Страница:
где вы сняты с этим же кольцом.
В самом деле так оно и было. Фотограф одного журнала сделал с меня
несколько снимков, и с тех пор журнал несколько лет давал мои рассказы со
снимками из этой серии, где я выглядел неунывающим, а главное, нестареющим
женихом с обручальным кольцом, выставленным вперед, подобно тому как раньше
на деревенских фотографиях выставляли вперед запястье с циферблатом часов,
на которых, если приглядеться, можно было узнать точное время появления
незабвенного снимка.
Я уже было совсем собрался поругаться с редакцией за эту рекламу, но
тут обнаружилось, что редакция больше не собирается меня печатать, и
необходимость выяснять отношения отпала сама собой.
Пока я предавался этим не слишком веселым воспоминаниям, читатель мой
пересказывал мне мои рассказы, упорно именуя их статьями. Дойдя до рассказа
"Детский сад", он прямо-таки стал захлебываться от хохота, что в
значительной мере улучшило мое настроение.
Честно говоря, мне этот рассказ не казался таким уж смешным, но, если
он читателю показался таким, было бы глупо его разуверять в этом.
Уподобляясь ему, перескажу содержание рассказа.
Во дворе детского сада росла груша. Время от времени с дерева падали
перезревшие плоды. Их подбирали дети и тут же поедали. Однажды один мальчик
подобрал особенно большую и красивую грушу. Он хотел ее съесть. но
воспитательница отобрала у него грушу и сказала, что она пойдет на общий
обеденный компот. После некоторых колебаний мальчик утешился тем, что его
груша пойдет на общий компот.
Выходя из детского сада, мальчик увидел воспитательницу. Она тоже шла
домой. В руке она держала сетку. В сетке лежала его груша. Мальчик побежал,
потому что ему стыдно было встретиться глазами с воспитательницей.
В сущности, это был довольно грустный рассказ.
-- Так что же вас так рассмешило? -- спросил я у него.
Он снова затрясся, на этот раз от беззвучного смеха, и махнул рукой --
дескать, хватит меня разыгрывать.
-- Все-таки я не понимаю, -- настаивал я.
-- Неужели? -- спросил он и слегка выпучил свои и без того достаточно
выпуклые глаза.
-- В самом деле, -- говорю я.
-- Так если воспитательница берет грушу домой, представляете, что берет
директор детского сада?! -- почти выкрикнул он и снова расхохотался.
-- При чем тут директор? О нем в рассказе ни слова не говорится, --
возразил я.
-- Потому и смешно, что не говорится, а подразумевается, -- сказал он и
как-то странно посмотрел на меня своими выпуклыми, недоумевающими глазами.
Он стал объяснять, в каких случаях бывает смешно прямо сказать о
чем-то, а в каких случаях прямо говорить не смешно. Здесь именно такой
случай, сказал он, потому что читатель по разнице в должности догадывается,
сколько берет директор, потому что при этом отталкивается от груши
воспитательницы.
-- Выходит, директор берет арбуз, если воспитательница берет грушу? --
спросил я.
-- Да нет, -- сказал он и махнул рукой. Разговор перешел на посторонние
предметы, но я все время чувствовал, что заронил в его душу какие-то
сомнения, боюсь, что творческие планы. Во время нашей беседы выяснилось, что
он работает техником на мясокомбинате. Я спросил у него, сколько он
получает.
-- Хватает, -- сказал он и обобщенно добавил: -- С мяса всегда что-то
имеешь.
Я рассмеялся, потому что это прозвучало как фатальное свойство белковых
соединений.
-- Что тут смешного? -- сказал он. -- Каждый жить хочет.
Это тоже прозвучало как фатальное свойство белковых соединений.
Я хотел было спросить, что именно он имеет с мяса, чтобы установить,
что имеет директор комбината, но не решился.
Он стал держаться несколько суше. Я теперь его раздражал тем, что
открыл ему глаза на более глубокое понимание смешного, и в то же время
сделал это нарочно слишком поздно, чтобы он уже не смог со мной состязаться.
В конце пути он сурово взял у меня телефон и записал в книжечку.
-- Может, позвоню, -- сказал он с намеком на вызов.
Каждый день, за исключением тех дней, когда меня не бывает дома, я
закрываюсь у себя в комнате, закладываю бумагу в свою маленькую прожорливую
"Колибри" и пишу.
Обычно машинка, несколько раз вяло потявкав, надолго замолкает.
Домашние делают вид, что стараются создать условия для моей работы, я делаю
вид, что работаю. На самом деле в это время я что-нибудь изобретаю или,
склонившись над машинкой, прислушиваюсь к телефону в другой комнате. Так
деревенские свиньи в наших краях, склонив головы, стоят под плодовыми
деревьями, прислушиваясь, где стукнет упавший плод, чтобы вовремя к нему
подбежать.
Дело в том, что дочка моя тоже прислушивается к телефону, и если
успевает раньше меня подбежать к нему, то ударом кулачка по трубке ловко
отключает его. Она считает, что это такая игра, что, в общем, не лишено
смысла.
О многих своих открытиях, ввиду их закрытого характера, пока существует
враждебный лагерь, я, естественно, не могу рассказать. Но у меня есть ряд
ценных наблюдений, которыми я готов поделиться. Я полагаю, чтобы овладеть
хорошим юмором, надо дойти до крайнего пессимизма, заглянуть в мрачную
бездну, убедиться, что и там ничего нет, и потихоньку возвращаться обратно.
След, оставляемый этим обратным путем, и будет настоящим юмором.
Смешное обладает одним, может быть, скромным, но бесспорным
достоинством: оно всегда правдиво. Более того, смешное потому и смешно, что
оно правдиво. Иначе говоря, не все правдивое смешно, но все смешное
правдиво. На этом достаточно сомнительном афоризме я хочу поставить точку,
чтобы не договориться до еще более сомнительных выводов.
--------
С детства меня не любили петухи. Я не помню, с чего это началось, но,
если заводился где-нибудь по соседству воинственный петух, не обходилось без
кровопролития.
В то лето я жил у своих родственников в одной из горных деревень
Абхазии. Вся семья -- мать, две взрослые дочери, два взрослых сына -- с утра
уходила на работу: кто на прополку кукурузы, кто на ломку табака. Я
оставался один. Обязанности мои были легкими и приятными. Я должен был
накормить козлят (хорошая вязанка шумящих листьями ореховых веток), к
полудню принести из родника свежей воды и вообще присматривать за домом.
Присматривать особенно было нечего, но приходилось изредка покрикивать,
чтобы ястреба чувствовали близость человека и не нападали на хозяйских
цыплят. За это мне разрешалось как представителю хилого городского племени
выпивать пару свежих яиц из-под курицы, что я и делал добросовестно и
охотно.
