* * *
   По юго-восточной окраине Триеста шли два человека. Оба были в изрядно потрепанных рыбачьих робах из грубого брезента. Впереди, слегка прихрамывая, шагал худощавый рыбак с острым и желчным лицом, а в нескольких шагах от него, согнувшись под тяжестью большой плетеной корзины, полной свежих усачей, шел его спутник. Одежда их была еще мокра и покрыта рыбьей чешуей, и от них пахло морем и рыбой. Они шли по направлению к рынку, а вслед за ними брели голодные коты. Шедший впереди был Анри Дюэзом, за ним следовал Сергей Николаевич.
   Все казалось розовым в утренних лучах солнца. Сергей Николаевич понуро шел за Дюэзом, сгибаясь под тяжестью своей ноши. Впереди медленно ползла его тень, а ему казалось, что это не его, чужая... Он отчетливо слышал своеобразный городской шум и старался не оглядываться, когда мимо проходили патрули. Он, Сергей Любимов, сейчас рыбак, глухонемой...
   Из трехэтажного облезлого дома нацисты вывели окровавленного мужчину, он упал, его поволокли по мостовой к грузовой машине. Сергей Николаевич слышал, как хрипел истекающий кровью мужчина и как неистово кричали трое его детей - два мальчика лег десяти и восьми и девочка, поменьше.
   Но Сергей Николаевич не должен слышать это, ведь он глухонемой...
   Трое гитлеровцев остались охранять дом, остальные, взяв свою полуживую жертву за руки и за ноги, швырнули ее в машину и уехали вниз, к центру города. Дети с плачем побежали за машиной. Бежавший впереди споткнулся, со всего разбега ударился о камни мостовой, крикнул от боли. Брат и сестра подняли его. Они остановились, смотря вслед машине, увозившей их отца. Кругом стало тихо, слышалось лишь всхлипывание детей. Девочка то и дело вытирала грязной ладошкой капли слез, размазывая их по щекам.
   Сергей Николаевич почувствовал, как заиграли мышцы его рук, и поймал себя на том, что он выпрямился, словно вовсе и не нес на спине тяжелую корзину, полную рыбы. Дюэз, как ни в чем не бывало, слегка прихрамывая, продолжал идти и невозмутимо посасывал свою глиняную трубку. Сергей Николаевич снова сгорбился и побрел за товарищем, искоса поглядывая на свою длинную тень сбоку.
   Промчались несколько машин. Неожиданно одна из них затормозила около Сергея Николаевича.
   - Стой! - крикнул вышедший из кабины грузовика офицер. Из кузова выпрыгнули несколько эсесовцев и итальянских солдат.
   Сергей Николаевич не остановился, но сильный удар автоматным прикладом в бок заставил его пошатнуться,
   Дюэз обернулся, увидел, что его товарища взяли в кольцо, и, прихрамывая еще сильнее, проковылял к эсесовцам.
   - Что он вам сделал? - спросил он у офицера, вынимая трубку изо рта, старчески выпячивая нижнюю губу.
   Офицер, видимо, счел ниже своего достоинства ему отвечать. Повернувшись к своему соседу, он спросил:
   - Что за хромой?
   - Готов лишиться головы, - решительно произнес один из итальянцев, что этот субъект вовсе не хромой.
   Дюэз понял, что нельзя терять ни секунды. Спокойно нагнувшись, он потянул вверх левую штанину, молча показывая эсесовцам ногу с вырезанной икрой, и стал бесстрастно, даже с некоторым удовольствием рассказывать:
   - Это меня змея укусила. Есть такая небольшая желтая змейка у нас на Корсике. Укус ее - смертелен, надо сразу же вырезать мясо вокруг укушенного места. Так я взял нож да и вырезал себе икру.
   Офицер поморщился.
   - Что несешь? - спросил он Сергея Николаевича.
   Тот тупо уставился на офицера и, конечно, не ответил.
   - Что несешь, болван? - заорал офицер.
   На этот раз Сергей Николаевич вопрошающе взглянул на Дюэза, который ответил вместо него.
