Политики и эксперты регулярно признают урон, наносимый американской политике финансированием избирательных кампаний. Джон Маккейн как сенатор и как кандидат в президенты активно выступал за реформирование существующей системы. Влиятельные фигуры, подобно бывшему сенатору Бамперсу, подтверждают, что «фактор денег – важнейшая помеха на пути хорошего правительства»(43). Тщетные попытки исправить ситуацию предпринимались на протяжении многих лет; наконец в 2002 году был предложен закон о недопустимости использования корпоративных средств на выборах в Конгресс. Впрочем, чтобы закон был принят, его разработчикам пришлось ограничить масштабы реформы.
   Даже сторонники закона признавали, что он «в крайне малой степени сократит влияние больших денег» и «едва скажется на чудовищных предвыборных расходах»(44).
   Проникновение в американскую политику частных капиталов и цифровых технологий также сказалось на ведении бизнеса в самом Вашингтоне. За последние три десятилетия существенно возросло количество лоббистских групп. «Работодатели» лоббистов каждый день приходят на Капитолийский холм, вооруженные посулами денег и голосов(45). Новые ассоциации открывают в Вашингтоне свои офисы, исходя из соображений, что ныне влияния добиваются в столице, а никак не по стране в целом. Члены этих ассоциаций платят членские взносы, встречаться на собраниях от них никто не требует. Социальные протесты профессионализировались и бюрократизировались. По мнению политолога Рональда Шейко, вместо привлечения в свои ряды широких масс «общественные организации нанимают экономистов, юристов «Лиги плюща», консультантов по менедже-менту, специалистов по адресным рассылкам и руководителей PR-отделов»(46).
   Этому же влиянию оказались подвержены и «резервуары политической мысли». Прежние стратегические сообщества – Совет по международным отношениям, институт Брукингса, Фонд Карнеги за международный мир – создавались с целью информирования широкой публики и представления внепартийного анализа важнейших политических событий. В последние десятилетия широкое распространение получило «партийное позиционирование», в результате чего экспертные организации политизировались – не в последнюю очередь благодаря корпоративным взносам. В Вашингтоне существенно возросло количество организаций, называющих себя исследовательскими центрами, а на деле представляющих собой лоббистские партийные группы. Организации наподобие фонда «Наследие» демонстрируют явную политическую ангажированность и получают финансовую поддержку со стороны корпораций-сторонников той или иной политики. «Новая атлантическая инициатива» (НАИ) – исследовательская программа Американского института предпринимательства – провела в конце 1990-х годов десятки конференций по расширению НАТО. Большинство участников этих конференций придерживались одной точки зрения; НАИ была заинтересована в; расширении НАТО, а не в проведении конструктивных дискуссий о возможности и целесообразности этого расширения.
   Эти лоббистские партийные группы имели стабильное финансирование и активно пользовались преимуществами цифровой эры. Идеи продавались и покупались, подобно голосам в Конгрессе. Сокращение значимости «мыслительных резервуаров» как внепартийных арбитров привело к упадку в качестве и количестве публичных дебатов.
   Эти тенденции в совокупности обеспечивают американской политике «отчужденность» и «пластичность». Общественное все сильнее отдаляется от частного. Центральными лозунгами конференции республиканцев в 2000 году были умеренность, центризм и сочувствующий консерватизм. Оказавшись у власти, президент Буш стремительно «поправел» и стал выражать взгляды партийных лоббистов и корпоративных доноров-консерваторов. Администрация торжественно объявила весной 2001 года о снижении налогов. Однако аналитики в большинстве своем отнеслись к этому событию настороженно и не преминули указать на «законодательный компромисс, который состоит в основном из зеркал и тумана»(47). Причем «двойные стандарты» отнюдь не являются исключительной прерогативой республиканцев. Во многих вопросах, от здравоохранения до противоракетной обороны и гуманитарных интервенций, администрация демократа Клинтона имела весьма отдаленное отношение к реальности.
   Конгресс вел себя ничуть не лучше, заслужив репутацию чего угодно, но только не совещательного органа, о чем мечтали его основатели. В редакционной передовице «New York Times» под названием «Неэффективный Конгресс» 1 ноября 2000 года, за 6 дней до президентских выборов, говорилось:
   «Конгресс сто шестого созыва за время своего почти двухлетнего нахождения у власти не сделал практически ничего, он полностью устранился из общественной жизни. Почти по всем важнейшим вопросам, будь то контроль за распространением оружия, права человека, регулирование потребления энергии, социальная безопасность – Конгресс предпочитал отмалчиваться, тщательно избегая решений, которые можно было бы восславить или осмеять… Впрочем, сторонясь действий на пользу широкой общественности, Конгресс приложил громадные усилия по устраиванию собственного гнездышка, соблюдению коммерческих интересов и вознаграждению избирателей сиюминутными законодательными инициативами, изумлявшими как народ, так и значительную часть конгрессменов».