На тыльной стороне кухни висели плетеные корзины, в которых неслись
куры. Как они догадывались нестись именно в эти корзины, оставалось для меня
тайной. Я вставал на цыпочки и нащупывал яйцо. Чувствуя себя одновременно
багдадским вором и удачливым ловцом жемчуга, я высасывал добычу, тут же
надбив ее о стену. Где-то рядом обреченно кудахтали куры. Жизнь казалась
осмысленной и прекрасной. Здоровый воздух, здоровое питание -- и я наливался
соком, как тыква на хорошо унавоженном огороде.
В доме я нашел две книги: Майн Рида "Всадник без головы" и Вильяма
Шекспира "Трагедии и комедии". Первая книга потрясла меня. Имена героев
звучали как сладостная музыка: Морис-мустангер, Луиза Пойндекстер, капитан
Кассий Колхаун, Эль-Койот и, наконец, во всем блеске испанского великолепия
Исидора Коваруби де Лос-Льянос.
"-- Просите прощения, капитан, -- сказал Морис-мустангер и приставил
пистолет к его виску.
-- О ужас! Он без головы!
-- Это мираж! -- воскликнул капитан".
Книгу я прочел с начала до конца, с конца до начала и дважды по
диагонали.
Трагедии Шекспира показались мне смутными и бессмысленными. Зато
комедии полностью оправдали занятия автора сочинительством. Я понял, что не
шуты существуют при королевских дворах, а королевские дворы при шутах.
Домик, в котором мы жили, стоял на холме, круглосуточно продувался
ветрами, был сух и крепок, как настоящий горец.
Под карнизом небольшой террасы лепились комья ласточкиных гнезд.
Ласточки стремительно и точно влетали в террасу, притормаживая, трепетали у
гнезда, где, распахнув клювы, чуть не вываливаясь, тянулись к ним жадные
крикливые птенцы. Их прожорливость могла соперничать только с неутомимостью
родителей. Иногда, отдав корм птенцу, ласточка, слегка запрокинувшись,
сидела несколько мгновений у края гнезда. Неподвижное стрельчатое тело, и
только голова осторожно поворачивается во все стороны. Мгновение -- и она,
срываясь, падает, потом, плавно и точно вывернувшись, выныривает из-под
террасы.
Куры мирно паслись во дворе, чирикали воробьи и цыплята. Но демоны
мятежа не дремали. Несмотря на мои предупредительные крики, почти ежедневно
появлялся ястреб. То пикируя, то на бреющем полете он подхватывал цыпленка,
утяжеленными мощными взмахами крыльев набирал высоту и медленно удалялся в
сторону леса. Это было захватывающее зрелище, я иногда нарочно давал ему
уйти и только тогда кричал для очистки совести. Поза цыпленка, уносимого
ястребом, выражала ужас и глупую покорность. Если я вовремя поднимал шум,
ястреб промахивался или ронял на лету свою добычу. В таких случаях мы
находили цыпленка где-нибудь в кустах, контуженного страхом, с
остекленевшими глазами.
-- Не жилец, -- говаривал один из моих братьев, весело отсекал ему
голову и отправлял на кухню.
Вожаком куриного царства был огромный рыжий петух. Самодовольный,
пышный и коварный, как восточный деспот. Через несколько дней после моего
появления стало ясно, что он ненавидит меня и только ищет повода для
открытого столкновения. Может быть, он замечал, что я поедаю яйца, и это
оскорбляло его мужское самолюбие. Или его бесила моя нерадивость во время
нападения ястребов? Я думаю, и то и другое действовало на него, а главное,
по его мнению, появился человек, который пытается разделить с ним власть над
курами. Как и всякий деспот, этого он не мог потерпеть. Я понял, что
двоевластие долго продолжаться не может, и, готовясь к предстоящему бою,
стал приглядываться к нему.
Петуху нельзя было отказать в личной храбрости. Во время ястребиных
налетов, когда куры и цыплята, кудахтая и крича, разноцветными брызгами
летели во все стороны, он один оставался во дворе и, гневно клокоча, пытался
восстановить порядок в своем робком гареме. Он делал даже несколько
решительных шагов в сторону летящей птицы; но, так как идущий не может
догнать летящего, это производило впечатление пустой бравады.
Обычно он пасся во дворе или в огороде в окружении двух-трех фавориток,
не выпуская, однако, из виду и остальных кур. Порою, вытянув шею, он
посматривал в небо: нет ли опасности?
Вот скользнула по двору тень парящей птицы или раздалось карканье
вороны, он воинственно вскидывает голову, озирается и дает знак быть
бдительными. Куры испуганно прислушиваются, иногда бегут, ища укрытое место.
Чаще всего это была ложная тревога, но, держа сожительниц в состоянии
нервного напряжения, он подавлял их волю и добивался полного подчинения.
Разгребая жилистыми лапами землю, он иногда находил какое-нибудь
лакомство и громкими криками призывал кур на пиршество.
Пока подбежавшая курица клевала его находку, он успевал несколько раз
обойти ее, напыщенно волоча крыло и как бы захлебываясь от восторга. Затея
эта обычно кончалась насилием. Курица растерянно отряхивалась, стараясь
прийти в себя и осмыслить случившееся, а он победно и сыто озирался.
Если подбегала не та курица, которая приглянулась ему на этот раз, он
загораживал свою находку или отгонял курицу, продолжая урчащими звуками
призывать свою новую возлюбленную. Чаще всего это была опрятная белая
курица, худенькая, как цыпленок. Она осторожно подходила к нему, вытягивала
шею и, ловко выклевав находку, пускалась наутек, не проявляя при этом
никаких признаков благодарности.
Перебирая тяжелыми лапами, он постыдно бежал за нею, и, даже чувствуя
постыдность своего положения, он продолжал бежать, на ходу стараясь хранить
солидность. Догнать ее обычно ему не удавалось, и он в конце концов
останавливался, тяжело дыша, косился в мою сторону и делал вид, что ничего
не случилось, а пробежка имела самостоятельное значение.
Между прочим, нередко призывы пировать оказывались сплошным
надувательством. Клевать было нечего, и куры об этом знали, но их подводило
извечное женское любопытство.
С каждым днем он все больше и больше наглел. Если я переходил двор, он
бежал за мною некоторое время, чтобы испытать мою храбрость. Чувствуя, что
спину охватывает морозец, я все-таки останавливался и ждал, что будет
дальше. Он тоже останавливался и ждал. Но гроза должна была разразиться, и
она разразилась.
