Страница:
За всякий товар надо платить. Война была весьма дорогостоящим «товаром», но военные налоги в Германии не могли покрыть произведенных затрат. Поэтому не было, по существу, ничего таинственного в том, что все самомалейшие ценности, едва они создавались, таяли как дым: это был своего рода естественный, хотя и запоздалый, подоходный налог на капитал, только он взимался теперь не на государственной основе и по соразмерности, а слепо и по воле всевышнего. Однако для пострадавших этот логический ход вещей был непостижим. Они не понимали, почему им приходится страдать, а страдания, причина которых непонятна, переплавляются в ненависть. Ненависть же не может оставаться беспредметной: такая ненависть творит своих собственных «Они», свой собственный объект ненависти. В аду, где не существует демонов, которые бы этим адом правили, обреченные на муки сами придумывают себе мучителей, не желая признать, что их демоны — это они сами, и очень скоро привыкают видеть терзающих их «демонов» везде и повсюду: в евреях, в коммунистах, в католиках, в колдунах, даже в собственном выборном правительстве, объявленном «Ноябрьскими преступниками». Все это порождало ненависть, исчисляемую уже в миллионах лошадиных сил; ненависть накапливалась столь стремительно, что реальных обстоятельств было недостаточно, чтобы ее насытить, и она неизбежно творила себе своего собственного Врага из ничего.
А следом за ненавистью с такой же неотвратимостью рождалась противостоящая ей любовь. Все эти эго, безжалостно вырванные из привычного полумрака души, теперь, перед лицом таинственного, призрачного всеобъемлющего «Они», отчаянно искали себе новую опору, новые, осязаемые границы, и в процессе этом столь же неизбежно и столь же мощно источали любовь, исчисляемую в миллионах лошадиных сил и так же не находившую себе приложения в реальной действительности и потому создававшую своих ложных кумиров, своих вымышленных Мы, свой миф Почвы и Расы, своих Героев, свой калейдоскоп братских сообществ, захлестывавших своих членов стальной петлей.
Свой «Фрейкор». Свой «Кампфбунд», со всеми его разветвлениями. Свое национал-социалистское движение.
В 1918 году в прибалтийских провинциях еще происходили отдельные стычки, хотя официально пушки уже перестали греметь. Эти стихийные военные действия на свой страх и риск были еще чудовищней и еще больше напоминали резню, так как велись плохо вооруженными, не знающими пощады, боровшимися против всех и вся и готовыми идти до последнего отрядами фанатиков немцев; одержимые звериной отвагой, они сражались против латышей, литовцев, поляков, большевиков, англичан и даже против своих же немцев, если те были из другого лагеря. Такова была одна из попыток отвести от этого поколения карающую десницу Немезиды — Мира.
У Франца, молодого племянника Отто («десятилетнего Франца с копной похожих на кудель волос», по довоенным воспоминаниям Мэри), был в школе закадычный друг по имени Вольф. В 1918 году, когда Вольфу еще не сравнялось и шестнадцати лет, он пошел добровольцем на эту «малую» войну.
Затем Вольф как сквозь землю провалился. Впрочем, война эта велась без официального благословения военных властей, и списки понесенных потерь не публиковались. Поэтому никто не мог сказать с уверенностью, что Вольф был убит.
Младший брат Вольфа Лотар не верил (наряду со многими) в его смерть. Незадолго до поражения Германии Лотар был послан в тот же самый привилегированный кадетский корпус, в котором учились Вольф и Франц; отец Вольфа и Лотара, старый, сухопарый тайный советник Шейдеман, до выхода в отставку занимал пост губернатора в колониях и одно время служил в Африке вместе с Герингом-отцом. Но с наступлением инфляции Шейдеманы оказались не столь надежно обеспечены, как фон Кессены, не говоря уже о Герингах, вкладывавших деньги за границей. Старый вдовец был слишком тяжелым ревматиком, чтобы взяться теперь за какое-нибудь дело: он пустил к себе жильцов в свою большую квартиру неподалеку от Английских садов в Мюнхене: там под высокими лепными потолками ютились теперь стесненные в средствах квартиранты, по нескольку человек в каждой комнате.
Восемнадцатилетний Лотар, который должен был изучать право, считал, что ему очень повезло, когда его взяли на полставки на должность дежурного администратора в отель «Байришер-Хоф» в Мюнхене, где большинство служащих и официантов были такими же отпрысками бюргерских семей средней руки, как он сам, и единственными, в сущности, кормильцами этих семей. К тому же в отеле «Байришер-Хоф» Лотар всегда мог немного подкрепиться. О том, чтобы занимать такую прекрасную должность одному, никто тогда и не помышлял, и этот подарок судьбы Лотар делил еще с одним, таким же, как он, студентом. В те дни, когда Лотар был свободен от дежурства, он питался преимущественно воспоминаниями о вчерашней кормежке в отеле, насыщаясь ретроспективным, если можно так выразиться, способом. Когда он в очередной раз лег спать, не поужинав, ему приснилось, что его уволили, и он пробудился с истошным воплем. А порой ему снился его брат Вольф, отчаянная голова, бесследно куда-то канувший, и тогда он просыпался в слезах.
В то утро Лотару привалило счастье: какой-то молодой англичанин, остановившийся на ночь в отеле, попросил его разменять десятишиллинговую бумажку.
Лотар произвел размен из собственного кармана: какой дурак понесет добрую английскую валюту в кассу! Лотар надежно запрятал купюру у себя на груди под рубашку. Он абсолютно честно обменял ее Огастину на марки в соответствии с официальным курсом на этот утренний час, но уже к полудню стоимость английской бумажки удесятерилась.
3
4
5
6
А следом за ненавистью с такой же неотвратимостью рождалась противостоящая ей любовь. Все эти эго, безжалостно вырванные из привычного полумрака души, теперь, перед лицом таинственного, призрачного всеобъемлющего «Они», отчаянно искали себе новую опору, новые, осязаемые границы, и в процессе этом столь же неизбежно и столь же мощно источали любовь, исчисляемую в миллионах лошадиных сил и так же не находившую себе приложения в реальной действительности и потому создававшую своих ложных кумиров, своих вымышленных Мы, свой миф Почвы и Расы, своих Героев, свой калейдоскоп братских сообществ, захлестывавших своих членов стальной петлей.