   - Сегодня нам повезло... Мы несем наш улов на рынок. В корзине свежая рыба.
   - Я спрашиваю не у тебя, я спрашиваю у него.
   - Он не ответит на ваш вопрос, господин офицер.
   Офицер извлек пистолет из кобуры:
   - Пусть попробует.
   Сергей Николаевич молча смотрел на офицера, будто не понимая, что от него требуют, а Дюэз, махнув рукой, беспечно улыбнулся, будто ему было все равно, убьют его товарища или нет.
   - Я его знаю с малых лет. Он еще в жизни ни одного слова не произнес. Он родился глухонемым. Зато сети тянет лучше нас всех...
   Офицер снова обернулся к итальянцу:
   - Может быть, теперь ты скажешь, что этот паршивец не глухонемой?
   - Я молчу, - поспешно сказал тот.
   - Тогда я могу поспорить, что он умеет великолепно говорить... Он сейчас расскажет нам, откуда идет, куда торопится и что он намерен делать в Триесте.
   Приближалось тяжелое испытание. От недавнего удара прикладом в ушах Сергея Николаевича стоял гул. Он не знал, положить ли свою ношу на землю, или продолжать держать ее на спине... Эсесовцы с любопытством смотрели на своего офицера, который вплотную приблизился к рыбаку и прицелился ему в лоб.
   - Буду считать до трех, - сказал он, - если не ответишь, отправишься на тот свет глухонемым. Понял?
   Но рыбак, видимо, ничего не понял. Он молчал, беспокойно оглядываясь на своего спутника, видя, что ему угрожают смертью.
   - Раз, - сказал офицер.
   Сергей Николаевич смотрел прямо в дуло наведенного на него пистолета.
   - Два!..
   "Эх, Сергей, - мелькнуло у полковника, - не в свое дело ты полез..." В ушах гудело сильнее. Он ясно видел, как палец с покрытым лаком ногтем лег на курок, курок подавался туго...
   - Он же глухонемой, господин офицер, - снова пробормотал Дюэз, - он с рождения ни одного слова не сказал... вот сети он тянет лучше всех...
   - Три!..
   Раздался выстрел. Дюэз подпрыгнул на месте, вызвав общий смех нацистов. А Сергей Николаевич, не дрогнув, продолжал стоять на месте, словно прирос к земле.
   Выстрел был провокационный - стрелял в воздух стоявший слева эсесовец. И сколько напряжения, какая неимоверная собранность потребовалась Сергею Николаевичу для того, чтобы не услышать этого выстрела. Откровенно говоря, он был готов к худшему. Мог ведь выстрелить и сам офицер. А ему надо было только молчать. Молчать и этим спасти себя и своего товарища Дюэза, которому за эти несколько секунд тоже пришлось пережить такое, что он разразился удушливым кашлем и отхаркнулся кровью. Потом все пошло легче. Гитлеровцы перебрали рыбу в корзине, часть ее высыпали в кузов грузовика и отпустили их. До базара дошли спокойно.
   Дюэз вдруг оказался неплохим торговцем: он зазывал покупателей, ломил цену, божился, ругался. Сергей Николаевич вначале с любопытством смотрел на безделушки, которые продавали вокруг местные умельцы, на пробки, превращенные в забавные фигурки, на деревянных козлов, обезьян и слонов, на тряпье, которое вынесли хозяйки для обмена на продукты. Потом он и сам включился в торговлю: сел на землю за стойкой, положил рядом корзину. К нему подходили почему-то все неторопливые покупателя - садились рядом, долго торговались, перебирали усачей. Сергей Николаевич был тих, терпелив, лишь изредка незаметно вставлял фразу, другую. Долго торчал у корзины старенький, сморщенный священник. Еще дольше сидел молодой парень, видимо, рабочий. Корзина опустела. Можно было двигаться обратно. Нести пустую корзину было легче, но на душе Сергея Николаевича было по-прежнему тяжело.
   Они возвращались по тем же улицам, по которым шли сюда. Снова впереди ковылял Дюэз, а за ним понуро шел его спутник.
