В это мгновение неописуемого ужаса Полли снова обрела голос, полузадушенный крик вырвался из ее горла, и она пробудилась вся в слезах, а темная фигура гориллы-Гастина, освещенная сзади, снова выросла перед ней на пороге ее темной спальни (где не полагалось оставлять на ночь света, ибо современные дети, воспитанные в атеистическом духе, не должны бояться темноты).
 
 
   Услышав этот истошный крик, Огастин бросился вверх по лестнице, прыгая через три ступеньки, но няня прибежала в детскую раньше него и уже укачивала, держа в объятиях, рыдающую маленькую фигурку в ночной рубашонке.
   Полли начинала понемножку успокаиваться, но сейчас, увидав стоявшего на пороге ее спальни Гастина, она снова отчаянно закричала, и от душившего ее страха крик вырвался из ее горла истерическим кашлем, и все тело стало выгибаться дугой, точно у припадочной.
   Няня так повелительно сделала Огастину знак уйти, что он повиновался — исполненный ревности и недоверия.
   — Эту женщину следовало бы рассчитать, — довольно явственно (в надежде, что она его услышит) пробормотал он, шагая по коридору. Несомненно, это ее вина — верно запугивала ребенка всякими там домовыми… черным человеком, который спустится по каминному дымоходу и заберет Полли, если она не будет слушаться… Какой, черт побери, толк от всех стараний Мэри воспитать ребенка свободным от всяческих комплексов, если она при этом доверяет его попечению такой темной, необразованной женщины, как няня? «Людям этого сословия никогда нельзя доверять!» — с горечью думал Огастин.
   Ада, разумеется, не существует, но, право же, он должен был бы существовать для таких людей, как эта женщина, которая способна намеренно прививать ребенку страх! Огастин был так зол на эту чудовищную няньку, что ему хотелось тут же пойти и выложить все Мэри, но она, к сожалению, уже легла спать.
   Он знал, что ему придется выдержать бой, ибо Мэри, казалось, была совершенно околдована няней Холлоран, что было крайне удивительно, если принять во внимание, как часто и как резко расходились они во взглядах…
   В наши дни ребенок не должен даже знать о таких вещах, как Страх… или Вина! Это стало ненужным после того великого откровения, каким явилось учение Фрейда…
 
 
   Джереми еще не добрался до конца длинной подъездной аллеи, когда его ослепил свет автомобильных фар. Он соскочил с велосипеда и оттащил его в кусты.
   Но за рулем сидел не Триветт. И машина была другая — большой лимузин, отделанный, словно яхта, красным деревом и медью и освещенный изнутри. Это был автомобиль, который Уэйдеми в отдельных случаях брали напрокат из гаража гостиницы «Мелтон Армс».
   В автомобиле было полно молодых людей в темных пальто, с гладко прилизанными волосами, и все они, как один, словно пчелы в улье вокруг новой матки, сидели, повернувшись лицом к длинной, худой, укутанной в шотландский плед фигуре, возвышавшейся на заднем сиденье: Джереми узнал хорошо всем знакомый ястребиный профиль сэра Джона Саймона.

21

   Предложение отправиться спать до приезда хозяина шокировало Уонтиджа, и он был на месте, при исполнении своих обязанностей, когда приехал Гилберт с гостями. Но Мэри уже спала и внезапно пробудилась лишь двумя-тремя часами позже. Что-то тревожило ее — что-то сказанное кем-то в этот вечер по поводу религии, «которая уже остается за пределами веры или безверия». Все-таки, вероятно, это не совсем так? «За пределами спора», видимо, следовало бы сказать. В наше время мы уже научились разграничивать понятия, поддающиеся проверке, и те, что по самой природе своей недоказуемы и потому не могут являться предметом спора, так что теперь нам даже следовало бы иметь два слова для понятия «вера» и два для понятия «истина», поскольку мы не всегда подразумеваем одно и то же под каждым из этих слов.
   В конце концов, даже Фома Аквинский говорил о вере как о волевом акте, что целиком отличает ее от поддающейся проверке истины… а только эта последняя и может, разумеется, считаться подлинной, поспешила заверить себя Мэри.
 