Свой «Фрейкор». Свой «Кампфбунд», со всеми его разветвлениями. Свое национал-социалистское движение.
В 1918 году в прибалтийских провинциях еще происходили отдельные стычки, хотя официально пушки уже перестали греметь. Эти стихийные военные действия на свой страх и риск были еще чудовищней и еще больше напоминали резню, так как велись плохо вооруженными, не знающими пощады, боровшимися против всех и вся и готовыми идти до последнего отрядами фанатиков немцев; одержимые звериной отвагой, они сражались против латышей, литовцев, поляков, большевиков, англичан и даже против своих же немцев, если те были из другого лагеря. Такова была одна из попыток отвести от этого поколения карающую десницу Немезиды — Мира.
У Франца, молодого племянника Отто («десятилетнего Франца с копной похожих на кудель волос», по довоенным воспоминаниям Мэри), был в школе закадычный друг по имени Вольф. В 1918 году, когда Вольфу еще не сравнялось и шестнадцати лет, он пошел добровольцем на эту «малую» войну.
Затем Вольф как сквозь землю провалился. Впрочем, война эта велась без официального благословения военных властей, и списки понесенных потерь не публиковались. Поэтому никто не мог сказать с уверенностью, что Вольф был убит.
Младший брат Вольфа Лотар не верил (наряду со многими) в его смерть. Незадолго до поражения Германии Лотар был послан в тот же самый привилегированный кадетский корпус, в котором учились Вольф и Франц; отец Вольфа и Лотара, старый, сухопарый тайный советник Шейдеман, до выхода в отставку занимал пост губернатора в колониях и одно время служил в Африке вместе с Герингом-отцом. Но с наступлением инфляции Шейдеманы оказались не столь надежно обеспечены, как фон Кессены, не говоря уже о Герингах, вкладывавших деньги за границей. Старый вдовец был слишком тяжелым ревматиком, чтобы взяться теперь за какое-нибудь дело: он пустил к себе жильцов в свою большую квартиру неподалеку от Английских садов в Мюнхене: там под высокими лепными потолками ютились теперь стесненные в средствах квартиранты, по нескольку человек в каждой комнате.
Восемнадцатилетний Лотар, который должен был изучать право, считал, что ему очень повезло, когда его взяли на полставки на должность дежурного администратора в отель «Байришер-Хоф» в Мюнхене, где большинство служащих и официантов были такими же отпрысками бюргерских семей средней руки, как он сам, и единственными, в сущности, кормильцами этих семей. К тому же в отеле «Байришер-Хоф» Лотар всегда мог немного подкрепиться. О том, чтобы занимать такую прекрасную должность одному, никто тогда и не помышлял, и этот подарок судьбы Лотар делил еще с одним, таким же, как он, студентом. В те дни, когда Лотар был свободен от дежурства, он питался преимущественно воспоминаниями о вчерашней кормежке в отеле, насыщаясь ретроспективным, если можно так выразиться, способом. Когда он в очередной раз лег спать, не поужинав, ему приснилось, что его уволили, и он пробудился с истошным воплем. А порой ему снился его брат Вольф, отчаянная голова, бесследно куда-то канувший, и тогда он просыпался в слезах.
В то утро Лотару привалило счастье: какой-то молодой англичанин, остановившийся на ночь в отеле, попросил его разменять десятишиллинговую бумажку.
Лотар произвел размен из собственного кармана: какой дурак понесет добрую английскую валюту в кассу! Лотар надежно запрятал купюру у себя на груди под рубашку. Он абсолютно честно обменял ее Огастину на марки в соответствии с официальным курсом на этот утренний час, но уже к полудню стоимость английской бумажки удесятерилась.
3
После этого Огастин с карманами, набитыми марками, сел на поезд, идущий до Каммштадта, где предстояло сделать пересадку, а Лотар вскоре после его отъезда сменился с дежурства.
Почти все свободное время Лотар обычно проводил в спортивном зале неподалеку от Южного вокзала. От окружающих кварталов чересчур несло медициной, но в общем спортивный стадион «Терезиенвизе» с его беговыми дорожками расположен был достаточно удобно. Лотар посещал его для физической тренировки и для общения со сверстниками, ибо здесь, как в древней Спарте, в благородном содружестве собирался цвет немецкой молодежи, и Лотар был смиренно горд тем, что они считали его своим.
Здесь Лотар обрел тот мужественный и скромный, возвышенный дух идеализма, к которому повсеместно тянется молодежь, как к роднику в пустыне. «Пусть, — думал Лотар, — мы приходим сюда только для того, чтобы упражнять наши грубые телесные оболочки, но ведь на самом-то деле Тело и Дух едины, они целомудренно слиты друг с другом. Насколько чаще Глаз Гора (под этим подразумевался тот особый ястребиный взгляд, который проникает сквозь материальную оболочку до самых глубин души) взирает на нас с лиц простых атлетов, а не с лиц философов или священников! Лотар был юноша начитанный, но здесь, в компании его приятелей, это ощущалось лишь как помеха, а он теперь, когда его брат, благородный Вольф, исчез, особенно нуждался в друзьях.
Итак, Лотар с огастинской полуфунтовой бумажкой, надежно запрятанной на груди, отправился в свой спортзал и, вступив под его гулкие своды и вдохнув разлитый в воздухе восхитительный запах мужественности, едва не зафыркал, как добрый конь. В спортивных мужских залах, как правило, устойчиво держится острый запах свежего мужского пота, с присущим ему сладковато-земляничным привкусом, и едкий запах обветшалой кожи и въевшейся во все щели пола грязи, надежно утрамбованной там швабрами мойщиков, но для восемнадцатилетнего Лотара эта вонь была как свежий ветер с вересковой пустоши для Петуленгро, и он с наслаждением вдохнул ее в себя, словно выпущенный весной на пастбище конь.