   В одном месте к ним опять прицепились гитлеровцы, но, видимо, они куда-то торопились, а поэтому только обшарили корзину и побежали дальше.
   "Да, нелегко бывает Мехти каждый раз, когда он появляется в Триесте... Трудно, очень трудно... и Мехти, и Васе, и бедной Анжелике..." Теперь Сергей Николаевич понимал это особенно хорошо.
   С явками и связью удалось все наладить, но сведения о Мехти и Анжелике были далеко не утешительными. Анжелика находилась в гестапо, ее пытали. Гитлеровцы написали в газете, будто она призналась в причастности к партизанам, дала много ценных сведений. Когда Сергей Николаевич услышал это, он невольно улыбнулся. Анжелике он верил так же крепко, как верил себе... Жаль, очень жаль эту смелую, прекрасную девушку, которой, очевидно, предстоит умереть под страшными пытками гитлеровцев... Что касается Мехти, то о нем в Триесте никаких сведений не было. Полковнику удалось выяснить лишь, что Мехти в Триесте нет, и никто не знал, где он находится.
   Добравшись к себе, полковник и Дюэз рассказали партизанам о Мехти и Анжелике.
   - Бедное дитя! - нахмурил густые брови крепыш-болгарин и снял свою измятую шапку.
   - Что вы снимаете шапку? - возмутился Сильвио. - Она еще жива!
   - Ее пытают... - с трудом выговорил Дюэз. Он помолчал, а потом решительно сказал: - Но гестаповцы ничего не смогут добиться от нее!..
   Ферреро побледнел, и ему стоило огромных усилий сохранить самообладание. Когда Вася сказал ему, что Анжелика попалась, он попытался успокоить себя тем, что Вася в бреду многое путает и что на самом деле все иначе. Но сообщение товарища П. подтвердило слова Васи, и Ферреро с горечью понял, что они потеряли одного из самых юных и лучших товарищей - Анжелику, на которую он возлагал столько надежд в будущем.
   Она схвачена, и, вероятно, ее убьют...
   А что с Михайло? Загадку с его таинственным исчезновением предстояло еще разгадать. И Ферреро продолжал бы поиски Михайло, если бы чрезвычайные обстоятельства не заставили его изменить свои планы.
   Немцы действовали все активнее, занимали новые села и из себя выходили, требуя от сельчан, чтобы те указали, где находится партизанская бригада.
   Ферреро надо было немедленно возвращаться в штаб. Мрачные, подавленные шли партизаны назад.
   Кругом ликовала весна; молодая листва светлела среди темно-зеленой хвои сосен; между желтыми каменными утесами зеленела трава. В воздухе носились пестрые бабочки, поднимались в небо стаи птиц, встревоженных появлением людей. Было тепло; солнечный свет сеялся сквозь листья деревьев, вырисовывая на скалах затейливые узоры.
   Но ни Ферреро, ни его люди не замечали ничего вокруг. Мысли каждого были заняты одним; жив ли Михайло?
   * * *
   "Жив ли Мехти?" Этот же вопрос в тысячный раз задавала себе и старая женщина, которую Мехти называл биби.
   Биби лет семьдесят; лицо у нее темное, испещренное морщинами. Если бы не тревога за Мехти, морщин было бы меньше. Лишь осанка оставалась по-прежнему гордой; горе не согнуло ее.
   Вот уже два года, как она не получала от Мехти писем. Старуха обивала пороги военкоматов, просила сделать новые запросы и получала все один и тот же ответ: "Пропал без вести".
   Надежда не покидала ее. Она бережно хранила костюмы Мехти, золотые часы его отца. Берегла рисунки, альбомы, кисти, мольберт - все, что было дорого Мехти. Она берегла и память о его детстве: детские штанишки, вышитую золотом тюбетейку-аракчын.
   Да, быстро промелькнуло детство Мехти. Он рос без отца и матери. Старая биби сделала все, чтобы он не чувствовал себя одиноким, и Мехти любил ее так, как любят мать. Время шло... Из ребенка Мехти вырос в красивого сильного парня. И вот... Его нет... И биби казалось, что мир опустел.
