Автор жития идет дальше, в область практических выводов; он настроивает свой тон на высокую дидактическую ноту и призывает своих «послушателей» к духовной трапезе, чтобы предложить им «негибнущую» пищу поучений духовных. Но это право учителя приобреталось ценою тяжелой внутренней борьбы. Некоторые биографы в своих авторских исповедях поведали те душевныя тревоги и сомнения, которыя переживали они прежде, чем достигали необходимой списателю жития ясности и торжественности мысли. Стоят ли они близко к святому или знают его только по преданию, пишут ли по собственному побуждению или по внушению со стороны, они изображают свой труд священным делом, в преддверии котораго писателя ждет борьба противоположных чувств. Многия побуждения поселяли в нем «желание несытно» писать о святом: любовь к святому старцу «яко огнем» распаляет и томит его помысел, великое усердие влечет его к нему «якоже некиим долгим ужем и нудит глаголати же и писати»; он скорбит, что забвение и неразумие лишает современное ему слабое поколение, в котором мало спасаемых, такой душевной пользы, ведения жития святаго; возбуждает его чаяние мзды будущих благ, предстоящей «делателю пишущему» наравне с послушателями и сказателями жития. Но его удерживает собственное душевное недостоинство, нечистота многострастнаго сердца, худость ума; его мучит недоумение, призван ли он к подвигу спасителя, как дерзнет он на дело выше своей силы, где обретет он словеса потребныя, подобныя деяниям святаго, ибо чудныя дела «светла языка требуют». Так остается он много лет «аки безделен в размышлении, недоумением погружаяся и печалию оскорбляяся, желанием побеждаяся». Три года, говорит биограф Даниила Переяславскаго, боролся я с мыслию, писать или не писать. Он обращается к старцам, в ответах разумным, с вопросом, достоит ли писать, а старцы отвечают, что нет нужды терять душевную пользу и утешение, доставляемыя житием святаго. Тогда он прострет грубую десницу и примется писать «помалу» о житии старца. Но тут враг начнет смущать его «развратным помыслом», как показать людям свое писание, не имеющее ни украшения в речах, ни слога праваго, ни псаломских приречений: такое писание не принесет похвалы святому и только навлечет на автора посмех и поругание. Он повергает свой труд, уже доведенный до кончины преподобнаго, и не радит о нем долгое время. Потом опять встанет он мыслию точно от сна, возьмется за продолжение стараго труда и, вновь смущенный, испытает еще несколько смен уныния и бодрости, пока неоднократныя явления святаго старца в легкой дремоте биографа не успокоят его мятущихся мыслей: тогда с сердечной радостью и душевным веселием он берется за перо и после, перечитывая свое сказание, «аки сладкаго брашна напитовается». Так разсказывает о себе биограф монзенских чудотворцев. Или поразит его еще более тяжкий недуг сомнения в действительности чудес святаго, недоверия к разсказам достоверных свидетелей, и, обленившись, он бросает начатый труд с пренебрежением. Успокоившись в келлии после вечерняго пения, он видит себя в неведомом большом храме, в который входит святой с малым прутом в руке и с гневным взором обращается к нерадивому и недоверчивому биографу: зачем берешься за дело не по силам, а взявшись, зачем не кончаешь? — Не прогневайся на меня, отче, за медленность, отвечает биограф со слезами: я стар и не могу стерпеть такой страсти; если оскорбишь меня, я уж не назову тебя отцом и бегу из твоей обители. Преподобный старец, мало осклабився, говорит плачущему слезно писателю: не говори много, не прекословь, пади ниц. Падает на помост виноватый, простирает руки и ноги, святой назнаменает его трижды неслышно, без боли. С рыданием он пробуждается, ему свело правую руку, и персты едва складываются для крестнаго знамения. Получив чрез несколько дней исцеления у гроба преподобнаго, он немедленно доканчивает прерванную повесть. Так поведал о себе биограф Александра Ошевенскаго, закончив разсказ словами: «Ныне же аще бы и множае сих обрел, не обленился бы уже писати, еще бы понудил старость свою за любовь святаго, елика сила бяше». В этих признаниях, без сомнения, не одни реторические образы, хотя нельзя не заметить в них некоторой доли