Лотар начал сегодня свою тренировку с упражнений на расслабление — сначала шеи и плеч, затем пальцев и, наконец, щиколоток и ступней. После этого он немного повисел на шведской стенке, поднимая под прямым углом ноги для укрепления брюшного пресса, ибо эти мышцы необычайно важны для организма, будучи не только стержнем, на котором все держится, но и защитой солнечного сплетения со всеми его таинственными функциями.
В глубине этого пустого зала, где эхо свободно разносило резкие юношеские возгласы, одна стена была выкрашена светло-зеленой краской с широкой белой полосой на высоте теннисной сетки и предназначалась для индивидуальной тренировки теннисистов. Лотар обожал теннис, но, к сожалению, в мае 1919 года, когда фон Эпп производил «чистку» Мюнхена, кто-то нашел нужным расстрелять красных у этой стены, и теперь она была так изрешечена пулями (особенно эта белая полоса и все пространство вокруг), что теннисный мяч отскакивал от нее в совершенно непредвиденном направлении, а посему, если руки и плечи какого-нибудь бумагомараки, вроде Лотара, нуждались в наращивании мускулов, ему не оставалось ничего другого, как прибегнуть к услугам гантелей и булав. Сегодня же, спустившись со шведской стенки и обнаружив, что к гимнастическому коню и параллельным брусьям стоит целая очередь, Лотар направился прямо к мату, на котором маленький курносый отставной сержант обучал желающих приемам джиу-джитсу.
Джиу-джитсу (или дзю-до), будучи искусством достигать победы над грубой силой путем причинения противнику нестерпимой боли, обладало неотразимой притягательностью для впечатлительной молодежи — и для девушек почти в такой же мере, как для юношей. Лотар в те дни был этим просто одержим. Поскольку техника дзю-до сводится к самообороне без применения оружия, инструктор обучал вас, как застать противника врасплох и сломать ему руку или ногу, прежде чем он успеет коварно на вас напасть, или как, к примеру, вышвырнуть из окна здоровенного детину, по сравнению с которым ты еще сопляк, ну и разным другим приемам в таком же духе. Лотар был хрупкого сложения, почти девически легок, но обладал совершенно необычайной природной подвижностью и порой на политических митингах и при некоторых других обстоятельствах ему случалось на деле и с успехом применять эту свою природную подвижность вместе с приобретенными навыками. И он был поражен тем, какое глубокое эстетическое наслаждение давало ему ощущение безупречности его движений в схватках с куда более сильными, свирепыми и более опытными, но беспомощно неуклюжими противниками. Это эстетическое наслаждение, достигавшее своей кульминации в момент победы, было столь захватывающим, что погружало его как бы в эпилептический транс. Лотар отнюдь не был чужд духовных эмоций, однако ни стихи, ни даже музыка и в сотой доле не доставляли ему столь острых ощущений.
О, счастливое, счастливое время юности — счастливое и жадное!
«Ну, разве жизнь не прекрасна! — думал Лотар, растирая полотенцем свое худощавое тело в душевой. — Как мудро распорядилось Провидение, указав нам, тому, что осталось от Великой Германии, путь сюда, где мы смогли обрести друг друга и так тесно сплотиться в братской любви!» Ибо тайные враги Германии неустанно плели свои сети, напряжение все возрастало и последние недели казалось, что каждую минуту может грянуть буря…
Но тут внезапно Лотар вспомнил, что сегодня четверг, и сердце подпрыгнуло у него в груди. Ибо с некоторых пор вошло в обычай, что ребята из спортзала, а также и другие, подобные им содружества, привлекаемые тишиной и девственной чистотой древних германских лесов, покидали в конце недели Мюнхен, чтобы с пением старинных германских песен маршировать по дорогам меж высоких и гулких древесных стволов, а потом, встретившись где-нибудь на укромных, посещаемых лишь оленями лужайках, совершенствоваться в строевом учении и, вдыхая напоенный ароматами сосны воздух, проводить время в таких полувоенных занятиях, как «изучение частей винтовки».
А если в эти дни к ним наведывался сам капитан Геринг, «братья» украшали свои головные уборы эмблемами смерти в виде черепа и становились навытяжку с ружьями на плечо.
Почти все свободное время Лотар обычно проводил в спортивном зале неподалеку от Южного вокзала. От окружающих кварталов чересчур несло медициной, но в общем спортивный стадион «Терезиенвизе» с его беговыми дорожками расположен был достаточно удобно. Лотар посещал его для физической тренировки и для общения со сверстниками, ибо здесь, как в древней Спарте, в благородном содружестве собирался цвет немецкой молодежи, и Лотар был смиренно горд тем, что они считали его своим.
Здесь Лотар обрел тот мужественный и скромный, возвышенный дух идеализма, к которому повсеместно тянется молодежь, как к роднику в пустыне. «Пусть, — думал Лотар, — мы приходим сюда только для того, чтобы упражнять наши грубые телесные оболочки, но ведь на самом-то деле Тело и Дух едины, они целомудренно слиты друг с другом. Насколько чаще Глаз Гора (под этим подразумевался тот особый ястребиный взгляд, который проникает сквозь материальную оболочку до самых глубин души) взирает на нас с лиц простых атлетов, а не с лиц философов или священников! Лотар был юноша начитанный, но здесь, в компании его приятелей, это ощущалось лишь как помеха, а он теперь, когда его брат, благородный Вольф, исчез, особенно нуждался в друзьях.
Итак, Лотар с огастинской полуфунтовой бумажкой, надежно запрятанной на груди, отправился в свой спортзал и, вступив под его гулкие своды и вдохнув разлитый в воздухе восхитительный запах мужественности, едва не зафыркал, как добрый конь. В спортивных мужских залах, как правило, устойчиво держится острый запах свежего мужского пота, с присущим ему сладковато-земляничным привкусом, и едкий запах обветшалой кожи и въевшейся во все щели пола грязи, надежно утрамбованной там швабрами мойщиков, но для восемнадцатилетнего Лотара эта вонь была как свежий ветер с вересковой пустоши для Петуленгро, и он с наслаждением вдохнул ее в себя, словно выпущенный весной на пастбище конь.