   Старуха не верила сообщениям, поступившим в военкомат. Она ходила по госпиталям: сядет возле постели раненого, поставит в вазочку цветы, подправит подушки, познакомится и примется расспрашивать, не встречался ли он с ее Мехти. Она любовно описывала внешность своего внука, его голос, походку, характер и при этом говорила только о хорошем в нем - плохого она не помнила.
   Раненые уверяли ее, что встречали много таких ребят, как Мехти. Они даже припоминали эпизоды, в которых участвовал Мехти. Собственно говоря, они ничего не выдумывали, только заменяли имя товарища на имя Мехти... Частые беседы сблизили раненых с биби, а сама она обнаружила в этих простых парнях много общего со своим внуком.
   Не было дня, чтобы биби не посетила своих "сыновей", как она их называла. И раненые от души полюбили добрую старую женщину.
   Биби уже знали во многих госпиталях. Она вязала бойцам перчатки, узорчатые шерстяные носки, свитеры, стряпала азербайджанские сладости, подолгу просиживала у постелей тяжелораненых, была с ними особенно, по-матерински ласкова.
   Ее теперь часто можно было встретить на улицах Баку. Она всегда торопилась. Госпитали были разбросаны по разным концам города, а биби успевала побывать за день не в одном.
   Когда раненый выздоравливал и отправлялся обратно на фронт, биби шла провожать его. На прощанье она не забывала напомнить, чтобы он прислал ей весточку о Мехти, если где-нибудь с ним повстречается.
   Сильнее всего привязалась биби к раненому гвардейцу Саше Казакову. Ей казалось, что он больше других походит на ее Мехти... "Только волосы у Саши русые и глаза синие..."
   Когда Саша надел свою форму и прикрепил к гимнастерке сержантские погоны, биби взгрустнулось.
   Но Саша протянул ей книгу.
   - Возьмите, биби. Это не только от меня. От нас всех.
   Биби умела читать. Она прочла на обложке слово "Горький".
   - Хорошо, - сказала старуха.
   - Мы еще увидимся, биби...
   - Приезжай!.. Обязательно приезжай!
   И Саша уехал.
   Медленно брела биби с вокзала. Вот она завернула за угол, прошла по залитому солнцем проспекту Кирова, вышла к бульвару, к самому берегу моря. И вспомнила, что ей нужно на Колодезную улицу, где тоже был госпиталь. Не дойдя до госпиталя, она остановилась передохнуть на углу улицы Энгельса. Отсюда открывался вид на весь Баку, на корабли в бухте, на далекие, окутанные дымкой корпуса заводов. Репродуктор пролил журчащую мелодию позывных. Сейчас передадут новые вести с фронта. Биби решила дождаться сообщения Совинформбюро. Она раскрыла подаренную Сашей книгу и увидела на титульном листе торопливый Сашин почерк. Пошарила в карманах, в сумке. Вот напасть: забыла дома очки! "Что же он написал мне?" Биби почему-то забеспокоилась.
   - Доченька! Поди-ка сюда, - позвала она проходившую мимо школьницу.
   Девочка подбежала к ней:
   - Что, бабушка?
   - Прочти-ка, что тут написано, - попросила биби.
   Девочка взглянула на книгу:
   - Это Горький, бабушка, - объяснила она. - Книжка очень большая, а мне еще в школу...
   - Ты прочти только то, что вот тут, сбоку написано. И девочка прочла: "Восславим женшину-мать, чья любовь не знает преград, чьей грудью накормлен весь мир. Все прекрасное в человеке от лучей солнца и от молока матери, вот что насыщает и нас любовью к жизни. М. Горький".
   Биби не все поняла в скороговорке девочки, но почувствовала, что это хорошие слова.
   Она взяла книгу и тихо шепнула:
   - Спасибо!
   И нельзя было понять, кого она благодарила: девочку, Сашу или Горького.
   Из репродуктора, висящего на столбе, послышался спокойный голос диктора, оповещавшего весь мир о новой победе, об освобождении новых городов.