 
   Через приотворенную дверь гардеробной до Мэри донесся храп Гилберта: значит, он благополучно прибыл домой. Надо надеяться, что на этот раз им удастся это их Воссоединение Рядов либеральной партии… Впрочем, рано или поздно оно должно, конечно, произойти: чтобы раздробить такую могучую силу, как либерализм, раскола между отдельными личностями еще недостаточно. В сущности, сказал Гилберт, этот казус «Асквит versus[5] Ллойд Джордж» — лишь повторение казуса «Розбери — Харкорт» на рубеже столетия, казуса, ставшего прелюдией к самой крупной победе, одержанной либералами, — победе на выборах в 1906 году.
   Мэри и сейчас еще отчетливо помнила тот солнечный январский день, когда ее с маленьким Огастином повезли в деревню на выборы: у всех были цветные розетки в петлицах, и даже самые благовоспитанные дети из высшего сословия показывали язык детям, у которых розетки были другого цвета.
   Если события и дальше будут развиваться такими темпами (старалась заглянуть в будущее Мэри), либералы должны снова прийти к власти примерно году в тридцатом, а к тому времени Гилберт, быть может…
   Мысленно связав воедино эти две несочетаемые неопределенности, Мэри вздохнула и снова погрузилась в сон.
 
 
   Теперь во сне ей привиделся — впервые за много лет — ее немецкий кузен Отто фон Кессен.
   Это было десять лет назад: в 1913 году Мэри приехала погостить в замок Лориенбург. Вальтер, старший из братьев фон Кессен, владелец Лориенбурга, был тогда уже женат и имел двух прелестных детей: десятилетнего Франца с копной похожих на кудель волос и большеглазую маленькую Мици. Про другого же брата, Отто, говорили, что он «обручился со своим полком». В военной форме Отто был красив, как герой Уиды… В белых фланелевых брюках он прыгал по теннисной площадке, словно могучий, прекрасный белый тигр… В то предвоенное лето в Лориенбурге Мэри исполнилось шестнадцать лет, а ослепительному Отто было тридцать. Мэри отчаянно, безнадежно влюбилась в своего кузена, и на ее несчастном подбородке вскочил фурункул.
 
 
   Огастин долго не мог уснуть в эту ночь, ибо стоило ему остаться одному, как мысли его невольно и со странным упорством снова обратились от живого ребенка к мертвому. Его все еще терзала жалость к этому несчастному существу, и он с тяжелым сердцем думал о предстоящем дознании.
   Снова перед ним из темноты выступила глубокая черная заводь, игрушечная лодочка, относимая ветром от берега, и что-то белое в воде… Когда они увидели, что девочка уже мертва, ему ничего не оставалось, как отнести ее домой. Ведь на болотах так: если собака не подберет подстреленной в сумерках утки, к утру от нее останется лишь кучка перьев. И когда Огастину удалось наконец забыться сном, ему всю ночь снились эти чудовищные прожорливые крысы, которыми кишат болота.
 
 
   Миссис Уинтер тоже долго не ложилась спать, но уже по собственному почину. В нарядном пеньюаре, подаренном ей миссис Уэйдеми на рождество и надетом поверх белой льняной сорочки с рюшем вокруг ворота, она сидела на постели и писала письмо при свете свечи, так как в комнатах слуг электричества не полагалось.
   «Формы» миссис Уинтер имели сейчас свой натуральный и довольно пышный вид, а аккуратно свернутый корсет лежал на стуле. Но ее седеющие волосы выглядели непривычно жидкими, утратив свою дневную массивность вместе с каштановыми накладками, покоившимися теперь на туалетном столике. Щеки ее тоже слегка ввалились, так как жемчужно-белые зубы лежали на том же туалетном столике в стакане с водой, стоявшем между двумя фотографиями в бархатных рамках: на одной был снят ее покойный отец, на другой — Нелли с малюткой Рейчел на руках.
   «Дорогая Нелли, — писала миссис Уинтер. — Я поговорила с Хозяйкой насчет тебя с Гвилимом и нашей дорогой Рейчел, и Хозяйка была сама доброта. Она сразу сказала…» Миссис Уинтер писала не торопясь, взвешивая каждое слово. Потому что теперь, когда решение было уже принято, ей больше всего на свете хотелось, чтобы Нелли дала согласие.
   Маленькая Рейчел здесь, в доме, — это же будет такая радость! На минуту миссис Уинтер перестала писать, стараясь представить себе маленькую Рейчел, спящую сейчас где-то в своей постельке, но это оказалось трудным, так как миссис Уинтер никогда не бывала в тех краях, где жила теперь мать Гвилима.
 