Лотар начал сегодня свою тренировку с упражнений на расслабление — сначала шеи и плеч, затем пальцев и, наконец, щиколоток и ступней. После этого он немного повисел на шведской стенке, поднимая под прямым углом ноги для укрепления брюшного пресса, ибо эти мышцы необычайно важны для организма, будучи не только стержнем, на котором все держится, но и защитой солнечного сплетения со всеми его таинственными функциями.
В глубине этого пустого зала, где эхо свободно разносило резкие юношеские возгласы, одна стена была выкрашена светло-зеленой краской с широкой белой полосой на высоте теннисной сетки и предназначалась для индивидуальной тренировки теннисистов. Лотар обожал теннис, но, к сожалению, в мае 1919 года, когда фон Эпп производил «чистку» Мюнхена, кто-то нашел нужным расстрелять красных у этой стены, и теперь она была так изрешечена пулями (особенно эта белая полоса и все пространство вокруг), что теннисный мяч отскакивал от нее в совершенно непредвиденном направлении, а посему, если руки и плечи какого-нибудь бумагомараки, вроде Лотара, нуждались в наращивании мускулов, ему не оставалось ничего другого, как прибегнуть к услугам гантелей и булав. Сегодня же, спустившись со шведской стенки и обнаружив, что к гимнастическому коню и параллельным брусьям стоит целая очередь, Лотар направился прямо к мату, на котором маленький курносый отставной сержант обучал желающих приемам джиу-джитсу.
Джиу-джитсу (или дзю-до), будучи искусством достигать победы над грубой силой путем причинения противнику нестерпимой боли, обладало неотразимой притягательностью для впечатлительной молодежи — и для девушек почти в такой же мере, как для юношей. Лотар в те дни был этим просто одержим. Поскольку техника дзю-до сводится к самообороне без применения оружия, инструктор обучал вас, как застать противника врасплох и сломать ему руку или ногу, прежде чем он успеет коварно на вас напасть, или как, к примеру, вышвырнуть из окна здоровенного детину, по сравнению с которым ты еще сопляк, ну и разным другим приемам в таком же духе. Лотар был хрупкого сложения, почти девически легок, но обладал совершенно необычайной природной подвижностью и порой на политических митингах и при некоторых других обстоятельствах ему случалось на деле и с успехом применять эту свою природную подвижность вместе с приобретенными навыками. И он был поражен тем, какое глубокое эстетическое наслаждение давало ему ощущение безупречности его движений в схватках с куда более сильными, свирепыми и более опытными, но беспомощно неуклюжими противниками. Это эстетическое наслаждение, достигавшее своей кульминации в момент победы, было столь захватывающим, что погружало его как бы в эпилептический транс. Лотар отнюдь не был чужд духовных эмоций, однако ни стихи, ни даже музыка и в сотой доле не доставляли ему столь острых ощущений.
О, счастливое, счастливое время юности — счастливое и жадное!
«Ну, разве жизнь не прекрасна! — думал Лотар, растирая полотенцем свое худощавое тело в душевой. — Как мудро распорядилось Провидение, указав нам, тому, что осталось от Великой Германии, путь сюда, где мы смогли обрести друг друга и так тесно сплотиться в братской любви!» Ибо тайные враги Германии неустанно плели свои сети, напряжение все возрастало и последние недели казалось, что каждую минуту может грянуть буря…
Но тут внезапно Лотар вспомнил, что сегодня четверг, и сердце подпрыгнуло у него в груди. Ибо с некоторых пор вошло в обычай, что ребята из спортзала, а также и другие, подобные им содружества, привлекаемые тишиной и девственной чистотой древних германских лесов, покидали в конце недели Мюнхен, чтобы с пением старинных германских песен маршировать по дорогам меж высоких и гулких древесных стволов, а потом, встретившись где-нибудь на укромных, посещаемых лишь оленями лужайках, совершенствоваться в строевом учении и, вдыхая напоенный ароматами сосны воздух, проводить время в таких полувоенных занятиях, как «изучение частей винтовки».
А если в эти дни к ним наведывался сам капитан Геринг, «братья» украшали свои головные уборы эмблемами смерти в виде черепа и становились навытяжку с ружьями на плечо.
4
Замок Лориенбург стоял на отвесном склоне лесистого холма над излучиной Дуная, в его верховьях. От небольшого окна в глубокой амбразуре до верхушек деревьев внизу было не менее ста пятидесяти футов, и Отто мало что мог из него видеть — только туманную, уменьшенную расстоянием даль: небольшие, темные, чуть темнее облаков, пятна леса и небольшие, блекло-желтые, чуть светлее облаков, пятна холмистых равнин, подернутых пленкой изморози, — высокое баварское плато, уходившее в пурпурную бесконечность, сливаясь с пурпурно-аспидным пологом неба.
Реки Отто видеть не мог — она была где-то там внизу, под откосом. Деревня тоже была не видна: она притулилась между рекой и подножием холма. Не было видно и долины, но до Отто донесся слабый, приглушенный толщей двойных стекол заунывный гудок поезда, ежедневно прибывавшего сюда по ветке из Каммштадта, и этот гудок напомнил ему, что незнакомый английский кузен, причина его смутного беспокойства, приезжает с этим поездом.
Баварец Отто служил во время войны в Шестой баварской армии кронпринца Рупрехта, в Шестнадцатом резервном пехотном полку. В сражении при Бапоме ему оторвало ногу снарядом, выпущенным из английской мортиры. Почти вся война прошла для него в сражениях с англичанами — у Ипра, у Нев-Шапели, на Сомме. Как будет он чувствовать себя теперь, впервые после Западного фронта встретившись с англичанином?