   Неэффективность американских институтов управления связана не только с «домашними» обстоятельствами; но и с транснациональной политической мобилизацией. Революция средств связи открыла новые возможности для создания широких коалиций, «перекрывающих» границы национальных государств. Общественные движения, преследующие такие цели, как защита гражданских прав, запрещение противопехотных мин, охрана окружающей среды и противодействие глобализации, осуществляли свои международные кампании, во многом опираясь на Интернет. Эти новые формы участия и мобилизации оказались достаточно успешными для достижения вышеназванных целей, а также подменили собой национальные государства в вопросах формирования национальной политики. Значимость американских общественных институтов неуклонно снижается по мере того, как американцы осознают, что транснациональная вовлеченность намного эффективнее для достижения конкретных политических целей.
   Упадок гражданской активности и деградация управления ведут к образованию порочного круга. Отстраняясь от участия в общественной жизни, американцы все больше внимания уделяют своим личным интересам. Безразличный электорат также уменьшает ответственность выборных должностных лиц перед избирателями. В результате происходит эрозия качества управления, что усиливает цинизм и отчужденность масс. С учетом тесной связи между гражданской вовлеченностью и общественными благами – дееспособным правительством, социальным доверием и сплоченностью, низким уровнем преступности, экономической эффективностью – эти тенденции представляются еще более тревожными(48).
   Информационная эпоха и цифровая эра ни в коей мере не являются единственными причинами полномасштабного ослабления американской демократии.
   Негативное воздействие корпоративных финансов на политику едва ли можно объяснить распространением Интернета. В преддверии выборов 1912 года Теодор Рузвельт и Вудро Вильсон дискутировали на тему, каким образом обуздать влияние бизнеса на политику. Весьма вероятно, что отнюдь не только информационные технологии «виновны» в резком падении уровня гражданской активности, начавшегося в 1960-е годы.
   Однако множество факторов свидетельствуют о том, что цифровая эра и информационная революция суть основные источники упадка, наблюдающегося в государственных структурах управления. Во всяком случае, политические и социальные последствия внедрения цифровых технологий разрывают «ткань» американской демократии в то самое время, когда эта ткань, по многим причинам, начала изнашиваться. Это «растяжение демократии» сопровождается растущей уверенностью в том, что происходит смена способа производства и что Соединенные Штаты ныне оказались в исторической фазе перехода от одной эпохи к другой. Этот переход едва начался, а цифровая эра еще находится во младенчестве. Однако уже по первым наметившимся признакам можно усомниться в стабильности и надежности современных политических институтов Америки.
   Если возникновение и распространение цифровых технологий знаменуют начало новой исторической эры, то это изменение способа производства должно оказать воздействие на основные институты общественной идентичности, равно как и на институты управления. Подобно тому как демократические институты Америки подвергаются «тестированию» поступательным движением истории, национальное государство оказывается перед вызовом со стороны социальных перемен, вызванных цифровой эрой. Национализм – «фрейлина» индустриального общества; закат индустриальной эпохи способен, таким образом, ослабить основы национализма.
   Ранние свидетельства согласуются с утверждением о том, что ныне происходит переход от эпохи к эпохе. Пожалуй, пока слишком рано делать выводы о возможных социальных последствиях этого перехода. Тем не менее, проанализировав логику развития цифровой эры и те немногие факты, которые имеются в нашем распоряжении, можно сделать несколько более или менее вероятных прогнозов.
   Индустриальная эра способствовала утверждению национализма в качестве основной, доминирующей формы общественной идентичности; она отрывала людей от земли, распространяла среди них общий опыт массового образования, содействовала тесным контактам на производстве и в городах, «связывала» воедино национальные государства сетью железных дорог и скоростных автомагистралей. Как писал Эмиль Дюркгейм: «Общественная жизнь, вместо того чтобы сосредоточиться в бесчисленных крошечных очагах, столь разных и в то же время одинаковых, становится общей жизнью. Социальные взаимоотношения… выходят за пределы исходных границ». И чем дальше идет индустриализация, «тем больше появляется людей, находящихся между собой в таком контакте, который позволяет им действовать совместно»(49). Именно это переселение и перемещение людских масс привело к возникновению «плавильного тигля» индустриализации, включило иммигрантов в многонациональные городские общины и создало общую национальную идентичность.