   Вскинув голову, смотрела старушка перед собой, на свой родной город, и казалось ей, что это не город, а живой человек, богатырь, у которого сильные рабочие руки, умное суровое лицо и кристально чистое сердце, как у ее Мехти...
   * * *
   Как-то утром Ферреро вышел из штабной палатки. Каковы же были его изумление и радость, когда он лицом к лицу столкнулся с Мехти. Тот стоял перед ним, как всегда, в свитере, чисто выбритый, с мокрыми, гладко зачесанными назад волосами.
   Мехти рассказал, что ему пришлось гостить в селе, занятом нацистами, у самого Шульца. А случилось это так.
   После того как Мехти, чуть не чудом, выбрался из глубокого оврага, он отправился к связной, где была припрятана его одежда. Там снял немецкую форму, переоделся в темный поношенный костюм и белую рубашку с отложным широким воротником не первой свежести. Хозяйка посоветовала Мехти быть осторожным: ночью сюда заходили немцы, видно искали кого-то... Мехти тепло поблагодарил ее и ушел.
   В дороге он был очень осмотрителен; расспрашивал местных жителей, сочувствующих партизанам, были ли у них немцы, и если были, то в каком направлении ушли. Однако немцев никто не видел. Как потом оказалось, гитлеровцам удалось глубокой ночью тайно пробраться в горы, где они заняли несколько сел и перекрыли все дороги. Это был план Карранти. Он лично консультировал Шульца, как незаметней провести операцию... Обо всем этом Мехти ничего не знал. Он поднимался по склону горы. С гор тянуло утренней прохладой. В ближнем селе тревожно мычала корова, которую почему-то не выгоняли пастись, блеяли козы. В другое время Мехти почуял бы во всем этом неладное. Но сейчас обычная настороженность изменила ему. Он мог думать только об одном: об Анжелике, о Васе... Лицо Анжелики, как живое, стояло у него перед глазами. Она смотрела на Мехти с укоризной, словно спрашивала: "Что же, вы так и оставите меня в лапах у палачей? Разве я мало для всех вас сделала?.." Мехти припомнил, как весело бегала она с Васей по горным склонам, любовалась расцветшими деревьями... Добрая, юная, мужественная Анжелика!.. Даже в самую горькую, трудную минуту своей жизни она думала о том, как выполнить долг перед товарищами. И она сумела сообщить им, когда начнется сеанс. Почему же они не выбежали навстречу фашистам, не отняли у них Анжелику? Нет, они ничего не могли бы сделать... Ничего... И только провалили бы задание. Анжелика!.. В чем же ты сплоховала?.. Ведь ты ловка и находчива; и сколько раз обводила немцев вокруг пальца! И документ у тебя был настоящий... Как же ты попалась?.. Ах да, Карранти! Это он всадил тебе нож в спину!..
   Тревожно, неспокойно было на душе у Мехти. Он чувствовал себя так, будто его долго жестоко били... И не сосчитать - сколько уже ударов приняло его сердце!
   Мехти шел по направлению к Плаве. Привычно сворачивал с одной тропинки на другую и ничего не видел перед собой. Может, следовало бы выбрать другую дорогу, побезопасней. Но Мехти не терпелось узнать, что с Васей: Вася непременно должен был пройти через Плаву. Как-то у него нога?.. Дошел ли он до своих?..
   Там, где тропа становилась совсем узкой и ели росли гуще, Мехти окликнули по-немецки:
   - Стой! Руки вверх!
   Не успел Мехти опомниться, как его окружили гитлеровцы. Сопротивляться было бессмысленно.
   В Плаве было полно фашистов. Идя под конвоем гитлеровцев мимо домов, Мехти незаметно поглядывал на окна: не покажется ли хоть одно знакомое лицо? Но все окна были наглухо забиты. Мехти не встретил никого из знакомых. Может, это и к лучшему: крестьяне встревожились бы, увидев его схваченным, и это могло выдать его.