Конечно, родственники — это статья особая. Они, бесспорно, связаны специфическими узами, ломающими национальные барьеры. Впрочем, это родство нельзя было считать близким — оно из тех родственных связей, какие обычно поддерживаются пожилыми дамами на протяжении всей жизни путем переписки. В сущности, эти Пенри-Герберты приходились родственниками не столько им, Кессенам, сколько Аркосам. Какая-то племянница кого-то из Аркосов вышла замуж за какого-то Пенри-Герберта еще в незапамятные времена, однако сами Кессены и Аркосы роднились между собой с тех пор уже не раз, так что в общем-то это теперь одно и то же, ну и, конечно, даже самые отдаленные родственные связи не годится сбрасывать со счетов.
К тому же это ведь младший брат той английской девочки-подростка — Отто не мог припомнить, как ее звали, — которая приезжала погостить в Лориенбург летом накануне войны, скакала верхом и принимала участие в состязании на волах.
Кто-то говорил ему также, что этот юноша — отличный стрелок. А его дед как-никак прославленный на весь мир охотник и, даже когда ему шел девятый десяток, все еще считался одним из лучших стрелков в Европе. И отец Отто, получив приглашение в Ньютон-Ллантони поохотиться на бекасов, почел это за большую для себя честь. Впрочем, может быть, прославленным охотником был не дед, а прадед этого юноши? Поколения сменяют друг друга так быстро, что не уследишь. По правде говоря, когда Отто, стоя у окна, глядел на расстилавшийся перед ним зимний пейзаж, у него как-то не укладывалось в сознании, что младший брат той девчушки, которая лопотала здесь что-то летом тринадцатого года, был теперь взрослым мужчиной, хозяином Ньютон-Ллантони; ведь во время мировой войны этот мальчик был настолько юн, что не мог служить даже в армии.
Под суховатыми, подчеркнуто корректными манерами Отто скрывался набожный католик с наклонностью к мистицизму.
Общеизвестно, что большинство немецких офицеров имперской армии были в те годы верующими христианами. Быть может, в своем офицерском кодексе они видели наибольшее (на их взгляд) мирское приближение к высокому бескорыстию Нагорной проповеди, а в слове «Германия» — мирской символ бога, которому они поклонялись. Ведь как бы то ни было, среди всех одушевленных созданий божьих Человек — единственная, в сущности, разновидность, ведущая войны; эта особенность присуща только человеку, и вместе с тем только человек создан по образу и подобию божьему. Так возможно ли, чтобы эта грозная его монополия ничего не значила? Разумеется, война — это лишь бледное земное отражение Абсолюта Его Мощи, а людское могущество — лишь частичное отражение этой мощи в Его земных подобиях: в битвах Его земные воплощения проходят через очищающее горнило, в котором выплавляется золото и сгорает шлак.
Исповедуемое ныне Отто глубокое убеждение в том, что только такое понимание войны является истинным, пришло к нему не сразу и, быть может, позднее, чем ко многим другим, ибо он видел, как сгорает «шлак» (некоторая его часть), и картина эта была слишком зловещей. Но в конце концов оно неотвратимо пришло и к нему, почерпнутое, как ему искренне казалось, из его собственного четырехлетнего опыта войны и поведения тех, кого он наблюдал вокруг. Так, при Бапоме, когда ему оторвало снарядом ногу, три солдата добровольно вызвались переправить его за линию фронта; они несли его поочередно, и, когда одного убили, его тотчас сменил другой. Мимо такого ни один человек не может пройти равнодушно, и забыть этого нельзя.
Будучи высокого мнения о своем призвании, Отто в личной жизни был очень скромен, но его убеждения, раз сложившись, уже не менялись, и поколебать их или породить в нем сомнения было бы нелегко. Он не спорил сам с собой, не вынашивал своих мыслей шаг за шагом, но достиг такой же внутренней убежденности, как если бы этот процесс в нем совершился: он верил, что для каждого человека война — наиболее действенный путь приобщения к благодати.
И все, что мог делать калека — притом втайне, — дабы возродить к жизни объявленную вне закона германскую армию, Отто делал. Но военные действия были приостановлены, Германская империя так расшатана, а гражданское население так духовно развращено, что могли пройти годы, прежде чем удастся возобновить войну, и Отто внезапно пронзила глубокая жалость к этому молодому английскому кузену — жалость, подобная той, какую испытывал он порой к своему племяннику Францу. Он не мог не жалеть этого поколения, которому так не повезло, оттого что война окончилась для него слишком рано, — ведь следующая-то могла прийти слишком поздно.
Одноногий Отто покидает свой кабинет и с немалым трудом (ступеньки так покаты и неровны) спускается по лестнице. Спустившись во двор, он видит, что его брат Вальтер направляется к воротам замка. Грузный Вальтер, несмотря на свои огромные габариты, движется легко и упруго, как кошка, но это скорее походка охотника, чем солдата…
Как это похоже на Вальтера (с нежностью думает Отто) по долгу вежливости самому ехать на станцию встречать своего юного гостя.
Реки Отто видеть не мог — она была где-то там внизу, под откосом. Деревня тоже была не видна: она притулилась между рекой и подножием холма. Не было видно и долины, но до Отто донесся слабый, приглушенный толщей двойных стекол заунывный гудок поезда, ежедневно прибывавшего сюда по ветке из Каммштадта, и этот гудок напомнил ему, что незнакомый английский кузен, причина его смутного беспокойства, приезжает с этим поездом.
Баварец Отто служил во время войны в Шестой баварской армии кронпринца Рупрехта, в Шестнадцатом резервном пехотном полку. В сражении при Бапоме ему оторвало ногу снарядом, выпущенным из английской мортиры. Почти вся война прошла для него в сражениях с англичанами — у Ипра, у Нев-Шапели, на Сомме. Как будет он чувствовать себя теперь, впервые после Западного фронта встретившись с англичанином?