   Цифровая эра, как представляется, способна обратить вспять большую часть этих социальных трендов. Джоэл Коткин писал: «Восход цифровой экономики аннулирует экономическую и социальную географию современной Америки»(50). Солидарность, порожденная совместной работой на производстве, уступит место социальной фрагментации, «прорастающей» из индивидуализированной деятельности. Количество американцев, работающих на дому, стремительно растет(51). Использование Интернета для сотрудничества с удаленными коллегами, которых работник, быть может, никогда не увидит «вживую», повышает эффективность труда – за счет социальных связей. Профсоюз, этот символ социальной солидарности времен индустриальной эры, находится в упадке. С 1950-х годов количество членов профсоюза среди работающих американцев сократилось с 33 до 14%(52).
   Цифровая эра также изменяет структуры трудовой мобильности, причем способом, который может замедлить, если не остановить социальное и этническое «смешивание», характерное для индустриальной эпохи. Неиндустриальные фирмы и их сотрудники отличаются гораздо большей гибкостью в выборе месторасположения. Для них не имеет принципиального значения близость к рекам, портам, железнодорожным путям и источникам сырья. «Чем сильнее технические достижения избавляют нас от тирании места, – писал Коткин, – тем решительнее выступают в качестве параметров желаемого рабочего места такие факторы, как климат, качество и образ жизни и культурная близость»(53).
   Американские города вынуждены подстраиваться под ситуацию, когда трудовая мобильность становится делом выбора, а не необходимости. Промыш ленные мегаполисы наподобие Сент-Луиса и Детройта с конца 1950-х годов потеряли около половины своего населения. Богатые, в основном белые горожане, переселяются в пригороды либо в менее индустриальные районы – например, в Северную Каролину или Колорадо. В 1990-х годах более 40% тех, кто жил за пределами мегаполисов, являлись бывшими горожанами. Общины, выигрывающие от подобной миграции, могут быть состоятельными и производительными, но при этом они окажутся расово и социально гомогенными. В городах остается беднейшая часть населения, нередко разделенная на этнические анклавы. Почти две трети детей, живущих ныне в городах, – цветные; большинство же белых детей, живущих в городах, принадлежат к пролетарским семьям(54).
   Чикаго, Нью-Йорк и Сан-Франциско кажутся исключениями из правила, поскольку у них более здоровая экономика и меньше отток населения. Однако даже эти коммерческие города отчасти теряют прежнюю социальную и этническую гетерогенность. Высокие цены на жилье в Нью-Йорке и Сан-Франциско делают городскую жизнь доступной лишь для весьма состоятельных людей, прежде всего белых(55). Чернокожие представители среднего класса предпочитают селиться в «этнических» кварталах. К примеру, городок Боуи, штат Мериленд, стал «магнитом» для чернокожих, которые работают в Балтиморе, в пределах столичной области Вашингтона(56).
   Цифровая эра тем самым утверждается в Америке за счет того индустриального «плавильного тигля», который некогда создал американское национальное государство. После десятилетий общественного прогресса, обеспеченного движением борцов за гражданские права, Америка рискует вернуться к усилению социальной и расовой сегрегации. Энтони Уолтон из Баудойн-колледж вполне оправданно беспокоится о «блестящих кибергородах на холме», которые «учатся существовать, не зная и не вспоминая о трагедии промышленных городов»(57). А Роберт Каплан задается вопросом – долго ли просуществует американская нация, если страна разделяется на «изолированные пригородные зоны и этнические и сословные анклавы, оторванные друг от друга»?(58)
   Цифровая экономика, менее эффективная в обеспечении социальной солидарности, может оказаться не более эффективной в адаптации иммигрантов к мультиэтническому обществу. Иммиграция в 1990-е годы приобрела массовый характер, процент рожденных за рубежом граждан США достиг уровня, отмечавшегося перед Второй мировой войной. В начале двадцатого столетия 90% иммигрантов составляли выходцы из Европы. К концу века большую часть представляли латиноамериканцы или выходцы из Азии. Последние, подобно своим европейским предшественникам, старались как можно быстрее влиться в американское общество, латиноамериканцы демонстрируют стремление к обособленности.