условнаго, некоторых принятых, обычных форм. По этим исповедям любопытно наблюдать, чем возбуждаются авторския смятения биографа, куда преимущественно направляется и на чем успокоивается его мысль. Всего тревожнее занимает его вопрос, призван ли он к своему делу, угодно ли будет святому его писание, сумеет ли он изобразить его деяния достойным образом. Изредка, если жизнеописатель знал святаго по чужим разсказам, набегало на него сомнение в посмертных чудесах; но это было следствием минутнаго упадка духа, нравственнаго бездействия, а не испытующаго напряжения мысли, и так смотрел на это сам биограф, спеша «помале в чувство приити и познати свое согрешение». В его авторской исповеди не встретим намека, чтобы биографический факт имел для него цену сам по себе и разсматривался им независимо от нравственно-практических выводов. Это, впрочем, было неизбежно при том литературном отношении, в каком биограф стоял к описываемому святому. Он не разсматривал последняго со стороны, как явление минувшаго, какое бы хронологическое разстояние ни лежало между ними. Духовное присутствие среди нас человека, давно отшедшаго в иную жизнь, которое для нас имеет метафорическое значение теплаго воспоминания, для древнерусскаго биографа было впечатлением живой действительности. Он постоянно чувствовал над собой его строгий отеческий взгляд, беседовал с ним «аки яве» и при этом неясно сознавал, где кончается деятельность бодрствующаго воображения и начиналось сонное мечтание. Видения святаго вызывали в нем вопрос, не сонныя ли это мечты в самом деле; но он спешил отогнать этот вопрос, как внушение неверия. То, что он на самом деле переживал из описываемой им авторской борьбы своей, было усилием подняться на такую высоту созерцания, на которой было возможно такое решение такого вопроса, и в этом усилии мысль его незаметно переходила черту, отделяющую мир действительных житейских явлений от мира, где нет истории, а живут одни идеалы. Отсюда он брал светоч и мерило для описываемых им событий прошедшаго; из этого же источника заимствовал он главнейшую силу своего биографическаго авторитета в глазах тех, для кого писал свою повесть. Здесь источник его торжественнаго дидактизма, цельности и ясности взгляда, для котораго, по-видимому, нет неразгаданной тайны, который видит насквозь все земныя деяния. На известной высоте сами собой исчезают нестройные звуки и мелкия явления дольней жизни, которыя стоящий внизу наблюдатель напрасно силится соединить в гармоническое впечатление. Кропотливый изследователь строго научнаго направления, измучивший голову микроскопическими гипотезами, вправе позавидовать спокойствию, с каким иной составитель жития начинает свой разсказ: а из какого града или веси и от каковых родителей произошел такой светильник, того мы не обрели в писании, Богу то ведомо, а нам довольно знать, что он горняго Иерусалима гражданин, отца имеет Бога, а матерь — святую Церковь, сродники его — всенощныя многослезныя молитвы и непрестанныя воздыхания, ближние его — неусыпные труды пустынные. Простое историческое мышление не выходит из области действительных фактов, и простой биограф злоупотребит своим литературным полномочием, если перейдет за черту этой области, которую торопится пробежать списатель жития. Начиная общий разбор жития, мы заметили, что оно, как литературное произведение, соединяет в себе два особых элемента, церковно-ораторский и исторический. В обзоре развития литературы житий и в очерке обстановки, среди которой появлялось каждое из них, мы пытались разъяснить различныя условия, действовавшия на эту литературу. Обобщая эти условия, заметим, что они касались главным образом перваго из указанных элементов, что вся литературная история древнерусскаго жития почти исчерпывается судьбою его стиля. Сухая сжатая повесть пролога распустилась в пышныя, даже напыщенныя формы церковно-историческаго слова; но по основной мысли, по взгляду на события и выбору биографическаго содержания житие в том и другом виде оставалось верно модели, — если позволено так выразиться, — какую представляли церковныя песни. Не вся литература житий могла держаться на трудной высоте такого стиля, и в некоторых памятниках он падал в двух