Конечно, родственники — это статья особая. Они, бесспорно, связаны специфическими узами, ломающими национальные барьеры. Впрочем, это родство нельзя было считать близким — оно из тех родственных связей, какие обычно поддерживаются пожилыми дамами на протяжении всей жизни путем переписки. В сущности, эти Пенри-Герберты приходились родственниками не столько им, Кессенам, сколько Аркосам. Какая-то племянница кого-то из Аркосов вышла замуж за какого-то Пенри-Герберта еще в незапамятные времена, однако сами Кессены и Аркосы роднились между собой с тех пор уже не раз, так что в общем-то это теперь одно и то же, ну и, конечно, даже самые отдаленные родственные связи не годится сбрасывать со счетов.
К тому же это ведь младший брат той английской девочки-подростка — Отто не мог припомнить, как ее звали, — которая приезжала погостить в Лориенбург летом накануне войны, скакала верхом и принимала участие в состязании на волах.
Кто-то говорил ему также, что этот юноша — отличный стрелок. А его дед как-никак прославленный на весь мир охотник и, даже когда ему шел девятый десяток, все еще считался одним из лучших стрелков в Европе. И отец Отто, получив приглашение в Ньютон-Ллантони поохотиться на бекасов, почел это за большую для себя честь. Впрочем, может быть, прославленным охотником был не дед, а прадед этого юноши? Поколения сменяют друг друга так быстро, что не уследишь. По правде говоря, когда Отто, стоя у окна, глядел на расстилавшийся перед ним зимний пейзаж, у него как-то не укладывалось в сознании, что младший брат той девчушки, которая лопотала здесь что-то летом тринадцатого года, был теперь взрослым мужчиной, хозяином Ньютон-Ллантони; ведь во время мировой войны этот мальчик был настолько юн, что не мог служить даже в армии.
Под суховатыми, подчеркнуто корректными манерами Отто скрывался набожный католик с наклонностью к мистицизму.
Общеизвестно, что большинство немецких офицеров имперской армии были в те годы верующими христианами. Быть может, в своем офицерском кодексе они видели наибольшее (на их взгляд) мирское приближение к высокому бескорыстию Нагорной проповеди, а в слове «Германия» — мирской символ бога, которому они поклонялись. Ведь как бы то ни было, среди всех одушевленных созданий божьих Человек — единственная, в сущности, разновидность, ведущая войны; эта особенность присуща только человеку, и вместе с тем только человек создан по образу и подобию божьему. Так возможно ли, чтобы эта грозная его монополия ничего не значила? Разумеется, война — это лишь бледное земное отражение Абсолюта Его Мощи, а людское могущество — лишь частичное отражение этой мощи в Его земных подобиях: в битвах Его земные воплощения проходят через очищающее горнило, в котором выплавляется золото и сгорает шлак.
Исповедуемое ныне Отто глубокое убеждение в том, что только такое понимание войны является истинным, пришло к нему не сразу и, быть может, позднее, чем ко многим другим, ибо он видел, как сгорает «шлак» (некоторая его часть), и картина эта была слишком зловещей. Но в конце концов оно неотвратимо пришло и к нему, почерпнутое, как ему искренне казалось, из его собственного четырехлетнего опыта войны и поведения тех, кого он наблюдал вокруг. Так, при Бапоме, когда ему оторвало снарядом ногу, три солдата добровольно вызвались переправить его за линию фронта; они несли его поочередно, и, когда одного убили, его тотчас сменил другой. Мимо такого ни один человек не может пройти равнодушно, и забыть этого нельзя.
Будучи высокого мнения о своем призвании, Отто в личной жизни был очень скромен, но его убеждения, раз сложившись, уже не менялись, и поколебать их или породить в нем сомнения было бы нелегко. Он не спорил сам с собой, не вынашивал своих мыслей шаг за шагом, но достиг такой же внутренней убежденности, как если бы этот процесс в нем совершился: он верил, что для каждого человека война — наиболее действенный путь приобщения к благодати.
И все, что мог делать калека — притом втайне, — дабы возродить к жизни объявленную вне закона германскую армию, Отто делал. Но военные действия были приостановлены, Германская империя так расшатана, а гражданское население так духовно развращено, что могли пройти годы, прежде чем удастся возобновить войну, и Отто внезапно пронзила глубокая жалость к этому молодому английскому кузену — жалость, подобная той, какую испытывал он порой к своему племяннику Францу. Он не мог не жалеть этого поколения, которому так не повезло, оттого что война окончилась для него слишком рано, — ведь следующая-то могла прийти слишком поздно.
Одноногий Отто покидает свой кабинет и с немалым трудом (ступеньки так покаты и неровны) спускается по лестнице. Спустившись во двор, он видит, что его брат Вальтер направляется к воротам замка. Грузный Вальтер, несмотря на свои огромные габариты, движется легко и упруго, как кошка, но это скорее походка охотника, чем солдата…
Как это похоже на Вальтера (с нежностью думает Отто) по долгу вежливости самому ехать на станцию встречать своего юного гостя.
5
Сидя в битком набитом общем вагоне каммштадского поезда, Огастин был исполнен жгучего интереса ко всему окружающему. Какие мирные, бескрайние поля! Какие рощи, ухоженные, словно хризантемы, — как непохожи они на привольные чащи английских лесов! Какие очаровательные, крытые желобчатой черепицей пастельные домики деревень и луковки церковных куполов… И все это, все, что проносится там, за тусклым заиндевевшим окном, — Германия! И все эти дружелюбные люди рядом с ним в купе… Они кажутся самыми обыкновенными людьми, но ведь в действительности все они «немцы» — даже эти крошечные ребятишки!
У старого крестьянина, расположившегося против Огастина, был такой огромный живот, что ему приходилось сидеть, раздвинув ноги; крестьянин курил причудливо изогнутую трубку, пахнущую прелым сеном. Лицо его светилось любопытством; он уже пытался заговорить с Огастином, но познаний Огастина в немецком языке, преподанных ему в швейцарской школе, было, увы, недостаточно, чтобы понять этот невнятный говор, несмотря на то, что каждое слово старик выстукивал у него на колене. У жены старика тоже было очень доброе морщинистое лицо и острый, веселый и насмешливый взгляд…
Огастин чувствовал, что был бы счастлив провести остаток своих дней среди этих простых, доброжелательных людей! У него совершенно не возникало здесь ощущения, что он приехал во враждебную страну. Но за неимением другого способа выразить этим людям свою приязнь он только смотрел на них с широкой радостной улыбкой.