Однажды, когда я обедал на кухне, он вошел и стал у дверей. Я бросил
ему несколько кусков мамалыги, но, видимо, напрасно. Он склевал подачку и
всем своим видом давал понять, что о примирении не может быть и речи.
Делать было нечего. Я замахнулся на него головешкой, но он только
подпрыгнул, вытянул шею наподобие гусака и уставился ненавидящими глазами.
Тогда я швырнул в него головешкой. Она упала возле него. Он подпрыгнул еще
выше и ринулся на меня, извергая петушиные проклятия. Горящий, рыжий ком
ненависти летел на меня. Я успел заслониться табуреткой. Ударившись о нее,
он рухнул возле меня как поверженный дракон. Крылья его, пока он вставал,
бились о земляной пол, выбивая струи пыли, и обдавали мои ноги холодком
боевого ветра.
Я успел переменить позицию и отступал в сторону двери, прикрываясь
табуреткой, как римлянин щитом.
Когда я переходил двор, он несколько раз бросался на меня. Каждый раз,
взлетая, он пытался, как мне казалось, выклюнуть мне глаз. Я удачно
прикрывался табуреткой, и он, ударившись о нее, шлепался на землю.
Оцарапанные руки мои кровоточили, а тяжелую табуретку все труднее было
держать. Но в ней была моя единственная защита.
Еще одна атака -- и петух мощным взмахом крыльев взлетел, но не
ударился о мой щит, а неожиданно уселся на него. Я бросил табуретку,
несколькими прыжками достиг террасы и дальше -- в комнату, захлопнув за
собой дверь.
Грудь моя гудела как телеграфный столб, по рукам лилась кровь. Я стоял
и прислушивался: я был уверен, что проклятый петух стоит, притаившись за
дверью. Так оно и было. Через некоторое время он отошел от дверей и стал
прохаживаться по террасе, властно цокая железными когтями. Он звал меня в
бой, но я предпочел отсиживаться в крепости. Наконец ему надоело ждать, и
он, вскочив на перила, победно закукарекал.
Братья мои, узнав о моей баталии с петухом, стали устраивать ежедневные
турниры. Решительного преимущества никто из нас не добился, мы оба ходили в
ссадинах и кровоподтеках.
На мясистом, как ломоть помидора, гребешке моего противника нетрудно
было заметить несколько меток от палки; его пышный, фонтанирующий хвост
порядочно ссохся, тем более нагло выглядела его самоуверенность. У него
появилась противная привычка по утрам кукарекать, взгромоздившись на перила
террасы прямо под окном, где я спал.
Теперь он чувствовал себя на террасе как на оккупированной территории.
Бои проходили в самых различных местах: во дворе, в огороде, в саду.
Если я влезал на дерево за инжиром или за яблоками, он стоял под ним и
терпеливо дожидался меня.
Чтобы сбить с него спесь, я пускался на разные хитрости. Так я стал
подкармливать кур. Когда я их звал, он приходил в ярость, но куры
предательски покидали его. Уговоры не помогали. Здесь, как и везде,
отвлеченная пропаганда легко посрамлялась явью выгоды. Пригоршни кукурузы,
которую я швырял в окно, побеждали родовую привязанность и семейные традиции
доблестных яйценосок. В конце концов являлся и сам паша. Он гневно укорял
их, а они, делая вид, будто стыдятся своей слабости, продолжали клевать
кукурузу.
Однажды, когда тетка с сыновьями работала на огороде, мы с ним
схватились. К этому времени я уже был опытным и хладнокровным бойцом. Я
достал разлапую палку и, действуя ею как трезубцем, после нескольких
неудачных попыток прижал петуха к земле. Его мощное тело неистово билось, и
содрогания его, как электрический ток, передавались мне по палке.
Безумство храбрых вдохновляло меня. Не выпуская из рук палки и не
ослабляя ее давления, я нагнулся и, поймав мгновение, прыгнул на него, как
вратарь на мяч.
Я успел изо всех сил сжать ему глотку. Он сделал мощный пружинистый
рывок и ударом крыла по лицу оглушил меня на одно ухо. Страх удесятерил мою
храбрость. Я еще сильнее сжал ему глотку. Жилистая и плотная, она дрожала и
дергалась у меня в ладони, и ощущение было такое, как будто я держу змею.
Другой рукой я обхватил его лапы, клешнятые когти шевелились, стараясь
нащупать тело и врезаться в него.
Но дело было сделано. Я выпрямился, и петух, издавая сдавленные вопли,
повис у меня на руках.
Все это время братья вместе с теткой хохотали, глядя на нас из-за
ограды. Что ж, тем лучше! Мощные волны радости пронизывали меня. Правда,
через минуту я почувствовал некоторое смущение. Побежденный ничуть не
смирился, он весь клокотал мстительной яростью. Отпустить -- набросится, а
держать его бесконечно невозможно.
-- Перебрось его в огород, -- посоветовала тетка. Я подошел к изгороди
и швырнул его окаменевшими руками.
Проклятие! Он, конечно, не перелетел через забор, а уселся на него,
распластав тяжелые крылья. Через мгновение он ринулся на меня. Это было
слишком. Я бросился наутек, а из груди моей вырвался древний спасительный
клич убегающих детей:
-- Ма-ма!
Надо быть или очень глупым, или очень храбрым, чтобы поворачиваться
спиной к врагу. Я это сделал не из храбрости, за что и поплатился.
Пока я бежал, он несколько раз догонял меня, наконец я споткнулся и
упал. Он вскочил на меня, он катался по мне, надсадно хрипя от кровавого
наслаждения. Вероятно, он продолбил бы мне позвоночник, если бы подбежавший
брат ударом мотыги не забросил его в кусты. Мы решили, что он убит, однако к
вечеру он вышел из кустов, притихший и опечаленный.
Промывая мои раны, тетка сказала:
-- Видно, вам вдвоем не ужиться. Завтра мы его зажарим.
На следующий день мы с братом начали его ловить. Бедняга чувствовал
недоброе. Он бежал от нас с быстротою страуса. Он перелетал через огород,
прятался в кустах, наконец забился в подвал, где мы его и выловили. Вид у
него был затравленный, в глазах тоскливый укор. Казалось, он хотел мне
сказать: "Да, мы с тобой враждовали. Это была честная мужская война, но
предательства я от тебя не ожидал". Мне стало как-то не по себе, и я
отвернулся. Через несколько минут брат отсек ему голову. Тело петуха
запрыгало и забилось, а крылья, судорожно трепыхаясь, выгибались, как будто
хотели прикрыть горло, откуда хлестала и хлестала кровь. Жить стало
безопасно и... скучно.
Впрочем, обед удался на славу, а острая ореховая подлива растворила
остроту моей неожиданной печали.