направлениях. Одни, расширяя выбор биографическаго содержания, вводили в него черты, выходившия из рамок обычной программы житий, не требовавшияся основною мыслию церковнаго панегирика. Два условия вызывали биографа на такое отступление: если описываемая жизнь была тесно связана с крупными общественными событиями или если она описывалась прежде, чем становилась достоянием церковнаго чествования, делавшаго обязательным для биографа известный выбор фактическаго материала. В связи с последним условием шло упрощение ораторских приемов изложения, возвращавшее житие к сухости проложнаго разсказа и иногда отступавшее даже от строгих требований церковнаго, то есть литературнаго языка. Мы указали три условия, содействовавшия этому; одним из них был литературный взгляд древнерусских писателей, по которому житие, не имевшее церковной торжественности в своем происхождении и назначении, требовало более простаго изложения; другим условием было влияние на биографов массы читателей, которой был недоступен изысканный высокий стиль житий, а третьим — недостаток книжнаго образования в пустынных монастырях, из которых вышла большая часть житий XVI и XVII вв. Но оба эти уклонения не имели широкаго действия в изучаемой литературе и мало изменяли внутренния свойства жития, существенныя для исторической критики: оба удерживали те же приемы обработки и взгляды на явления, какие свойственны искусственному стилю, хотя одно внимательнее изображало время и обстановку деятельности описываемаго лица, а другое упрощало литературныя формы биографии. В том же направлении действовали условия, окружавшия появление и распространение каждаго жития. Оффициальный церковный надзор бодрствовал только над установленным стилем жития; простыя биографическия записки не годились для церковной службы и мало распространялись даже в неоффициальной читающей среде; последняя искала в житии не знакомства с событиями прошедшаго, не историческаго знания, а назидательных примеров для практической жизни; подчиняясь этим влияниям, и биограф думал не столько о самых явлениях изображаемой им жизни, сколько о способе и тоне их изображения.
   Таков, если не ошибаемся, смысл условий, действовавших на литературную обработку жития. Остается изучить происхождение другаго, реальнаго элемента житий, разсмотреть их исторический материал, свойство источников, из которых он почерпался. Эта задача гораздо труднее: для ея разъяснения находим меньше ясных указаний, и они труднее поддаются обобщению. Такую оценку необходимо производить над каждым житием особо, и каждое требует при этом от изучающаго особых приемов, ибо представляет очень разнообразныя основания для такой оценки. Это было одною из главнейших целей сделаннаго выше подробнаго обзора изучаемой литературы. Из него можно, впрочем, извлечь несколько общих руководящих наблюдений. Нельзя не заметить, что качество материала, каким мог располагать составитель жития, было неодинаково в разных частях биографии. Обыкновенно она составлялась в том месте, где прервалась деятельность описываемаго лица, и по источникам, какие здесь мог собрать жизнеописатель. За весьма редкими исключениями место, где епископ или основатель монастыря находил покой от земных трудов, видело лишь последнюю, иногда непродолжительную часть его деятельности и только о ней сохраняло ясныя воспоминания. Прежняя жизнь лица часто проходила совсем в другом далеком крае, и биограф мог найти о ней лишь смутныя и неполныя известия. Весьма немногие биографы находились в положении Епифания при составлении им жития Сергия Радонежскаго, находили около себя живых свидетелей разных периодов жизни святаго. К этой обычной в житиях неполноте источников необходимо быть тем внимательнее, что биографы старались скрыть ее помощию реторическаго изобретения. Главное значение в литературе житий по широте действия и внутреннему качеству имели изустные источники. Первое место между ними занимают живые свидетели, «самовидцы и памятухи» святаго, к числу которых мог принадлежать и сам биограф. Последнее, впрочем, было сравнительно редким случаем: из 60 новых житий и редакций, составленных в Макарьевское время и разсмотренных выше, можно насчитать не более 