Маленький поезд, двигавшийся по высокой эстакаде над обледенелой поймой реки, перед поворотом дал сам себе предостерегающий гудок. Огастин потер пальцем заиндевевшее стекло, чтобы сделать глазок пошире.
Из-под необъятных темных юбок старой крестьянки, сидевшей напротив Огастина, донеслось слабое одурманенное клохтание полузадушенной курицы, и мгновение спустя вся нижняя часть туловища женщины стала колыхаться от движений невидимых птиц. Крестьянка наклонилась и принялась что было мочи хлопать по своим юбкам, стараясь утихомирить разбушевавшихся кур, но наиболее красноречивая курица окончательно обрела голос и заклохтала еще более возмущенно, после чего к ней присоединились и остальные. Крестьянка с тревогой оглянулась на кондуктора, но, по счастью, он стоял к ней спиной…
Какой славный народ! Огастин громко рассмеялся, и глаза старой крестьянки весело блеснули ему в ответ.
Накануне вечером экспресс пересек границу и прибыл в Мюнхен, когда уже стемнело, и потому свою первую ночь на немецкой земле Огастин провел в старом отеле «Байришер-Хоф». В свое время отель этот был перестроен, однако в тот вечер он показался Огастину хотя и внушительным, но довольно обветшалым и мрачным постоялым двором. Когда Огастин, стоя у конторки, заполнял регистрационный бланк, его поразила одна особенность: ему показалось, что все служащие отеля как-то странно рассеяны — словно у всех мысли заняты чем-то куда более важным, чем их прямые служебные обязанности. Это не только удивило, но и расположило Огастина к этим людям, и он сразу проникся к ним сочувствием, так как, принадлежа к тому классу, который, в сущности, почти никогда не пользуется услугами отелей, он испытывал ко всем заведениям такого сорта некую смешанную с презрением неприязнь. Понятно, что этот затхлый воздух, типичный для всех гостиничных вестибюлей, должен раздражать здоровые и чувствительные молодые носы, — этот запах разбавленного алкоголя, недокуренных, брошенных в недопитый кофе сигар, жирных, неустанно поглощаемых блюд, так упорно плывущий сюда откуда-то сверху, что даже портьеры здесь хранят запах еды, и то и дело возникающий где-то уже совсем рядом запах новеньких чемоданов из свиной кожи, и дорогих мехов, и несварения желудка, и мятных лепешек, и тонких духов, чрезмерно и безуспешно расходуемых на легкомысленную женскую плоть.
А несколько позже наш путешественник-новичок был не менее удивлен, найдя на своей стандартной кровати огромный пуховик в белой бумажной наволочке, но не обнаружив одеяла в пододеяльнике, которое можно было бы под себя подоткнуть. И уж окончательно повергли его в изумление полускрытые за умывальником, выцарапанные на стене спальни какие-то таинственные письмена… Среди перечней имен он, как ему показалось, разобрал слова:
Двадцать седьмое февраля 1919
Вместе с шестью другими невинными заложниками…
(За этим следовало нечто неразборчивое, а потом)
АДЕЛЬ! ПРОЩАЙ!!!
Подлинная надпись, как в каземате, и все это — в номере отеля? Но тут внимание Огастина привлекла к себе дата «1919». Значит, после войны? «1919»? Но ведь это же, безусловно, был Золотой Век, когда молодой поэт Эрнст Толлер со своими друзьями правил в Мюнхене! Невозможно, невероятно!
Слова были нацарапаны неразборчиво, готическим шрифтом… Должно быть, он что-то неправильно прочел или это просто подделка.
Утром Огастину пришлось волей-неволей расплачиваться по счету английскими деньгами. Он отдал всего-навсего десятишиллинговую бумажку, но ему показалось, что полученная в германских марках сдача исчисляется в миллиардах! Вот так фокус! Темноглазый симпатичный молодой дежурный с ловкостью и быстротой фокусника вытащил несколько биллионов марок из своего кармана, небрежно хлопнув ими в воздухе, словно пачкой обыкновенных почтовых марок… «Лотар Шейдеман» — гласила пришпиленная над его конторкой служебная карточка, и это имя, так же как и лицо, невольно запечатлелось в памяти Огастина.
Огастин был бы не прочь немного потолковать с этим юношей — он производил впечатление человека, несомненно, интеллигентного, но, внимательнее к нему приглядевшись, Огастин решил: нет, юноша держится слишком официально и отчужденно и, видимо, не расположен заводить случайные знакомства.
Теперь, в вагоне, Огастин достал свои немецкие деньги, чтобы еще раз пересчитать эту невероятную сумму. Да, все правильно — сегодня он и в самом деле стал миллиардером! У него даже слегка закружилась голова. Но затем в протертый в морозном стекле глазок он увидел знакомую картину — летящий косяк диких уток. Ну вот, уж утки-то хотя бы летают даже здесь, в Германии, в нормальных, не астрономических количествах. Чело Огастина разгладилось, а указательный палец невольно стал сгибаться, словно спуская курок, и он улыбнулся…
«Лотар Шейдеман, Лотар Шейдеман…» выбивали колеса вагона, и улыбка внезапно сбежала с лица Огастина. Ибо было что-то в глазах этого привлекательного молодого служащего, что не давало Огастину покоя. Но тут поезд сошел с эстакады на твердую почву, и звук его колес изменился.
У старого крестьянина, расположившегося против Огастина, был такой огромный живот, что ему приходилось сидеть, раздвинув ноги; крестьянин курил причудливо изогнутую трубку, пахнущую прелым сеном. Лицо его светилось любопытством; он уже пытался заговорить с Огастином, но познаний Огастина в немецком языке, преподанных ему в швейцарской школе, было, увы, недостаточно, чтобы понять этот невнятный говор, несмотря на то, что каждое слово старик выстукивал у него на колене. У жены старика тоже было очень доброе морщинистое лицо и острый, веселый и насмешливый взгляд…
Огастин чувствовал, что был бы счастлив провести остаток своих дней среди этих простых, доброжелательных людей! У него совершенно не возникало здесь ощущения, что он приехал во враждебную страну. Но за неимением другого способа выразить этим людям свою приязнь он только смотрел на них с широкой радостной улыбкой.