Теперь я понимаю, что это был замечательный боевой петух, но он не
вовремя родился. Эпоха петушиных боев давно прошла, а воевать с людьми --
пропащее дело.
--------
Я не помню, когда научился ходить, зато помню, когда научился плавать.
Плавать я научился почти так же давно, как и ходить, но научился сам, а кто
учил меня ходить -- неизвестно. Воспитывали коллективно. Дом наш всегда был
полон всякими двоюродными братьями и сестрами. Они спускались с гор,
приезжали из окрестных деревень поступать в школы и техникумы и, поступая,
проходили сквозь наш довольно тусклый дом, как сквозь тоннель. Среди них
было немало забавных и интересных людей, некоторых я любил, но море мне
все-таки нравилось больше, и поэтому я удирал к нему, когда только мог.
Летом море было ежедневным праздником. Бывало, только выйдем с ребятами
со двора, а уж какое-то радостное волнение окрыляет шаги -- быстрей,
быстрей! Через весь город бежали на свидание с морем.
Конец улицы упирался в серую крепостную стену. За стеной -- море.
Крепость как бы пытается закрыть от города море, но это ей плохо удается.
Запах моря, всегда мощный и свежий, спокойно и даже насмешливо проходит
сквозь каменную преграду.
Мне кажется, если к старинной стене подвести человека, никогда не
видевшего моря, он догадается даже в полный штиль: за стеной живет что-то
могучее и прекрасное, и не успокоится, пока не прикоснется к нему.
До революции крепость была тюрьмой, а еще раньше она была собственно
крепостью. Из крепости легко сделать тюрьму, а из тюрьмы можно сделать
крепость. Среди обломков сохранилась камера, где, говорят, сидел Серго
Орджоникидзе, тогда еще фельдшер Гудаутского уезда.
Сквозь приплюснутое узкое оконце он смотрел вдаль как танкист в
смотровую щель. Оконце позволяло смотреть только в одну сторону, в сторону
моря. Человек, который должен смотреть в одну сторону, или ничего не видит,
или видит больше тех, кто вынудил его смотреть в одну сторону. Если бы в
долгие часы тюремного одиночества он видел только кусок моря, перечеркнутый
железными прутьями, он смирился бы или сошел с ума. Но он видел больше и
потому победил.
Обо всем этом мы тогда не думали. Мы проходили через крепостной двор,
всегда вкусно пахнущий жареной рыбой, мимо ярко выбеленных рыбацких домиков.
Белье, развешанное на веревках, плотно надувалось ветром, близость моря не
давала ему покоя, пеленки подражали парусам.
И наконец, море! Огромное и неожиданное, оно врывалось в глаза и
обдавало стойкой соленой свежестью. Обычно не хватало терпения дойти до
него, и мы сбегали по крутой тропинке на берег и, не успев притормозить,
летели в теплую, ласковую воду.
Когда пришла пора искать клады, один мой школьный товарищ шепнул мне,
что видел в одном месте в море золотые монеты. Поклявшись никому не говорить
об этой тайне, мы расстались до следующего дня. Ночью я плохо спал:
ворочался, вскакивал, никак не мог дождаться рассвета. Чуть забрезжило, я
встал и на цыпочках выскользнул из дому. Мы встретились у старой крепости.
Говорили почему-то шепотом, хотя кругом на полкилометра простирался
пустынный пляж. Было по-утреннему зябко, вода тихо плескалась у ног. Мы
взобрались на мокрый от утренней сырости обломок крепостной стены и
осторожно переползли к его краю. Легли на живот и стали глядеть. Через
некоторое время товарищ мой ткнул пальцем в воду. Свесив голову, замирая от
волнения, я вглядывался, но ничего не видел, кроме смутного очертания дна.
Но он очень хотел, чтобы я увидел монеты. И я наконец увидел их. Как бы
колыхаясь, они таинственно поблескивали сквозь толщу воды. Разглядеть их
можно было в короткое мгновение, когда одна волна уже пробежала, а другая
еще не подошла.
Мы разделись и начали нырять. Вода еще была очень холодная: дело
происходило в апреле или в начале мая. Я несколько раз нырнул, но до дна не
достал. Не хватало дыхания, и уши сильно болели.
Я тогда еще не знал, что нырять нужно под углом, а не вертикально, как
это я делал. Ныряя под углом, проходишь большее расстояние до дна, зато идти
легко, а главное -- уши привыкают к давлению и не болят.
Каждый раз я почти доныривал до дна. казалось, только протяни руку -- и
схватишь монеты, но меня обманывала прозрачность воды. Наконец мне пришло в
голову броситься в воду со скалы, чтобы глубже нырнуть за счет инерции
прыжка. Я бухнулся в воду и без труда донырнул до дна. Схватив монеты вместе
с горстью песка, я с силой оттолкнулся и вынырнул. Ухватившись рукой за
каменный выступ, я осторожно приподнял другую руку. Песок стыдливыми
струйками стекал с ладони, а на ладони моей блестели две металлические
пробки, которыми обычно закрывают бутылки с минеральной водой. Видно,
какая-то компания трезво пировала, устроившись на этой каменной глыбе.
Дорого же нам обошелся этот нарзанный пир! С трудом продев одеревеневшие
руки и ноги в одежду, мы долго подпрыгивали и бегали по берегу, пока не
согрелись. Море подшутило над нами.
Я люблю это место. Здесь можно было часами жариться, лежа на скале,
лениво следя за дымящими теплоходами или парящими парусниками. В камнях
водились крабы, мы их ловили, натыкая на заостренный железный прут. Море в
этих местах наступает на берег: можно заплыть и метрах в двадцати от берега
нащупать ногами ржавый обломок стены, неподвижно стоять на нем по грудь в
воде, легким движением рук удерживая равновесие.
Я люблю это место. Здесь я когда-то научился плавать, и здесь же я чуть
не утонул. Обычно любишь места, где пережил большую опасность, если она не
результат чьей-то подлости.
Я хорошо запомнил день, когда научился плавать, когда я почувствовал
всем телом, что могу держаться на воде и что море держит меня. Мне,
наверное, было лет семь, когда я сделал это великолепное открытие. До этого
я барахтался в воде и, может быть, даже немного плавал, но только если я
знал, что в любую секунду могу достать ногами дно.
Теперь это было совсем новое ощущение, как будто мы с морем поняли друг
друга. Я теперь мог не только ходить, видеть, говорить, но и плавать, то
есть не бояться глубины. И научился я сам! Я обогатил себя, никого при этом
не ограбив.