12, которыя, безспорно, принадлежат очевидцам описываемых святых или в которых можно подозревать перо современника. Чаще оставшиеся самовидцы передавали свои воспоминания о святом биографу, который не знал его лично. В монастырях дорожили «остатком древних отец», по выражению биографа Варлаама Важскаго, видевших святаго или помнивших его житие, и старались сберечь их показания. За ними следуют «достоверные сказатели», чрезвычайно разнообразные по степени достоверности: к ним относились и люди, получившие сведения из первых рук, от ближайших учеников святаго, и люди, до которых эти сведения доходили в виде смутной легенды, не помнящей своего происхождения. Впрочем, различное отношение самовидцев и достоверных сказателей к святому само по себе не всегда точно определяло сравнительное достоинство их как источников жития. Между изменчивыми по составу древнерусскими общинами не было ничего волнообразнее монастырскаго пустыннаго братства. От учеников, заставших последние годы жизни старца, биограф не мог получить таких полных сведений, какия хранились где-нибудь между людьми, не знавшими святаго, но слышавшими о нем от более ранних его сотрудников, давно разставшихся с ним или умерших до написания жития. Лучшим указателем при оценке таких источников может служить момент появления жития, хотя определить его иногда всего труднее. Изустный источник может бить обильной струею, но по самой природе своей очень слабо защищен от скорой порчи: связь, место и время, действующия лица и мелкия, но характеристичныя подробности событий быстро исчезали или спутывались в памяти старцев-очевидцев. Здесь одна из причин неопределенности, бледности черт, которой вообще отличается разсказ искусственнаго жития. Невозможно точно определить степень участия в житиях письменных источников сравнительно с изустными; сами биографы выражаются об этом не всегда ясно и достоверными сказателями называют иногда составителей первоначальных записок. Вообще, не ставя воспроизведения факта главной задачей своего труда и ища самой надежной опоры для своего повествовательного авторитета не в свойстве фактических источников, писатель жития большею частию не считал нужным подробно разсказывать читателю, откуда добыл сообщаемыя им сведения. Это равнодушие в значительной степени объясняется и обстоятельствами, окружавшими написание жития. Ближайшей публикой, которую прежде всего имел в виду биограф, была братия одного с ним монастыря, которая сама хорошо знала, чем он мог воспользоваться для своего труда. Поэтому он ограничивался иногда замечанием, что отважился на такой труд потому, что «известно ведает паче инех» житие святаго и может пользу сотворить, и, предупреждая недоверчивые вопросы, прибавлял: да не подумает кто-нибудь, что я не знаю истины о святом и писал неправо, что я не мог столько лет помнить все, что написал; нет, не говорите так, ибо я писал со слов достоверных свидетелей, и не дай мне Бог лгать на святаго, да не будет этого. Вообще, очень немногие говорят о своих поисках с целию собрать материал для жития или проверить свой разсказ, по крайней мере, не говорят с такою подробностию, как монзенский биограф или Симон Азарьин; по-видимому, немногие даже и производили подобные поиски. Определяя поэтому участие письменных источников в литературе житий приблизительно, глазомером, едва ли ошибемся, сказав, что им должно отвести второстепенное место перед изустными. После самовидцев и достоверных сказателей всего чаще авторы житий ссылаются на старыя записки или свитки, о которых не раз была речь выше. Большая часть их погибла, вытесненная из письменнаго обращения житиями. По уцелевшим запискам Иннокентия о Пафнутие Боровском, Германа о Филиппе Ирапском, неизвестных авторов о Михаиле Клопском, Евфросине и Никандре Псковских и Серапионе Кожеозерском, точно так же по отзывам житий о некоторых из пропавших записок видно, что биографу иногда доставались обширные и исполненные любопытных подробностей разсказы, не лишенные и книжнаго искусства. Но едва ли не чаще встречался он с «писаниями вкратце». По образчикам, какие сохранились в кратких записках о Макарие Калязинском, Никодиме Кожеозерском, Макарие Высокоезерском, можно видеть, что эти