   Перепись 2000 года показала, что каждый пятый американец в возрасте старше пяти лет говорит дома не на английском языке. В пределах этой группы 60% говорит на испанском, а 43% утверждают, что их знание английского «посредственное»(59). Латиноамериканские дети значительно чаще живут в двуязычных домах по сравнению с детьми азиатских иммигрантов(60). Вдобавок все большее число латиноамериканских детей обучается в национальных школах. В 1998 году почти 37% учащихся-латино ходили в национальные школы (90 и более процентов учеников – испаноязычные), а в 1968 году этот показатель составлял 23%(61). Размер испаноязычного сообщества (более 35 миллионов), его концентрация на Юго-Западе, отсутствие социальной диффузии, некогда обусловленной трудовыми потребностями индустриального общества, постоянный антропоток, вызванный географической близостью стран происхождения иммигрантов к США, – все эти факторы сообща замедляют интеграцию латиноамериканских иммигрантов в мультиэтническое американское общество.
   Причем под угрозой находится не только социальная и этническая интеграция; цифровая экономика способствует возведению «барьеров» между регионами. Со времени своего основания Соединенные Штаты постоянно сталкивались с различными культурами и различными экономическими интересами населяющих их людей. Эти «разногласия» отчасти нивелировались перемещением населения, сопровождавшим индустриализацию, и чувством национального единства, порожденным Второй мировой войной и «холодной войной». Сегодня разногласия возвращаются.
   Семьи имеют большую свободу выбора мест проживания в зависимости от своей политической ориентации, поэтому люди стремятся селиться рядом с единомышленниками. Интернет, как говорилось, позволяет американцам фильтровать поступающую информацию, а отсюда следует, что культурная поляризация вдоль региональных разграничительных линий практически неизбежна. Роберт Патнем установил, что культурные различия между Севером и Югом существуют по-прежнему, в особенности в том, что касается гражданской активности, и что эти различия объясняют нарастающую региональную поляризацию(62). В этом отношении стоит отметить, как Зелл Миллер, сенатор-демократ от Джорджии, объяснил провал Альберта Гора на выборах 2000 года на Юге. «Южане, – писал Миллер, – полагают, что демократическая партия не выражает их чаяний… А если южане-избиратели сочтут, что вы их не понимаете… или, что гораздо хуже, что вы смотрите на них свысока, – они никогда за вас не проголосуют»(63).
   На экономическом «фронте» несовпадающие региональные интересы вполне могут обрести новые формы. Для большинства регионов США коммерция, несмотря на ужесточение пограничного режима после террористических актов в сентябре 2001 года, означает, как правило, выход за пределы национальных границ. Мексиканские рабочие стремятся в Соединенные Штаты, а американские компании все больше осваиваются в Мексике. По мере роста испано-язычной общины на Юго-Западе ее культурные и экономические связи с Мексикой становятся все прочнее. Эль Пасо и Сьюдад Хуарес, равно как Сан-Диего и Тихуана, вопреки разделяющим их национальным границам, ныне представляют собой крупные городские зоны. Нью-Мексико осуществляет совместные строительные проекты с мексиканским «соседом» – штатом Чихуахуа. В марте 2002 года Соединенные Штаты и Мексика согласились внедрить новую систему пограничного контроля, предназначенную для облегчения пересечения границы без ущерба для безопасности США(64). Согласно Аделе де ла Торре, директору Отдела американо-мексиканских исследований и исследовательского центра университета Аризоны в Таксоне: «Люди, проживающие у границы, ее не замечают. Мы делим свои жизни с теми, кто живет в Мексике»(65).
   Северная граница США переживает аналогичную трансформацию. Первый экономический саммит «Нью-Йорк—Онтарио» прошел в июне 2001 года под председательством мэра Нью-Йорка Джорджа Патаки и премьера провинции Онтарио Майкла Харриса.
   Как выразился один комментатор: «В программе встречи присутствовала мысль, которую уже давно высказывают те, кто живет по обеим берегам Ниагары и реки Святого Лаврентия, – судьба региона зависит от тесных экономических связей, по каковой причине национальная граница между США и Канадой представляется ненужной»(66). После террористических атак в сентябре 2001 года возникло предложение создать на территории Канады и США «общий периметр безопасности» для совместного контроля за туристами и иммигрантами(67). В декабре два государства подписали пакт об усилении сотрудничества в обеспечении внутренней безопасности и охране границ. Портленд, Сиэтл и Ванкувер могут похвалиться прочными экономическими и культурными связями. Роберт Каплан предположил, что растущая лояльность жителей этого региона к своей территории – области Каскадных гор (Каскадии) – может со временем пересилить лояльность по отношению к государствам и нациям68. Бизнес-стратег Кеничи Омэ соглашается с Капланом: представляет ли по-прежнему национальное государство «уникальную общность экономических интересов», спрашивает он, и формирует ли «смысловые потоки экономической активности»?(69)
   В дни расцвета национального государства культурные, экономические и политические границы совпадали. С наступлением цифровой эры общественная идентичность и коммерческие потоки оказались в эпицентре перемен, однако политические границы остались неизменными. Эта ситуация в лучшем случае может привести к умалению значимости национального государства. Более вероятно, что продолжающиеся экономические, политические и социальные изменения поставят вопрос о правомерности существования национального государства (по крайней мере, в его нынешнем виде) как доминирующей политической единицы.