Недалеко от берега из воды торчал зеленоватый обломок крепостной стены,
через него перекатывались легкие волны. Я доплывал до него, ложился плашмя и
отдыхал. Это было похоже на путешествие на необитаемый остров. Впрочем,
В самом деле так оно и было. Фотограф одного журнала сделал с меня
несколько снимков, и с тех пор журнал несколько лет давал мои рассказы со
снимками из этой серии, где я выглядел неунывающим, а главное, нестареющим
женихом с обручальным кольцом, выставленным вперед, подобно тому как раньше
на деревенских фотографиях выставляли вперед запястье с циферблатом часов,
на которых, если приглядеться, можно было узнать точное время появления
незабвенного снимка.
Я уже было совсем собрался поругаться с редакцией за эту рекламу, но
тут обнаружилось, что редакция больше не собирается меня печатать, и
необходимость выяснять отношения отпала сама собой.
Пока я предавался этим не слишком веселым воспоминаниям, читатель мой
пересказывал мне мои рассказы, упорно именуя их статьями. Дойдя до рассказа
"Детский сад", он прямо-таки стал захлебываться от хохота, что в
значительной мере улучшило мое настроение.
Честно говоря, мне этот рассказ не казался таким уж смешным, но, если
он читателю показался таким, было бы глупо его разуверять в этом.
Уподобляясь ему, перескажу содержание рассказа.
Во дворе детского сада росла груша. Время от времени с дерева падали
перезревшие плоды. Их подбирали дети и тут же поедали. Однажды один мальчик
подобрал особенно большую и красивую грушу. Он хотел ее съесть. но
воспитательница отобрала у него грушу и сказала, что она пойдет на общий
обеденный компот. После некоторых колебаний мальчик утешился тем, что его
груша пойдет на общий компот.
Выходя из детского сада, мальчик увидел воспитательницу. Она тоже шла
домой. В руке она держала сетку. В сетке лежала его груша. Мальчик побежал,
потому что ему стыдно было встретиться глазами с воспитательницей.
В сущности, это был довольно грустный рассказ.
-- Так что же вас так рассмешило? -- спросил я у него.
Он снова затрясся, на этот раз от беззвучного смеха, и махнул рукой --
дескать, хватит меня разыгрывать.
-- Все-таки я не понимаю, -- настаивал я.
-- Неужели? -- спросил он и слегка выпучил свои и без того достаточно
выпуклые глаза.
-- В самом деле, -- говорю я.
-- Так если воспитательница берет грушу домой, представляете, что берет
директор детского сада?! -- почти выкрикнул он и снова расхохотался.
-- При чем тут директор? О нем в рассказе ни слова не говорится, --
возразил я.
-- Потому и смешно, что не говорится, а подразумевается, -- сказал он и
как-то странно посмотрел на меня своими выпуклыми, недоумевающими глазами.
Он стал объяснять, в каких случаях бывает смешно прямо сказать о
чем-то, а в каких случаях прямо говорить не смешно. Здесь именно такой
случай, сказал он, потому что читатель по разнице в должности догадывается,
сколько берет директор, потому что при этом отталкивается от груши
воспитательницы.
-- Выходит, директор берет арбуз, если воспитательница берет грушу? --
спросил я.
-- Да нет, -- сказал он и махнул рукой. Разговор перешел на посторонние
предметы, но я все время чувствовал, что заронил в его душу какие-то
сомнения, боюсь, что творческие планы. Во время нашей беседы выяснилось, что
он работает техником на мясокомбинате. Я спросил у него, сколько он
получает.
-- Хватает, -- сказал он и обобщенно добавил: -- С мяса всегда что-то
имеешь.
Я рассмеялся, потому что это прозвучало как фатальное свойство белковых
соединений.
-- Что тут смешного? -- сказал он. -- Каждый жить хочет.
Это тоже прозвучало как фатальное свойство белковых соединений.
Я хотел было спросить, что именно он имеет с мяса, чтобы установить,
что имеет директор комбината, но не решился.
Он стал держаться несколько суше. Я теперь его раздражал тем, что
открыл ему глаза на более глубокое понимание смешного, и в то же время
сделал это нарочно слишком поздно, чтобы он уже не смог со мной состязаться.
В конце пути он сурово взял у меня телефон и записал в книжечку.
-- Может, позвоню, -- сказал он с намеком на вызов.
Каждый день, за исключением тех дней, когда меня не бывает дома, я
закрываюсь у себя в комнате, закладываю бумагу в свою маленькую прожорливую
"Колибри" и пишу.
Обычно машинка, несколько раз вяло потявкав, надолго замолкает.
Домашние делают вид, что стараются создать условия для моей работы, я делаю
вид, что работаю. На самом деле в это время я что-нибудь изобретаю или,
склонившись над машинкой, прислушиваюсь к телефону в другой комнате. Так
деревенские свиньи в наших краях, склонив головы, стоят под плодовыми
деревьями, прислушиваясь, где стукнет упавший плод, чтобы вовремя к нему
подбежать.
Дело в том, что дочка моя тоже прислушивается к телефону, и если
успевает раньше меня подбежать к нему, то ударом кулачка по трубке ловко
отключает его. Она считает, что это такая игра, что, в общем, не лишено
смысла.
О многих своих открытиях, ввиду их закрытого характера, пока существует
враждебный лагерь, я, естественно, не могу рассказать. Но у меня есть ряд
ценных наблюдений, которыми я готов поделиться. Я полагаю, чтобы овладеть
хорошим юмором, надо дойти до крайнего пессимизма, заглянуть в мрачную
бездну, убедиться, что и там ничего нет, и потихоньку возвращаться обратно.
След, оставляемый этим обратным путем, и будет настоящим юмором.
Смешное обладает одним, может быть, скромным, но бесспорным
достоинством: оно всегда правдиво. Более того, смешное потому и смешно, что
оно правдиво. Иначе говоря, не все правдивое смешно, но все смешное
правдиво. На этом достаточно сомнительном афоризме я хочу поставить точку,
чтобы не договориться до еще более сомнительных выводов.
--------
С детства меня не любили петухи. Я не помню, с чего это началось, но,
если заводился где-нибудь по соседству воинственный петух, не обходилось без
кровопролития.
В то лето я жил у своих родственников в одной из горных деревень
Абхазии. Вся семья -- мать, две взрослые дочери, два взрослых сына -- с утра
уходила на работу: кто на прополку кукурузы, кто на ломку табака. Я
оставался один. Обязанности мои были легкими и приятными. Я должен был
накормить козлят (хорошая вязанка шумящих листьями ореховых веток), к
полудню принести из родника свежей воды и вообще присматривать за домом.
Присматривать особенно было нечего, но приходилось изредка покрикивать,
чтобы ястреба чувствовали близость человека и не нападали на хозяйских
цыплят. За это мне разрешалось как представителю хилого городского племени
выпивать пару свежих яиц из-под курицы, что я и делал добросовестно и
охотно.