писания вкратце были очень похожи на проложныя жития, передавая немногия наиболее крупныя биографическия черты в простом разсказе. Сравнение записок того и другаго рода с правильными житиями, по ним составленными, позволяет заключить, что авторы последних иногда сокращали первыя, чаще вставляли их целиком в свои труды среди известий, заимствованных из других источников; позднейший редактор жития Серапиона Кожеозерскаго почел достаточным просто переписать повесть стараго биографа, прибавив к ней по местам в скобках несколько своих замечаний. Вообще, авторство и простое переписывание в древнерусской литературе житий жили не дальше друг от друга, чем живут теперь в русской учено-исторической литературе; древнерусский списатель жития, по крайней мере, давал обыкновенно свое освещение наивному разсказу старой записки и допускал известную разборчивость в материале, отличая важное от второстепеннаго и опуская или переработывая ту или другую черту источника сообразно с своей основной мыслью и с требованиями агиобиографии. Чтобы поставить свой разсказ в связь с общими историческими событиями, в которых принимал участие описываемый святой, биографы обращались иногда к общей летописи. Но любопытнее было бы разъяснить существование и характер частных, собственно монастырских летописей и определить их отношение к житиям. Возможность такой летописи как отдельнаго, исключительнаго явления доказывается трудом Паисия Ярославова; но исключительныя обстоятельства, вызвавшия это произведение, возбуждают вопрос, насколько можно обобщать такое явление. Обитель на Каменном острове — старинный княжеский монастырь, не имевший прославленнаго церковию основателя. После монастырскаго пожара 1476 г. Паисий собрал и изложил в летописной форме некоторыя черты из истории монастыря; но он не был очевидцем и даже современником большей части разсказываемых им событий и записал их как любознательный книжник, желавший сберечь, что нашел о месте своего пострижения во «многих старых книгах». Такая же летописная форма дана была первоначальной, составленной в первой половине XVI в., краткой редакции сказания о Тихвинском монастыре, в которой записаны известия о чудотворной иконе 1383, 1390, 1395 и 1507 гг. По таким образчикам нельзя судить, насколько был распространен между первыми братствами, собиравшимися около основателей, обычай записывать современныя события, касавшиеся их новооснованных обителей. Столь же мало объясняют дело немногия краткия редакции житий, изложенныя в летописной форме на основании пространных житий или других источников. Таково указанное выше повествование о Пафнутие Боровском; таковы два сказания об Иосифе Волоцком и его монастыре: в одном изложены выбранныя из Саввиной биографии Иосифа главнейшия черты жизни святаго, другое есть сделанная по приказу царя Феодора Ивановича «выпись о начале Иосифова монастыря, о преп. игумене Иосифе, как пришел на место сие и которые по нем игумены были и колько на игуменсте жили и где на властех были». Отыскивая следы монастырских записей современнаго описываемым событиям происхождения, можно остановиться на житии Дионисия Глушицкаго, написанном Иринархом: среди разсказов, неопределенностью черт указывающих на изустные источники, здесь встречаем ряд известий, сохраненных биографом, в той первоначальной, несвойственной житиям форме, какую имели они в погодной монастырской записи; Иринарх назвал и имена этих летописцев. Признаки того же происхождения носят на себе некоторые разсказы в древнейшей редакции жития Михаила Клопскаго; об одном пророчестве блаженнаго прямо замечено, что монахи записали тот день, когда оно было сказано. Рамиан сольвычегодскаго магистрата Алексей Соскин, составляя в 1789 г. историю своего города, нашел старинную летописную записку об основателе монастыря на Сойге Симоне, имевшую, по-видимому, близкое ко времени жизни пустынника происхождение. В рукописях монастырских библиотек встречаются отрывочныя, разсеянныя писцами или читателями, летописныя заметки, касающияся истории монастыря. Сохранилось известие о «летонаписании», которое вел в последние годы своей жизни игумен Псковскаго Печерскаго монастыря Корнилий, занося в него современныя