   Артур Шлезингер-младший в книге «Разъединение Америки» писал, что Соединенные Штаты представляют собой «эксперимент, осуществлявшийся сравнительно успешно, эксперимент по созданию общей идентичности у людей разных рас, религий, языков и культур. Этот эксперимент может быть продолжен, только если Америка сохранит веру в цель. Если республика откажется от цели, от вашингтоновского принципа «единого народа», – что ждет нас в будущем? Дезинтеграция национального общества, расовая изоляция, балканизация, трайбализация?»(70) Пожалуй, рассуждения о том, что могущественное мультиэтническое демократическое государство способно прийти к столь безрадостному концу, кажутся несколько преувеличенными, однако Америке достаточно посмотреть на север, чтобы обнаружить богатую мультиэтническую демократическую страну, стоящую перед угрозой распада. На последнем референдуме 1995 года франкоговорящий Квебек оказался буквально на волосок от отделения от Канады: за выход из состава Канады проголосовало 49,4% жителей Квебека.
   Многие аналитики предполагают, что события сентября 2001 года помогут «развернуть» опасные политические и социальные тенденции. Роберт Патнем заявил: «Мне кажется, что 11 сентября способно стать поворотным моментом для гражданской Америки. Это ужасная трагедия, однако она может принести пользу нашей стране, если заставит нас сплотиться… и больше доверять своему правительству». После террористических атак Америка и в самом деле сплотилась, возросли и гражданский дух, и доверие к правительству. Американцев любого происхождения объединили общая боль и общий гнев. Это проявление национального единства было столь же выразительным, сколь и искренним. Но затруднительно интерпретировать его иначе, чем сиюминутную реакцию на экстраординарные обстоятельства. Патнем признает: «Все может исчезнуть в мгновение ока»(71). Война с терроризмом не пригодна для обращения социальных трендов, обусловленных переменами в текущем способе производства и влиянии последнего на политическую жизнь.
   Дело не в том, что цифровая эра неминуемо приведет к политической фрагментации Америки. Соединенные Штаты – чрезвычайно упругое и устойчивое государство(72). Эта упругость поможет Америке справиться с грядущими переменами, которые знаменуют собой цифровую эру.
   Дело в том, что Америку ожидают новые вызовы и испытания. Эти вызовы обладают потенциалом по уничтожению республиканской демократии и национального государства. Вместо того чтобы мостить дорогу счастливому будущему процветания и стабильности, цифровая эра ведет нас к политическим и социальным трансформациям, не менее фундаментальным, чем те, которыми сопровождалось наступление индустриальной эры.

ПОДГОТОВКА К СМЕНЕ ЭПОХ

   Догадаться о том, какие политические и социальные институты будут доминировать в цифровую эру, сейчас практически невозможно; с равным успехом мы могли бы прогнозировать течение индустриальной эры, находясь, пожалуй, в 1700 году. Тем не менее предположение о том, что закат американского господства совпадает с окончанием эры индустриального капитализма, ведет к нескольким прогностическим выводам.
   Америка более не способна удерживать свое слабеющее господство и сохранять управление нестабильным международным сообществом без изменения внутренней политики. Создание новой большой стратегии и выработка новых принципов международного присутствия Америки требуют соответствующих политических институтов, поддержки населения и национальной идентичности, достаточно сильной, чтобы обеспечить самопожертвование и чувство общей цели.
   Общественный и частный секторы должны трудиться сообща во имя пробуждения угасающего гражданского сознания и предотвращения этнической, социальной и региональной сегрегации, которая угрожает самому существованию американского национального государства. Несмотря на то что цифровая эра, как представляется, оказывает негативное воздействие на гражданскую активность, творческое использование Интернета способно повысить политическую активность нации. Некоторые ученые уповают на «граждан информационного мира» и на учреждение «совещательных доменов» как на средство популяризации интернет-дискурса среди общественных институтов, групп интересов и простых граждан(73). Интернет способен многократно ускорить доступ к публичным материалам(74). Цифровые технологии также могут быть использованы для голосования и для организации виртуальных муниципальных советов(75).