по холму. Не дав себе времени отдышаться, он осведомился, где Вальтер. Но барона (как сообщили ему) не было дома, он уехал. Огастин в бешенстве топнул ногой — каждая минута промедления была для него непереносима! Когда вернется барон? Барон и баронесса возвратятся не раньше завтрашнего дня. Разве господину не известно, что они повезли молодую баронессу в монастырь? Господа уехали в полдень. Нет, конечно, молодая баронесса не возвратится вместе с ними, а барон с супругой возвратятся завтра утром. Но молодой барон будет обедать дома, и барон-полковник тоже; трое господ будут обедать сегодня одни, без дам, приятного господам аппетита!
 
 
   Итак, это был конец! Протестантское воспитание Огастина подсказывало ему, что католические монастыри никогда не отдают обратно того, чем они сумели завладеть…
   Швыряя свои пожитки в старый кожаный саквояж, принадлежавший когда-то его отцу, Огастин почти не отдавал себе отчета в том, что он делает: глядя со стороны, можно было подумать, что этот молодой человек не вещи укладывает, а молотит кулаками по боксерской груше.
   Куда ему теперь направиться? А куда угодно, куда угодно! В любую ближайшую страну по ту сторону границы! Но когда он снова подошел к гардеробу, саквояж произнес у него за спиной: «Ты сам не понимаешь, как тебе повезло!»
   Огастин в изумлении обернулся: ну конечно, ему это просто померещилось — никого в комнате не было, стоял обыкновенный саквояж.