На тыльной стороне кухни висели плетеные корзины, в которых неслись
куры. Как они догадывались нестись именно в эти корзины, оставалось для меня
тайной. Я вставал на цыпочки и нащупывал яйцо. Чувствуя себя одновременно
багдадским вором и удачливым ловцом жемчуга, я высасывал добычу, тут же
надбив ее о стену. Где-то рядом обреченно кудахтали куры. Жизнь казалась
осмысленной и прекрасной. Здоровый воздух, здоровое питание -- и я наливался
соком, как тыква на хорошо унавоженном огороде.
В доме я нашел две книги: Майн Рида "Всадник без головы" и Вильяма
Шекспира "Трагедии и комедии". Первая книга потрясла меня. Имена героев
звучали как сладостная музыка: Морис-мустангер, Луиза Пойндекстер, капитан
Кассий Колхаун, Эль-Койот и, наконец, во всем блеске испанского великолепия
Исидора Коваруби де Лос-Льянос.
"-- Просите прощения, капитан, -- сказал Морис-мустангер и приставил
пистолет к его виску.
-- О ужас! Он без головы!
-- Это мираж! -- воскликнул капитан".
Книгу я прочел с начала до конца, с конца до начала и дважды по
диагонали.
Трагедии Шекспира показались мне смутными и бессмысленными. Зато
комедии полностью оправдали занятия автора сочинительством. Я понял, что не
шуты существуют при королевских дворах, а королевские дворы при шутах.
Домик, в котором мы жили, стоял на холме, круглосуточно продувался
ветрами, был сух и крепок, как настоящий горец.
Под карнизом небольшой террасы лепились комья ласточкиных гнезд.
Ласточки стремительно и точно влетали в террасу, притормаживая, трепетали у
гнезда, где, распахнув клювы, чуть не вываливаясь, тянулись к ним жадные
крикливые птенцы. Их прожорливость могла соперничать только с неутомимостью
родителей. Иногда, отдав корм птенцу, ласточка, слегка запрокинувшись,
сидела несколько мгновений у края гнезда. Неподвижное стрельчатое тело, и
только голова осторожно поворачивается во все стороны. Мгновение -- и она,
срываясь, падает, потом, плавно и точно вывернувшись, выныривает из-под
террасы.
Куры мирно паслись во дворе, чирикали воробьи и цыплята. Но демоны
мятежа не дремали. Несмотря на мои предупредительные крики, почти ежедневно
появлялся ястреб. То пикируя, то на бреющем полете он подхватывал цыпленка,
утяжеленными мощными взмахами крыльев набирал высоту и медленно удалялся в
сторону леса. Это было захватывающее зрелище, я иногда нарочно давал ему
уйти и только тогда кричал для очистки совести. Поза цыпленка, уносимого
ястребом, выражала ужас и глупую покорность. Если я вовремя поднимал шум,
ястреб промахивался или ронял на лету свою добычу. В таких случаях мы
находили цыпленка где-нибудь в кустах, контуженного страхом, с
остекленевшими глазами.
-- Не жилец, -- говаривал один из моих братьев, весело отсекал ему
голову и отправлял на кухню.
Вожаком куриного царства был огромный рыжий петух. Самодовольный,
пышный и коварный, как восточный деспот. Через несколько дней после моего
появления стало ясно, что он ненавидит меня и только ищет повода для
открытого столкновения. Может быть, он замечал, что я поедаю яйца, и это
оскорбляло его мужское самолюбие. Или его бесила моя нерадивость во время
нападения ястребов? Я думаю, и то и другое действовало на него, а главное,
по его мнению, появился человек, который пытается разделить с ним власть над
курами. Как и всякий деспот, этого он не мог потерпеть. Я понял, что
двоевластие долго продолжаться не может, и, готовясь к предстоящему бою,
стал приглядываться к нему.
Петуху нельзя было отказать в личной храбрости. Во время ястребиных
налетов, когда куры и цыплята, кудахтая и крича, разноцветными брызгами
летели во все стороны, он один оставался во дворе и, гневно клокоча, пытался
восстановить порядок в своем робком гареме. Он делал даже несколько
решительных шагов в сторону летящей птицы; но, так как идущий не может
догнать летящего, это производило впечатление пустой бравады.
Обычно он пасся во дворе или в огороде в окружении двух-трех фавориток,
не выпуская, однако, из виду и остальных кур. Порою, вытянув шею, он
посматривал в небо: нет ли опасности?
Вот скользнула по двору тень парящей птицы или раздалось карканье
вороны, он воинственно вскидывает голову, озирается и дает знак быть
бдительными. Куры испуганно прислушиваются, иногда бегут, ища укрытое место.
Чаще всего это была ложная тревога, но, держа сожительниц в состоянии
нервного напряжения, он подавлял их волю и добивался полного подчинения.
Разгребая жилистыми лапами землю, он иногда находил какое-нибудь
лакомство и громкими криками призывал кур на пиршество.
Пока подбежавшая курица клевала его находку, он успевал несколько раз
обойти ее, напыщенно волоча крыло и как бы захлебываясь от восторга. Затея
эта обычно кончалась насилием. Курица растерянно отряхивалась, стараясь
прийти в себя и осмыслить случившееся, а он победно и сыто озирался.
Если подбегала не та курица, которая приглянулась ему на этот раз, он
загораживал свою находку или отгонял курицу, продолжая урчащими звуками
призывать свою новую возлюбленную. Чаще всего это была опрятная белая
курица, худенькая, как цыпленок. Она осторожно подходила к нему, вытягивала
шею и, ловко выклевав находку, пускалась наутек, не проявляя при этом
никаких признаков благодарности.
Перебирая тяжелыми лапами, он постыдно бежал за нею, и, даже чувствуя
постыдность своего положения, он продолжал бежать, на ходу стараясь хранить
солидность. Догнать ее обычно ему не удавалось, и он в конце концов
останавливался, тяжело дыша, косился в мою сторону и делал вид, что ничего
не случилось, а пробежка имела самостоятельное значение.
Между прочим, нередко призывы пировать оказывались сплошным
надувательством. Клевать было нечего, и куры об этом знали, но их подводило
извечное женское любопытство.
С каждым днем он все больше и больше наглел. Если я переходил двор, он
бежал за мною некоторое время, чтобы испытать мою храбрость. Чувствуя, что
спину охватывает морозец, я все-таки останавливался и ждал, что будет
дальше. Он тоже останавливался и ждал. Но гроза должна была разразиться, и
она разразилась.
Однажды, когда я обедал на кухне, он вошел и стал у дверей. Я бросил
ему несколько кусков мамалыги, но, видимо, напрасно. Он склевал подачку и
всем своим видом давал понять, что о примирении не может быть и речи.