Маленький поезд, двигавшийся по высокой эстакаде над обледенелой поймой реки, перед поворотом дал сам себе предостерегающий гудок. Огастин потер пальцем заиндевевшее стекло, чтобы сделать глазок пошире.
Из-под необъятных темных юбок старой крестьянки, сидевшей напротив Огастина, донеслось слабое одурманенное клохтание полузадушенной курицы, и мгновение спустя вся нижняя часть туловища женщины стала колыхаться от движений невидимых птиц. Крестьянка наклонилась и принялась что было мочи хлопать по своим юбкам, стараясь утихомирить разбушевавшихся кур, но наиболее красноречивая курица окончательно обрела голос и заклохтала еще более возмущенно, после чего к ней присоединились и остальные. Крестьянка с тревогой оглянулась на кондуктора, но, по счастью, он стоял к ней спиной…
Какой славный народ! Огастин громко рассмеялся, и глаза старой крестьянки весело блеснули ему в ответ.
Накануне вечером экспресс пересек границу и прибыл в Мюнхен, когда уже стемнело, и потому свою первую ночь на немецкой земле Огастин провел в старом отеле «Байришер-Хоф». В свое время отель этот был перестроен, однако в тот вечер он показался Огастину хотя и внушительным, но довольно обветшалым и мрачным постоялым двором. Когда Огастин, стоя у конторки, заполнял регистрационный бланк, его поразила одна особенность: ему показалось, что все служащие отеля как-то странно рассеяны — словно у всех мысли заняты чем-то куда более важным, чем их прямые служебные обязанности. Это не только удивило, но и расположило Огастина к этим людям, и он сразу проникся к ним сочувствием, так как, принадлежа к тому классу, который, в сущности, почти никогда не пользуется услугами отелей, он испытывал ко всем заведениям такого сорта некую смешанную с презрением неприязнь. Понятно, что этот затхлый воздух, типичный для всех гостиничных вестибюлей, должен раздражать здоровые и чувствительные молодые носы, — этот запах разбавленного алкоголя, недокуренных, брошенных в недопитый кофе сигар, жирных, неустанно поглощаемых блюд, так упорно плывущий сюда откуда-то сверху, что даже портьеры здесь хранят запах еды, и то и дело возникающий где-то уже совсем рядом запах новеньких чемоданов из свиной кожи, и дорогих мехов, и несварения желудка, и мятных лепешек, и тонких духов, чрезмерно и безуспешно расходуемых на легкомысленную женскую плоть.
А несколько позже наш путешественник-новичок был не менее удивлен, найдя на своей стандартной кровати огромный пуховик в белой бумажной наволочке, но не обнаружив одеяла в пододеяльнике, которое можно было бы под себя подоткнуть. И уж окончательно повергли его в изумление полускрытые за умывальником, выцарапанные на стене спальни какие-то таинственные письмена… Среди перечней имен он, как ему показалось, разобрал слова:
Двадцать седьмое февраля 1919
Вместе с шестью другими невинными заложниками…
(За этим следовало нечто неразборчивое, а потом)
АДЕЛЬ! ПРОЩАЙ!!!
Подлинная надпись, как в каземате, и все это — в номере отеля? Но тут внимание Огастина привлекла к себе дата «1919». Значит, после войны? «1919»? Но ведь это же, безусловно, был Золотой Век, когда молодой поэт Эрнст Толлер со своими друзьями правил в Мюнхене! Невозможно, невероятно!
Слова были нацарапаны неразборчиво, готическим шрифтом… Должно быть, он что-то неправильно прочел или это просто подделка.
Утром Огастину пришлось волей-неволей расплачиваться по счету английскими деньгами. Он отдал всего-навсего десятишиллинговую бумажку, но ему показалось, что полученная в германских марках сдача исчисляется в миллиардах! Вот так фокус! Темноглазый симпатичный молодой дежурный с ловкостью и быстротой фокусника вытащил несколько биллионов марок из своего кармана, небрежно хлопнув ими в воздухе, словно пачкой обыкновенных почтовых марок… «Лотар Шейдеман» — гласила пришпиленная над его конторкой служебная карточка, и это имя, так же как и лицо, невольно запечатлелось в памяти Огастина.
Огастин был бы не прочь немного потолковать с этим юношей — он производил впечатление человека, несомненно, интеллигентного, но, внимательнее к нему приглядевшись, Огастин решил: нет, юноша держится слишком официально и отчужденно и, видимо, не расположен заводить случайные знакомства.
Теперь, в вагоне, Огастин достал свои немецкие деньги, чтобы еще раз пересчитать эту невероятную сумму. Да, все правильно — сегодня он и в самом деле стал миллиардером! У него даже слегка закружилась голова. Но затем в протертый в морозном стекле глазок он увидел знакомую картину — летящий косяк диких уток. Ну вот, уж утки-то хотя бы летают даже здесь, в Германии, в нормальных, не астрономических количествах. Чело Огастина разгладилось, а указательный палец невольно стал сгибаться, словно спуская курок, и он улыбнулся…
«Лотар Шейдеман, Лотар Шейдеман…» выбивали колеса вагона, и улыбка внезапно сбежала с лица Огастина. Ибо было что-то в глазах этого привлекательного молодого служащего, что не давало Огастину покоя. Но тут поезд сошел с эстакады на твердую почву, и звук его колес изменился.
6
На станции Лориенбург паровоз поезда, в котором ехал Огастин, подошел к самому берегу быстро текущего, еще не замерзшего Дуная и стал, с шипеньем спуская пары. Огастин весело спрыгнул с подножки и пошел следом за остальными пассажирами.