 
   Огастин проснулся в шесть утра, разбуженный галками, заспорившими о чем-то в широком каминном дымоходе. Он лежал, прислушиваясь к их болтовне. Он любил птиц, и ему хотелось угадать, о чем это они расшумелись. Общеизвестно, что галки — весьма общительные птицы, а сейчас у них происходило нечто вроде заседания суда, и было похоже, что кто-то подвергнется общественному заклеванию…
   «Подвергнется общественному заклеванию… — подумал Огастин. — И это все, к чему, по-видимому, сводится на деле всякое социальное объединение. Давно бы, кажется, пора нам, людям, перестать вести себя, как птицы
   Но тут скрипнула дверь. Это была Полли. Она проворно взобралась к нему на кровать в предвкушении какой-нибудь интересной истории.
   Когда в то прохладное летнее утро прибыл почтальон, миссис Уинтер уже заклеила конверт и налепила марку, но у почтальона оказалась для нее телеграмма из Глостера: родился мальчик, мать и сын здоровы.
   Роды начались у Нелли накануне вечером, и доктор сам отвез ее в больницу на своем автомобиле. Роды протекали нормально. Однако доктор несколько опасался за жизнь ребенка после родов, видя противоестественное отношение к нему матери, но, когда младенца принесли Нелли, она без малейшего принуждения дала ему грудь. Нелли была еще в полубессознательном состоянии, и ей почудилось, что это принесли Рейчел, вновь каким-то образом ставшую младенцем.
   Миссис Уинтер приписала несколько слов на оборотной стороне конверта и переадресовала письмо на больницу. Теперь, чем быстрее они там договорятся насчет приезда сюда Рейчел, тем лучше.
 
 
   Другая телеграмма принесла ту же весть Гвилиму в санаторий: среди специфического запаха болезни, разлитого здесь повсюду, от маленького коричневого конвертика сразу повеяло духом далекой, «тамошней» жизни. Сообщение страшно взволновало Гвилима и вызвало у него тяжелый приступ кашля.
   Сын! Значит, он назовет его Сильванус…
   То-то малютка Рейчел обрадуется! Как бы ему хотелось увидеть ее лицо в ту минуту, когда ей дадут подержать маленького братца! Ну, теперь уж доктора должны отпустить его домой (а они и в самом деле намерены были в скором времени это сделать, потому что в его койке нуждались другие пациенты, не столь безнадежно больные, как он).
   Малютка Рейчел… Как быстро долетит до нее эта весть? — думал Гвилим. Да, Уэльс — это вам не глостерские доки, там ей будет хорошо! Только больно уж это далеко и место дикое. Ведь его мать жила теперь в одинокой сторожке, которую занимал когда-то шлюзовой мастер — еще в те годы, когда сельское хозяйство было там в расцвете и на Ллантонских болотах действовали шлюзы.
 
 
   И никто из них еще не знал, что Рейчел лежит в Пенрис-Кроссе в морге под казенным резиновым покрывалом.
 
 
   Старуха мать Гвилима жила совершенно одна и во вторник, проделав пешком девять миль, кое-как добралась до Пенрис-Кросса, чтобы заявить об исчезновении ребенка. Она понимала: что ее сын — что бы он там ни писал — при смерти, а у невестки с часу на час должны начаться роды. Ей показали труп на столе, и она лишилась чувств. Через некоторое время она пришла в себя, но дар речи не сразу вернулся к ней.
   Когда весть о происшедшем достигла наконец Мелтона, Огастин уже был на пути в Пенрис-Кросс для дачи показаний.

22

   В ту осень на контингенте похолодало рано. Через несколько дней мороз, перешагнув пролив, прогнал сырую теплую дорсетскую осень прочь из ее владений.
   В Мелтоне все мысли Мэри полны были трагической гибелью ребенка. Она бесплодно терзалась, не зная, как помочь Нелли, минуя несокрушимую преграду в лице миссис Уинтер. А теперь еще от холода мозги у нее совершенно отказывались работать. В Дорсете, разумеется, не бывало таких холодов, как в Центральной Европе, но в Мелтоне не было и таких огромных изразцовых печей, над которыми она посмеивалась когда-то в замке Лориенбург, не было и двойных рам, как не было центрального отопления. В английских домах было теперь ничуть не теплее, чем до войны, и тем не менее женщины перестали носить шерстяное белье, панталоны до щиколоток и длинные толстые нижние юбки так, словно бы во всех домах сразу сильно потеплело. Вот почему в огромном, продуваемом сквозняками Мелтоне Мэри зимой всегда чувствовала, что ей трудно думать: кровь устремлялась к замерзающим конечностям, оставляя мозг на самом скудном рационе. И поэтому зимой Мэри обычно переносила все свои раздумья в ванну, где горячая вода действовала на ее мозг, как солнце на черепаху: она откладывала до ежевечерней, предшествующей переодеванию к обеду ванны все наиболее сложные проблемы, и именно в ванне пришла ей в голову блестящая мысль о том, что Нелли с младенцем и ее больному мужу можно предоставить кров в «Эрмитаже».
 