Делать было нечего. Я замахнулся на него головешкой, но он только
подпрыгнул, вытянул шею наподобие гусака и уставился ненавидящими глазами.
Тогда я швырнул в него головешкой. Она упала возле него. Он подпрыгнул еще
выше и ринулся на меня, извергая петушиные проклятия. Горящий, рыжий ком
ненависти летел на меня. Я успел заслониться табуреткой. Ударившись о нее,
он рухнул возле меня как поверженный дракон. Крылья его, пока он вставал,
бились о земляной пол, выбивая струи пыли, и обдавали мои ноги холодком
боевого ветра.
Я успел переменить позицию и отступал в сторону двери, прикрываясь
табуреткой, как римлянин щитом.
Когда я переходил двор, он несколько раз бросался на меня. Каждый раз,
взлетая, он пытался, как мне казалось, выклюнуть мне глаз. Я удачно
прикрывался табуреткой, и он, ударившись о нее, шлепался на землю.
Оцарапанные руки мои кровоточили, а тяжелую табуретку все труднее было
держать. Но в ней была моя единственная защита.
Еще одна атака -- и петух мощным взмахом крыльев взлетел, но не
ударился о мой щит, а неожиданно уселся на него. Я бросил табуретку,
несколькими прыжками достиг террасы и дальше -- в комнату, захлопнув за
собой дверь.
Грудь моя гудела как телеграфный столб, по рукам лилась кровь. Я стоял
и прислушивался: я был уверен, что проклятый петух стоит, притаившись за
дверью. Так оно и было. Через некоторое время он отошел от дверей и стал
прохаживаться по террасе, властно цокая железными когтями. Он звал меня в
бой, но я предпочел отсиживаться в крепости. Наконец ему надоело ждать, и
он, вскочив на перила, победно закукарекал.
Братья мои, узнав о моей баталии с петухом, стали устраивать ежедневные
турниры. Решительного преимущества никто из нас не добился, мы оба ходили в
ссадинах и кровоподтеках.
На мясистом, как ломоть помидора, гребешке моего противника нетрудно
было заметить несколько меток от палки; его пышный, фонтанирующий хвост
порядочно ссохся, тем более нагло выглядела его самоуверенность. У него
появилась противная привычка по утрам кукарекать, взгромоздившись на перила
террасы прямо под окном, где я спал.
Теперь он чувствовал себя на террасе как на оккупированной территории.
Бои проходили в самых различных местах: во дворе, в огороде, в саду.
Если я влезал на дерево за инжиром или за яблоками, он стоял под ним и
терпеливо дожидался меня.
Чтобы сбить с него спесь, я пускался на разные хитрости. Так я стал
подкармливать кур. Когда я их звал, он приходил в ярость, но куры
предательски покидали его. Уговоры не помогали. Здесь, как и везде,
отвлеченная пропаганда легко посрамлялась явью выгоды. Пригоршни кукурузы,
которую я швырял в окно, побеждали родовую привязанность и семейные традиции
доблестных яйценосок. В конце концов являлся и сам паша. Он гневно укорял
их, а они, делая вид, будто стыдятся своей слабости, продолжали клевать
кукурузу.
Однажды, когда тетка с сыновьями работала на огороде, мы с ним
схватились. К этому времени я уже был опытным и хладнокровным бойцом. Я
достал разлапую палку и, действуя ею как трезубцем, после нескольких
неудачных попыток прижал петуха к земле. Его мощное тело неистово билось, и
содрогания его, как электрический ток, передавались мне по палке.
Безумство храбрых вдохновляло меня. Не выпуская из рук палки и не
ослабляя ее давления, я нагнулся и, поймав мгновение, прыгнул на него, как
вратарь на мяч.
Я успел изо всех сил сжать ему глотку. Он сделал мощный пружинистый
рывок и ударом крыла по лицу оглушил меня на одно ухо. Страх удесятерил мою
храбрость. Я еще сильнее сжал ему глотку. Жилистая и плотная, она дрожала и
дергалась у меня в ладони, и ощущение было такое, как будто я держу змею.
Другой рукой я обхватил его лапы, клешнятые когти шевелились, стараясь
нащупать тело и врезаться в него.
Но дело было сделано. Я выпрямился, и петух, издавая сдавленные вопли,
повис у меня на руках.
Все это время братья вместе с теткой хохотали, глядя на нас из-за
ограды. Что ж, тем лучше! Мощные волны радости пронизывали меня. Правда,
через минуту я почувствовал некоторое смущение. Побежденный ничуть не
смирился, он весь клокотал мстительной яростью. Отпустить -- набросится, а
держать его бесконечно невозможно.
-- Перебрось его в огород, -- посоветовала тетка. Я подошел к изгороди
и швырнул его окаменевшими руками.
Проклятие! Он, конечно, не перелетел через забор, а уселся на него,
распластав тяжелые крылья. Через мгновение он ринулся на меня. Это было
слишком. Я бросился наутек, а из груди моей вырвался древний спасительный
клич убегающих детей:
-- Ма-ма!
Надо быть или очень глупым, или очень храбрым, чтобы поворачиваться
спиной к врагу. Я это сделал не из храбрости, за что и поплатился.
Пока я бежал, он несколько раз догонял меня, наконец я споткнулся и
упал. Он вскочил на меня, он катался по мне, надсадно хрипя от кровавого
наслаждения. Вероятно, он продолбил бы мне позвоночник, если бы подбежавший
брат ударом мотыги не забросил его в кусты. Мы решили, что он убит, однако к
вечеру он вышел из кустов, притихший и опечаленный.
Промывая мои раны, тетка сказала:
-- Видно, вам вдвоем не ужиться. Завтра мы его зажарим.
На следующий день мы с братом начали его ловить. Бедняга чувствовал
недоброе. Он бежал от нас с быстротою страуса. Он перелетал через огород,
прятался в кустах, наконец забился в подвал, где мы его и выловили. Вид у
него был затравленный, в глазах тоскливый укор. Казалось, он хотел мне
сказать: "Да, мы с тобой враждовали. Это была честная мужская война, но
предательства я от тебя не ожидал". Мне стало как-то не по себе, и я
отвернулся. Через несколько минут брат отсек ему голову. Тело петуха
запрыгало и забилось, а крылья, судорожно трепыхаясь, выгибались, как будто
хотели прикрыть горло, откуда хлестала и хлестала кровь. Жить стало
безопасно и... скучно.
Впрочем, обед удался на славу, а острая ореховая подлива растворила
остроту моей неожиданной печали.