события, касавшиеся этой обители. Трудно найти другия более ясныя указания на монастырския летописи, которыя могли служить источником для житий. Следы их, указанные выше, приводят, по-видимому, только к мысли, что между братствами пустынных и городских монастырей очень мало был разпространен обычай записывать, что совершалось среди них и вокруг, и биограф очень редко мог пользоваться таким источником; летописную форму в большинстве известных случаев принимали сказания, составленныя гораздо позднее описываемых событий и иногда на основании уже готоваго жития. Была практическая потребность в одной записи, требовавшей показания современника и самовидца, и можно предположить, что всего чаще лишь такую запись находил поздний жизнеописатель, если не было старых биографических записок: для совершения ежегодной памяти по святом нужно было записать время его кончины, а для образа — некоторыя черты его наружности. Такое предположение подтверждается большим количеством житий, по-видимому, составленных исключительно по изустным источникам даже не первой руки и, однако ж, умеющих обозначить если не год, то число месяца, когда преставился святой, и описать именно те черты его наружности, которыя нужны для иконописца. Житие не оканчивалось кончиной святаго, и для изображения посмертнаго продолжения его деятельности биограф гораздо чаще находил в монастыре обильныя записки, похожия на летопись. Посмертныя чудеса основателя были явлениями в монастырской жизни, которыми более всего дорожила братия. Указания на монастырскую книгу чудес встречаем даже там, где благодаря небрежности или малограмотности монахов не сохранялось никаких записок об основании и первоначальной судьбе монастыря. Пространное, правильно составленное житие без посмертных чудес — чрезвычайно редкое исключение. Напротив, иногда повесть о жизни святаго по объему и содержанию является не более как беглым предисловием к гораздо более обширному и тщательнее составленному описанию чудес. Биографический разсказ в житиях вообще отличается недостатком хронологических и других указаний, необходимых для полнаго воспроизведения обстановки события. Напротив, изложение чудес редко лишено таких подробностей: имя, возраст и общественное положение исцеленнаго, место его жительства и разстояние от обители, год, число месяца и обстоятельства, при которых совершилось чудо, — все это биограф обыкновенно обозначал с точностию, показывающею, что он пользовался записью, составленной тотчас после события, по горячим следам. Эти особенности сообщают описанию чудес живость и свежесть, которой оно резко отличается от утомительнаго, однообразнаго биографическаго разсказа житий; ими же объясняется особенная любовь, с которой наследователи литературы относятся к чудесам. Есть и прямыя указания на приходския или монастырския летописи чудес и на процесс их составления. При церкви в Яренге, селе на Летнем берегу Белаго моря, со времени явления мощей Иоанна и Логгина около половины XVI в. велись тетради, в которых служившие при этой церкви соловецкие монахи преемственно записывали чудеса угодников. В монастыре Тихона Луховскаго с открытия мощей пустынника в 1569 г. непрерывно записывали чудеса его до 1649 г., когда составлена указанная выше редакция жития его, и одно из этих чудес, случившееся в 1583 г., сам исцеленный сын боярский «в памятныя книги подписа своею рукою». В поздней редакции сказания о Толгской чудотворной иконе находим замечание, что о чудесах ея пространно пишется в той обители. Сольвычегодский ратман и историограф Алексей Соскин пишет, что в Христофоровой пустыни на Малой Коряжемке и у сольвычегодских обывателей есть летописи об этой обители, в которых записаны чудеса, в ней совершившияся со времени ея основания Христофором в половине XVI в.; в своем повествовании Соскин приводит длинную выписку из этих летописей. При возстановлении обители Иосифа Заоникиевскаго в начале XVIII в. поправили часовню над его гробом, который украсили пеленою, начали петь паннихиды по пустыннике для приходящих богомольцев и поручили эконому записывать совершающияся чудеса. Летописание чудес не прекращалось с появлением жития, но примыкало к нему, как его естественное продолжение.