 
   В то утро миссис Уинтер сообщила Мэри, что доктора решили отправить Гвилима домой. Мэри была исполнена сочувствия, и в глазах ее, когда она предлагала миссис Уинтер свою помощь, появилось почти молящее выражение. Нелли, должно быть, в отчаянном положении; о том, чтобы Гвилим начал работать, «пока» не может быть и речи (это «пока» не могло обмануть никого, кроме самого Гвилима), а с больным мужем и грудным младенцем на руках Нелли тоже не может поступить на работу, даже если бы сейчас, когда кругом миллионы безработных, это ей и удалось…
   Но миссис Уинтер покачала головой. Дело не в деньгах: за свою долголетнюю службу в разных домах ей удалось скопить почти триста фунтов; Гвилим, конечно, долго не протянет, и на этот срок ее денег хватит. Поддержать родную сестру — это прежде всего ее долг, посторонней помощи им не нужно. Однако миссис Уэйдеми так была огорчена, когда ее помощь отвергли, что миссис Уинтер сама расстроилась, глядя на хозяйку.
   Впрочем, в другой форме помощь не зазорно было бы и принять. Если Гвилим «пойдет на поправку», им нужно будет поселиться где-нибудь в сельской местности, где-нибудь повыше, где хороший, чистый воздух, например на меловом плоскогорье… При упоминании о меловом плоскогорье лицо Мэри оживилось: она немедленно поговорит об этом с мужем. Однако Гилберт удивил ее: он неожиданно оказался несговорчивым. Он прямо-таки отчитал ее — надо же было предложить такое! Ну как может он предоставить этим людям коттедж! И Мэри даже не решилась признаться ему, что она, в сущности, уже пообещала это миссис Уинтер.
 