Теперь я понимаю, что это был замечательный боевой петух, но он не
вовремя родился. Эпоха петушиных боев давно прошла, а воевать с людьми --
пропащее дело.
--------
Я не помню, когда научился ходить, зато помню, когда научился плавать.
Плавать я научился почти так же давно, как и ходить, но научился сам, а кто
учил меня ходить -- неизвестно. Воспитывали коллективно. Дом наш всегда был
полон всякими двоюродными братьями и сестрами. Они спускались с гор,
приезжали из окрестных деревень поступать в школы и техникумы и, поступая,
проходили сквозь наш довольно тусклый дом, как сквозь тоннель. Среди них
было немало забавных и интересных людей, некоторых я любил, но море мне
все-таки нравилось больше, и поэтому я удирал к нему, когда только мог.
Летом море было ежедневным праздником. Бывало, только выйдем с ребятами
со двора, а уж какое-то радостное волнение окрыляет шаги -- быстрей,
быстрей! Через весь город бежали на свидание с морем.
Конец улицы упирался в серую крепостную стену. За стеной -- море.
Крепость как бы пытается закрыть от города море, но это ей плохо удается.
Запах моря, всегда мощный и свежий, спокойно и даже насмешливо проходит
сквозь каменную преграду.
Мне кажется, если к старинной стене подвести человека, никогда не
видевшего моря, он догадается даже в полный штиль: за стеной живет что-то
могучее и прекрасное, и не успокоится, пока не прикоснется к нему.
До революции крепость была тюрьмой, а еще раньше она была собственно
крепостью. Из крепости легко сделать тюрьму, а из тюрьмы можно сделать
крепость. Среди обломков сохранилась камера, где, говорят, сидел Серго
Орджоникидзе, тогда еще фельдшер Гудаутского уезда.
Сквозь приплюснутое узкое оконце он смотрел вдаль как танкист в
смотровую щель. Оконце позволяло смотреть только в одну сторону, в сторону
моря. Человек, который должен смотреть в одну сторону, или ничего не видит,
или видит больше тех, кто вынудил его смотреть в одну сторону. Если бы в
долгие часы тюремного одиночества он видел только кусок моря, перечеркнутый
железными прутьями, он смирился бы или сошел с ума. Но он видел больше и
потому победил.
Обо всем этом мы тогда не думали. Мы проходили через крепостной двор,
всегда вкусно пахнущий жареной рыбой, мимо ярко выбеленных рыбацких домиков.
Белье, развешанное на веревках, плотно надувалось ветром, близость моря не
давала ему покоя, пеленки подражали парусам.
И наконец, море! Огромное и неожиданное, оно врывалось в глаза и
обдавало стойкой соленой свежестью. Обычно не хватало терпения дойти до
него, и мы сбегали по крутой тропинке на берег и, не успев притормозить,
летели в теплую, ласковую воду.
Когда пришла пора искать клады, один мой школьный товарищ шепнул мне,
что видел в одном месте в море золотые монеты. Поклявшись никому не говорить
об этой тайне, мы расстались до следующего дня. Ночью я плохо спал:
ворочался, вскакивал, никак не мог дождаться рассвета. Чуть забрезжило, я
встал и на цыпочках выскользнул из дому. Мы встретились у старой крепости.
Говорили почему-то шепотом, хотя кругом на полкилометра простирался
пустынный пляж. Было по-утреннему зябко, вода тихо плескалась у ног. Мы
взобрались на мокрый от утренней сырости обломок крепостной стены и
осторожно переползли к его краю. Легли на живот и стали глядеть. Через
некоторое время товарищ мой ткнул пальцем в воду. Свесив голову, замирая от
волнения, я вглядывался, но ничего не видел, кроме смутного очертания дна.
Но он очень хотел, чтобы я увидел монеты. И я наконец увидел их. Как бы
колыхаясь, они таинственно поблескивали сквозь толщу воды. Разглядеть их
можно было в короткое мгновение, когда одна волна уже пробежала, а другая
еще не подошла.
Мы разделись и начали нырять. Вода еще была очень холодная: дело
происходило в апреле или в начале мая. Я несколько раз нырнул, но до дна не
достал. Не хватало дыхания, и уши сильно болели.
Я тогда еще не знал, что нырять нужно под углом, а не вертикально, как
это я делал. Ныряя под углом, проходишь большее расстояние до дна, зато идти
легко, а главное -- уши привыкают к давлению и не болят.
Каждый раз я почти доныривал до дна. казалось, только протяни руку -- и
схватишь монеты, но меня обманывала прозрачность воды. Наконец мне пришло в
голову броситься в воду со скалы, чтобы глубже нырнуть за счет инерции
прыжка. Я бухнулся в воду и без труда донырнул до дна. Схватив монеты вместе
с горстью песка, я с силой оттолкнулся и вынырнул. Ухватившись рукой за
каменный выступ, я осторожно приподнял другую руку. Песок стыдливыми
струйками стекал с ладони, а на ладони моей блестели две металлические
пробки, которыми обычно закрывают бутылки с минеральной водой. Видно,
какая-то компания трезво пировала, устроившись на этой каменной глыбе.
Дорого же нам обошелся этот нарзанный пир! С трудом продев одеревеневшие
руки и ноги в одежду, мы долго подпрыгивали и бегали по берегу, пока не
согрелись. Море подшутило над нами.
Я люблю это место. Здесь можно было часами жариться, лежа на скале,
лениво следя за дымящими теплоходами или парящими парусниками. В камнях
водились крабы, мы их ловили, натыкая на заостренный железный прут. Море в
этих местах наступает на берег: можно заплыть и метрах в двадцати от берега
нащупать ногами ржавый обломок стены, неподвижно стоять на нем по грудь в
воде, легким движением рук удерживая равновесие.
Я люблю это место. Здесь я когда-то научился плавать, и здесь же я чуть
не утонул. Обычно любишь места, где пережил большую опасность, если она не
результат чьей-то подлости.
Я хорошо запомнил день, когда научился плавать, когда я почувствовал
всем телом, что могу держаться на воде и что море держит меня. Мне,
наверное, было лет семь, когда я сделал это великолепное открытие. До этого
я барахтался в воде и, может быть, даже немного плавал, но только если я
знал, что в любую секунду могу достать ногами дно.
Теперь это было совсем новое ощущение, как будто мы с морем поняли друг
друга. Я теперь мог не только ходить, видеть, говорить, но и плавать, то
есть не бояться глубины. И научился я сам! Я обогатил себя, никого при этом
не ограбив.
Недалеко от берега из воды торчал зеленоватый обломок крепостной стены,
через него перекатывались легкие волны. Я доплывал до него, ложился плашмя и
отдыхал. Это было похоже на путешествие на необитаемый остров. Впрочем,