   Конвоиры Мехти остановились у дома, который охранялся зсесовцами. В этом доме жила прежде Лидия Планичка, и Мехти часто приходилось бывать здесь. А теперь дом занят, наверно, под немецкий штаб. Да, так и есть. Мехти провели через одну из комнат в другую, и он очутился перед фон Шульцем.
   Шульц молча, кивком показал Мехти на стул. Когда тот сел, Шульц устало зевнул. Что-то в этом бродяге наводило на подозрение, но Шульц был далек от мысли, что перед ним не кто иной, как Михайло. У Шульца был острый, способный к логическому размышлению ум, и он вскоре убедил себя, что никакого реального Михайло не существует - партизаны совершают ту или иную диверсию, а потом приписывают ее одному лицу. Конечно, Шульц не пытался убедить в этом своих подчиненных. Пусть ищут и пусть хватают всех подозрительных - чем меньше тех, кто не заслуживает доверия, тем лучше. При малейшем подозрении надо отправить на тот свет и этого бродягу.
   Хлопнув ладонью по столу, Шульц неожиданно крикнул:
   - Михайло!
   Мехти медленно повернул голову к двери, кого это там увидел гестаповец?..
   Два гитлеровца, сидевшие в комнате вместе с Шульцем, испуганно поднялись с места, держа руки на кобурах пистолетов. Мехти перевел недоуменный взгляд с двери, в которой никто так и не появился, на Шульца.
   - Это я тебе! Тебе! Ты есть Михайло, - коверкая русские слова, сказал Шульц.
   Мехти пожал плечами, проговорил по-немецки:
   - Не понимаю...
   Шульц усмехнулся:
   - Подожди, мы тебя заставим понять!
   Но в душе он немного успокоился: слишком уж глупый, растерянный вид был у бродяги. Задержавшись взглядом на этюднике, болтавшемся у Мехти сбоку, Шульц дал знак своим помощникам взять у задержанного подозрительный ящик. Заметив, с какой нерешительностью они приближаются к нему, Мехти добродушно улыбнулся, снял с плеча этюдник и протянул его гитлеровцам. Те отдернули руки. Тогда Мехти положил этюдник на стол.
   - Это все, что у меня есть, - сказал он; потом, словно вспомнив о чем-то, полез в карман, - и вот еще несколько лир!..
   - Что в этом ящике?
   - Краски, кисти, палитра, - охотно перечислял Мехти.
   - Проверить! - приказал Шульц. Ящик раскрыли. Там действительно оказались кисти и краски. Щульц любил все исследовать тщательно. Из каждого тюбика выжали и подвергли анализу краску. Ничего подозрительного не обнаружилось: кисти как кисти, палитра как палитра, и краски самые настоящие.
   - Твое имя? - выкрикнул Шульц.
   - Огюст... - испуганно заморгав, ответил Мехти.
   - А фамилия Ренуар, не так ли? - засмеялся гестаповец.
   - О нет, Краусс... Огюст Краусс... А Огюст Ренуар - это знаменитый французский импрессионист...
   - Ах, ты и это знаешь... Похвально... Кто ты, откуда?..
   - Я родился в Париже... На улице Коммунаров... Дом семь дробь два. А комната в полуподвале...
   - Одно лживое слово - и можешь считать себя покойником! - холодно предупредил Шульц, показав на свой браунинг.
   - О нет же, месье!.. Темный, сырой полуподвал... Отец у меня был немец. Он, к сожалению, рано умер. А мать - француженка. Она старалась воспитывать меня, как француза... С детства я увлекался живописью. И вот брожу теперь по чужим дорогам: податься мне некуда, мать погибла во время бомбежки, а я...
   Шульцу надоели, наконец, его разглагольствования, и он велел увести задержанного.
   Мехти повезло: пока он находился у Шульца, в Триесте, в один и тот же час, была взорвана казарма и подожжен склад с немецкой пропагандистской литературой. Тщательное расследование показало, что обе диверсии произведены... тем же вездесущим Михайло. Шульц снова равнодушно зевнул. Один и тот же Михайло в разных концах города!.. Да еще один здесь под замком у него... Ну их всех к чертям!