 
   Пока Мэри лениво нежилась в теплой ванне, прикидывая в уме, что «Эрмитаж» может разрешить проблему, Гилберт уже повязывал вечерний галстук и тоже размышлял. После короткой партии в мяч с сыном доктора, казалось, следовало бы ожидать, что в душе его останется незамутненным то невинное чувство довольства собой, которое является главной наградой при любых физических упражнениях, если вам уже перевалило за тридцать и вы ведете сидячий образ жизни, но воспоминание об утренней размолвке с Мэри не давало ему покоя.
   Конечно, это очень трагический случай… но тут дело в принципе. Однако он сомневался, что Мэри способна по-настоящему подняться до понимания того, почему он был тысячу раз прав, ответив на ее просьбу отказом, и это огорчало его, ибо он любил Мэри. А суть в том, что это люди пришлые, в то время как его первейший долг — помогать своим, и он пытался втолковать это Мэри. Коттеджей не хватает, даже новый плотник, которого он только что нанял, принужден сейчас снимать комнату, пока не освободится какой-нибудь из коттеджей. Но на Мэри это, по-видимому, не произвело впечатления (ее воображению рисовался умирающий Гвилим, мешая ей мыслить разумно). Плотник холост, чем ему плохо у Такеттов, возражала она. Почему бы ему не подождать?
   Неужели Мэри не в состоянии понять, что это в корне неправильно — позволить каким-то сторонним людям поселиться в одном из мелтонских коттеджей, отдав им предпочтение перед коренными мелтонцами? Где-то должна быть проложена грань (настаивал Гилберт), иначе мы скоро потеряем возможность исполнять свой долг по отношению к своим людям, помогать которым — наша прямая обязанность. И нельзя долг каждого перед человечеством в целом сводить к личным взаимоотношениям между людьми: общественные обязанности человека, его служение идеалам Либерализма — вот в чем дОлжно видеть свой долг, а не в случайных добрых поступках, не в филантропии по мелочам. Ведь никто же не ждет от него, чтобы он помчался сейчас в Турцию, дабы лично спасти от резни двух-трех армян! Но он несомненно выступит в будущем месяце на митинге протеста против турецких зверств. И совершенно так же его долг и в том, чтобы откликнуться на бедственное положение этой семьи своим участием в кампании за расширение национального страхования, за улучшение жилищных условий бедняков, но вовсе не в том, чтобы дать приют одному из этих бедняков под своим кровом…
   Худощавое лицо, глядевшее на Гилберта из зеркала, пока он повязывал галстук, должно было бы придать ему уверенности в себе: эта твердая челюсть, этот горящий негодованием взгляд серых глаз — несомненно, это лицо принадлежит Человеку Принципа. Но так ли уж дороги для Мэри Принципы? Вот что вселяло в него тревогу. Увы, Мэри слишком легко поддавалась воздействию иррациональных эмоций! Последнее время он отчетливо чувствовал порой, что в ней пробуждается неприязнь к любым априорным утверждениям, сколь бы разумны они ни были…
   Гилберт любил Мэри, но, пожалуй, несколько побаивался ее, когда речь заходила об этических проблемах.
   Гилберт был молчалив и рассеян в тот вечер, однако его тревожили не Неллины беды и не положение бедняков вообще, а нечто куда более насущно важное. Дело в том, что, когда он покинул гардеробную, раздался телефонный звонок, и то, что он услышал, немало его взволновало. Говорившему было известно одно лицо, весьма близкое к Л.Дж. (и сопровождавшее его в настоящий момент в поездке по Америке). За границей было широко распространено мнение о том, что последнее время Коротышка, по-видимому, склонен вынашивать свои экономические идейки без посторонней помощи, и, судя по тому, что сообщало это близкое к нему лицо, теперь он, возможно, не так уже крепко держится за свою Свободную Торговлю! В таком случае кошка явно собиралась поохотиться за либеральными мышами.
   Короче говоря, у либералов было сейчас по горло своих собственных проблем — куда более безотлагательных, нежели жертвы армянской резни и положение бедняков… В первую голову: раскол в рядах самой партии, который следовало ликвидировать… или использовать, и это самым непосредственным образом затрагивало интересы Гилберта.
   Вот почему, когда Мэри неожиданно упомянула за обедом «Эрмитаж», он не сразу даже ее понял: его мысли сначала обратились к Петербургу, затем к винному погребу.
   — Да нет же, этот, на плоскогорье! На охотничьих угодьях. Чтобы поместить где-то сестру миссис Уинтер.
   — Ах, этот … Чтобы поселить ее там? Дай-ка мне подумать… А почему бы, собственно, нет? Он, безусловно, никому не нужен.
   Это одинокое сооружение, именуемое «Эрмитажем», было своеобразной романтической причудой, архитектурным чудачеством в стиле ложной готики восемнадцатого столетия, сложенным из самых больших и самых угловатых кремневых глыб, какие только удалось раздобыть, и по замыслу должно было напоминать зубчатые руины древнего монастыря (единственное большое окно имело стрельчатую форму, все остальные больше походили на амбразуры). Тем не менее строилось оно действительно как приют для отшельника, и одного взаправдашнего отшельника все-таки удалось убедить поселиться там за приличное вознаграждение, и он послушно стенал и бил себя в грудь, когда к нему привозили посетителей. Однако после того, как отшельники вышли из моды, сооружение это пустовало: оно было слишком мало пригодно для жилья и к тому же стояло очень уж на отшибе… Даже колодец был в сто футов глубиной, и вытаскивать из него ведра стоило немалого труда.
   По мнению Гилберта, такая бессовестная подделка с эстетической точки зрения заслуживала только динамита. Но в конце концов, пока она еще стоит… и к тому же можно было сказать с уверенностью, что эта женщина не угнездится там надолго. А главное, если он даст согласие, Мэри перестанет…
   «Мэри перестанет» — что? «Изводить его…» Гилберт поспешил одернуть себя, прежде чем эта безобразная мысль до конца оформилась в его сознании. (Джереми однажды не постеснялся заметить, что Гилберт не умеет быть неискренним: «Он верит каждому своему слову, как только он его произнес!» По этой причине Гилберту приходилось быть сугубо осторожным в выборе слов даже один на один со своими мыслями.)
   — Моя дорогая, это же прямо-таки наитие свыше! — сказал он. — Но теперь, с твоего позволения…
   Ему надо было еще очень многое обдумать. Независимо от того, верны эти слухи насчет Л.Дж. и Свободной Торговли или нет, консерваторы скоро обо всем пронюхают, и что тогда?
   Мэри еще ни разу не довелось побывать в «Эрмитаже» — она видела его только издали. Но эта одинокая обитель показалась ей именно тем, что сейчас требовалось. И в сущности, это всего милях в пяти от замка, и миссис Уинтер легко сможет добираться туда на велосипеде в те дни, когда она свободна после полудня. Мэри так вдохновилась этой идеей, что в тот же вечер сообщила миссис Уинтер о своем плане.
   Миссис Уинтер была очень довольна. Она тоже никогда не видела этого домика вблизи. Но как хорошо, что Нелли будет наконец у нее под боком и она сможет разделить с ней ее горе!

23

   Огастин был потрясен, узнав, что мертвая девочка — та самая племянница миссис Уинтер, о которой он так много слышал, однако это было не единственным ударом, который уготовила ему судьба на судебном разбирательстве. Есть основания предполагать, что смерть наступила не в результате того, что ребенок захлебнулся, заявил судебный врач в самом начале разбирательства. В легких у покойной девочки почти не оказалось воды, а вот на черепе обнаружена трещина.
   Однако, сообщил он дальше, признаков какого-либо насилия медицинская экспертиза тоже не обнаружила. У девочки были ненормально тонкие кости черепа, возможно, она ударилась обо что-то головой — о какую-нибудь проплывавшую мимо корягу, — когда кувыркнулась в воду, пытаясь дотянуться до своей игрушечной лодочки. Тем не менее первоначальное страшное заявление этого костоправа уже произвело свое действие на суд, и, что бы Огастин теперь ни говорил, первое впечатление не могло ни измениться, ни изгладиться. Далее выяснилось, что Огастин — единственный свидетель, обнаруживший труп: его спутник Дай Робертс все еще не отыскался.
   В первом ряду на местах, отведенных для публики, сидела миссис Дай Робертс в окружении всего шабаша флемтонских ведьм. Пока Огастин давал показания, они не сводили с него своих злобно сверкавших глаз. А присяжные заседатели, казалось, наоборот, старались на него не смотреть: пока он стоял на свидетельском возвышении, они глядели куда-то вдаль, поверх голов сидевшей в зале публики, и лица у них были напряженные и одеревеневшие.
   Полиция со своей стороны заявила, что она тоже не обнаружила ничего подозрительного на месте происшествия — решительно ничего. Но когда свидетель-полицейский с несколько излишней, быть может, горячностью заверил, что полиция вполне удовлетворена заключением судебно-медицинской экспертизы, миссис Робертс на глазах у всех присяжных заседателей демонстративно достала свой кошелек и заглянула в него. Сержант, стоявший на карауле у входа, покраснел от возмущения, но сделать ничего не мог. Затем один из присяжных заседателей попросил еще раз вызвать Огастина для дачи показаний и исполненным подозрения голосом задал ему вопрос:
   — На кой все же ляд понадобилось вам ее трогать, приятель?
   В притихшем зале было явственно слышно настороженное дыхание флемтонских кумушек…
   Клочья разорванного платьица, обглоданные кости, кровь… Все это встало перед мысленным взором Огастина, оправдывая его побуждение немедленно унести с болота тело девочки, но картина эта была столь чудовищна, что у него язык прилип к гортани, и он стоял и молчал до тех пор, пока сам коронер, доктор Бринли, повернувшись к присяжному, не рявкнул укоризненно:
   — Крысы, дружище!
   Присяжному было, разумеется, невдомек, что хотел сказать этим доктор, и он покраснел от обиды, но старик этого даже не заметил.
   На лысую макушку доктора опустилась муха и принялась чистить свои грязные лапки, а старческий голос все продолжал звучать:
   — Вполне естественный и порядочный поступок!
   Но присяжный только плотнее сжал челюсти, и упрямое выражение еще отчетливей проступило на его лице.
 
 
   Доктор Бринли был встревожен. Вся округа восстановлена против этого малого… Но почему? Общеизвестно, что он со странностями, анахорет… Не считается с мнением окружающих… Но ведь вообще чудо, что этот ребенок с таким неполноценным черепом — это же не череп, а яичная скорлупа! — еще прожил столько лет! При первом же падении с пони… Впрочем, какой там у нее мог быть пони… Но ведь Дай тоже был там, они же вместе ее нашли! Черт бы побрал этого Дая, вечно он старается улизнуть от ответственности! Его показания сегодня могли бы все повернуть по-другому…