   Неожиданно гестаповца осенила блестящая идея. Ведь не так уж трудно узнать насчет француза - тот ли он, за кого себя выдает. Надо дать ему в руки кисть, и пусть он напишет портрет Щульца!
   Шульц достаточно опытен, чтобы отличить профессиональную кисть от любительской.
   Мехти вызвали к Шульцу, и тот выразил желание позировать художнику. Француз согласился с охотой, но намекнул, что неплохо было бы, если бы ему заплатили: ведь только своим искусством он и кормится, месье офицер должен понять это... Шульц улыбнулся снисходительно: наглость француза ему понравилась, Такой далеко пойдет!..
   - Плата будет зависеть от качества работы! Может, получишь и деньги... а может, пулю в лоб!
   Мехти, вздохнув, развел руками (он довольно часто прибегал здесь к этому жесту) и занялся своим хозяйством. Смастерить подрамник и натянуть холст помогли ему сами гитлеровцы.
   Мехти вернуля этюдник, и он приступил к работе.
   Однако он и представить не мог, что она окажется такой трудной. Неимоверно трудной!..
   Трудно было писать портрет, не делая набросков, зарисовок. Мехти спешил, и к тому же он знал, что искусство бродячего художника заключается, прежде всего, в экспромтности. Трудно было и потому, что Мехти мешали: при сеансах неизменно присутствовали, не сводя глаз с Мехти, оба помощника Шульца; в комнату то и дело входили офицеры, солдаты вводили арестованных (к счастью, среди них не оказалось знакомых Мехти крестьян).
   Однако все это было сущими пустяками в сравнении с теми трудностями, с которыми пришлось столкнуться Мехти, как советскому художнику.
   Мехти мог написать картину лучше или хуже, с большим или меньшим совершенством, но одного он не мог: кривить перед собой душой, писать неправду... Всей жизнью своей, всеми традициями, на которые опиралась современная живопись его страны, он был воспитан правдивым художником, который своими картинами выражает свое отношение к жизни.
   А вот здесь, сейчас, все нужно иначе. Когда Шульц встал у окна, властно оперся рукой о стол и, чуть приподняв тяжелый подбородок, повернул лицо к Мехти, Мехти уже знал, как его надо писать. Перед ним было лицо умного, хитрого, хладнокровного убийцы. Он сейчас, правда, никого не пытал, никому не угрожал, ни в кого не стрелял, а стоял у окна с властным, немного надменным видом, одетый, специально ради такого случая, в аккуратный, тщательно отглаженный китель, в напряженной позе человека, не привыкшего позировать, и, однако, на полотне его нужно было изобразить таким, чтобы, взглянув на картину, люди увидели его и вешающим, и пытающим, и расстреливающим.
   В груди Мехти росла ненависть. Она готова была подчинить себе движения его кисти... Приходилось напрягать все силы, чтобы подавить в себе порыв вдохновения Глупо будет, если он, пройдя через такие испытания, выдаст себя своей картиной!.. Держись же, Мехти! Не давай воли своему чувству. От этого слишком многое зависит. Ты сейчас не художник... Заставь себя солгать, польстить...
   Как это трудно, как неимоверно трудно!..
   Мехти чувствовал, что у него дрожит рука. В комнате царила напряженная, томительная тишина...
   ...Во время первого сеанса помощники Шульца решили, что француз просто морочит им голову. Отдельные мазки, цветовые пятна не имели ничего общего с обликом их начальника. Но вот, как бы из тумана, на холсте стали проступать черты властного, умного лица. В перерывах Шульц подходил к холсту, с интересом разглядывал свое изображение, одобрительно шевелил бровями. Он отдыхал теперь не через каждые пять минут, а реже.
   Мехти работал с прежним напряжением. Наконец портрет был готов. Общий тон его получился несколько тяжелым, строгим; но Шульца это вполне удовлетворило. Ишь, пройдоха-француз - сумел-таки подметить в его характере главное: эту вот властность, сознание собственного достоинства, аристократизм... ну, и немного жестокости!..